В краю Сорни-най [Юван Николаевич Шесталов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

В краю Сорни-най

ПРОШУ, ПОЙМИТЕ МЕНЯ!

«Даже не знаю, с чего начать это письмо. Прошу, поймите меня правильно и не обижайтесь, — читала Алла Михайловна грудным голосом, вытирая надушенным платочком слезу. — Мама и папа, я решил поехать на комсомольскую стройку в Тюменскую область, в город Надым. Вы, конечно, возмущены, почему не посоветовался с вами, но у меня на размышления было всего три дня. Почему я решил ехать туда? Вот послушайте мои доводы. Во-первых, в институт нынче я уже опоздал, а в будущем — еще успею. Во-вторых, самое большое за два месяца я получу там специальность строителя и смогу уже по-настоящему работать. Вы должны меня понять, ведь это возможность испытать себя, проверить, на что я способен. Вы скажете — ерунда, ребячество, но это не так…»

Решительные слова юноши задели меня. От них повеяло чем-то знакомым. Дать им совет? А что я могу посоветовать? Может быть, недавно я и сам был таким? И сам был способен на подобное? В душе моей родилось что-то смутное, непонятное. Строки письма, как вспыхивающие огоньки спичек, зажигали потухшие лучины чувств, будили память, склоняли к воспоминаниям. Я был и рядом, и где-то далеко-далеко.

В окно стучал ветер. По стеклу катились капли дождя, крупные, как слезы женщины, читавшей письмо. Эту женщину я видел много раз. Видел ее веселой, гостеприимной, ласковой, суровой, доброй. Но никогда не видел плачущей.

Мать плакала о сыне.

Мать! Твой взгляд я помню нежный.
Треск лучины в тишине.
Вихрь в пыли купался снежный.
Ты тепло дарила мне…
Я помню добрый взгляд моей матери. Но не помню ее слез. Был я еще маленький, когда она ушла в иной мир. Зато она часто являлась ко мне во сне. Я вновь слышал ее родной голос.

Так было и в то утро.

— Пусть еще поспит, — говорила она, точно баюкая, — устал, наверно.

— С чего уставать? С пустой охоты?! Скоро десять лет ему, а все ничего не приносит.

Этот другой — и тоже привычный — голос пытается возвратить меня из светлого сна в мое горькое утро.

— Какой он еще охотник! Поймите, ученик он! — Эти слова баюкают меня. И снова передо мной выплывает полузабытое лицо моей мамы.

— Зачем ему тогда новое ружье купили? Дорогое ружье. А утки где?

Утки летят в голубом моем сне. Летят со свистом. Черными стаями кружатся. Они смеются надо мной, что не могу попасть в них. А на озеро надвигается сумрак ночи. И где-то зычно хохочет филин.

— Когда вырастет, принесет он вам не только уток…

Просыпаюсь. Краешком глаза вижу: наша учительница Ефросинья Ивановна говорит с мачехой. А мне показалось, что это мама.

«Опять проспал!» — мелькает в сознании. И я с ужасом ныряю под теплую оленью шкуру.

— Как проснется, пусть сразу бежит в школу. Он должен учиться! — говорит учительница моей мачехе.

Мачеха была не злой. Никогда не била меня. Только иногда ворчала. А вот однажды пожаловалась на меня. Наговорила учительнице, будто я один съел всю выданную семье пайку хлеба и сахара.

Вызвали меня в кабинет. За большим казенным столом сидела моя учительница. Напротив нее — мачеха. Когда я входил, она что-то торопливо объясняла учительнице, я разобрал только два слова: «Вор! Вор!»

Я стоял перед ними как потерянный. Дрожал, словно на лютом морозе. Мороз ходил не по коже, а пробирался внутрь, леденя душу. Вот-вот и весь оледенею. Последняя надежда: тянусь глазами к учительнице. Но что я вижу?! Она поверила ей!.. Даже стала ругать меня. Та, которая говорила голосом мамы, поверила не мне!

Слезы покатились из глаз. А язык словно примерз Только дрожащие ноги еще могли нести меня. И я побежал. Побежал прочь от холода, от напраслины, от непонимания…

Самая большая дорога у нас — река. По реке привезли меня к мачехе. Я помню это. Река тогда была живой, играла волнами, блестела на солнце. Теперь она замерзла, укрылась белым снегом. Посреди нее змеилась узкая санная дорога. По реке ездили на лошадях, на оленях, ходили пешком. До родной деревни, деревни моего светлого детства, недалеко: каких-то сто километров. И я побежал по снежной реке. Но ветер был колючий. Он жег лицо, пробирался под мех малицы. А наступавшая ночь показалась черной колдуньей Танварпеквой… «Защекочет меня ледяными пальцами Танварпеква, и никогда не увидеть мне родную деревню, друзей детства и тетушку, которая всегда найдет для меня кусочек сахара! — подумал я, остановившись на развилке двух дорог. — Может, на ночь вернуться обратно и выспаться в какой-нибудь стайке, забравшись в сено?..»

Я так и сделал. Забрался на чей-то сеновал, на самый верх. Зарылся в сено. Внизу корова. Я слышу, как она жует. Веселее, когда не один… Я засыпаю. И снится мне жаркое лето. Солнце играет в речке. Купается вместе со мной. Вода теплая. Я плыву. Плыву и почему-то смеюсь и плачу. Брызги радужной воды — соленые, как слезы. И на моем лице слезы. Они стынут ледяными сосульками у ресниц. И ноги почему-то тяжелые. Точно в этой нежной воде они тоже оледенели…

Вдруг сквозь радужный сон слышу чьи-то голоса. Всегда хорошо слышать чей-нибудь голос: и во сне, и наяву. Голоса то удаляются, то снова приближаются. Мне хочется узнать: это голоса настоящих людей или духов?

И духи бывают разные. Одни добрые, другие злые. Так какие же духи идут ко мне? Добрые или злые? Вот голоса все ближе и ближе. Кто-то ходит по мне. Мне больно. Я хочу закричать. Но сон наступил на мой язык. Я только могу стонать. А почему мой стон не может быть сильнее крика? И я застонал. Меня откопали из-под сена. Подняли на руки. Куда-то долго несли…

А утром я проснулся в интернате, среди таких же, как я, ребят. У моей кровати стояла учительница. Она смотрела на меня не так, как вчера.

— Пойдем со мной? — сказала она тихо. Так участливо говорила только мама…

На уроках было хорошо. Я снова был счастлив, почти счастлив. Но дома!.. Там по-прежнему царствовала мачеха.

…Я знаю, что такое мачеха. Потому, быть может, с недоверием смотрю на эту всхлипывающую женщину. Она ведь тоже мачеха. По ее щекам текут крупные, как дождинки, слезы. А разве эти слезы не могут быть настоящими, искренними?

Одна слеза скатилась на письмо. Синь чернил расплывалась на бумаге. Под слезой синело слово: «МАМА». Это он называет ее мамой. Значит, заслужила, значит, стала его матерью. Ведь говорится же: не та мать, что родила, а та, которая вырастила. А растила этого мальчика она. Это уж точно. Сам видел. Помню.

И вот он, вместо того чтобы после службы приехать домой, как положено всем сыновьям, пишет:

«Ну, приеду я домой в конце января, погуляю несколько дней, а потом все-таки придется идти работать. Возникает вопрос: куда? У меня же нет специальности, значит, надо идти учиться, а учиться самое малое шесть месяцев, да и занятия начинаются в конце года.

Если думаете насчет денег, то деньги зарабатывают там большие. На протяжении двух месяцев учебы буду получать сто двадцать рублей в месяц.

Если все устроится, как я думаю, то в Ленинграде буду около двух дней. Еще раз повторяю: если все получится и меня возьмут, то дам телеграмму. Мама и папа, прошу, поймите и простите меня, если я в чем-то перед вами виноват…»

— Виноват?.. Может, мы в чем-то виноваты перед ним, а? — протянула Алла Михайловна, обращаясь к мужу, который не проронил ни слова, пока она читала письмо сына. — Только в чем мы виноваты? Все ему купили. И отпуск отложили, чтобы побыть вместе. А он вон куда! Да что Сибирь лучше Ленинграда?

— Ты ищешь виновника? Вот он! — указывая на меня, не то в шутку, не то всерьез сказал Василий Владимирович. — Кто воспевает в стихах Сибирь, кто пишет о Тюменском Севере, как о каком-то чуде? Писатели!.. Вот с них и спрашивай!

Я не ожидал такого оборота. Из советчика я превратился в подсудимого. А ведь действительно есть на это основания! О чем я писал, как пел, куда звал?

Здравствуй, край мансийский, милый —
со смолистою тайгой,
с молодой отцовской силой,
с материнской добротой!
Машет мне рукой осина,
улыбается вода.
Слышу лепет лебединый…
Так начиналось самое первое мое стихотворение.

Край лютых морозов и вечной мерзлоты… А мне запомнилась улыбающаяся весенняя вода, не уходящее на ночь летнее солнце. Вот и в прозе так:

«Я проснулся… А в окошко золотым оленем заглядывает солнце. Из дверей золотой птицей летит ко мне солнце. Два веселых солнца сверкнули из дощатой будки — два собачьих глаза, и я бегу на их зов. Бегу к реке. Там золотым язем плещется солнце.

Вместе с утками ныряю в воду. Руки воды — речные струи — прохладные руки. Речная прохлада нежит мое тело. Долго плещется солнце, почти круглые сутки играет в реке северное солнце. И я плещусь вместе с ним, благодарный ему за ласку и свет. И чайки, наверно, благодарны: они заливаются счастливым смехом. Из сверкающих струй чайки выхватывают рыбок и уносят их в тонких клювах. В тальнике гогочут гуси: га-га-га! га-га-га!

— Ветлю! Ветлю! — поет кулик.

И кукушка в роще щедро отсчитывает годы счастья.

Сколько звуков, сколько жизни!»

«Разве это Север?! — может воскликнуть кто-то. — А где же привычное белое безмолвие, длинная полярная ночь, стужа и снег, снег, снег? Не приукрашивает ли автор?»

Но ведь это мой Север! Таким увидел его я. Для других он, может быть, холодный, бесприютный, суровый. А для меня он теплый, как берестяная люлька, как колыбель, в которой качала меня мать, навевая светлые сны. Кому родной край не кажется самым красивым, светлым, теплым? И, может быть, потому в кружении вихря, в снежной пыли мне чудилось волшебное тепло.

Разве я виноват, что даже при лучине жизнь в родном доме кажется светлой?

Но это для меня. А тому парню может показаться все наоборот. Даже не наоборот, а просто в истинном свете: и долгая зима, похожая на промозглую ночь, и лето, звенящее комариным роем. Ничего удивительного здесь нет. Родился и вырос он в большом городе. Разве сравнимо северное бездорожье с асфальтом широких проспектов? Что общего у уютных городских квартир с чумами оленеводов или вагончиками геологов Севера?

— Что такое Тюменский Север? — прервал мои размышления Василий Владимирович. — Расскажи, пожалуйста, объясни. Без стихов, конечно…

Я попытался рассказать моим собеседникам о сегодняшнем Тюменском крае: мол, это гигантская строительная площадка, наш резерв нефти и газа, ударная комсомольская стройка и т. д. и т. д. Не затушевывал и трудностей и недостатков, свойственных любой новостройке в отдаленном краю. Наоборот, я где-то даже сгущал краски, больше обращая внимание на теневые стороны. Но это было своего рода дипломатией: без трудностей, мол, нет и большого дела! А без большого дела — что за жизнь! Ведь парень-то искал настоящего дела. По письму видно…

— Ну что ж, пусть попробует! — сказал отец.

Василия Владимировича Козлова я знал не первый год. Рабочий человек, коммунист, кавалер ордена Ленина не мог сказать иначе. Мы решили встретиться, когда приедет сын, и еще раз побеседовать на эту тему. Но все случилось иначе.

Через несколько дней бывший пограничник, отличник боевой подготовки Анатолий Козлов вместе со своими сослуживцами, не заезжая в Ленинград, уехал прямо на Тюменский Север.

«…Вы должны меня понять, ведь это возможность испытать себя».

В нас клокочет извечное стремление познать себя В этом стремлении мы ищем возможность совершенствоваться.

Есть возможность совершенствования себя. Есть возможность и необходимость совершенствовать родную страну, землю, мир…

«Что за богатый край сия Сибирь, что за мощный край! — восклицал когда-то еще А. Н. Радищев. — Потребны еще века, но когда она будет заселена, она предназначена играть большую роль в анналах мира».

Может, этот молодой человек, действительно, «бежал» в Сибирь, в край новостроек, в край будущего, побуждаемый вечным стремлением человека к познанию себя, к совершенствованию себя?

Может, этот парень, как и многие другие его сверстники, услышав зов времени, почувствовал, что настал его час, когда и он способен внести свой вклад в совершенствование родной земли?

А какой край, какая земля может дать бо́льшие возможности для проявления себя — труженика, строителя, созидателя?

Настал век Сибири, век, когда ей на деле до́лжно играть большую роль в анналах мира.

И вот передо мной первое с дороги письмо от Анатолия.

«Мы летели, — пишет он. — Летели, как в песне. Под крылом самолета пело зеленое море тайги. Тайга, и правда, как море безбрежное. Только это не совсем зеленое море. Деревья сверху смотрятся игрушечными Так и кажется, что кто-то густо натыкал игрушечные деревья на белую бумагу. Тайга — длинная песня. Летели час, два, семь часов… Долго летели. Летели и пели…

Здесь все молодые. Старых будто и нет. Мама и папа, вы ведь тоже молодые. Как жаль, что не летите со мной! Вы бы тоже увидели землю сверху. Сверху все смотрится как-то не так. Помните, вы меня учили путешествовать по карте? Увлекательно, интересно путешествовать по карте. Но в миллион раз увлекательнее, оказывается, видеть все собственными глазами. Я лечу на большой высоте. Летят в пух и прах мои привычные представления… Хорошо лететь. Жаль, что вы не со мной. Вы бы почувствовали сибирский размах, широту, расстояния…»

Итак, летят в пух и прах привычные представления! Познание мира всегда происходило подобным образом: летели в пух и прах привычные представления. Тут уж без свидетельств истории не обойтись.

Я читал это письмо, а в памяти всплывали другие строки:

«Теперь же я хочу рассказать, о чем слышал от Гюраты Роговича, новгородца, который поведал так: «Послал я отрока своего на Печору, к людям, дающим дань Новгороду. И когда пришел отрок мой к ним, то от них пошел на землю югорскую. Югра — народ, говорящий непонятно, и живет в северных странах…»

Это первое сообщение русских летописей о Югорской земле — так тогда называли огромный край от Урала до Енисея.

«Дивное чудо нашли, о котором мы не слыхивали раньше!..»

Так воскликнул древнерусский летописец XI века, передавая рассказ новгородца, который побывал в «полунощных странах».

И, наверно, как сказителя, слушали путешественника, увидевшего неведомые края:

«Есть горы, упирающиеся в луку морскую, высотой, как до неба…»

Наш сравнительно невысокий Урал, заснеженные хребты которого протянулись до самого Ледовитого океана, древнему путешественнику показался высоким и загадочным:

«И в горах тех стоити крик великий, и говор, и кто-то сечет гору…»

Но сквозь это сказочное, фантастическое восприятие прорезается и реальное:

«И в горе той просечено оконце малое, и оттуда говорят, и не понять языка их, но показывают на железо и делают знаки руками, прося железо; и если кто даст им нож ли, они в обмен дают меха…»

Это уже, конечно, охотники Севера. Не понял же их древний новгородец потому, что они говорили на своем языке. А к железу северяне и до сих пор неравнодушны, нож и сегодня лучший подарок для охотника. И он в долгу не останется: за острый нож гость получит щедрый отдарок: «пушистое золото» — дорогие меха.

«Путь же к тем горам непроходим из-за пропастей, снега и леса, потому и не доходим до них никогда; этот путь идет и дальше на Север…»

Но каким бы трудным ни был путь, загадочная Югра манила смелых землепроходцев. Она казалась новгородцам сказочной, богатой страной, где происходят чудеса:

«Вот старики наши ходили на Югру. Сами видели: в полунощных странах спадала туча, а в той туче спадала белка молодая, только что рожденная, вырастала и расходилась по земле; и бывает другая туча: спадают в ней олени маленькие, вырастают и расходятся…»

И в эту страну за Уралом, где белки идут дождем, а соболи скачут черной метелью, где горы золота и драгоценных каменьев, смелые землепроходцы искали неведомые тропы. Эту страну скоро стали называть необычайно емким и масштабным словом — СИБИРЬ.

Сибирью интересовались еще в античные времена. Сведения о ней встречаются в произведениях писателей и ученых Древней Греции и Рима.

В книгах Геродота, Плиния, Птолемея страну, которая находится за загадочными Рипейскими горами, называли то «страной иссейдонов», то «землей иборборейских скифов». Сказывали, что у Рипейских гор дует ветер и никогда не сходит снег. Он мягким, лебяжьим пухом кружится и стелется по земле. Там много дней светит ослепительным светом солнце, а наступит ночь — много дней солнца не дождешься, лишь звезды сияют. Страною Тьмы называли Сибирь.

«Никакое другое название не дает такого ясного представления об отличительных свойствах и характере страны во всяком смысле, как СИБИРЬ, — писал менее ста лет назад сибирский историк В. Андриевич. — Для всех она есть страна холода, непригодная для жизни и ценная для государства лишь в смысле ссылки… Справедливость этой оценки подтверждается… исторической жизнью этого громаднейшего в мире пустыря…»

Совсем, кажется, недавно Сибирь представлялась сплошным царством мрака, невежества, бесприютности. Какой же она показалась юноше с Невы?

В руках у меня новые его письма.

«Сегодня суббота. Вот я и прилетел. Прилетел в Надым. Надым — в переводе «счастье». Пока это еще не город, а большая строительная площадка, но магазины, столовая и другие бытовые дома уже есть. Поселили нас в новый дом. В комнате пять человек. Общежитие. Питаемся в столовой.

Можете меня поздравить: в понедельник выхожу на работу. Назначили меня пока плотником-бетонщиком второго разряда. Вечером буду ходить на курсы. Хочу получить специальность сварщика.

Мама, а какой у дяди Ювана адрес?»

Это обо мне. Очевидно, хотел узнать адрес моих родителей. По сибирским масштабам мой отец, братья, сестры живут рядом — каких-то полтыщи километров от Надыма. А газопровод, который берет начало в Надыме, пройдет всего в нескольких десятках километров от деревни моего детства.

«…Погода не очень холодная — минус шестнадцать, но бывает за сорок. Высылать мне никаких теплых вещей не надо. Мы все тут получили. Вы не представляете, как тут красиво! Вчера ходили в лес. Вы знаете, сколько тут дичи: куропатки, зайцы, медведи, олени…»

Да, так и написано: «Как тут красиво!»

Неужели мой суровый край, родной мне Крайний Север и на самом деле кому-то кажется красивым?! Или это опять «глаза детства»? По молодости и по неопытности, так сказать… Или изменилось время, а вместе с ним и взгляд человека вообще?

Когда-то в этих краях побывал знаменитый зоолог Брем. Ученый-немец с раздражением писал в дневнике, что природа здесь нищая и однообразная, а худосочная и бедная земля, мол, не может прокормить много народу, и потому люди селятся поодиночке.

И другие дореволюционные путешественники вторили ему. Тайга представлялась авторам этих сочинений безмолвным, безжизненным лесом. Углубляясь в лесную чащу, путешественники всегда испытывали ужас. Мрачной пустыней казалась им сибирская тайга.

«Жутко и угрюмо в урмане, — писалось в одной из таких книг. — По обеим сторонам дороги высятся громадные сосны, ели, пихты и кедры, достигающие нескольких обхватов толщиной. В глубине чащи виднеются гигантские стволы упавших деревьев, гниющих там в продолжение многих лет. Кругом стоит мертвая тишина. Ни зверя, ни птицы. Разве только иногда где-нибудь, в глубине леса, простучит дятел, нарушая гробовое молчание, да скрип подгнившего дерева возмутит эту торжественную тишину, нагоняя тяжелое уныние на душу…»

Увидеть красоту в хмуром, суровом, необжитом крае — может быть, это своеобразный талант?.. Или просто первый восторг неопытной юношеской души? Может, парень еще не «нюхал» истинного Севера, а глядит на него, как на экзотическую картину? Картина издали всегда смотрится по-особому. А стоит подойти близко, как очарование пропадает… Не произойдет ли подобное и с этим юношей?

А пока письма в том же тоне.

«…Вторник. Когда получите это письмо, будет уже новый год… Увы, я слишком далеко забрался, и письма будут долго идти. Впервые за двадцать лет я стал сам зарабатывать деньги. Ну, до денег еще далеко, а вот лом и лопата — мои лучшие друзья. Немножко трудновато было, особенно в первые дни, но с трудностями я уже научился бороться. Работы много, а времени мало. Знаете, работать на Севере, оказывается, интересно…»


В чем люди видят смысл жизни? Что привлекает молодежь? В чем ее интерес? Совсем, кажется, недавно я над этим вопросом еще не ломал голову. Сам был молодым. И все мне казалось ясным, как безоблачное весеннее утро… А теперь я думаю о сыне, о дочери, о солнце над их головами, об их стремлениях, их интересах. Многие знакомые мне юноши и девушки уехали на великие стройки Родины. Собственными руками строят города, возводят гигантские плотины, ищут романтику в труде, путешествиях, открытиях… А как там, в капиталистическом мире? Это не может нас не интересовать. Вот что запомнилось мне, вычитанное из газетной хроники:

«…Молодая американка Джинни Кокс установила «новый мировой рекорд», провисев 61 день на флагштоке Коммерческого центра в своем родном городе Спокан».

«…Австралиец Джон Найдер был счастлив. Выиграв на аукционе старых вин в Сиднее в ожесточенной борьбе с конкурентами и заплатив 380 австралийских долларов, он стал обладателем бутылки 52-летнего портвейна. Однако редкий экземпляр, который мог бы стать украшением его коллекции, буквально выскользнул у него из рук. Найдер расплакался, когда доставшаяся с таким трудом и такой дорогой ценой бутылка уникального вина разбилась на каменных ступенях гостиницы. Лишь осколок с этикеткой будет напоминать теперь Джону, что в течение нескольких минут в его коллекции старых вин был редкостный портвейн выпуска 1922 года».

«…Как известно, в окрестностях Парижа нет ни скалистых кряжей, ни горных вершин. Может быть, именно по этой причине пятеро молодых парижан решили совершить восхождение на вершину… Эйфелевой башни (300 метров над уровнем Марсова поля). Вооружившись альпинистским снаряжением, они начали карабкаться по наружным фермам наклонной колонны башни. Максимальной отметки 40 метров достигли только двое, так как дальнейшему восхождению группы помешал полицейский наряд».

«…Когда полиция прибыла на место происшествия — в филадельфийскую фирму «Брейс энд компания, где был взломан сейф, то на письменном столе она обнаружила официальный бланк, где в соответствующих рубриках значилось: «Прибыл — 22.15. Отбыл — 23.50. Выполненная операция — взлом сейфа. Финансовый эффект — 77 415 долларов 50 центов». В графе «Примечания» гангстер написал: «Хватит бюрократии. Займитесь делом!»

«…Восьмилетний сын итальянского банкира Витторио Манелли был безутешен: его отец видел, как возле их виллы разбился самолет, а сам он пропустил это захватывающее зрелище. Пришлось папаше финансировать вторую авиакатастрофу. Синьор Манелли все же проявил великодушие: он разрешил пилоту выпрыгнуть на парашюте».

«…В Сан-Франциско открылась школа для желающих получить… плохое воспитание. Администрация школы объявила в газетах: «Из каждого желающего за тридцать дней мы сделаем стопроцентного хама».

«…В 1949—1969 годах на сто тысяч молодых американцев приходилось 4,8 самоубийства в год. Теперь этот показатель возрос до 9,2… Доктор Трефферт, директор психиатрического института в Виннебаго, считает, что в резко возросшем числе самоубийств среди подростков США повинны мифы, распространяемые официальной пропагандой. К этим мифам он отнес следующее: 1. «Чем больше богатство человека, тем более он счастлив». 2. «Чем больше человек делает денег, тем более он значителен». Эти мифы для многих оканчиваются психиатрической лечебницей или самоубийством, заявил Трефферт».

Всегда с интересом читаю подобную мозаику сообщений. Всегда полезно сравнить, сопоставить: кто есть кто? Кто мы и кто они?

Читаю и невольно вспоминаю о Толе Козлове.


«…Да, да, да!

Питаюсь я хорошо, сплю вдоволь, так что можете не волноваться. И что вы заладили одно и то же! Животное я, что ли?! Может, я еще и мыслящее существо! Меня сегодня мучают вопросы: кто я такой? Кем могу и должен стать, каковы мои возможности и перспективы, что я могу сделать в жизни? Вам все ясно? А мне — нет, нет, нет! Или в ваших представлениях я еще младенец? Не хотите ли молочка предложить мне?

Вы пишете, что приготовили комнату, хлопочете, как бы лучше устроить меня на теплое местечко. Неужели думаете, что уютная квартира с ванной, с теплым туалетом — предел моих мечтаний? Может, я хочу испытать себя на более высоком уровне? Я ведь совсем не знаю себя. Главное, не знаю, на что способен. В институте, на вечернее отделение которого я поступил перед самым призывом в армию, мне совсем не понравилось. Пошел так просто, чтобы не перечить вам. Теперь хватит, я давно уже не маленький! Не нужно водить меня за ручку и подталкивать в спину: иди сюда, а не туда!..

Дайте мне чуточку свободы!.. А знаете ли вы, что один промысловик, работающий на нефтяных промыслах Тюменского Севера, стоит трех, которые трудятся в более старых и обстроенных районах нефтегазодобычи страны? Известен ли вам такой факт: чтобы получить определенное количество кубометров газа на Медвежьем или Уренгойском месторождениях (это здесь, у нас), достаточно пробурить, скажем, десять скважин? Для этих же целей в Коми АССР таких скважин потребуется почти в десять раз больше, а на месторождениях Украины уже в двадцать раз больше? И не беспокойтесь, не одичал я тут. У нас каждый вечер концерты, лекции, интересные встречи… Недавно был космонавт, министр приезжал. Папа, а на вашем заводе часто бывает министр?.. Впрочем, не это главное… Главное — один здешний рабочий трех других стоит! Вот это да!

Ямал… Край земли. Девять месяцев зима, остальное — лето. Работать же на Севере — не тещиными блинами, угощаться. Так здесь говорят. Не всякий уживается. Так что…

Впрочем, я, как и всякое мыслящее существо, которое сомневается, мудрствует, утверждает, понимает, отрицает, чувствует, ошибается, разве не могу и ошибиться? Надеюсь, вы мне тогда не откажете в уютном угле с музыкой и теплым туалетом? А пока я буду дерзать! У вас там были всякие Магнитки, целина, Абакан — Тайшет. Почему не может быть города, построенного моими руками?

Я вам писал: Надым — по-ненецки «счастье». Мы строим в тундре город Счастья… Уже поздно, кончаю писать. Мои товарищи давно спят. Завтра на работу. Вставать рано. До свидания!»


У меня в руках книга «У вогулов», написанная в конце прошлого века К. Д. Носиловым, этнографом, писателем, гуманистом, который с таким проникновением и болью писал о северянах…

«Любопытная, дикая еще до настоящего времени страна, — читаю я. — Сколько раз я останавливался в очаровании перед твоими деревянными, бревенчатыми, старенькими юртами, спрятанными в ветвях ели, сколько раз я любовался, как умел этот дикарь («Я — дикарь?» — кольнет меня вопрос) маскировать свое селение для зверя и птицы, которая налетала и выбегала порой к самому окну дикаря; сколько раз я приходил в очарование от твоих торных тропинок, убегающих в чащу леса, и сколько раз я останавливался там при виде удивленных, но милых, черных женских глаз, пугливо спрятавшихся за какой-нибудь веткой пихты… Очаровательный, дикий край, где на каждом шагу было все новое, где на каждом шагу все говорило мне, что это новая, неведомая еще для нас, интересная жизнь и в далеком прошлом, и в настоящем, где становилось, глядя на нее, страшно за ее будущее с этой открытой, доброй душой дикаря и с его неопытностью перед русской цивилизацией… Откуда ты пришел сюда, дикарь, откуда ты принес такое доброе сердце в эту суровую природу, и какие места юга оглашали прежде, в доисторическое время, мелодии твоих былин и песен, которые ты поешь теперь при каждом случае: садишься ли ты в свой легкий челнок или отдаешься своей торной тропинке, или тонешь в этом вечно молчаливом, мрачном, пустынном лесу? Пой их, пока тебя не обеспокоила наша цивилизация, пой их, пока тебя не знает еще наше горе…»[1].

Возможно, меня и не тронуло бы, не взволновало бы так слово «дикарь», если бы это писал человек враждебный, холодный, если бы не говорил он так проникновенно о моих предках, если бы не коснулся их сути, стараясь найти выход из бедственного положения, бросившись на борьбу с чиновничье-капиталистическими порядками, которые окончательно закабалили северян, если бы…

Дикарь… Это слово могло бы относиться и ко мне. Ведь речь идет о недавних временах. 1884 год. Носилов мог встретить моего деда, который прожил сто лет и который успел поведать мне сказки о старом времени, когда слова «остяк», «вогул», «дикарь» имели одинаковый смысл…

«Я — Человек… Значит, должен я думать: так называться даны ли права мне?!» — воскликнул я в стихах. Наверно, этот вопрос не риторичен и не случаен. И не так уж просто сломить сложившееся веками представление о «дикаре», о неполноценности северян, детей природы, которым якобы опасна цивилизация…

Песня, самоутверждающее слово писателей Севера в этом смысле имели свое определенное значение.

И прежде, чем произнести: «Я — человек. Перед именем этим быть мне пожизненно в строгом ответе!» — прежде, чем произнести это, нужен был большой самоанализ — от древних ощущений близости с природой (медведем, кедром, лягушкой, водой, лебедем, землей, небом) до гордости чувствовать себя гражданином Страны Советов…

И когда я пел про синий ветер каслания, я думал не столько о цвете ветра и игре звуков под копытами оленей, сколько о жизни с ее запахами и красками, о ее вечном ритмичном движении. Задача моя была скромной: донести до слуха читателя древнюю музыку моего Севера, поведать о белой тайге, где бродит жизнь рядом со сказкой.

Этой сказкой, может быть, дышали когда-то все народы… Я ею дышал еще вчера. Вот я иду по зимнему лесу. Один иду. А мне кажется, что я не один в тайге. Вот добрым духом смотрит на меня медведь. А где-то рядом меня подкарауливает и злой дух. Он может на меня науськать своих покорных слуг — зубастых зверей.

Потом я познал иную жизнь. И дерево для меня стало просто деревом, и медведь уже не казался больше духом. Все же и теперь я иногда чувствую себя древним-древним человеком. Может, потому, что тетя моя еще совсем недавно пасла оленей, а отец мой ловит сосьвинскую селедку, и братишки, хотя и научились управлять машинами, все так же бегают на охоту, как их деды.

Но, понимая, что вернуться к тому состоянию духа я уже не в силах, — я пел. Может быть, это песни и других моих сородичей, ушедших на завод, к штурвалу самолета или теплохода, в светлые классы школы или на буровую. И они, наверно, вспоминают об оленях, нельмах, глухарях… И они, конечно, подчас возвращаются к жизни предков. Но навсегда смогут ли вернуться?!

У новой жизни светлый дух и скорость. Кто прикоснулся к ней, тот уже не вернется в древность. Лишь сновидения таежные порой тревожить будут… Наверно, и об этом были мои сказания…

Как стал я писателем — это отдельный рассказ. Но для меня ясно было одно — немаловажную роль сыграл в выборе моей будущей профессии вопрос: «Кто я в этом мире?» Может, не случайно встал этот же вопрос и перед Анатолием?

Время и на Севере уже летит не быстроногим оленем, а космическим кораблем. На этом корабле и я. С высоты полета своего времени я стараюсь пристальнее взглянуть на мир и, призадумавшись, уловить суть происходящего не только во мне, но и в душе моего современника, во всем сложном и противоречивом мире.

Словно клинок мне врезался в тело,
словно до срока осиротел я,
словно мне ворон выклевал очи, —
так мое сердце плакало ночью.
Прыгало сердце раненой рыбой,
Горе на сердце — каменной глыбой:
ночь без пощады. Мрак без луны.
Давят и душат сны…
Это мой старый сон. Но что-то подобное я видел и сегодня. Что это? Кошмары недавнего прошлого не дают покоя? Или в мире снова что-нибудь случилось?

Вскакиваю с постели, включаю радиоприемник.

Говорит Москва.

Мир как бы ускорил движение. События, сменяющие друг друга на международной арене, сложны, порой противоречивы. Одни радуют людей, другие вызывают беспокойство, тревогу…

Сквозь штору, как сквозь смеженные веки, пробивается серый утренний рассвет. Он уже наполнен привычным шумом проснувшейся улицы. Шаг улицы ритмичен. Рассвет спокоен. Радио вселяет надежду. Надежду на мир, на сосуществование, на взаимопонимание. Но радио доносит и другое:

«…Израильские танки вторглись вчера на территорию Ливана…»

Рассвет нового дня, наполненный привычным шумом просыпающегося мира, врывается в квартиру, в мое сознание, кружится и живет уже во мне, донося в шорохе радиопередач дыхание земли, дух времени…

В р е м я… Время родиться, время умирать, время молчать, время говорить, время разрушать, время созидать… Какое сегодня время? Сумрачное время? Звездное время? Московское время. Солнечное время…

Зима — лучшая пора для размышлений. Я снова тянусь к письмам юноши, будто в них заключено что-то для меня очень важное.

«Входите, ребята, в соприкосновение со временем, — сказал нам бригадир, вручая лопаты и мастерки. — Теперь вы строители. Мы строим новую энергетическую базу страны… В капиталистическом мире — энергетический кризис. У нас его не будет. Не только потому, что недра нашей земли богаты и общественный строй другой, но и… В общем, настраивайтесь, ребята, входите в соприкосновение со временем, с нашим временем».

Бригадир наш — человек, хотя и говорливый, но в общем-то деловой. На вид он не богатырь. Не слишком широк в плечах, не слишком уж рослый. А так, среднего роста. И одежда на нем видавшая виды: потрепанная шапка-ушанка, обитые валенки, ватная куртка, потерявшая цвет. Хотя одежда у него не такая модная, как у наших парней с Невского, человек он видный. Я сразу же почувствовал его особый внимательный взгляд и ощутил какое-то непонятное притяжение к нему. Почему? Не знаю. И лицо у него вроде ничем не примечательное, простое, русское, обветренные скулы, губы потрескавшиеся. Но он нравится мне. Вся его невзрачная фигура дышит спокойствием, уверенностью. С таким бригадиром не пропадешь, и заботится он о нас, как о собственных детях. А это очень важно: жить здесь не сладко. Тундра и лед — не мед. И работать тоже не легко. Строить начали сразу, без всякой репетиции. Мы, конечно, не артисты. Но все же поучиться бы не мешало…

Летает лопата, летают кирпичи, шлепает раствор… Спина каменеет, будто охваченная цементом. В глазах появляются радужные круги. Тяжко…

Опустишь руки, распрямишься и тут же чувствуешь, как начинают деревенеть кончики пальцев. Ноздри слипаются. А рот будто затыкают ледяной варежкой. Кажется, еще мгновение — и ты превратишься в сосульку. Стоять нельзя. Снова летает лопата, летят кирпичи, шлепается раствор… Стонет металл глухо, надрывно.

Машины урчат шумно и монотонно, споря между собой. И ребята соревнуются. Кто быстрее, кто проворнее, кто лучше справится с нормой, перекроет план… Потные робы превращаются в ледяные панцири. Стужа дышит промозглым туманом. Но наши сердца накалены до предела. Руки горят. Горит работа. С трудом дотягиваем до нормы. Потом постепенно перекрываем план.

Глаза бригадира смеются. И нам жарко. Как после рукопашного боя. Мы идем в белый от снега вагончик. Лишь устроившись где-нибудь в углу прорабки, вдруг почувствуешь усталость. Но эта усталость какая-то особая. В ней есть неведомая сладость. Сладость победы над морозом, над самим собой… Наиглавнейшая победа — победа над самим собой. Теперь-то я признаюсь вам: ведь в первые дни я здорово струхнул. Закрались мысли: не рвануть ли домой? В уютную, теплую квартиру, к вам под крылышко. На душе было неспокойно, грустно. И товарищи тоже были какие-то хмурые, настороженные, неуверенные. Может, и они думали о том же?.. Но я гнал эти позорные мысли прочь!

«Придется вам хлебнуть лиха, — сказал бригадир, когда в первый раз привел нас на строительную площадку. — Но вы, я вижу, хлопцы бывалые, испытанные на прочность. Не со школьной скамьи, а отслужили в армии. Вся надежда теперь на вас, на комсомольцев-добровольцев!»

И это доверие как-то прибавляло силы.

На второй день, видя, как я неловко орудую инструментом, он подошел ко мне. Посмотрел внимательным взглядом. Улыбнулся.

«Не тужи. Бери время за рога. Да посмелее. Здесь шустрить нужно, мозгами раскидывать. Одними мускулами и желанием норму не выполнишь, — и показал: целый ряд на моих глазах выложил. — Усек?»

В общем, «старик» наш мне понравился. Принципиальный, деловой, толковый. Кто-то из наших прозвал бригадира «стариком», хотя он всего на несколько лет старше нас, а уже испытанный «северянин». Не первый год он здесь. Приехал же из Москвы, тоже по комсомольской путевке. Учится заочно в институте. Но уезжать отсюда не собирается. Был делегатом областной комсомольской конференции. При слове «романтика» хмурится. Для меня он — еще загадка. Присматриваюсь к нему, думаю. Думаю о нем, о себе, о своих товарищах. Думаю над его словами: «Входите, ребята, в соприкосновение со временем»…


«Опять я чего-то не понимаю. Приятеля моего, с которым мы прослужили вместе два года, будто подменили. Здесь он все говорит о рублях. Подсчитывает, за сколько времени заработает на машину. Днем с нами работает, а ночью идет сторожить склад. Впрочем, склад сторожит собака, а он отсыпается в будочке. А деньги текут. И не простые, а с северным коэффициентом. Все кладет на сберкнижку. На питание оставляет крохи. Если до аванса денег не хватит, пойдет брать в долг, а с книжки не снимет. Книжка для него как святое капище. Рубль для него стал идолом.

В воскресенье ездили в лес на отдых. Были на Святом мысу, жертвенном месте ненцев и хантов, кочевавших когда-то здесь. Они, говорят, поклонялись солнцу, луне, звездам, которые служили им в безлесной тундре путеводителями, горам и деревьям, в которых было что-нибудь особенное. Проезжая мимо Святого мыса, иные ненцы, говорят, и до сих пор бросают монеты, сыплют табак или льют вино. Разумеется, на Святом мысу теперь нет ничего святого, если не считать стройных лиственниц да груд оленьих рогов, брошенных в кучу на белой поляне.

А когда-то здесь, говорят, стояли идолы. Как ни странно, но этим деревянным чурбанам молились люди. Дикость!

А вот мой приятель молится рублю. Тоже идолопоклонник! Но это, наверное, страшнее! На вид вроде нормальный парень. Стройный, молодцеватый. Рабочий по всем приметам. Только смотрит на труд и на этот рубль по-своему.

«Вот заработаю и уеду», — говорит он мечтательно.

Ему кажется, что купит легковую машину, модный костюм, шляпу — и тогда заживет в полную силу. А разве сейчас он лишь делает вид, что живет?

Я не против машины и комфорта. Но глупо превращаться в раба вещей и денег. Микроб накопительства — коварный и опасный враг духовного здоровья человека. Он порождает ненасытность, уродует, калечит человеческую душу. Такой человек становится слепым, глухим к интересам коллектива, общества. Это новый, страшный идолопоклонник! Об этом страшном идолопоклонстве мы поговорили вчера на открытом комсомольском собрании.

А что в Ленинграде нового?»


«Мы поймем смысл всех людских занятий, если вникнем в суть развлечения!» — воскликнул когда-то один философ.

Человек должен увлечься, должен обмануть себя, убедив, что обретет счастье, должен выдумать себе цель и потом страстно стремиться к ней… Как бы ни был опечален человек, но придумайте для него развлечение — и он на время обретет счастье, и как бы ни был счастлив человек, отнимите у него все заботы и развлечения, не дающие возможности задуматься, и он сразу помрачнеет и почувствует себя несчастным. Вот почему люди любят шум и движение…

Так рассуждал философ, живший во времена королей, рыцарей и рабов. Теперь королей и рыцарей нет. Нет и рабов. Время изменилось. Намного ли изменился человек? Письма Толи Козлова как сигналы из иного, нового мира.

«На днях тут случай был. С нашим крановщиком. Забарахлил кран. А объект сдавать надо. И как можно быстрее. Ведь стройка-то всесоюзная. Сдашь же его в срок только тогда, когда каждый механизм будет работать четко, без перебоев.

Смена подходила к концу, когда остановился кран. Сразу причину неисправности установить не удалось. Полярная ночь. Темень. И никто не заметил, что крановщика в вахтовой машине не оказалось. Он остался на строительной площадке один на один с краном и морозом. А мороз в тот вечер был на славу. Сколько ковырялся парень в механизме — знает только ночь. Повреждение он все-таки нашел. Оказалось, треснула ведомая шестерня редуктора поворота кабины. Пошел в мастерскую. Мастерская, естественно, закрыта. Какой дурак будет ночью сидеть в мастерской!

Всех поднял на ноги: и главного механика, и завгара. Другой бы махнул рукой, ушел бы в тепло отдыхать. А он нет. И доставили ему шестерню… Всю ночь возился с металлом. И утром кран работал. Лишь потом мы узнали, что в ту ночь он отморозил пальцы…

Кран работал. Объект сдали вовремя.

Нужно, наверное, иметь удивительную человеческую совесть, чтобы ради коллектива так не жалеть себя. В чем тут дело? Наверное, в том, что человек отвечает не только за себя. Сопричастность большому, общему делу… Не в этом ли наше соприкосновение со временем?»


Когда-то, проснувшись, я бежал к реке. В ее струях плескалось солнце. Теперь, проснувшись, я тоже бежал. Бежал по каменной лестнице. Бежал к почтовому ящику. Вынимал оттуда, конечно, не солнце. И в моих руках трепетала не рыба золотистая. В моих руках — газета. Там было написано:

«…Мы уверенно вышли в космос и идем в авангарде научно-технической революции современности; мы научились строитьсуда, каждое из которых больше 86, построенных за первую пятилетку, создавать турбины, равные мощностью, как подсчитали любители сравнений, всей коннице Чингизхана; мы завершаем переход ко «всеобщему среднему» и стали интеллектуально самой высокоразвитой страной…»

Время. Московское время. Шаги саженьи Страны Советов. Девятая пятилетка. Первая пятилетка.

«…Сейчас… интересно мысленно вернуться к той поре созидательного энтузиазма, которая обозначена рубежами первой пятилетки», — писалось в газете. — Страницы «Правды» 1932 года… Снимок во всю ширь — в пене волн дуга Днепровской плотины — «крупнейшей гидроэлектростанции в мире»… «Урало-Кузнецкий комбинат — несокрушимый оплот на Востоке Союза». Сообщения об успехах первых автомобильных и тракторных заводов… Статья, начинающаяся с объяснения слова «комбайн», репортажи об открытии «первой троллейбусной линии в Москве», о выпуске «первой советской пишущей машинки» и «первого советского блюминга». На Чукотском полуострове, «там, где кочуют племена и народности, сохранившие в своем быту остатки родового строя», открылись первые три школы. И тут же другое сообщение: «По всему Союзу всеобщее обязательное начальное обучение введено».

Время. Время родиться. Время расти. Время сопоставлять. Время думать. 1932 год. Меня еще не было. Но был Север, белое безмолвие, где кочевали племена, сохранившие в своем быту остатки родового строя. По белому безмолвию уже шел мой отец, стараясь распутать мудрый соболиный след. Белой тишиной наслаждалась моя мать, мечтая о моих сказочных шагах. Белую сказку сказывала бабушка, стараясь согреть очаг сказочным слогом. Белую тишину нарушал камланием дедушка, стуча в божественный бубен из священной шкуры белого оленя. Криком бубна он отгонял злых духов, звал добрых. Дедушка славился своей ворожбой. Тогда это еще было славой в краю белой тишины.

Дедушка… Всегда внимательный к чужой беде, серьезный, он внушал к себе доверие. Он говорил, что имеет постоянное общение с духами, служа посредником между ними и людьми. Таежные люди верили духам больше, чем себе. От духов, казалось им, зависела не только удача в промыслах и здоровье, но и сама жизнь. В школу недавно построенной культбазы таежники не хотели отдавать своих детей. Пустовала и новая больница. Люди шли к шаманам. С малыми просьбами, с малыми делами шли к малым шаманам. Тропинки к «священным урочищам» не заросли еще травой. Там стояли капища. В капищах «сидели» идолы богов. Идолам приносили жертвы. Перед ними устраивали шумные игрища, камлания. На игрищах в селеньях чудодействовал шаман. Отец мой не успел стать коммунистом. О колхозах на Севере тогда еще только подумывали.

Камлание… На поляне среди кедров горят костры. Бегают люди. Трещит огонь. Шум голосов. Дым черной тучей тянется к небу. Небо темнеет. На кострах корчатся ветки. Отблески пляшущего пламени на ветвях могучих кедров, на задумчивых лицах людей, на глазах оленей, привязанных к стволам деревьев. Олени пугливо поглядывают по сторонам, жмутся к стволам, обдаваемые светом и дымом. Белый священный олень — главная жертва богам. У него красивые ветвистые рога, на боку метка в виде солнечного круга. Выпуклыми черными глазами он смотрит на громадный чугунный котел, висящий над костром. Над котлом струится пар тающего снега. Пар еще не пахнет мясом. Но боги жаждут мяса. Большие рты идолов еще не намазаны кровью. Но скоро хлынет кровь. Горячая, священная кровь белого оленя. И вот красавца ведут к костру. Он упирается, дико смотрит на пляску огней. Хрипит от веревки, сдавливающей шею. Гремит бубен шамана, свистят стрелы. Олень прыгает, падает на колени, снова встает. В боку его торчит стрела. Краснеет белый снег. Деревья, как идолы, стоят — не шелохнутся. В глазах оленя ужас смерти.

Сверкнули ножи. Из горла животного хлынула кровь. С широкой груди содрали шкуру. Обнажились внутренности. Синее тело, голые ноги, костлявый череп… Давно ли над белым снегом белым красавцем красовался белый олень! Теперь это груда мяса, над которой струится пар, пахнущий кровью. Кровь смотрит из деревянных чаш. В чашах почки, сердце, уши, печень, мозг. Котлы перестали кипеть, затихли, дождавшись мяса. В ожидании мяса, кажется, замерло и капище, в котором сидел идол. К нему уже протоптана дорожка. Шаман берет чашу с кровавыми жертвами и направляется в капище, к главному идолу. Капище — древний амбарчик на двух столбиках — стоит под кустами молодых кедров. Над маленькой крышей из-под снега торчат оленьи рога. Шаман поднимается по лесенке в капище, открывает дверцу, ставит чашу перед идолом — духом этого леса, священным предком людей, пришедших на жертвоприношение. Идол… В темноте амбарчика среди мехов сидит кукла. Как человек сидит. На голове его остроконечная шапка из черного, красного, синего сукна, отороченная мехом. Шапка надвинута на глаза. Глаза оловянные, смотрят тускло. Лица почти не видно из-за мехов и шерстяного шарфа, накинутого на шею.

Идол, сидящий в темноте амбарчика, с громадным уродливым носом, высунувшимся наружу, смотрит своими тусклыми широко раскрытыми глазами на идолопоклонников. Завидев его немигающий и холодный взгляд, идолопоклонники с криками падают на колени, воют дикими, отчаянными голосами. Они молятся, стараясь перекричать друг друга. Намазав рот идола кровью, начинает говорить шаман. Он говорит горячо и страстно, махая руками. В лад взмахам его руки люди падают в снег, поднимаются, снова падают, издавая то заунывные, то страшные, то визгливые возгласы. Посреди пляшет костер. Над ним тоже, кажется, кружится какое-то неведомое существо.

Огонь в хороводе молитв закружился.
Мир в карусели молитв закружился.
Светлый разум людской закружился.
Духи с огнем затеяли пляс.
Темень сожрала солнечный глаз.
Кутаясь во тьму, молчит лес. Время будто остановилось в темноте первобытности. Идолопоклонство. Жертвоприношения. Дикость…

1932 год… Идолы и идолопоклонники в тайге. Идолы и идолопоклонники в мире. Гитлер и Муссолини рвутся к власти. Уверенный шаг первой пятилетки. Мировой кризис капитализма…

Вчитываюсь в страницы тех далеких по времени лет. Сопоставляю с действительностью проходящего года. Поражает сходство некоторых мрачных известий из стран капитализма.

Сообщения конца 1932 года: США — конвейеры замирают, кризис на заводах Форда. Германия — 9 миллионов безработных. Франция — неуклонное падение по всем показателям. Англия — бои между безработными и полицией…

Сообщение конца 1974 года: США — Форд уволил 25 процентов рабочих.

«Стабильность советской экономики, — пишет английская газета «Таймс», — выделяется резким контрастом на фоне безудержной инфляции, энергетического кризиса и других болезней, поразивших столь значительную часть мира».

Энергетический кризис, безработица, инфляция… Эти слова порою кажутся пустыми идолами. А я ведь уже не идолопоклонник. Но когда читаешь их в сообщениях иностранных газет, то задумываешься над ними, как над чем-то реальным, существующим в наше время.

А иностранная печать мельтешит сегодня вот какими сообщениями:

«Исполнительный директор Национального совета организации по проблемам детей и юношества в США Джудит Холмс подсчитала, что в условиях стремительной инфляции до 70 процентов бюджета в семьях бедняков уходит на приобретение продуктов, причем самых дешевых и малопитательных. За последние два года стоимость бобов, одного из основных продуктов питания американской бедноты, поднялась на 256 процентов, риса на 114 процентов. Бедняки не могут обеспечить детей нормальным питанием… Ежедневно пять миллионов ребятишек ложатся спать голодными».

Лондонская «Ивнинг Стандарт» начала помещать материалы под новой рубрикой «Кулинария в период кризиса». Первым был опубликован рецепт: «Как испечь пирог без сахара».

В голландских газетах появилось объявление: «Требуется на работу пастух». Поступило 240 предложений. В том числе от бывшего директора школы, врача-психиатра, инженера-строителя, адвоката, учителя, медсестры. Остальными кандидатами оказались безработные самых разных профессий.

Ничего утешительного. Две трети населения Австрии не видят никаких перспектив улучшения положения в новом году. Для страны характерны пессимизм и разочарование — к такому выводу пришли социологи Института рыночного и социального анализа (ИМАЗ) в Линце, проведя опрос общественного мнения по стране. Особую озабоченность своим будущим высказали ремесленники и крестьяне Австрии. 84 процента опрошенных этой категории лиц заявили, что новый год несет дальнейшее разорение и безработицу…


Память опять возвращает меня в детство. Шла Великая Отечественная война… Мы идем по узкой таежной тропе. Громадные кедры, пихты, ели стоят, будто схватившись за руки, охраняя угрюмую тишину леса. Лишь ветер иногда пробежится по вершинам деревьев. А так — ни птицы, ни зверя. И мы на грани голодной смерти. Об этом говорил дедушка. Вчера и сегодня говорил. Поэтому жители нашей маленькой деревушки решили пойти на «святое место» — к капищу таежных богов.

Рядом с тропинкой зияли глубокие ямы, заросшие ельником, травой, мхами, из ям торчали колья, какие-то острые железяки на древках…

— Осторожно! Самострелы! — сказал кто-то. — Может, еще не сгнили.

Тропинка, по которой было так страшно идти, выскочила к светлой полянке. Посреди нее стояла лиственница. Она была высокой, будто и на самом деле упиралась в небо. Так говорят в сказках про высокое дерево. Эта лиственница, действительно, казалась сказочной. Такая толстая — только вдвоем и обхватишь. На ветвях, похожих на корявые руки великана, висели рога оленей, и черепа лошадей, и какие-то чаши, и стрелы с поржавевшими железными наконечниками, и истлевшие лоскутья шкур и тканей. На вершине дерева что-то чернело.

— Это гнездо, — сказал мне дедушка. — Его свила орлица.

Орлица — птица вещая. И дерево, на котором она вьет гнездо, священное.

Некоторые узоры на стволе мне показались знакомыми. Я их видел на «говорящих дощечках» дедушки. Дедушка пытался научить меня читать эти знаки, как школьники читают книгу. Грубо вырубленные линии напоминали лягушку. Это был собственный знак другого старика — давнего приятеля дедушки, который жил в соседней избушке. На лодке-калданке был вырезан этот знак, и на весле, и на топоре. Говорят, его род произошел от лягушки. А мы — от медведя. На лиственнице немало изображений медвежьих лап. Значит, наш род был когда-то немаленьким. Такая пятипалая лапа вырезана и на прикладе старой ржавой берданки с кремнем и пороховницей. Это дедушкино ружье лежало рядом с чучелом медвежьей головы в священном углу чердака. Летели по стволу и крылатые рога лося. И маленький тетерев сидел, склонив набок голову. Скакал соболь, смотрело круглое солнце, плыла щука, выставив вперед зубастую челюсть.

— Это подписи людей, — объяснили мне старшие. — Много народу побывало у этого священного дерева. Разные люди. У каждого своя подпись.

Это было большое жертвенное дерево, про которое я не раз уже слышал от дедушки. И, застыв перед деревом, как перед богом, он бормотал:

— Расти, живи, священное дерево, на вершине которого большая-большая птица свила большое гнездо. Есть гнездо — птенцы будут. Есть птенцы — птицы будут. Если птица кричит — значит, зверь где-то рядом. В таком лесу бить зверя и птицу можно лишь в год большой нужды и горя. Год нужды и горя наступил. Сыновья земли проливают на фронте кровь. Ловушки женщин пустые. Священный дух тайги, услышь молящихся, оживи леса и реки, наполни добычей ловушки наших слабых женщин…

Потом разожгли костер. Принесли в жертву петуха. Его кровью намазали и ветки этой лиственницы, и рты страшных деревянных идолов, стоявших, как немые стражи, вокруг поляны. Я сидел у костра, и мне казалось, что огонь смотрит на меня своими горящими глазами. И боялся даже шелохнуться.

А ночью мне приснилось капище — избушка на четырех ножках, где сидели таежные боги, разнаряженные в меха и сукна. Они смотрели на меня холодными пуговками глаз. И дерево казалось богом… Кто же я? Мне было жутко…

А утром мама пела песни в лесу. Пела громко и радостно. А дятел подыгрывал ей, стуча острым клювом по дереву, как по струнам санквалтапа[2]. И дерево звенело весело и задорно. Глухарь токовал, как будто подпевал. И рябчик насвистывал в лад этой музыке. Веселая музыка плыла по тайге, где недавно мне почудились хмурые боги.

— А где боги? — спросил я маму, удивляясь, что в лесу она совсем не боится.

— Какие боги?

— Священные деревья, капище, камни…

— Они живут, и мы живем. У каждого своя жизнь. Если будешь хорошим, никто тебя не заметит. Не тронет тебя даже медведь.

И понятно было мне это. И не понятно было мне это…

Я знаю, что такое голод. Но то было во время войны. Я видел, как поклонялись люди идолам. Но то были неграмотные, суеверные люди. Мне совсем недавно казалось, что научи всех людей грамоте, вооружи их знанием, которое накопило человечество, и исчезнут не только идолы, идолопоклонники, суеверие и темнота, но и не будет на земле больше голода, войн, болезней. Может, это совсем не так просто?!

Простыми были мои шаги. Время осветило их своим добрым светом.

Помню осень. Ту волшебную осень, когда из мира дедушкиных сказов я сделал шаг в иной мир.

Сначала осень была обыкновенной. Птицы собирались в стаи. И желтый песчаный берег, и серебряный плес становились по утрам черными от уток и гусей. И небо темнело, когда стаи поднимались на крыльях. Покружившись вокруг плеса, над лесом, над деревьями, птицы снова льнули к земле. Будто они кого-то искали, зовя его в свою стаю. И ребята тоже казались другими. Они собирались не на охоту. Самый большой дом с самыми светлыми окнами стоял на краю деревни. Школа. Там есть горн. Флаг красный. А еще учительница. У нее — книги. С картинками. Утки и рыбы нарисованы. И дома, и лодки, и мальчики, такие же как я, на страницах тех изображены. Мой дедушка так бы не вырезал на дереве. А кто-то смог… Ни дедушка, ни мама не знали, что такое школа. Это счастье выпало мне. И вот вместе с ребятами я иду в этот большой дом, где есть горн, красный флаг и книги.

Первая книга, которую я узнал, называлась «Букварь». Еще одно название было у нее — «Новый путь». Путь — это то же самое, что и дорога. К нашей деревне вела одна большая дорога — река. По ней приезжали знакомые и незнакомые, родные и гости.

А зимой река замерзала. И тогда ездили лишь на оленях да на лошадях. По узкой санной дороге. О каком пути может говорить эта книга? Может, в ней начало и моей дороги? А какая мне нужна дорога? И книги увели меня в свой чудесный мир. Они оказались интересными не только своими красочными рисунками. Буквы, собираясь в строчки, шли и шли, как стадо оленей по горной тропе, спускаясь с одной мысли, поднимаясь к другой. Прочтешь страницу — будто тропу пройдешь, вторую прочтешь — на незнакомую гору подымешься, а всю книжку прочтешь — в волшебной стране побываешь, все ее дороги и тропинки узнаешь. Мир оказался бескрайним и огромным. С шелестом страниц он стал раскрываться передо мной, озаренный светом истины великого Ленина. Не забыл русский брат о маленьком народе манси, подал руку, и шагнули манси через тысячелетия.

И я уже не боялся «священного» дерева — лиственницы. Это обыкновенное и веселое дерево с воздушно-зеленой листвой, а идолы — слепые деревяшки, обрубки бревен с грубыми чертами. И странно мне: как можно им молиться? А ведь молилась им моя родня!

Однажды мне приснился город белой ночи. Мосты, повисшие над водами, адмиралтейская игла, гранитные набережные. Может, это был уже не сон. Ведь каждый день со мной говорила книга. Она уводила меня далеко-далеко то от привычного завывания вьюги за окном, то от морозного звона высоких сибирских звезд. Мыслями я уже жил в «чудесном чуме» — Институте народов Севера, слушал лекции профессоров и сам пытался творить. Знал: лишь только там изучают мой родной мансийский язык, на котором говорит всего несколько тысяч человек. Неужели на этом языке нельзя сложить стихи так же складно, как Пушкин на русском?

Обыкновенная студенческая аудитория. Обыкновенные юноши и девушки с берегов Оби и Енисея, из таймырской тундры и с Кольского полуострова, из витимской тайги и с Чукотки слушают обыкновенную лекцию. Читает профессор Михаил Григорьевич Воскобойников. Не впервые я слушаю его. Почему бы мне так волноваться? Может, потому, что в первый раз слушал Воскобойникова семнадцатилетним, когда переступил порог этого института? А может, потому, что эта лекция — о моем творчестве? О ужас! Как-то неловко мне! Михаил Григорьевич, несмотря на свои шестьдесят лет, с каким-то юношеским задором говорит о моих стихах и прозе. Никак не могу свыкнуться с этим. Ведь совсем недавно, кажется, сам слушал лекции, как эти юные северяне. Тогда такого курса — «Литература народов Севера» — не было и в помине! Были лишь первые попытки северян сказать свое слово. А теперь студенты-северяне должны сдавать зачеты и по моему скромному творчеству.

Как-то всему этому не верится… Но слова Михаила Григорьевича о том, что это одна из цикла лекций о творчестве известных советских писателей — чукчи Рытхэу, нанайца Ходжера, нивха Санги, — приводят меня в реальный мир. Ведь все они недавно были обыкновенными студентами Ленинграда. Теперь они обыкновенные, как и я, писатели. Почему же я тогда так волнуюсь? Может, потому, что через несколько минут перед этими новыми студентами-северянами должен выступить и я?

Знаю: после такого яркого слова ветерана североведа Воскобойникова мне будет нелегко. Я медленно набираю дух. Вижу: пытливые глаза ждут. Чувствую: я должен найти живые слова и краски, сказать во весь голос о необыкновенном нашем времени. И я говорю.

Сны мои и мечты сбылись. Таково время. Советская власть открыла народам Севера все дороги, вместе с ней в жилища нанайцев и чукчей, эвенков и нивхов пришел свет добра и правды, свет равенства.


Серый утренний сумрак как-то незаметно растаял.

И за окном уже гулял день. Безоблачный, ясный день. В каждом окне стоял свой золотой олень. Рога и копыта оленя пылали золотым пламенем. Под этим ослепительным светом засверкал тусклый, мокрый асфальт. Голые деревья, как полярники, впервые увидевшие солнце после долгой полярной ночи, будто заплясали, протянув корявые, сучковатые ветви к солнцу.

Утро… Оно смотрит ясным взглядом солнца. Дышу всей грудью. Пью солнце. Вдыхаю солнце. Мир становится солнечнее. Щедрей становится мир. Счастье!..

Я думаю о тебе, Родина. Все хорошее и доброе ассоциируется с тобой. Ты — свобода. Любовь. Надежда. Правда. Ты — моя неспетая песня. Ты — начало моей думы. Думаю о Земле, о противоречивом и сложном мире.

Вспоминаю свой род, вспоминаю высокую лиственницу — жертвенное дерево манси, деревянных идолов… Как это далеко от сегодняшней моей жизни!

Задумываюсь над исповедью южноафриканского писателя Алекса Ла Гума, с которым познакомился на пятой конференции стран Азии и Африки в Алма-Ате. Вот его слова:

«Когда я пишу, что бедняки в Южной Африке вынуждены покупать даже воду у своих поработителей, я также испытываю тайную надежду, что кто-нибудь из прочитавших то, что я написал, вдохновится на борьбу против грабителей, превративших мою страну в материальную и культурную пустыню для большинства ее жителей…»

Алекс Ла Гума, лауреат премии «Лотос», живет в эмиграции, вдали от родины, в туманном Лондоне.

Первый его роман «Шаг в ночи», получивший широкую известность в ЮАР, на его родине, был запрещен, второй роман «Тройные узы» он написал в тюрьме.

Да, мир разделен не только на континенты. Есть мир социальной справедливости и созидания, но есть и мир гонений, холода, отчужденности, зла. На земле и сегодня убивают, идет война… И писатель не может оставаться спокойным, не имеет права стоять в стороне от проблем всей земли. Думаю об этом и шепчу:

Там, где гаснет огонь,
Где сердца холодны,
Там беззвучно рождается
Ветер войны,
Тихой-тихой змеей он ползет по земле —
Не забудьте, земные, о мирном тепле!
Не забудь, человек, о высоких кострах,
Даже если солнце в твоих теремах…
Я думаю о человеке. Думаю о себе, о современниках… Себя я знаю, конечно, больше других. Но знаю очень мало. Еще меньше знаю о других. Что я знаю, например, о моих ровесниках, которым скоро будет сорок, или о Толе Козлове? Лишь некоторые факты их жизни — не больше! А человек ведь должен не только знать, но и чувствовать и понимать другого.

Не махнуть ли снова и мне в Сибирь, в страну моих воспоминаний, где сегодня куется СИБИРСКОЕ УСКОРЕНИЕ — новое ускорение жизни? В страну, где, по легенде, белки идут дождем, а соболи скачут черной метелью, где горы золота и драгоценных каменьев, где еще древние землепроходцы искали неведомые тропы?

Письмо зовет меня в дорогу на Тюменский Север, в город Надым. Совсем, кажется, недавно про такой город я и слыхом не слыхивал. Мне еще не пришлось бывать в этом уголке родной земли. Но теперь, после душевных писем Толи Козлова, хочется поскорее прикоснуться к этой земле, увидеть все своими глазами.

Вот что пишет Толя Козлов о городе, который он строит:

«…Вы спрашиваете о городе, который строю? Надым расположен на песчаной возвышенности, со всех сторон его окружают непроходимые болота. Сообщение зимой — только по воздуху, а летом — по рекам. Главная река здесь — Обь. Надым на город пока мало похож, больше на строительную площадку. Готовыми стоят всего с десяток жилых домов. Но когда построим — будет красотища!.. Он задуман и спроектирован очень умело, даже любовно. И не могло быть иначе! Ведь проектировал его не кто-нибудь, а наши, ленинградские архитекторы!..

Выстраиваясь полукружием, многоэтажные жилые здания закрывают город от ледяного дыхания океана. На улицах будет бесноваться вьюга, а в домах — тепло, светло, уютно. Архитекторы спроектировали квартиры просторными, с большими кухнями, удобными ваннами, в коридорах — стенные шкафы. Это тоже не мелочи. У северян много одежды… А как быстро восстанавливает силы промерзшего до костей человека горячая ванна! Я уже это испытал…

А когда построим «теплую улицу», морозы и на улице будут не страшны.

Вы спросите, что такое «теплая улица»? Представьте себе: за окном темень полярной ночи, вой вьюги, а выйдешь из квартиры — непогоды будто и нет. Ровный свет неоновых ламп освещает теплый переход из одного здания в другое. Не чувствуя дыхания вьюжной полярной ночи, можно пройти в кафе, спортзал, универсам, в библиотеку, в кино, к друзьям в Дом молодежи… Часть «теплой улицы» можно видеть и сейчас. Но строительство ее остановлено. Говорят, нашлись какие-то «дубы» (только странно, как на таком морозе выживают бюрократы!), которые запретили дальнейшее строительство «теплой улицы». Но мы будем бороться! Если бы не боевой характер надымчан, не было бы сейчас здесь парка с вековыми кедрами, лиственницами. По проекту его не было. Но горожане, особенно комсомольцы (впрочем, здесь все, в основном, комсомольского возраста), выступили в защиту рощи, редкой для этих мест: «Городу нужен парк, а такого в тундре не вырастить и за двести лет!» Проектировщикам пришлось пересмотреть свое решение. Теперь в этой прекрасной девственной роще парк.

Мы будем бороться за свою «теплую улицу». И думаю — победим!

Мама и папа, вам приходилось, бороться за что-нибудь? А здесь так романтично! Представьте только, что я уже строитель! Строитель Надыма — города молодости и счастья. Так у нас не только говорят, но и поют в песнях… Ребята у нас не только ворочают камни, возятся с бетоном и кирпичами, но и складывают песни. Пришлите мне, пожалуйста, гитару…

Надым — теперь мой город. Разница во времени с Ленинградом — всего два часа. Рассветает в девять часов, а темнеет в пятнадцать. Солнце не намного поднимается над горизонтом, такой розовый круглый шар. Это невозможно описать — надо самому увидеть, просто сказочная красота…»

Помнится, когда Алла Михайловна читала это письмо, она уже не плакала. Наоборот, в ее голосе было столько гордости за сына, что трудно передать.

— Неужели на Севере такое красивое солнце?! — удивлялась она.

— Все зависит от того, как смотреть и что видеть! — произнес Василий Владимирович, о чем-то глубоко задумавшись.

Много на земле радостей. Огонь дарит тепло. Вода утоляет жажду. Но есть ли выше радость, которую обретает отец в сыне? С помощью сына отец в будущем утверждает себя, видит свое бессмертие…

А будущее сегодня начинается в Сибири.

С и б и р ь…

Это будущее и свет.

Это сияющая нельма, плывущая на нерест.

Это пестрый рябчик, висящий на молодой сосне.

Это крепкий, ядреный, смолистый дух, как у молодой сосны.

Это могучий лес, вобравший в себя здоровую крепость морозов и яркость летнего солнца.

Это горы и степи, бескрайние, дышащие смолистым ароматом таежные пространства, белое безмолвие тундры.

Это особый ритм и размах, ощущающийся в характере и мышлении людей, в неистощимой энергии рек и человека.

Сибирь — буровая вышка с радужным фонтаном нефти.

Горящий факел газа во тьме полярной ночи.

Сибирь, ты — олень железный, мчащийся по дороге железной.

Ты — корабль, улетающий в космос.

Лететь не в космос — а на работу в Сибирь…

Она без нас ведь вдруг остынет?

Сибирь — новая моя сказка, которую я расскажу, когда заря зажжется и на проснувшихся травах заблестит роса…

КРАЙ СОКРОВИЩ

Наш вертолет парит над синей тайгой. Его крылатая тень то купается в серебряных блюдцах озер, то скользит по песчаным отмелям реки, где чернеют утки и гуси, то летит по зелени леса рядом с тенью лебединой стаи. Лебеди машут белыми крыльями. Вертолет железно гудит. И я не слышу курлыканья лебедей. Но ясно вижу взмахи их могучих крыльев, на которых, по преданьям, на Север прилетает весна.

От Кольского полуострова до Чукотки — синяя весна, природа пробуждается от спячки. Я думаю о пробуждении родного края, о сотворении чуда, которое произошло на этом безмолвном пространстве за полвека.

Помню: я бежал по песчаной косе. Летели брызги из-под босых моих ног, передо мной взлетали утки. Я хотел их поймать, но они взмахивали крыльями и летели в синь. У меня не было крыльев. Я завидовал птицам. Мне тоже хотелось в небо…

Однажды к нашей деревне причалил самолет. Сначала он парил высоко над лесом, над деревней, над людьми, потом снизился и, пробежав птицей-гагарой по широкому плесу реки, подплыл к берегу, как лодка. Из этой необыкновенной крылатой лодки (не потому ли манси и назвали самолет «крылатой лодкой»?) вышли люди.

— Крылатые люди приехали, — сказала тихо мама. — Русские. Слушай, как они говорят. Учись. И ты будешь крылатым.

Мне очень захотелось говорить на языке крылатых.

Сегодня я лечу на вертолете. Такой машины тогда еще не было. Вертолет придумали позже.

По желтой песчаной косе родной реки бежит мальчик. Бисер брызг искрится из-под босых его ног. Летят вспугнутые утки. Он тянет к небу руки. О чем мечтает этот мальчик? Кем он хочет стать? О каких крыльях грезит?..

Конечно, вертолет его уже не удивляет. Эта железная птица летает над его деревней и зимой и летом. Впрочем, для него это уже и не «железная птица», и не «крылатая лодка», а просто вертолет. Русское слово «вертолет» для него такое же привычное и естественное, как «книга» или «учительница».

Разве только гигант-вертолет «МИ-6», который возит трубы для строящегося газопровода, на мгновение привлечет любопытное детское внимание: ведь как-никак поднять трубу или целый вагон — дело не простое! И все же это не чудо, а обыкновенная жизнь. Ведь газопровод строят не где-нибудь, а рядом, недалеко от его деревни. И по этой трубе и на промышленный Урал, и в Центр пойдет обыкновенный газ, которым богаты недра Севера. Об этом каждый мальчик знает.

Все просто и обыкновенно. Школа-интернат в каждом поселке, радио в каждом доме, а телевидение смотрят восемьдесят процентов населения Ханты-Мансийского национального округа.

С высоты птичьего полета смотрю на родную землю. Внизу зеленая тайга, речки, озера, пойма Сосьвы и Оби. Веселой рыбкой плеснет сердце: внизу старая мансийская деревня. Сюда не раз приезжал на летние каникулы. Здесь мой отец работал председателем колхоза. Забыть ли мне этот теплый песчаный берег, смолистый запах кедров и серебряную гладь воды? Выйдешь, бывало, утром, налево взглянешь: вода блестит — там озеро; направо взглянешь: опять вода — там Сосьва. На узкой песчаной косе выстроились дома. И кедры стоят. А шишки на кедрах с кулак. На берегу рыбаки тянут невода — в них нежная сосьвинская селедка…

Вглядываюсь в лица моих попутчиков. Знакомлюсь. Учительница, врач, рабочие и служащие газопромыслового управления. Люди разных национальностей. Летим на одном вертолете — будто дружной семьей плывем в одной лодке.

Рядом со мной сидит Николай Спиридонович Кушнарев — начальник Игримского газопромыслового управления. Николай Спиридонович родился на Украине, приехал на Север из Краснодарского края. И ему, южанину, по душе пришлись эти плесы, где плещется рыба, эти песчаные косы, темные от бесчисленных стай уток и гусей.

Не скрою: когда летел сюда, беспокойно было у меня на душе. Не отразится ли пагубно на природе развитие газовой и нефтяной промышленности? Не преувеличивает ли человек собственную силу и могущество? Не нарушит ли гармонию в природе, не обездолит ли своих потомков?

Смотрю на Николая Спиридоновича, вглядываюсь в его добрые и внимательные глаза, и на душе становится спокойнее. Николая Спиридоновича знаю не первый год. Я видел Кушнарева, когда он летел на Север в первый раз. Тогда он многому удивлялся, задавал мне вопросы. Сейчас роли переменились. Удивляюсь теперь я.

И вот узнаю, что открыты и разведаны новые богатые месторождения нефти и газа. Две трети из разведанного в СССР голубого огня находятся на Тюменском Севере.

Открытие Березовского газоносного района сыграло большую роль в обеспечении дешевым топливом Урала. Промышленную разработку группы Березовских месторождений начали в 1966 году. Затраты на их разведку и строительство газопровода давно окупились. Теперь уже газ подается по трубопроводам в глубь страны, а также за рубеж…

— А все началось с Березова!

Я слушал Николая Спиридоновича. Вспоминал, думал. Я тоже в своем роде свидетель открытия века, очевидец пробуждения Тюменского Севера.

Ведь в ту сентябрьскую пасмурную ночь, когда в Березове заговорил газовый фонтан, я был там. Учился в школе. В десятом классе.

Мы, интернатские ребята, во всяком случае десятиклассники, еще не спали, разговаривали. Кто-то станет охотником, и, разумеется, князь наших лесов — медведь — сложит перед его выстрелом быстрые свои лапы. Другой пойдет в бригаду рыбаков. Он уже не раз помогал отцу выволакивать сеть с мясистым муксуном. Бывало, летом поймаешь метрового осетра, веревку ему на жабры — и в воду. Садишься в обласок — легкую лодочку из осины, — и грести тебе не надо. Осетр не хуже мотора. Однако настоящим мотористом быть лучше! Заманчиво и обучать детей в школе. Хорошо бы обернуться врачом-колдуном…

В ту сентябрьскую ночь внезапно вздрогнула земля. Взревела, загрохотала. О, что тут стало! Страшным показалось нам небо. Полуголые, кто в чем выскочили мы из интерната.

— Бомба! Бомба! Бомба!

Это слово отлично знали.

— Неужели новый Гитлер?!

И это злодейское имя нам было известно.

— Конец света!

Ну, а это слова стариков.

Мы побежали туда, откуда несся рев, но нас остановил немолодой уже человек:

— Не ходи, пинзан пидэ!

И мы повернули обратно.

На улицу высыпало уже все население деревянного Березова.

Страх гонит не только нас, ребятишек. От дьявольского грохота бегут взрослые с детьми, с мешками, с веслами.

— За Сосьву! За реку!

— Земля перевертывается!

Сколько же в людях живет еще страхов!

Молодая учительница догнала нас и приказала тотчас возвращаться назад. Голос ее был едва слышен в грохоте, но он вразумил детвору.

На другой день мы, конечно же, вместо школы побежали к ревущей скважине. Верхушки кедров и сосен, стоявших рядом с буровой, почернели и будто съежились. Огромными наломанными макаронами валялись трубы. Сверху лил горячий дождь с песком. На подступах к скважине беспокойно перебегали люди, приближались к ней, отскакивали и снова приближались. Усмирить разбушевавшуюся скважину было делом нелегким.

Окна домов в поселке стали белыми, будто просоленными. Пахло мертвым духом — газом…

В Тюмень тогда полетела такая телеграмма:

«21 сентября 1953 года в 21 час 30 минут на скважине № Р-1 Березовской буровой партии в момент подъема инструмента после разбуривания цементных пробок произошел внезапный газо-водяной выброс… Высота струи фонтана достигает 45—50 метров…»

Так было открыто первое в Западной Сибири газовое месторождение.

За нашей каменной школой, на краю поселка, там, где вчера железной лестницей в небо стояла буровая вышка, теперь полыхает огонь. Грозный огонь, которому суждено было встряхнуть край, обновить его.

Но однажды утром мы не увидели рвущийся к небесам огненный столб. Он уже не бушевал, а стлался по земле, покоряясь воле людей, огнедобытчиков Севера. Они уже надвинули на устье скважины фонтанную арматуру. И все делали для того, чтобы закупорить ствол скважины цементной пробкой, чтобы загнать «газового джина» обратно в землю, до тех пор, пока не построят газопроводы, пока не превратят газ из стихии в добрый огонь, в голубое золото, служащее людям…

Люди голубого огня… Вспоминаю встречи с ними. Со многими приходилось жить бок о бок в одном доме, беседовать…

Вертолет наш парит над синью тайги. Глядя на эту безбрежную ширь, Николай Спиридонович раздумчиво продолжает:

— Север… Это не просто кладовая. Это, по существу, новая планета. Освоение Севера… Оно может быть сравнимо лишь с такими задачами нашего времени, как использование атомной энергии и исследование космоса.

…Внизу — море тайги. Петляют речушки и ручьи, сверкая желто-белыми песчаными косами, простираются ржаво-бурые массивы болот со множеством водоемов и негустой порослью сосенок и карликовых березок. Что они напоминают? Может, марсианские пустыни?

Действительно, Крайний Север Земли похож на новую, еще слабо освоенную планету. Общая площадь той части земного шара, природные условия которой можно отнести к северным, более 17 миллионов квадратных километров, а проживает на ней 8,9 миллиона человек, в том числе в Советском Союзе соответственно: на 9,3 миллиона квадратных километров — 6,5 миллиона человек.

На долю Севера приходится почти 13 процентов суши земного шара и лишь 0,4 процента населения. Но эта территория обладает очень крупными залежами самых различных ископаемых, огромными запасами гидроэнергии, лесными ресурсами.

Все это приобретает особое значение в условиях заметной уже на многих освоенных территориях дефицитности ряда природных ресурсов, быстро растущей заселенности обжитых районов Земли.

Без богатств из северных кладовых, особенно без северной нефти и газа, уже нельзя выполнить и планы нынешней пятилетки. Освоение Севера — проблема перворазрядная…

Подобное я слыхал уже не однажды, и не только от Кушнарева, с которым беседовать всегда интересно потому что отвлеченные, казалось бы, суждения он всегда подтверждает фактами из своей практики, из обыденной жизни сегодняшнего Севера.

— Давление газа в пласте падает. Стрелки манометров едва заметно, но опускаются вниз. Вот-вот — и критическая точка. А достигнув ее, газ уже не сможет без дополнительной помощи двигаться вперед по трубопроводу… А его ведь ждут не только в центре страны. Учитывая это, форсированными темпами ведется строительство компрессорных станций вдоль газопровода. Однако одним махом не решить весь комплекс проблем… Текучесть кадров — проблема из проблем. Полтысячи человек приняли нынче, столько же уволилось, — проведя широкой ладонью по лицу с редкими, но глубокими морщинами, вздохнул Николай Спиридонович. — Людей, знающих дело, немало. А вот Север нам каждый день загадывает загадку. Здесь не каждый, знающий до тонкостей свое дело, становится специалистом в большом, человеческом смысле. Многие не выдерживают. Возможно, Север — это экзамен на человеческие качества руководителя, инженера. Здесь любой техник должен быть инженером человеческих душ в истинном смысле, если он хочет достичь хотя бы мало-мальских успехов…

Кадры… Один из ключей решения этого вопроса — в привлечении коренного населения к промыслу нефти и газа.

Рано или поздно со всеми сказочными богатствами этой земли придется работать коренным жителям. Какие бы мы ни были романтики, рано ли, поздно ли, передав опыт, научив пользоваться техникой сыновей и дочерей вчерашних рыбаков и охотников, многие из нас уедут отсюда. Кто на вечный покой, а кто еще на пенсионный. В этом нет никакого секрета. Вот я здесь уже более десяти лет. Прижился, кажется, полюбил этот край. А нет-нет да и приснится родная моя Украина…

Средь нашего брата немало ханжей, которые со страниц газет, перед камерой телевизора клянутся в вечной любви к Северу, а потом, набрав нужную сумму на машину, на квартиру или построив дачу на берегу моря, дают стрекача. Но есть и другие — остаются на Севере навсегда, становясь настоящими сибиряками. Но, в общем-то, мы люди пришлые, действительно, живем и трудимся в непривычных для нас условиях: мороз, бездорожье, болото, топи, гнус… А для северян это привычно, обыкновенно. И смешно, наверно, им, когда мы много говорим о морозах, комарах… Вот мы научим их добывать огонь земли, передадим свой опыт…

Магнитофон мой, как невидимый дух, незаметно для постороннего глаза запечатлевал в себе каждое слово, каждый вздох главного огнедобытчика Севера — Николая Спиридоновича Кушнарева, чтобы автор этих строк потом уже наедине с собой снова и снова слушал сказанное, сопоставляя, думая о сегодняшнем дне Севера, его прошлом и будущем.

Славился наш край сосьвинской селедкой и муксуном, мягким золотом из собольего и беличьего меха, диким лесом. А сегодня раскрыты новые его богатства: черное золото — нефть, голубое золото — газ. И добывают все это обыкновенные люди — русские и татары, украинцы и башкиры…

Не остаются в стороне и народы Севера. Молодые северяне присматриваются к удивительным машинам, стараются их понять, освоить. Многие уже работают на них.

Среди имен, названных Кушнаревым, и имя моего ровесника — Дмитрия Неттина.

Дмитрий Неттин — кавалер ордена Ленина. Этой высокой награды он удостоен за безупречный труд и многолетнюю работу. Дмитрий Неттин — дизелист электроцеха газопромыслового управления «Игримгаз». Свою трудовую жизнь начал он в геологоразведочной партии после увольнения в запас из рядов Советской Армии. На его глазах раскрывались богатства родной земли. Он шел вместе с первооткрывателями, сам активный участник открытий.

Его я знаю с детства. В одном интернате жили, в одной школе учились. А летом встречались на широком плесе Оби, где наши родители ловили муксуна и осетра.

В те годы у рыбаков Севера стали появляться первые моторы. Мы смотрели на них с особым интересом. Знания, полученные на уроках, помогли нам не только быстро освоить машины, но и научить наших неграмотных родителей управлять ими. Железная сила моторов увлекла многих моих ровесников навсегда в свою стихию.

Дизелист Дмитрий Неттин дарит людям свет. Обыкновенный электрический свет, который когда-то на Севере считали за чудо.

В 105-м номере тобольской газеты «Северянин» за 1924 год можно прочитать вот что:

«Этому никто не верил… Разве можно залить электрическим светом холодные тундры Дальнего Севера?

— Нет.

— Керосин горел. Керосина не было, жир горел и гореть будет. Много рыбы в старой Оби. Жирная рыба. Хватит жечь. И все-таки любопытно было: как это может быть огонь в холодной проволоке. Верить нельзя. Даже в Березове и те не верили.

…Мелькнул выключатель. Ярким светом залило зал. Все ахнули, зажмурились, зашумели. Подходили к проводам, осторожно трогали руками.

Каждый вечер зыряне и остяки[3] собираются в избушку и говорят, говорят по-своему. Повернут выключатель — темно. Сильнее заговорят, опять зажгут свет, — улыбаются, как дети… Потом на собрание пришли.

— Этот свет послал большой человек — Ленин, — сказали им.

— А, а! Ленин…»

Лампочка Ильича осветила полярную ночь, произвела волшебное действие на умы и сердца людей. Она явилась прекрасным агитатором за Советскую власть.

Но если бы люди, пользуясь электричеством, не зажглись бы светом ленинских идей, то они остались бы в вечной темноте. Человек северного сияния подружился с книгой. Благодаря ей он в сказочно короткий срок освободил душу от языческих поверий каменного века и стал наполнять ее доброй культурой, накопленной человечеством.

А книгу в тайгу и тундру принес русский учитель.

Какими бы сказочными кладами ни поражала воображение не раскрытая до конца земля Севера, чудо, сотворенное русским учителем, навсегда останется главным чудом.

ПЕСНЯ «ЖУРАВЛЯ»

Вертолет улетел. Смолк привычный шум. Лишь плеск воды на перекате, да шуршание гальки под ногами. Удивительная тишина. Как во сне. Да и сам я как во сне. Ведь знаю же, что никогда-никогда не был в этих местах! Но почему все здесь мне знакомо, почему я помню это? Ведь помню же, помню! Знаю точно, что никогда не был в этой тихой деревушке. Но почему она кажется мне такой знакомой?

Может, эти лабазы на сваях, эти избушки на курьих ножках, которые стоят рядом с обыкновенными рублеными домами, всколыхнули в памяти что-то родное, давнее, забытое? Перед домиком моего дедушки стоял такой же лабаз, назывался он «сумьях». Странно, я не забыл даже названия. А рядом с ним так же, как здесь, стояла круглая печка. В ней весело играл огонь. А на углях пекли пироги с ягодами.

Родственники мои живут в обыкновенном поселке, где в обыкновенной пекарне пекут обыкновенные стандартные булки. А здесь из одной печи струился дымок. Невероятно! Но это не сон. Вокруг меня крутятся собаки, живые вогульские лайки. Встречают меня, приветствуют спокойным умным взглядом, хвостами помахивают. А людейнет, ни души.

Но вот откуда-то появляется симпатичный молодой человек. Идет мне навстречу. Лицо смугловатое, смолистые, по-мансийски чуть раскосые глаза смотрят приветливо. Я говорю ему: «Пася!» — «Здравствуйте!» Он отвечает по-русски и пожимает мне руку. Я прошу проводить меня в дом Алкадьева.

— Которого? — спрашивает молодой человек. — Их у нас много здесь.

— Охотника мне. Михаила Никитича…

— А, вот его изба, — говорит он, берет мой чемодан и направляется к дому, который стоит на пригорке у самой реки.

…Просторная, довольно уютная комната с высоким потолком. Посреди кирпичная печь, по углам, отделенные дощатой заборкой, две крохотные комнатушки. В углу большой комнаты, между окнами с занавесками, никелированная кровать. У стены стол, покрытый скатертью. На стене в застекленной рамке набор цветных фотографий. Белокаменные дома в южной зелени, улыбающиеся лица на коллективных снимках, приглаженный курортный пейзаж.

Одна фотография среди этих стандартных снимков привлекла мое внимание. На фоне белокаменного здания санатория, на гладкой дорожке, усыпанной галькой, стоял в позе отдыхающего уже довольно немолодой человек. Аккуратно зачесанные гладкие волосы. Широкое лицо со следами первых глубоких морщин. Один глаз прищурен, точно человек целится в кого-то. Легкая рубашка с незастегнутым воротом, отутюженные брюки… Обыкновенный человек, в котором, казалось, не было ничего примечательного, тем более героического.

— Его нет дома. Он давно на охоте, — говорит мне парень. — На реку Волью, говорят, поехал.

— А далеко это?

— Нет. До устья Вольи километров шестьдесят, да там сотня…

В доме только ребятишки. Один другого меньше.

— А где мама? — спрашиваю я.

Молчат. Вопросительно поглядывают то на меня, то на мой чемодан.

— Мать по ягоды ушла. Нынче брусники много, клюквы…

Поэтому, наверно, и на улице никого. Деревня будто вымерла. Вот большущий новый дом. На наличниках вырезаны синие звезды. Рядом еще один, тоже недавно построенный. А вот почерневшая от времени изба. Из-под покатой, покрытой землей крыши выглядывает береста. В старину так строили манси дома.

Эти почерневшие дома, лабазы на столбах придают деревне особую, неповторимую прелесть, будят во мне уснувшие воспоминания.

— Ты кто, мил человек? — окликает меня женщина, опирающаяся на палку. — Иди-ка сюда. Смотрю — не Юван ли? Гадаю: не ты ли?

— Юван, — отвечаю я в недоумении, не узнавая той, которая назвала мое имя.

— Не смотри так! Не узнаешь? Ведь ты видел меня давно. И был ты тогда не такой, как сейчас. Босой бегал. А Омельку моего должен помнить. Емельяна Анямова. Дом его отца Порки-ойки стоял рядом с избушкой твоего дедушки. Старый был уж Васька-ойка, твой дедушка. И я вот уже теперь старею. На палку вот опираюсь. Здесь болит, там болит. А ведь когда-то и я была человеком… Омельку-то я увела от молодой жены. За тысячу километров со мной уехал. Вот уже двадцать с лишним лет живем. Дети у нас выросли. Сын отцу помогает, будет, наверно, тоже охотником. Дочку геологи в Ленинград увезли, замуж вышла. Ну, вспомнил Омельку-то?..

Как не вспомнить! Все перед глазами, будто это было вчера!

Я с жадностью рассматриваю деревушку Хулимсунт, так похожую на Квайк-я — деревню моего дедушки. Она тоже пряталась в лесу. Дома бежали к реке, и река была тихая, как задушевная песня. Берега ее с дремучими кедровыми рощами в своей девственной тишине, казалось, хранили последние остатки древней мансийской старины.

Я удивился своему состоянию. Ведь ехал не на поиски древности и старины, а чтоб познакомиться с передовиками производства, маяками девятой пятилетки, современниками. И вдруг… Я спохватываюсь. Ищу признаки цивилизации. Вот стоит столб, дальше второй. Провода!..

— Значит, электричество есть! — говорю я.

— Было зимой, — вздыхает женщина. — Да геологи машиной подбили столб, сорвали провода. Говорят, к зиме снова будет свет. Отвыкли от ламп. Теперь нам нужен свет настоящий, большой. — Она надолго умолкает.

Я тоже молчу, думаю про свое.

— А вон идет сам Алкадьев Иван Никитич, самый большой наш человек! — оживляется женщина.

— Вы приехали к Михаилу, моему среднему брату? — спрашивает меня мужчина, в волосах которого уже поблескивают ниточки седины. — Раз его нет дома, по нашему обычаю я, как старший, должен принять вас. Прошу в наш дом…

Кажется, вся деревня собралась в доме Ивана Никитича Алкадьева. Одни приходят, другие уходят. На столе — сосьвинская селедка, брусника, глухарь. Глухарь дымится. Запахи тайги оживают во мне. Я почти забыл вкус глухариного мяса. Помню, в нем есть что-то хвойное, брусничное, истинно таежное.

Истинно таежное гостеприимство проглядывает в добром и внимательном взгляде Ивана Никитича. В оживленном радушии хозяйки дома, которая подает на стол то одно, то другое кушанье. У нее свежее, моложавое лицо. Косы. Кольца на пальцах. Бусы на груди. На плечи накинута цветастая шаль с бахромой. Красавицей мансийской, видно, слыла когда-то. И теперь румяна, бела. Я разглядываю лица сидящих за столом, вслушиваюсь в их слова, стараясь понять, кто они, какие нити душевные и родственные их связывают. Впрочем, разницы в их отношении друг к другу не чувствую. Будто в этом доме собрались все родственники, все самые близкие. Может, в этой деревне какие-то особые, близкие отношения между людьми? Или мне кажется только?

Да, мне кажется, что я попал из каменного города в первобытный уголок света, где жизнь течет бесшумно под шелест мохнатых кедров. Говорят, тетерева прилетают каждое утро на старый кедр, который стоит рядом с домом. Сказывают, развесят веерами хвосты и слушают, как мычат коровы, не обращая внимания на хозяек в цветастых платьях, которые, позванивая ведрами, долго собираются доить коров. Мечтая увидеть скорее это своими глазами, я думаю о первозданном мире, где царствует спокойствие, где нет врагов, где живут в согласии со всем окружающим. Может быть, это лишь на первый взгляд?

Пусть даже так. Но мне приятно слышать полузабытую мансийскую речь. Меня трогают до слез песни, которые льются за столом. Хозяйка дома, краснощекая певунья, поет о том, как ее старший сын, воин Советской Армии, служит где-то далеко-далеко, а младшенький ползает на ее белых коленях. И, если надо, она родит еще не одного сына!

Старик белый, как лунь, пел о том, что он гостит у любимой дочки, что зять Иван — хороший на земле человек. Но душа рвется в родную маленькую деревню, которая стоит на берегу небольшой речки, разрисованном следами белых чаек. Что-то он соскучился по другим детям и внукам, которых всех по имени помнит. Только не помнит, сколько ему теперь лет.

А старуха, сидевшая на другом конце стола, в чертах лица которой я заметил что-то общее с Иваном Никитичем, хозяином этого дома, пела песню о трех своих сыновьях, о трех Алкадьевых, которые с крутых охотничьих троп приносят домой соболей, белок больше, чем другие, славя тихое родительское имя своими звонкими именами… В песне ее было и что-то грустное, обращенное к сыновьям, она просила их найти между собой лад и согласие. В чем искать лад и согласие, я, разумеется, не понял. Понял только, что здесь та же самая жизнь со всеми ее противоречиями.

И все же знакомая, полузабытая мною певучая мелодия мансийской песни будила во мне тот полуреальный, полусказочный мир, в котором я рос когда-то и который сейчас для меня, жителя города, как сон и сказка…

Нет, в этой глухой деревушке шагала реальная сегодняшняя жизнь со всеми вытекающими отсюда последствиями. Это я почувствую завтра. А пока засыпаю с верой, что я в заповедном уголке земли, где живы во всей их первозданности песни и сказки моего народа манси, где не забыты еще древние, патриархальные, языческие нравственные начала…

На другой день меня качали волны таежной реки. Вначале мы устремились вниз по плесам широкой северной Сосьвы. Песчаные отмели и косы, золотившиеся на осеннем солнце, не мешали полету нашей длинной узкой лодки, напоминавшей пирогу. Лишь иногда, на едва заметном перекате, где струи прозрачной воды как-то особенно кружились и рябились, песня «Ветерка» становилась чуть тише.

Потом плыли против течения по узкой таежной Волье. Волья — река горная, сбегающая со снежных вершин Северного Урала. Над ее обрывистыми берегами то встанет стена кедрового бора, то темно-зеленый еловый лес острыми вершинами, как стрелами, тычет в небо, то курчавый сосняк незаметно выбежит к самой воде, то кусты черемухи и тальника склоняются над тихой заводью.

Кажется, все дремлет, задумавшись о чем-то своем, сокровенном, вечном. И даже шум мотора не в силах спугнуть глухаря с голой вершины исполинской лиственницы. Рябчик узорчатой чашечкой висит на полуголой ветке березы. Проплывешь мимо — ветка не шевельнется. Лишь чуткий лось, за гулким шумом мотора учуяв человека, поднимет рога, и стройные ноги понесут его прочь от охотников. Мои спутники — Илья Алкадьев и Тимофей Самбиндалов (ему не больше двадцати) — охотники, промысловики, настоящие таежники. Их сноровка и умение особенно проявлялись на каменистых перекатах, где хрустально звенела вода, не пускавшая нашу лодку вперед. У Тимофея Самбиндалова прямой длинный нос чуть с горбинкой, узкое смуглое лицо, кудрявые волосы, опускающиеся на плечи. Уральский индеец — и только! В руках у него тонкий и гладкий шест. Он управляет им, как и его предки — манси, опиравшиеся лишь на силу и упругость шеста и весла. Он отталкивается — и лодка движется вперед, преодолевая сопротивление течения.

Вижу, и Илья Никитич Алкадьев, которого одна из женщин назвала «наш мань-начальник» (маленький начальник), умеет не только быть хорошим бригадиром (его бригада из года в год выполняет план сдачи мягкого золота), но и управляться с обыкновенным шестом.

Убедился, что мотористы они отменные. Ведь проехали не одну сотню километров. И не раз, и не два замолкал мотор. Но они всегда быстро находили причину «чихания» мотора, и мы снова летели по плесам извилистой речки Вольи, на берегах которой промышлял ондатру Михаил Алкадьев, потомственный охотник.

Встреча наша произошла как-то незаметно, неожиданно. Вдруг из-за зеленого мыса вышла навстречу лодка. Такая же длинная и узкая, как и наша. На лодке два человека и две собаки. Одна сидела на носу, высоко подняв уши, другая дремала на коленях мужчины, который сидел посередине лодки.

В рулевом я сразу признал моего будущего героя. Широкое лицо со следами первых глубоких морщин. Один глаз чуть прищурен, точно он целится… Но здесь, на берегу глухой таежной речки, на фоне диких вековых деревьев, он смотрелся как-то по-другому, как-то не так, как на фоне казенного курортного пейзажа. Почему? Может, не было в нем той позы, что на фотографии? Впрочем, когда ему сказали, что я приехал писать о нем, как о лучшем охотнике, в самую большую газету, что его имя назвал сам первый секретарь района, он заложил руки за спину, приподнял голову, важно, как начальник, прошелся по хрустящему песку. Такое я видел в детстве. Так расхаживал председатель колхоза, когда приезжали из района большие начальники…

Михаил Алкадьев, кавалер ордена «Знак Почета», маяк девятой пятилетки, важно прошелся по хрустящему песку… Десять шагов — не больше! Всего несколько мгновений он был начальником. Тайга ведь не терпит суеты и позерства. Тайга требует ежеминутной готовности быть начеку перед опасностью. Нужны внимательность, зоркость, четкость. Тайга — это труд. Труд большой, напряженный, труд от зари до зари. У Михаила Никитича Алкадьева заняты и зори для охоты. У него нет практически и времени для другого. В этом я убедился, проведя с ним семь памятных утренних зорь золотой мансийской осени.

…Костер наш затухает. Некому подбросить дров. Охотники, уставшие за день, уснули. Лишь мне не спится.

Откинув полу спального мешка, я смотрю на плес, сияющий в лунном свете, слушаю смолистую тишину кедрового бора, думаю о людях, которые мирно спят рядом, о прошедшей неделе, наполненной столькими впечатлениями.

По-рысиному легка поступь охотника. Идет он быстро. Изредка останавливается, внимательно рассматривая камешки на берегу, кочки в болоте, вмятины в белом оленьем мху. Точно он их читает, проверяя свежесть звериных следов.

Я знал давно, что среди многих трудных специальностей профессия охотника занимает особое место. Человеку, решившему посвятить себя ей, нужно обладать выносливостью, острым зрением, уметь переносить все тяготы. Охотнику приходится каждый день осваивать все новые и новые места. За осень, долгую зиму промысловик проходит пять-шесть тысяч километров в поисках зверя. Десятками лет накапливается ценный опыт таежного следопытства. Умеет ходить охотник! А вот говорить…

Человек, который все эти дни казался неисправимым молчуном, вдруг преобразился, заговорил, даже затараторил. Я был удивлен этой необычайной переменой. Может, это лишь мгновение вдохновения, вызванное большой добычей? А может, все эти дни не о чем было говорить, потому что не было удачи. Признаюсь, мне было приятно, что, перекинувшись парой-другой слов насчет маршрутов прошедшего дня, охотники не шумели, не ссорились, доказывая свою правоту…

Все эти дни я почти не слышал Михаила Алкадьева. Я привык только видеть его. Его обветренное лицо было спокойным и бесстрастным и утром, когда он первым поднимался из спального мешка, и днем, когда привалы наши были короткими и торопливыми, и вечером, когда сидели у костра. За эту неделю я почувствовал лишь молчаливый азарт погони за большим зверем.

Но зверь оставлял только следы, дразня нас ими, заманивая дальше, изматывая силы. Мы поднимались вверх по реке, пока можно было перетаскивать лодки на порогах. Мы шли пешком. Но все безрезультатно.

Лось оказался сильнее, хитрее, проворнее охотников. Однако это не убавляло их охотничьего азарта. Наоборот, словно бы подстегивало моих спутников, делало их более целеустремленными, внимательными и чуткими к каждому следу, любому малому шороху. Только они становились молчаливее деревьев, которые стояли вокруг, как немые стражи. Вначале и меня захватил азарт лосиной охоты. Но к утру второго дня этот азарт растаял.

Утро… Сизый туман над водой. Мы плывем в лодке, отталкиваясь шестами. Мотор молчит. Лишь плеск воды на перекате нарушает эту раннюю утреннюю тишину. За мелкой ивовой порослью, где так любят бродить лоси, показывается чистый берег: песок, галька, камни. Вдруг один из камней зашевелился, ожил. Сердце мое забилось птицей: ГЛУХАРЬ! Ожил второй, третий камень. По каменистому откосу важно шествовали три лесных петуха-великана.

Я хватаю ружье. Целюсь. Спохватываюсь, вспоминая уговор: не стрелять по глухарям. Михаил Никитич смотрит на меня изучающе. В его спокойном взгляде нет ни осуждения, ни насмешки над моей суетливостью. Только молча кивнул в сторону берега, где в молочной дымке купалась ивовая поросль.

Старая собака Нюкси смотрит настороженно тоже в сторону ивовой поросли, а не на берег, где глухари чернеют. Она жадно ловит воздух. Ноздри ее вздрагивают, морда играет: чует она лося…

А лодка все ближе к птицам. Один глухарь вдруг выпрямил шею, заворочал головой, насторожился. Другой то наклонялся вниз, собирая камушки, то спокойно чистил мохнатую ногу. Третий шел по песку с горделиво поднятой головой. Я уже вижу белый изогнутый клюв, красные брови над глазами. Он идет, точно позирует, похваляясь своей горделивой осанкой. Передо мной сама древняя таежная птица, крылатый исполин северных лесов, вечная мечта охотников — а я не стреляю!.. Разве это справедливо?! Из-за какого-то лося? Зачем он мне нужен?! Я, как все сердобольные горожане, против убийства лосей!

А сегодня тем более — глухари на расстоянии выстрела! Ведь как я мечтал об этом мгновении!.. И вдруг нельзя стрелять!

Михаил Никитич понимающе глядит на меня. И взглядом своим просит понять их, северных охотников-промысловиков.

…Горит костер. Разговорились люди. Я стараюсь допытаться наконец-то: зачем им нужен был этот большой зверь? Ведь столько сил потратили на него, столько дней!

— Ты был в нашем магазине? — тоном маленького начальника спрашивает Илья, беря ложкой кусок печени. — Видел там мясо?

— Был, — отвечаю. — Товару там немало. Но мяса, действительно, нет.

— Вот то-то же! Это у вас в городе в магазине все можно купить. Нынче к нам не успели завезти даже боеприпасы, не то что там… То ли вода быстро ушла, то ли промешкало наше торговое начальство. Кормилец наш — лось. Если бы его не было, и собаки наши подохли бы… Без собаки не возьмешь не только соболя, но и белку. А мех-то мы ведь государству сдаем.

— Лось для нас не только кормилец, — вступает в разговор Василий Николаевич Вадичупов, напарник Михаила Алкадьева по ондатровой охоте. — Ведь в сапогах на зимнюю охоту в тайгу не пойдешь. И в валенках тоже. Мороз их быстро скрутит. Из камусов лосиных лап шьем обувь, камусом подбиваем лыжи.

— А разве из оленьих лап нельзя шить обувь? — удивляюсь я. — Разве у вас здесь нет оленьих стад?

— Конечно, нет! — отвечают мне охотники. — Их ликвидировало районное начальство вместе с колхозами. Говорят, убыточно.

— Из-за этого страдает и охотничье хозяйство, — снова берет слово мань-начальник. — На лыжах слишком далеко не пойдешь. На оленях раньше семь речек изъездишь. И добычи больше.

— Но я слыхал, что вам дают много техники, — пытаюсь я повернуть разговор в другое русло. — Вот эти моторы лодочные, снегоход «Буран».

— Моторы хорошие. А снегоход «Буран» капризный. Ломается часто. Цена-то его большая: две тысячи рублей. А в амбаре валяется. Поломался сразу: морозы. Да и куда на нем в наших условиях поедешь? Таежные дебри, чащобы. К тому же в бригаде у нас пятнадцать человек. Каждому ведь не дашь такую дорогую машину! А с олешками все бы справились. Не всюду, может, нужна техника-то!

В небе что-то зашумело. Скоро над кромкой леса показался вертолет.

— «МИ-6» летит.

— Нет, «МИ-8»! Вишь, какой он большой.

Охотники заспорили, заговорили о разных типах вертолетов. Оказывается, они разбираются в этих крылатых машинах больше, чем я.

Техника, машины, моторы незаметно, но властно входят в жизнь и быт таежников. На обеих лодках, на которых мы плавали, по два мотора. На берегу деревни Хулимсунт бросается в глаза обилие лодок с самыми разными моторами. Начиная от маломощных «Прибоев» и кончая «Вихрями» в тридцать лошадиных сил. Не сразу подсчитаешь, сколько у Алкадьевых лодочных моторов. У трех братьев Алкадьевых более восьмидесяти лошадиных сил. Это же целый табун! И пасти не надо. И бензину хватает: зверопромхоз неплохо снабжает горючим. Может быть, и правда, олени ни к чему? Только ведь зимой на лодках не покатаешься.

Шум вертолета растаял за лесом.

— Самолет — хорошо, а олени — лучше! — засмеялся Василий Николаевич Вадичупов, инвалид Отечественной войны, боец, принимавший участие в боях и в Подмосковье, и под Сталинградом, и на Курской дуге, и на Сандомирском плацдарме. — На вертолете на охоту не полетишь, а на олешках бы и я на одной ножке поездил бы. И зачем они здесь ликвидировали оленьи стада? Раньше вот здесь, по этому бору, проходила оленья дорога на Урал. Э-эх! А олени — лучше! — протянул со вздохом Василий Николаевич, нащупывая в траве костыль. — Сейчас мне, наверно, легче долететь до Вислы, где я потерял ногу, чем до зимних охотничьих угодий. А ведь очень хочется еще и покататься по тайге!..

Городскому жителю кажется, что взять лося — пара пустяков.

Конечно, рядом с большими городами, где давно уже нет традиционных врагов лося — медведя, волка, росомахи, где нормальный человек его пальцем не тронет, этот лесной красавец становится легкой добычей любого браконьера.

В тайге лось еще в первозданной силе ходит. У него и чутье тоньше, и слух острее, и ноги не только высоки, но и мощны, и быстры. В тайге лося, притаившись в густых ветвях над лосиной тропой, стережет коварная росомаха: вырвет глаза — и потемнеет мир. А медведь еще страшнее. Не свернешь вовремя, встретишься с ним — быть смертельному поединку. И у волков зубы острые. Чуть ослабнут ноги — будешь добычей волчьих зубов. Им достаются больные и немощные. Благодаря волчьим санитарам по тайге гуляет не болезнь, а здоровье, краса и сила.

Лось в тайге — истинный богатырь и красавец. И взять его человеку даже очень нелегко.

У этого костра я понял: охота на лося в тайге — честный поединок, состязание на равных!

— А на кого труднее всего охотиться? — спрашиваю я Михаила Алкадьева, стараясь поддержать разговор.

— Не знаю, — говорит как-то невнятно опять онемевший Михаил Никитич, потягивая густо заваренный чай. Точно он уже не здесь, а снова в лесу бредет один таежным отшельником.

— Какая охота труднее? — переспрашивает бойко Илья, показывая своим видом, что здесь-то он специалист. В отличие от среднего брата, он, как я заметил, говорун. В его довольно пестром лексиконе рядом с охотничье-таежной терминологией соседствуют чужие округлые выражения. Он часто говорит о политике, вынося категоричные суждения. В деревне своей он, как бригадир, полновластный хозяин, голова. В доме его стоит рация. Только он может связаться с большим миром. Как грамотный человек, учившийся в школе механизации, он выписывает газеты и журналы. — Соболиная охота самая трудная. Это общеизвестно. Потом охота на лося…

— За любым зверем ходить надо. Не померяешь тайгу ногами — не добудешь ни большого зверя, ни маленького зверька, — говорит певуче Вадичупов. — Я вот вынужден довольствоваться ондатрой. На лодочке еще можно охотиться. А белковать… Так хотелось бы побелковать, да вот фашисты ногу оторвали…

— Нынче все же должна быть белка. На елях вроде уродилась шишка, — подбрасывая в костер сушняку, говорит мань-начальник.

— Может, и соболь в нашу сторону пойдет.

— А кто у вас главный соболятник? — спрашиваю я.

— Алкадьев, конечно, Михаил! — кивает мань-начальник в сторону брата, который молча раскуривает козью ножку с махоркой. Он, кажется, уже в своей стихии. — В прошлом году семнадцать соболей сдал. А другие по одному — по два.

— Михаил Никитич, а сколько ондатр нынче выловил? — обращаюсь я к нему, радуясь, что так хорошо разговорились у этого неяркого дневного костра.

— Пятьдесят — шестьдесят! — залихватски выпаливает он.

— За ночь, что ли? — переспрашиваю я, ошеломленный новой переменой.

— За всю осень! — смеется он, бросая недокуренную козью ножку в затухающий костер.

Чайник пуст. И разговор окончен. Охотникам некогда точить лясы. Впереди не одна сотня километров. Пороги, мели, ветер, дождь…

Михаил Никитич Алкадьев в тот сезон снова лидировал среди своих товарищей, сдав пушнины на 726 рублей — это больше, чем годовое задание. (Тогда, в осень 1974 года Михаил Никитич штурмовал рубеж 1977 года.) Близки к завершению годового задания другие члены бригады.

Мужчины Хулимсунта охотятся, а женщины заняты сбором грибов, орехов, ягод. Хватает работы и бригадиру, мань-начальнику Илье Никитичу Алкадьеву. Он не только организует охоту, но и принимает ягоды, грибы. Нынче принято им и отправлено в Няксимвольское отделение Коопзверопромхоза около трех тонн даров леса…

В доме Ивана Никитича всегда много народу. Старики и молодые, родные и гости. Здесь мансийская речь звучит в лад с русской. А встречают здесь гостей по добрым мансийским обычаям. От этого Иван Никитич не кажется отсталым. Наоборот, он выглядит мудрее, человечнее. Профессия у него вполне современная: метеоролог. Каждый день два раза он измеряет температуру воздуха, уровень воды в реке, отмечает количество осадков. И в отношениях людей он как верный и точный барометр. Порой кажется, что он больше занят, озабочен состоянием души людей, проницательным взглядом выверяя их духовный уровень. Новая, современная профессия не мешает ему быть охотником. Наоборот, он как-то острее чувствует свою связь с природой. И дары ее он так же, как и все собратья, сдает государству.

В широком песенном застолье, где вдруг ожили полузабытые мной мелодии, он пел песню об охотничьей тропе. Он пел о Михаиле Алкадьеве, о славном охотнике Севера, призывая его с честью продолжить охотничью тропу предков.

А в руках Омельки, охотника из этой же деревни, пел торыг, многострунная мансийская арфа, похожая на журавля с гордо вытянутой шеей.

Кен-кеным, кеным, кеным!
Дзинь-дзон, стук-бряк!
Синий дым. Черный дым.
Начинаю песню так:
— Жилистый журавль мой,
Играй —
Комариком пищи, пургой завывай,
Засвисти щеглиным свистом,
Закатись ребячьим визгом,
Медведем реви, росомахой рычи,
Громом греми, чайкой кричи,
Грустящей девушкой вздыхай, —
Думы века миру передай!
Кен-кеным, кеным, кеным!
Дзин-дзон, стук-бряк, ог-гой!
Пой, журавлик мой. Пой!
«Журавль» пел, плакал, вспоминал, размышлял, думал о будущем. Многострунный мансийский «журавль» жил, звеня всеми струнами. В последнее время этот инструмент я видел только в музеях. И, казалось, больше никогда не услышу его мелодичный, многозвучный голос. Говорили, что не осталось ни одного манси, кто мог бы играть на нем. И вот чудо: в глухой таежной деревушке Хулимсунт поет «журавль», вытянув высоко свою длинную шею, будто стараясь заглянуть в пределы, недоступные обыкновенному взору. И оживил его не кто-нибудь, а Емельян Анямов, потомственный охотник, слушатель сказок моего дедушки, человек из моего детства. Для меня он просто Омелька. А коренные жители этой деревни зовут его Асхум, то есть «человек с реки Оби». И я родом оттуда же. Может, потому мы оба были так рады нашей встрече? Может, потому так вдохновенно пел «журавль»? Вспоминал, рассказывал о деревушке Квайк-я, где родился Омелька, где жили мои дедушка и бабушка, куда привозили меня мои родители, когда начинался рыбный промысел.

Квайк-я запряталась в лесу. Дома из-под деревьев бежали к реке. Река тихая, как задушевная песня. Она ласкала взгляд серебристой гладью и дышала спокойствием. На самом берегу ее стояла избушка дедушки. По почерневшим бревенчатым стенам висели рыболовные снасти, ружье. Ружье было кремневое. А были еще «священные» ружья. Их называли пищалями. Красные от ржавчины, неприятного вида, они хранились не дома, а в лабазе-амбарчике, что стоял на четырех ногах-столбах, недосягаемый для мышей и прочего зверья.

Я любил играть с сестренкой Омельки, которая частенько приходила в дом дедушки. И тогда все, что висело на стене, превращалось в игрушки. Мы без всякой боязни брали в руки лук. Пытались натягивать на тугую тетиву стрелы. Стрелы хранились в колчане из почерневшей кожи. Наконечники стрел были железные, острые, самых разных размеров и форм. Одни наконечники напоминали вилки, другие — ножи, третьи были с зубцами. У каждой стрелы свое назначение. Стрелой с зубцами били рыбу во время икрометания, когда она любила поплескаться у берега в желтой прошлогодней траве. На зверя ходили с острыми, как ножи, стрелами. А деревянной стрелой с шаром глушили белку. Много стрел было у дедушки. Но ими уже не пользовались. У рыбаков появились сети, невода, у охотников — настоящие ружья без всяких там «священных» медных божков и кремней. Но игрушками они были интересными. Когда мы играли ими, нам казалось, что мы сами уходили в сказку. А дедушка мой знал много сказок. И его зачарованно слушали не только мы, но и сам Омелька, которого уже считали почти настоящим рыбаком и охотником, так как он помогал взрослым на промысле.

Я любил забегать в Омелькин дом. Он стоял у самого леса, под сенью кудрявых ветвей, которые казались обиталищем духов. В доме никаких духов не было. Кроме родственников Омельки, здесь всегда было много приезжих рыбаков, охотников. Они говорили о колхозе, о планах добычи, о других приметах окружающей жизни, которая уже не походила на дедушкину сказку. Это было тоже интересно. В чувале — полукостре, полупечи — потрескивали поленья, играл огонь. Тепло его расплывалось по большому дому без перегородок и комнат. Все согревались от одного огня, от одной большой беседы. Я с интересом вслушивался в слова, стараясь разгадать их потаенный, взрослый смысл. Иногда приставал к Омельке с вопросами. Он слушал меня почти как большой, потом степенно отвечал мне, как настоящий колхозник. Я был благодарен ему за «всамделишнюю» сказку.

И вот через тридцать лет я снова вижу Омельку. Стоит ли описывать, как мы оба были рады нашей встрече! Жаль только, что она длилась лишь один вечер. На следующий день я должен был уехать.

…По тайге летают сказки,
По тайге легенды бродят.
Этот древних лет обычай
Жив на Севере моем.
«Журавль» рассказывал о наших с Омелькой предках — о прадедушках и прабабушках. И я узнал любопытные вещи: будто у меня здесь, в верховьях Сосьвы, за тысячу километров от деревни моего детства, есть какие-то родственники. Омелька с жаром поэта рассказывал, кем приходятся мне люди из одного дома, из другого. Сопоставлял, приводил доводы.

Говорил, что в старину жители этих мест весной сразу же после ледохода спускались в низовья Сосьвы к Оби, куда в это время уплывала рыба на нерест. Вслед за рыбой плыли и люди на больших каяках, крытых берестой. Не потому ли деревня моего дедушки называлась Квайк-я, то есть река, где останавливались каяки? На таких стоянках встречались молодые люди из разных родов, разных деревень, с верховьев различных таежных речек. Здесь ловили рыбу, а под осень играли свадьбы. И некоторые из молодых семей оставались тут, строили дома, становились основоположниками нового рода. Но связи с предками не прекращались, потому что с каждой новой весной караваны каяков снова плыли вниз за вкусной белой рыбой.

Впрочем, этот обычай сохранялся до недавнего времени. И мы с Омелькой помним берестяные шалаши, которые появлялись каждое лето на зеленых окраинах деревни нашего детства. Там горели костры. Пахло вяленой рыбой. А «журавль» пел об отрогах Северного Урала, откуда начинаются реки и приходят в мир люди имени манси.

Омелька, оказывается, прекрасно знал про старое время, помнил былины, теперь уже почти забытые, умел мастерски «перелить» в музыку своего «журавля» то, что видел своими глазами. Я был бесконечно рад, что увидел в этой глухой деревушке близкого мне человека, избранника таежных муз, последнего, может быть, волшебника мансийского торыга — «журавля».

Я объясняю Омельке, что приехал сюда не ради древностей и старины, а для знакомства с передовиками пятилетки, с современниками.

А «журавль» в ответ мне поет, звеня всеми струнами:

Ты постой, постой, не злись…
Утки стаей пронеслись.
Закряхтела, загудела
Под ногами мать-земля…
Ты постой, постой, послушай —
Пусть твою встревожат душу
Жилы-стоны,
Струны-звоны
«Журавля»!
Многострунный торыг — «журавль», не останавливая своего волшебного звона, меняет мелодию и поет о новых людях, которые добывают нефть и газ, строят газопровод и новые города…

Несколько раз прозвучали в песне слова: Ленинград, дочка, русский зять, геолог Веревкин, компрессорная станция, вертолет…

Когда на другой день в таежную деревушку прилетел вертолет, я понял, что это было неспроста.

К вертолету устремился и стар и мал. В ту же сторону неслась целая свора собак. Белые, черные, пестрые, серые вогульские лайки с задорно загнутыми на спину хвостами, с острыми мордочками, прямыми стоячими ушами замерли в ожидании, словно бы гадая, кто же прилетел на сей раз.

Из кабины вышли трое. К ним сразу подбежали собаки, осторожно обнюхивая каждого. Около высокого коренастого мужчины с аккуратно подправленными усиками на широком лице лайки завиляли хвостами, сверкая веселыми черными глазами. Сразу видно: признали знакомого. К двум другим отнеслись весьма сдержанно.

Как-то незаметно появившийся бригадир отделения зверопромхоза познакомил меня с прилетевшими людьми.

Козлов Николай Матвеевич. Начальник отдела строительства управления Игримгаз. На Севере недавно. Приехал из Башкирии.

Шалимов Валерий Васильевич. Главный инженер комсомольско-молодежного строительно-монтажного управления. Родом с Украины. А теперь — строитель Севера.

Веревкин Станислав Дмитриевич. Геолог. Работник Ленинградского института «Гипроспецгаз». По прописке ленинградец. Душою сибиряк. Принимает участие в освоении Сибири более десяти лет.

Вертолет улетел в сторону Урала, у отрогов которого строится компрессорная станция. Подобная станция будет строиться и здесь. К месту строительства и спешат мои новые знакомые. Я увязываюсь с ними. Представитель проектировщиков сдает, строители принимают участок.

Мы идем по кедровому урману. Сквозь деревья виднеется серебристый плес Сосьвы. Кедровники лишь издали кажутся непроходимой чащей. Но под ветвистыми кронами — просторно, здесь свободно гуляет ветер и нет той сырости и удушливости кондовых смешанных лесов с их непроходимыми чащами и завалами.

— Красотища! — мечтательно тянет высокий блондинистый Шалимов.

— А вы, строители, не убьете эту красоту? Мы как заказчики хотели бы… — не договорив, замер на месте Козлов, среднего роста крепыш, глядя вслед пестрому рябчику, сорвавшемуся с сизо-зеленой ветки.

— Рябчиков не обещаю. Но кедры по возможности постараемся сохранить. Как у нас в Светлом.

Я не раз бывал в поселке Светлом, построенном комсомольцами в середине шестидесятых годов на берегу таежного озера. По проекту рощу из вековых кедров и сосен должны были снести. Но комсомольцы отстояли деревья, не дали строителям их вырубить. И теперь поселок газовиков на севере Ханты-Мансийского округа, утопающий в неброской северной зелени, стал своеобразным эталоном умного строительства.

— Мы вели изыскательские работы, составляли проект так, чтобы и компрессорная станция, и поселок на четыреста человек вписались в этот таежный пейзаж. Чтобы вековым кедрам стоять между домами, как полновластным хозяевам нового поселка. А как же иначе! Культурный очаг новой, индустриальной жизни тихого таежного края! Мы положили начало, ваше дело завершить! — говорил Веревкин, чеканя каждую фразу, артистически взмахивая руками.

Я с любопытством присматриваюсь к нему. Высокий, широкоплечий. Аккуратно подстриженные усы на смугловатом лице. Говорлив, чуть артистичен в движениях. О геологах у меня сложилось другое представление.

Впрочем, все наши представления о людях в какой-то мере односторонни. И хотя профессия наверняка накладывает какой-то отпечаток, все же главное в человеке определяется его характером, темпераментом, пристрастиями. Человек может быть артистом в любом деле, — к такому выводу я пришел потом, проведя с этими людьми не один час в беседах, дискуссиях, в дружеском застолье, в семейном кругу.

Веревкин… Это имя впервые я услышал в песне Омельки. Потом несколько раз из других уст долетали до моего слуха фразы: «Веревкин дал», «Веревкин сказал», «Веревкин летит…»

И вот он передо мной. Интерес мой к нему сразу возрос, как только я узнал, что он ленинградец. И вся экспедиция, которая работала здесь довольно продолжительное время, оказывается, тоже состояла в основном из ленинградцев.

Ленинград давно стал моей второй родиной. Здесь проснулись мои первые песни. И я как бы заново родился, когда меня назвали писателем. Ленинград для меня — колыбель духовного пробуждения народов Севера. И теперь этот город — мой дом, мой теплый и уютный очаг, где работается мне, как нигде в мире. Почему? Не знаю…

Ленинград — храм моих духовных богов, мастерская, где рождается вдохновение, место моей работы.

А для Веревкина и его сослуживцев местом работы стала моя первая родина — Сибирь. Веревкин говорит больше о Сибири, о Севере. И для меня это начинает приобретать какой-то особый, двойной смысл. Каждое слово, каждый вздох и, кажется, даже каждое движение геолога Веревкина, открывающего для меня заново  м о й  С е в е р, я стараюсь запомнить таким, каким услышал.

Рассказ геолога Веревкина.
«Тюменский Север оказался кладовой черного и голубого золота. Одной из важнейших строек конца этой и начала новой пятилетки будет строительство газопровода Пунга — Вуктыл — Ухта, который соединит гигантскую сеть магистральных газопроводов Севера с центром страны. И по ним пойдет голубое золото не только в европейскую часть нашей страны, но и за рубеж.

Прежде чем на трассу выйти строителям — надо ее проложить. Этим занимаются изыскательские экспедиции проектных институтов и, в частности, наш ленинградский институт «Гипроспецгаз».

На протяжении более трехсот километров работали две наши экспедиции. Экспедиции номер шесть и номер три. В каждой несколько изыскательских партий.

Что такое проложить трассу? Мало того, что надо пройти по топким болотам, по густым сибирским лесам, пересечь полноводные реки; это значит еще, что надо очень точно привязать трассу к местности, выбрать самые лучшие варианты, самые экономичные, самые эффективные. Одним словом, для того чтобы проложить трассу, надо провести целый комплекс работ. Этот комплекс проводится большим коллективом изыскателей, среди которых топографы, геологи, геофизики…

Проложить трассу… Это работа не только тех, кто непосредственно участвует сегодня в изыскательских экспедициях. В это уже вложен труд многих других людей. И даже тех, которых уже нет среди нас, то есть первопроходцев этих мест, геологов первых послереволюционных лет, которые с неисчислимыми трудностями на вьючных лошадях и пешком шаг за шагом обходили эти места, составляя карты… Весь этот труд учтен при изысканиях наших трасс. Сначала были редкие, одиночные маршруты. А большая, планомерная съемка северо-сосьвинского угольного бассейна, которую вело уральское управление в послевоенные годы, послужила отправной точкой наших изысканий. Без материалов этих экспедиций нелегко было составить правильный технический проект. Так что наши успехи уже подготовлены работой многих поколений геологов, которые отдали свою жизнь и труд пробуждению этой земли…

Я работал в разных концах страны: на Камчатке, в Магаданской, Вологодской, Псковской областях, на Кольском полуострове. Везде народ очень хороший. Но северные народности отличаются каким-то особым своеобразием, непосредственностью, исключительной чистотой и честностью. Потому что… Я даже не знаю почему… Общение с ними — это как прикосновение к первозданной, нетронутой природе.

На севере — и на Камчатке, и здесь — сердца открыты, как двери домов. Двери домов не знают замков. Слово «замок» мы здесь забыли. Наш дом в поселке Хулимсунт закрывается только небольшим поленом, чтобы не залезли собаки. Притом не взрослые собаки, а щенки. Потому что здесь даже собаки очень честные и дисциплинированные. Ничего без спроса не тронут. Замков на Севере нет. Это общее свойство таежных народов.

Нас, геологов, на Севере встречают с открытым сердцем, с открытой душой. И мы стараемся отвечать тем же. Что греха таить, люди у нас, в изыскательских партиях, разные. Не приходится говорить о первозданности. Но что я заметил: среди такого населения и наши люди меняются. Когда, конечно, наших не большинство. Человек так устроен, что один перенимает что-то от другого. Что-то мы от них, что-то они от нас. И отношения наши сложились самые домашние, сердечные. Как же иначе! Потому что какие мы — такие и они будут.

С самого начала мы старались строить свои отношения разумно, человечно, как положено советским людям, но учитывая особые местные условия.

Когда приехали, взяли на работу маленькую семнадцатилетнюю девушку. Стала она поваром. Предупредили всех, чтоб относились к ней как положено. Всем также было сказано, что в этой деревне нет замков и никогда не должно их быть. Наше жилье от местных отделял небольшой овраг, по которому весело журчал ручей. Было решено хмельным за этот ручей не перешагивать, дабы не нарушать спокойствия и размеренной жизни местных жителей. Правда, этот овраг и шумный ручей не разделили нас на два лагеря. Были у нас общие советские праздники, игрались свадьбы и таежные игрища, но ничего плохого никто не может вспомнить. Только хорошее, доброе, человечное. И теперь мы не можем делиться на наших и местных. Все наши. Мы стали здесь своими. И не только потому, что кто-то женился, кто-то вышел замуж, а по сути своей. Мы прикоснулись к природе. И в нас, может быть, проснулось дремлющее чувство первозданности. Не убила бы окончательно это чувство наша летящая стремительно цивилизация. Вот что я думаю в минуты самоуглубления и спокойствия.

Ну, что конкретно? Манси, жители уральской реки Сосьвы, люди безотказные. Когда, например, нужно съездить, чтобы привезти людей, оборудование, — попросишь их, никто не откажется. Ни лодок, ни моторов никто не жалеет. Нет разговоров об оплате. Не возникает разговоров: как и что? Это все происходит потом. Мы сами не забываем, что они потратили труд и время. Они без лишних слов всегда помогали нам. Всегда! Недостатки?.. Конечно же, и они есть…

Растет новое поколение северян. Светлые, умные ребята. Был я свидетелем одной трогательной сцены. Четверо мальчишек летели в Ханты-Мансийск, ехали учиться в ПТУ на трактористов. Перед отлетом они, чистенькие, одетые во все новенькое, были такие радостные оттого, что уезжают в город. Но никогда не забуду их лиц, когда вертолет делал круг над их родной деревней.

Они смотрели вниз. Это было что-то незабываемое. Потому что родина остается родиной. Будь там две избушки на курьих ножках, будь три… У одного дергались губы, у второго вот-вот сорвутся слезы… Они так внимательно, прожигающим взглядом смотрели вниз, на остающуюся внизу свою деревню, что не передать словами. Они почувствовали, что, с одной стороны, хорошо, что уходят в большой мир, а с другой стороны — здесь остается кровное, близкое, дорогое, ничем не заменимое. Родина есть родина…

Второй родиной для меня стала Сибирь. Это не только место моей работы, но и тот уголок земли, где как-то особенно остро я почувствовал себя как человек. Имя человека… Как приятно мне было получить из таежного поселка известие, что у моих знакомых манси родился сын и они назвали его Стасиком. Это значит, что у нас все было хорошо!..»

Вот какой рассказ услышал я от Станислава Веревкина, ленинградца, осваивающего богатства Сибири.

По трассе, по которой прошел геолог Веревкин, сегодня уже прокладывается трубопровод. Среди строителей его много ленинградцев. В таежномпоселке Игриме, где размещается управление треста Приобьтрубопроводстрой, я встретил целый коллектив ленинградцев: начальника Медведева Владимира Ивановича, его секретаршу Гостеву Ольгу Германовну, шофера Иванова Александра Ивановича, электросварщика Огаркова Ивана Алексеевича. Все они работали когда-то в Ленгазспецстрое, а теперь сибиряки.

Хочется верить, что все они не только построят газопровод, но и оставят в памяти той земли свои добрые имена.


В руках охотника Емельяна Анямова пел «журавль». «Журавль» пел о Ленинграде, куда зять увез ненаглядную дочку Омельки. Грусть пронизывала трепещущие струны. Но грусть эта была светлой, как белые ночи Ленинграда, которые мечтает увидеть певец-охотник.

«Журавль» пел, плакал, вспоминал, размышлял, думал о будущем, стараясь заглянуть в пределы, недоступные обыкновенному взору. Много было у него мелодий. Но в этой радужной мозаике трепетной струной звучал вот какой мотив:

Буровые мастера
И строители дорог!
Как земля моя щедра!
Нефть — ее горючий сок,
Газ — ее горючий дух.
Армия богатырей,
К вам моя молитва вслух:
Будьте ласковее с ней!
Пусть омоет душу вам
Тишина лесных озер
С чутким лесом по краям.
Обь, ее речной простор,
Светлый плес и ветра взлет
Пусть вам в душу западет!
Сохраните в чистоте
Эти тропки, что вели
Поутру к речной воде
Девушек моей земли.
Вот звериный вьется след,
Еще свежий, не простыл.
Здесь охотился мой дед,
Когда юношей он был.
О земля, зверей жилье,
Запах свежий и сырой!
Развороченной ее
Не оставьте и пустой.
Через реки, вдоль болот,
Посреди страны лесной
Пусть пройдет газопровод
Аккуратной полосой.
Чтобы наш обильный сбор
Сладких ягод не скудел
Посреди стальных опор
И бетонных мощных стрел.
Буровые мастера
И строители дорог!
Как земля моя щедра!
Нефть — ее горючий сок,
Газ — ее горючий дух.
Армия богатырей,
К вам моя молитва вслух:
Будьте ласковее с ней!
Газ становится огнем,
Все сметая на пути.
Если с ним шутить начнем —
Лес, прощай! Медведь, прости!
Если нефтью Обь залить —
Язь, прости! Осетр, прощай!
Можно ль родину любить,
Не щадя родимый край?
Пусть же будут нефть и газ,
Лес и речка с серебром!
Чтобы внуки, вспомнив нас,
Помянули нас добром!

ТАЕЖНАЯ ИСТОРИЯ

— Светка! Светка-а-а! — раздавалось над хвойным мысом, круто опускавшимся к озеру. — Светка-а! Где ты-ы-ы?

Озеро рябило под слабым ветерком. Ветерок, кажется, тоже пел: «Светка-а! Светка-а! Где ты-ы-ы?» А над противоположным мысом с белым песчаным берегом эхо повторяло: «Светка! Где ты-ы-ы?»

Но Светка не откликалась, не появлялась. Песчаный берег, усеянный мелкой кварцевой галькой, был пуст. Лишь красно-бурая вода, шелестяще набегавшая на камушки, шептала о чем-то таинственном.

— И куда она запропастилась? — вздохнул, глядя на озеро, худощавый, среднего роста молодой человек. Его живые черные глаза, в которых всегда играло восторженное, почти детское выражение, сейчас погрустнели.

— Ушла-а!..

Тропинка, по которой он пошел неторопливым шагом, была узкой, еле приметной. По обеим сторонам ее высились то громадные кедры и сосны, то ели и пихты. Тут и там валялись гигантские стволы упавших деревьев. Одни свежие, другие успели порасти мхом. Остро пахло осенней прелью, гнилыми грибами. Кругом была мертвая тишина. Будто птицы и звери покинули эту тайгу. Лишь лекарь леса — дятел — где-то одиноко постукивал, нарушая гробовое молчание.

Раньше для Тимофея Вогулова тайга была всегда светлой сказкой: бродил бы и бродил по ней без конца. И у этого таежного озера он бывал не раз. И в детстве, и потом, когда приезжал из города на каникулы. И лес вокруг этой тропинки никогда не казался сумрачным, а ходьба по ней такой тягостной. И все из-за этой Светки.

«Ах, Светка, Светка, что мне с тобой делать? — говорил он про себя. — Убить, что ли?! Так, втихаря, чтоб никто не видел. И кто здесь в тайге увидит, кто скажет? Никто не увидит, никто не скажет. Только ведь люблю тебя!»

В то, первое лето она была совсем дикушей. Зверьком глядела на него, фырчала. Потом привыкла, стала совсем ручной…

А помогла им лесная ягода брусника. Помнится, подал он ей одну крупную, сочную красную ягодину. Попробовала. Почувствовав сладость, поглядела на него потеплевшими глазами, потянулась за второй, за третьей. Она любила спать только с ним и только на постели из оленьей шкуры. А как они плавали по озеру! Он завидовал ей, что она могла долго быть под водой, а он нет, как ни старался. А она зачарованно слушала его пение…

Потом в городе, учась в техникуме, он скучал по Светке. А ведь и в техникум-то он попал из-за нее. Если бы не встреча с ней, быть бы ему геологом, это точно. Все ребята из их поселка теперь разведчиками недр стали, нефть и газ добывают. А он вот в охотоведы подался. И не жалеет, нет!

«Разве после этого я могу тебя убить? Убить?.. Как могло прийти такое в голову? Это не только бесчеловечно, но и непостижимо!.. А ведь такая мыслишка у меня была. Вот совсем недавно. В этой черепной коробке. Да я ведь, оказывается, могу быть не только сердитым, но и страшным! Ой, ой! Какой, оказывается, я… Убить! Нет, этого я не могу, но что-то надо делать. Ведь из-за нее, из-за Светки, Ась-ойка, дедушка, сидит в этой глуши. Совсем одичал».

В самое время приехал Тимофей в лесное стойбище: дедушку он нашел в глубоком бреду. Старик бормотал какие-то бессвязные слова. Непонятно было: то ли молился, то ли кого-то заклинал, то ли говорил завещание. Но сквозь невнятное бормотание прорывались отдельные слова: небо, земля, вода, огонь, смерть, серебряная чаша, золотая баба…

А когда он чуть пришел в себя и увидел перед собой Тимофея, поглядел на него долгим затуманенным взглядом и протянул облегченно:

— А, это ты, внучек! Услышал мой зов. Пришел. Хорошо. Огня!..

У него опять закрылись глаза. И, хотя он не договорил, Тимофей хорошо понял его. В доме было холодно. У очага лежали приготовленные к растопке дрова, береста. Миг — и береста запылала, затрещали и сухие смолистые поленья, оживив небольшую, но довольно уютную избушку старика веселым огоньком, который недаром называется душой жилища. По представлениям манси, огонь является женщиной. А чувал, в котором он пляшет, — это одежда огня. Таких чувалов ни у кого в деревне, где жил Тимофей, больше не было. У всех камины, русские печи, сложенные из кирпича. Лишь у дедушки остался вот этот древний мансийский камелек — своеобразный полукостер-полупечь, обмазанная глиной, где так весело и необычно играл огонь. Тимофей любил посидеть перед этим камельком, глядя на пляску огненной женщины. Этой огненной женщине, чтобы умилостивить ее или сделать ей приятное, как любой женщине, старик нередко приносил жертву. То плеснет водки, то кинет кусочек мяса или конфетку. А однажды бросил в огонь женский халат красного цвета, расшитый орнаментом и бисером, — в знак глубокой благодарности за веселую пляску в его отшельничьем жилище, за негаснущую душу, за тепло и свет.

Приятно посидеть у чувала. Но сегодня Тимофею было некогда. Старик болен не на шутку. Надо было что-то предпринимать. За врачом не сбегаешь. Сотни километров до ближайшего селения. Только открыл дверь — старик проснулся.

— Ты куда? — приподнял он голову. — Не надо беспокоиться. Если душа моя устала жить со мной — то никто не поможет. Только вода. Дай мне воды.

Тимофей налил в стакан из чайника и протянул старику.

— Ты мне эту не суй. Живой воды принеси.

Тимофей сходил на реку, принес полное ведро. Однако и на этот раз дедушка не принял поданный ему стакан. Он попросил достать серебряную чашу из сундучка, который стоял на полке в «священном» углу. За потемневшей от времени занавеской царствовал полумрак. Тимофей невольно напрягся, словно бы здесь действительно обитало некое таинственное существо. Открыв крышку сундука, обитого медными пластинами, он увидел это существо и замер. Среди полуистлевших собольих и куньих шкурок поблескивало серебряное лицо, обвязанное платочком. Длинный нос, намазанный кровью рот, стеклянные глаза-бусинки смотрели холодно. Суровое выражение лица богини действовало гнетуще, отталкивающе. Тимофей чуть не бросил крышку сундука.

— Не бойся, — успокоил его дедушка. — Это Тагт-най, богиня нашей реки Сосьвы, дочь великой Сорни-най. Это наша душа и кормилица. Не бойся! Подай мне серебряную чашу. Она под шкурками. А Тагт-най поставь на полку!

Сверху лежала небольшая связка беличьих и горностаевых шкурок. Они были почти новые. А от большой росомашьей шкуры повеяло пылью, полетели длинные черные ворсинки. И от шкурок бобра, соболя и чернобурой лисицы повалило столько шерсти, что закрыло лицо богини и ее шелковый платок, тоже изъеденный молью.

На дне сундука лежали ножи, стрелы, масса странных поясков, платков, кусочков шелка. Здесь же валялись бронзовые бляхи, фигурки зверей, птицевидные идолы, эполетообразные застежки с загадочными изображениями. А среди всего этого стояла круглая серебряная чаша, на дне которой был вычеканен золотой силуэт женщины с ребенком.

Дедушка попросил налить в чашу речной воды и поставить ее на полочку перед изображением богини. Он бормотал то ли молитву, то ли заклинание. Потом знаком руки велел подать ему чашу и, прильнув губами к серебряному краешку, начал жадно пить, приговаривая:

— Богиня Тагт-най! Хранительница и кормилица наша! Может быть, живая вода серебряной чаши, чаши здоровья вновь оживит мою замирающую душу?!

Выпив половину прозрачной, чуть темноватой сосьвинской воды, старик бережно подал чашу Тимофею и велел снова поставить ее перед изображением богини. Тимофей нес чашу к «священному» углу, точно заколдованный. Золотое изображение богини плескалось на дне серебряной чаши, точно живое изваяние. Дедушка верил в Сорни-най, «Золотую богиню», поклонялся и другим идолам и, в отличие от жителей ближайшей деревни, лечился не лекарствами, а «живой водой» из серебряной чаши.

…Неизвестно, что помогло Ась-ойке: серебряная вода, которую он пил несколько дней, или просто душа его не устала еще с ним жить, но через некоторое время он поправился.

Тогда-то и решил Тимофей поговорить с ним.

— Я приехал за тобой, дедушка, собирайся! — подбрасывая поленья в чувал, начал разговор Тимофей.

В очаге весело играло пламя. И вся избушка наполнилась каким-то живым, трепещущим светом. Даже сумрачные углы ожили. В них тоже будто что-то заплясало.

— За мной, говоришь, приехал? Спасибо! Собирайся, говоришь? Какой прыткий! Куда это я соберусь?

— В селение, дедушка. Там же…

Тимофей запнулся. Он хотел сказать, что в поселке дедушка быстрее вылечится. В медпункте лекарства. И фельдшерица слывет волшебницей. И пора, мол, даже старикам бросить свои старые привычки — верить в духов и прочие чудеса. И про магазин, и про клуб, и про новые фильмы, которые только что прислали из райцентра, хотел поведать.

Но, взглянув на старика, осекся на полуслове. На пергаментном, безусом лице Ась-ойки, затянутом сетью морщинок, появилась еле заметная усмешка. И без того узкие глаза прищурились, пытливо уставясь на внука.

— Там же люди, — сказал только Тимофей.

— Знаю людей. Люблю людей. И мне тоже хочется посидеть с ними за столом. И посижу еще. Только здесь — тоже люди: деревья, звери, птицы. Их совсем одних оставлять нельзя. Без человека лес душу теряет… Одичает. И паул мой осиротеет. Пока я живу, мой паул пусть веселится дымком моего огня.

Дедушка жил один-одинешенек в заброшенной деревушке. Когда построили новое селение и свезли туда семьи охотников из самых отдаленных стойбищ, только дедушка наотрез отказался расставаться с землей предков. Раньше он все же хоть и редко, но ездил в поселок. Иногда месяцами там жил. А теперь вот уже третий год не появляется. Зима на носу. Снегом скоро все заметет. Морозы грянут.

«Как один там будет! Прежде хоть сильный был. Зверя мог добывать. Сейчас ослаб, наверно. Привези его, пожалуйста, в поселок. Уговори как-нибудь. Может, с нами будет жить?» — просила мать, провожая сына к деду.

— Мама очень просила привезти тебя, — сказал тихо Тимофей, чувствуя, что убедить старика трудно.

Морщинистое лицо дедушки оживилось. Глаза заискрились, потеплели.

— Я бы рад был не только видеть дочь, внуков, но и жить с вами. Пора, может, мне и нянькой быть, а не на охоту ходить. Какой из меня теперь охотник! Да вот Светка!.. В поселке собак много. Боюсь, не уживется она с ними. Закусают, раздерут.

— Тебе кто важнее? Дочь, внуки или эта вертлявая Светка? — вспылил Тимофей. Упрямый старик начинал не на шутку раздражать его.

— Все на земле важно, внучек! — миролюбиво продолжал Ась-ойка. — И людские законы соблюдать надо, и лесные законы соблюдать надо. А главнее всего — закон дружбы. Где дружбы нет, там радости жизни нет. А Светка — мой самый верный друг. Когда я болею или ненастье разыграется, Светка меня всегда выручает: дичь какую-нибудь поймает, рыбы принесет домой. Не раз и я ее вытаскивал из беды, защищал от злого зверья. У нас с ней взаимная помощь в делах, обмен услугами, в общем — дружба. Время укрепило нашу дружбу. Она привыкла доверять мне во всем. Не доверять друзьям позорнее, чем быть обманутым. Нет, я не могу уйти, бросить ее на произвол судьбы. Это же предательство! Ты разве бы не так поступил? Вот придет она домой, посоветуемся с ней, поговорим. Может, и я ей уже в тягость. Тогда — другое дело. Ты лучше найди ее, мою Светку. Вместе и потолкуем, подумаем, решим…

Вот теперь Тимофей и искал ее. Он побывал и на Красном яру, поднимался и на Синюю гору, обошел вокруг Лебяжьей старицы. Думал застать ее на Черном перекате, где играет хариус. И там ее не оказалось. Кондовый смешанный лес остался позади. Начались кедровники.

«Сколько же ягод можно собрать в этом бору? — прикидывал в уме Тимофей. — Если с гектара по паре центнеров… А здесь гектаров сто. Да и в том бору столько же… Надо будет обязательно сказать управляющему зверопромхозом, чтобы сюда прислали бригаду женщин».

…Где-то на вершине, в колючей зелени ветвей, сварливой бабой вдруг затараторила кедровка, и в тот же миг Тимофей почувствовал удар по голове. Он отскочил от кедра, оглянулся вокруг.

Во мху, рядом с Тимофеем лежала большущая шишка. Он поднял ее. Отщипнул смолистую кору, и на него глянули крупные зрелые орехи. «Шишки есть — соболь есть», — так говорят в тайге. Словно подтверждая мысли Тимофея, с вершины кедра раздалось рычание: «Гру-у-у! Гру-у-у!» Это был соболь.

Сквозь зелень хвои тускло желтел еще не пышный его хвост. Затянувшаяся теплая осень сказывается и на цвете его дорогой шубки. «Соболь еще не созрел для охоты, — подумал Тимофей. — Но охота нынче будет доброй. Шишек уродилось. Белки так и скачут. Значит, и соболь пойдет…» Не притронувшись к ружью, Тимофей шагал дальше. Раньше бы сбил, не задумываясь над тем, созрела или нет у зверька шкурка. А теперь думы охотника были совсем о другом. Тимофей Вогулов начал работать охотоведом совсем недавно, всего год назад, но стал уже истинным, рачительным хозяином тайги: ко всему-то он присматривался, все-то он подсчитывал, во всем старался найти пользу для людей, для подопечного звериного царства. Стал настоящим охотником-охотоведом. Не как дедушка.

Ась-ойка частенько брал маленького Тимку к себе в юрту. Тимка знал, что в сундуке, что стоит в углу за потемневшей занавеской, есть священные стрелы. Их вынимают только иногда, когда нужно обратиться к богам с молитвой о помощи на промысле. Тимка с дедушкой часто бывал на промысле. Там тоже все было волшебно. Особенно у лесных озер, где ловились жирные золотистые караси. Уха из карася вкусная. Волшебно там и чуть-чуть жутковато.

Ночь… Тишина… И вдруг в этой мертвой, безжизненной тишине раздается пронзительный стон гагары. Вспугнутая неслышным всплеском подъехавшей лодки, она бросается с кочки в воду, точно злой водяной дух. Стоит заныть одной, как закричит другая. Мгновение — и воет весь лес, стонет диким голосом озеро. А иногда ночную тишь нарушает филин. То залает, как собака, то разразится диким хохотом, то заплачет, как маленький ребенок…

В такие минуты Тимку охватывал ужас, он весь съеживался от страха. Ась-ойка ругался на богов, которым все мало. И тут же бросал в воду монету или отрывал от одежды пуговицу, ниточку и тоже бросал в сторону ближайшего берега, выказывая духам свое внимание. Как и дедушка, Тимка тоже думал, что в образе гагары или филина скрываются злые духи, которые только и ждут, как бы где-нибудь помучить человека, чтобы выманить у него жертву. В лесу Ась-ойка всегда смолкал, становился сосредоточенным. Он ходил почти неслышно. И говорил шепотом, терпеливо объясняя внуку, где какой дух может обитать, кому нужно кланяться, оказать свое человеческое почтение. Часто на приметных деревьях он вырезал свою тамгу — метку — или вырубал несколькими взмахами топора лицо лесного божка с длинным носом, прося его помочь на охоте. А то и на стволе большого дерева изображал самого медведя, приговаривая:

— Образ ребеночка, нашего лесного дитяти, вырубим на этом дереве. Пусть смотрят прохожие люди, как мы любим его.

Потом он объяснял внуку, что делает эти изображения не для себя, а для него, Тимки. Ему пусть улыбнется охотничья удача. Если человек, вырубая на дереве божка или медведя, думает только о себе, удачи ему все равно не будет. Следом за ним пройдет по лесу Мирсуснэхум, всевидящий дух, первый помощник верховного бога Торума, и снимет с дерева изображение, чтобы неповадно было думать только о себе. У такого охотника уже никогда не будет удачной медвежьей охоты!.. Вытесав из ствола дерева шестиногого медведя, Ась-ойка говорил, глядя на него мечтательно:

— Мирсуснэхум! Ты, всевидящий, смотри! Я вырубил шестиногого ребеночка. Видишь, как он нас любит! На шести ногах стремится к нам. Мой внучек нет, не побежит. Ни на шести ногах, ни на двух. Мирсуснэхум! Лесной братец пусть осчастливит его охотничью дорогу! А я ему помогу!

Всякое бывало на охоте. Иногда не везло. Ась-ойка стрелял, а глухари спокойно поднимались в небо. Ставил ловушку, а зверь не попадался. Даже бескрылая белка — и та приплясывала на ветке после неудачного выстрела. Остановится дедушка, задумается, пытается догадаться: что им от него нужно?.. И, не теряя времени, старается отделаться от злых духов, — кинет под дерево серебряную монету, посыпет табачку, повесит на ветку шкурку белки. Бывало, что у него уже ничего не оставалось. Тогда Ась-ойка бросал под дерево свой последний охотничий нож… Зато после этого, чуть поругав назойливых духов, чувствовал себя независимым, благоразумным и возвышенным. Снова появлялось спокойствие, уверенность. Охота после этого действительно почти всегда была удачной. В такие минуты дедушка запевал песню, восхваляя свое ружье, и нож, и доброго духа, который подарил ему ценного зверька, и весь этот лес с его священными лиственницами, кедрами, березками, елями, в которых нередко живут души умерших людей; восхвалял богов, всю эту щедрую тайгу, населенную духами в образе соболей, лосей, оленей, выдр, белок, куниц, орлов, бобров, медведей… Он пел о небе, где живут высшие боги, пел о земле, где рядом с настоящими людьми уживаются твари, пел о воде, как о вечно льющейся, неиссякаемой жизни, пел о мироздании, в котором все одухотворено, где все вечно, все переходит из одного состояния в другое, пел о слабом человеке — песчинке в этом огромном и сложном мире… Тимке было страшно. Он тоже чувствовал себя частицей этого мира…

…И когда сегодня он шел по кедровому бору, некоторые ощущения детства вновь ожили в нем. Но это было лишь какое-то мгновенье. Теперь Тимофей чувствовал себя в лесу хозяином. Действительно, какие тут духи! Никаких духов нет. Если и бояться — так только заблудиться. Звери: медведи, лоси, даже волки, — все они сторонятся человека, стараются не вступать в поединок. Но если их тронешь — спуску тоже не дадут, будут драться.

В лесу Тимофею, как и прежде, думалось. Но эти думы были совсем другими, не похожими на дедовские. Все же в природе много тайн, над которыми думать и думать. Недавно, например, он просидел весь вечер, наблюдая за вечерней игрой ондатр. Это было незабываемое зрелище.

Луна играла в центре неба. Плясали ярчайшие звезды. В юго-западной части небесного купола светился изумрудный свет угасающей зари. Над темными вершинами деревьев протянулась бледно-розовая полоса зари.

Луна плыла по плесу. Где-то невдалеке раздался тихий всплеск. Лунная дорожка разбилась, закачалась на легких волнах. Вдруг совсем рядом бесшумно вынырнула ондатра. Из воды торчала лишь часть головы и хвост, похожий на змеиный. Зверек прислушался. Тишина. Вскочил на кочку. Все его сигароподобное тело заискрилось в лунном свете, сверкая причудливой бахромой меха.

Лунную тишину вновь нарушил всплеск. С противоположного берега поплыли волны. И потом раздался резкий свист, напоминающий «пить-пить». Что это? Свадебный крик самца или вызов на поединок из-за норы, за место обитания, за пищу? Известно, что расплодившимся ондатрам частенько не хватает пищи и они «воюют» за более богатые угодья. Между ними возникают настоящие войны. Вот и эти устроили такую возню, что вода закипела от ударов хвостов. Заплясали серебряные брызги, поломалась спокойная лунная дорожка, разволновалась гладь ночной реки.

«Если не выловить этих зверьков, опять вспыхнет эпидемия. Дерутся. Заражают друг друга. Надо правильнее нынче организовать промысел. А то у деревень все выловят, не оставят даже на воспроизводство. А дальние угодья остаются нетронутыми. Так все и начинается. Расплодятся, а кушать всем хочется. И хаток, и земли, и воды не всем хватает. Вот и начинают войну. Зверье ведь. А зверье без человека жить не может. Надо научно организовать промысел. Как в техникуме учили…»

Тимофей глядел на возню зверьков и думал, что пока у него получается плохо, не так, как учили.

С тех пор как наш пращур с четверенек поднялся на ноги и, взяв в руки топор, соорудил первую ловушку, началась охота на птиц и зверей. Охота стала средством существования человека.

А когда он сотворил ружье, то стал властелином всего летящего, бегущего, плывущего.

Охота… Что это? Средство существования населения, или спорт, атавистическая страсть, недостойная человека, или это фактор регулирования численности животных? Охотник… Кто он? Главный враг наших «меньших братьев», истребитель всего живого, хищник, испытывающий ликование при виде сраженной тетерки, или это рачительный хозяин леса, кровно заинтересованный в обилии дичи, а следовательно, в умножении ее запасов?

Действительно, разве звери и птицы существуют сами по себе? Нет! Они ведь заселяют угодья, где человек ведет свое лесное хозяйство, занимается животноводством, сбором даров леса, выращиванием сельскохозяйственных культур. Известно, что чрезмерно размножившиеся лоси или олени уничтожают тысячи гектаров лесных культур, в создание которых вложены огромные средства и труд. Кабаны гуляют по полям, уничтожая урожай, зайцы грызут яблони, сайгаки оголяют пастбища для выпаса овечьих отар.

Наблюдая борьбу зверьков, Тимофей еще раз убедился, что человек должен вмешиваться в жизнь «маленьких братьев», регулируя численность зверья. И совсем не правы те сердобольные горожане, которые предают анафеме охоту.

Сегодня в мансийской тайге еще весело скачет соболь, белка на ветвях кедра грызет орехи, лось, вскинув рога, несется по просторной гари, медведь бродит по берегам глухой таежной речки, глухарь не сорвется с вершины лиственницы, даже услышав гул моторной лодки. Хорошо!

Может, люди уже научились не только переделывать, преобразовывать природу, но и разумно использовать ее дары?

Или в этот заповедный уголок тайги не пришла еще цивилизация?

Человек… Самое загадочное и таинственное создание. Таинственное, как электричество. Электричество горит, светит, освещая избы, дворцы, города, сияя яркими очами на лице ночной земли. Но кто может сказать: какова суть электричества, какое оно и как выглядит?

Заячьи глаза бегут, собачьи — лают о преданности, волчьи — неистово рычат, медвежьи — окаменело глядят на живой и журчащий мир. Даже взгляд орла парит по высокому небу дремучим зверем. Лишь в глазах человека остановился мир. В них играет разум, резвится красота, плывут века, горит мгновение. В них столько света! Будто вся энергия вселенной притаилась в нежных, зорких, пытливых, страстных очах!..

«Все на земле зависит от человека! — думал Тимофей, наблюдая, как за темными вершинами кедров гаснет бледно-розовая полоска зари. — Чуткое отношение ко всему окружающему миру, честный, добросовестный труд… Не в этом ли начало человеческого достоинства?»

…К избушке Тимофей шел берегом реки. Вершина голой лиственницы, возвышавшейся над зеленым мысом, вдруг ожила. Ожил и весь пестрый осенний лес вдоль реки: над ним летел царь таежного неба — глухарь. Он парил спокойно и величаво, распластав черные крылья. Где-то вдали лаяла собака. Вдруг ее голос загудел. Зашумели, кажется, и деревья. Заговорило небо. Там появилась другая птица. Громадная, железная. От ее грохота задрожала земля. По осеннему небу плыл могучий вертолет «МИ-6». В его железных когтях чернело что-то длинное, большое. Когда он подлетел поближе, Тимофей увидел, что это обыкновенная труба для газопровода, который строится здесь, неподалеку.

Из избушки вышел Ась-ойка. Помахав вертолету, он направился навстречу внуку. Морщинистое лицо его светилось радостью.

— Светка пришла! — воскликнул.

— Где она? — обрадовался Тимофей.

— Там! — махнул дедушка в сторону реки.

На серебристой глади воды расходились широкие круги.

— Если хочешь, чтобы она вышла, отойди, спрячься в кусты. Забыла она тебя, наверно. Потом вспомнит. Я сейчас ей скажу. Отойди.

Старик идет к воде по пологому песчаному берегу, усеянному мелкой галькой, что-то приговаривая.

Вдруг вода оживает. На поверхности реки появляется она, Светка. Шубка ее, будто отлитая из серебристой стали, сияет в лучах вечернего солнца. И солнце, кажется, не спешит уходить на сон, стараясь хотя бы краешком глаза поглядеть на таежную красавицу Светку, верного друга Ась-ойки. Издав мелодичный звук, она заскользила по гальке к старику, вытянув струной чешуйчатый хвост. Сухие жилистые руки Ась-ойки летят навстречу. Вот они встретились. Светка грациозно изгибается, бьет в разные стороны хвостом. Вертит головкой, сияет глазами, наконец поднявшись во весь свой длинный звериный рост, кладет лапы с растопыренными перепончатыми пальцами на впалую грудь старика, усатой мордочкой жмется к его сморщенному лицу, напоминающему печеную картошку, звонким свистом страстно сообщает о чем-то важном.

Ась-ойка нежно гладит свою богиню по головке, чешет маленькие ушки, заглядывает в сияющие глазки.

Тимофей не выдержал. Вышел из-за кустов. Быстро направился к друзьям. Не успел он, однако, и глазом моргнуть, как выдра беззвучно исчезла в воде.

— Говорил же я тебе: испугаешь, — заворчал дедушка.

— Неужели она меня забыла? — огорчился Тимофей. — Ведь если бы не я — быть бы ей в животе росомахи!..

Случилось это несколько лет назад. Шел Тимофей по берегу — слышит писк какой-то. Видит: на песке лежит зверек. Махонький такой, слабенький. Видимо, только открыл глаза. За кустами мелькнула росомаха. А неподалеку зияла разворошенная росомахой нора выдры. Не успела, видно, съесть зверька. Услышала шаги охотника, испугалась, бросила.

Отнес Тимофей свою находку в избушку дедушки. Поили выдру ухой, наваристым глухариным бульоном, приучили даже к сладостям. Откормили. Сначала отхаживали вдвоем. Потом Тимка уехал учиться.

— Неужели забыла меня? — не мог поверить Тимофей.

— Тимка приехал. Не чужой, наш Тимка приехал. Выходи, дорогая! — говорил Ась-ойка, наклонясь к прозрачной воде, которая весело струилась меж камней.

— Светка! Это же я, Тимка! Неужели не узнаешь? Иди ко мне! — позвал Тимофей.

Гладь воды вдруг опять разволновалась. На ее поверхности появилась выдра. Точно услышав мольбу Тимофея, она плыла в его сторону. В зубах у нее сияла крупная рыба.

— А, она за рыбой убегала! Решила встречу подарком отметить. Помнит она тебя, Тимка! — повеселел дедушка. — Как можно забыть доброе! Ты ведь ей жизнь спас! Зверь шибко умный, добрый. Поговори с ней. Может, и твою просьбу поймет. Зверь такой понятливый…

БОЛЬШАЯ ОЛЕНЬЯ ДОРОГА

Оленья тропа привела меня на самую вершину. Кедры, сосны, лиственницы… Кедры темно-зеленые, кудрявые. Сосны стройные, крепкие, не такие чахлые, как в низине. Зелень их легкая, воздушная. Лиственницы золотые, как лучи весеннего солнца. Солнце улыбалось с каждой веточки. На ветках иней. Мириадами огней искрился зеленовато-синий склон возвышенности. Чудесный вид открылся мне с горы. Тайга купалась в искристо-синем мареве. А на самом горизонте, сливаясь с небом, синели гребни Урала. Отсюда они похожи на зубчатую спину осетра. И лишь теперь стал доходить до меня смысл песни, слышанной когда-то от моей тети Акулины:

Кай-я-йик! Кай-я-йик!
Как бегут мои олени
По спине Урала жесткой,
По хребтине осетровой!
Или бродят, словно тени,
Под закатною полоской
По земле цветной, ковровой…
На этой возвышенности даже мох был не однообразно зеленый, как внизу, — махровым цветным ковром стелился он под высокими деревьями, стоявшими поодаль друг от друга. Это ягель — интереснейшее растение, сложным переплетением веточек похожее на коралл. Главная и незаменимая пища оленей.

Эта земля когда-то была раздольем для оленей. И на эту гору я поднимался тоже по «большой оленьей дороге» — довольно широкой просеке среди молчаливого безжизненного леса. Она петляет по гриве, стараясь обходить болота с низкорослым карликовым соснячком. Кочки и стволы поваленных бурей деревьев делают ее непохожей на дорогу: ни проехать, ни пройти никакой машине. А олень пройдет, и оленевод проедет. Для них это — широкая, большая дорога. По ней когда-то двигались тучные оленьи стада, живое и бесценное сокровище северного народа. Весной стада по этой дороге кочевали в сторону Урала, осенью спускались с гор и шли к берегам реки, где струились теплые дымки таежных селений. Одни стада шли до Сосьвы, другие дальше — к Оби. Длинная эта дорога, большая. Не семь раз поставишь на пути теплый чум, а больше; не семь болот надо пройти, а больше; не из семи озер придется попить воды, а больше; не семь дум передумаешь, а больше; не семь раз испытаешь себя, а больше!..

Длинна эта дорога, как жизнь.

Жизнь моей тети Акулины, ее молодость прошла в такой дороге. Она кочевала с оленями. Теперь в ее песне кочуют думы. И не только об оленях.

С ними странствуя, сносила я узорные кисы[4].
Иссякает моя сила,
Гаснет блеск моей красы.
Кто наследник будет длинных,
Средь приподнятых равнин,
Этих осетровоспинных
Трех изрезанных вершин?
Поднимаясь на вершину, я заметил, как меняется лес. Внизу он буквально давил душу своей угрюмой тишиной. А здесь, полный света и жизни, лес будто улыбался мне. Бежали вниз ручьи, журча и распевая между камнями. Смотришь с вершины, и кажется, что ты поднялся в горы, к другой жизни.

Извечно для манси скупая, темная тайга была обиталищем разных злых божеств. А горы были светлой высотой, открытым местом, населенным добрыми существами. Каждая скала — это окаменевший предок манси, добрый дух — покровитель человека. Одна гора — покровитель охоты, другая — его брат, покровитель рыболовов, промышляющих крылатую рыбу: хариуса и тайменя. Третья гора — щедрый покровитель оленеводов, пасущих по ее склонам свои тучные стада.

Про гряду гор расскажут манси целые легенды. Будто когда-то жили здесь божества и вели борьбу за обладание человеком. Они все полегли в битве и превратились в каменные изваяния, напоминающие издали гигантских каменных людей.

Мансийские названия горных хребтов и вершин говорят о том, что Урал был колыбелью манси, о том, что отсюда начинается родина таежных людей. Название горы «Мань-Пупыг-Нёр» означает «Малая гора богов». Рядом возвышающаяся вершина носит название «Яныг-Пупыг-Нёр», то есть «Большая гора богов».

Урал — это мансийский Олимп, обиталище богов и богинь, с их вечной борьбой и любовью. Здесь совершали свои подвиги и мансийские богатыри, живущие до сих пор в легендах лесного народа. А сами манси на Олимпе своих богов невозбранно пасли оленей и, созерцая с высоты звезды, складывали свои чудесные легенды и песни.

Песни уральских манси были веселыми, отличными от унылых мелодий тех, кто жил в тайге, в комарином царстве. В тайге весело поет только комарье. Комарье не только бич человека, но и бич всего живого. От комариного роя ревмя ревет медведь, лось прячется в воду, лиса забивается в нору… Жертвой комарья нередко становятся и люди. Нападет облако комаров и мошки на человека. Выпустят они свои хоботки — и прямо на глаза, на глаза… Сначала ослепляют. Потом укусами и щекотанием доводят человека до обморока. И затем уже безнаказанно пьют кровь…

На Урале, на открытых горных хребтах, где и в безветрие свежесть и прохлада, комариная песня стелется слабым писком по каменистой земле. А когда ветер, то срывает и этих тварей. И тогда в мире только песня ветра, да высокое небо, да яркие оленьи мхи, кажущиеся кораллами в прозрачном горном свете. И даже если туман плывет — не страшно! Пусть кругом одна непроницаемая белая завеса, пусть кажется, что ты тонешь в молочном паре: если чувствуешь под ногами землю — то и душа манси спокойна. Зато когда переждешь временное наваждение тумана, когда в молочном мареве вдруг затреплется синий платок ясного неба, а немного погодя из белого плена вырвется золотой шар солнца и заиграют горы в золотистом мареве, заискрится мир, — разве это не сказка, не песня?!

На Урале поет человек. Здесь не надо каждый день молиться духам, выпрашивая добычу. Она рядом. Счастье рядом ходит. Оно охраняется вековой душой предков — горами, каменными богами. На Урале складывается песня манси, его душа, рождаются его боги.

Урал — священный Олимп манси. И прикасаются манси к своему Олимпу лишь с помощью друзей своих — быстроногих оленей.

Тетя моя вот уже несколько лет не прикасается к Олимпу, не кочует с оленями. Колхоз, где она живет, решил ликвидировать эту отрасль своего хозяйства, как убыточную и тяжелую.

Тяжелую, убыточную… Наверно, это так. И действительно, пора создавать крупные специализированные хозяйства, где следует вести дело по-новому, с привлечением достижений современной науки и техники. Труд оленевода нелегок — это верно! Но стоит задуматься и над тревожными нотками песни моей тети:

В чум мой, с крышей, как осока,
Островерхой, кто войдет?
Круглолица, ясноока,
Пусть оленей бережет.
Пусть пасет моих оленей
И тягучую, как жир,
Песнь поет и на весенний
Разноцветный смотрит мир.
Или женская дорога
От постели до порога?
Или три высоких стула,
Три вершины, три спины
В горе сгорбятся сутуло,
Людям больше не нужны?
— Нужны и горы, и олени, и оленеводы! — как бы услышав эту грустную мелодию жизни, утверждает сын тайги Терентий Харамзин в своих многочисленных статьях, время от времени появляющихся в печати.

Недавно в ханты-мансийской окружной газете «Ленинская правда» была напечатана его новая статья «Оленеводство — отрасль важная». Читая ее, я слышал не только стук копыт оленей, на которых нам с ним когда-то доводилось ездить, но и что-то новое, глубинное, очень важное для жизни тайги и тундры.

«Тюменская область не только крупный индустриальный район, но и зона развитого сельского хозяйства, в частности животноводства. Только по поголовью оленей область занимает второе место в стране после Магаданской области.

…В 1953 году на территории Ханты-Мансийского округа выпасалось 87 888 голов оленей, сейчас — только 55 657. Землеустроительные работы, проведенные в 60-х годах, не решили проблем кормовой базы оленеводства Ханты-Мансийского округа. Границы пастбищ в округе урезаны в пользу Коми АССР. Настала необходимость изучить кормовую проблему для оленеводства в районах Среднего Приобья, где добывается нефть.

На базе оленепоголовья в этих районах возможно создать специализированные оленеводческие совхозы для поставки дешевого и высококачественного оленьего мяса нефтяникам, строителям, энергетикам.

Есть необходимость расширить и совершенствовать научно-исследовательскую работу по северному оленеводству.

Решение этих вопросов даст возможность оленеводство вести на научной основе…»

«На научной основе»… Это не просто слова. И появились в статье не для красного словца, а взяты из диссертации, над которой работает Терентий Харамзин, мой друг Ай-Теранти, и вызваны думами о близком, сокровенном, жизненном.

Помню, как ездил с ним к родственникам.

Утром просыпаюсь от холода. Во рту ощущаю оленью шерсть — я укрыт шубой моей тети, лежу на мягком — оленья шкура. Над моей головой серый сумрак — это тоже шкура, гладкая, посеревшая от времени. Я рассматриваю ее. Она наклонно убегает от моего глаза, все выше и выше… Наверху я вижу синий узор. Это на связанные черные жерди наброшен лоскуток синего неба. Где я? Я в чуме.

Рядом со мной кто-то похрапывает. А, это Ай-Теранти! Головы наши лежат на одной белой парке[5]. У нас одна постель. В ногах шевелится что-то теплое. Это Питюх — собака моей тети.

У ног моих высится что-то темное, горбатое. Я вглядываюсь в серый сумрак и смутно вспоминаю вчерашнее щедрое тепло железной печки.

Вчерашний день… Он был слишком веселым. Мы вчера приехали с Ай-Теранти в чум. Наши родственники живут в одном чуме, вместе пасут оленей. Ай-Теранти давно не видел сестру с молодым мужем, а я соскучился по тете Акулине, которая была для меня няней и самым близким человеком. Бригадир Никита Рябчиков — муж моей тети, и потому оленеводы встречали нас, как своих, как самых дорогих гостей.

Вчера было слишком весело. А сегодня какая-то пустота в душе. Кажется: все в прошлом. Кажется: все в будущем. Сквозь связанные жерди смотрят на меня бледные звездочки. Греет мои ноги свернувшийся в калачик Питюх. Горбится посреди чума холодная железная печь.

«Зиуз, зиуз, зиуз!» — звенит в ушах, звенит на улице. Что это такое? Это звенят не звезды — звезды весною тихие. Это звенит не луна — она в марте мягкая. Это звенит морозный весенний снег: олени, наверно, подошли к чуму, под их копытами поет снег. Это новая для меня песня, песня каслания.

Легкий озноб прошел по спине, побежал к ногам, потом вернулся и остановился где-то около сердца. Холодно-холодно стало. Я натянул на голову шубу, стараясь надышать теплого воздуха. В это время Питюх отодвинулся от моих ног — и стало еще холоднее. Шуба была теплой, очень теплой, но и она не спасала. Отовсюду ползли струи холода. Невидимые, они подбирались к ногам, к спине, к сердцу… Я приподнял голову. Стало светлее. Вон уж вижу расшитую орнаментом шубу сестры Ай-Теранти. Под нею, наверно, укрылось все ее семейство. Где-то среди шкур в берестяной люльке спит и их малыш… А как же они — не мерзнут? Спят спокойно и дети, и взрослые. Даже не шелохнутся. А мне холодно. Может, это просто с непривычки?

Меня удивил сонный чум. Еще совсем недавно в центре пылал костер, дым которого выходил прямо в отверстие наверху. В некоторых чумах до сих пор царствует костер. Железная печь — первый признак цивилизации…

Чум спит. Люди спят. Их головы лежат словно по окружности. А сами они будто радиусы, тянущиеся от окружности к центру. У всех ноги сходятся у печки, у центра. Удивительно: ни один не лег головой к печи. Даже я и то почему-то лег, как все. Странная геометричность спящего чума немного отвлекла меня, я забыл про холод и задумался. Вот передо мной лежат люди, которые, наверняка, каждое утро испытывают такие же ощущения и не замечают их. И не философствуют. А я почему-то философствую и возмущаюсь. А они нет. Разве они не люди? Нет, они такие же, как и я, и как все. Мечтают, ненавидят, радуются, плачут, поют песни, страдают, восторгаются…

Мы с Ай-Теранти приехали к ним не с Луны, даже не из Америки. В нас течет та же кровь северян, что и у них. И слова, которые мы пролепетали впервые своим детским языком, мало чем отличались от слов этих оленеводов. И одинаковые колыбельные пели наши матери, склонившись над берестяной колыбелью. Мы — северяне. Так почему же меня возмущает этот чум, этот пронизывающий холод, это неуютное, промозглое утро?

Слышу, и Ай-Теранти о чем-то вздыхает. Неужели и он о том же? Между тем кое-кто уже встал. Тетя Акулина уже копошится у печки. Вот она берет сухие, приготовленные еще с вечера лучины. Чирк спичкой — и вспышка падающей звезды в руках у тети. Мгновение — и она держит луч солнца. Еще мгновение — трещит железная печь, через щели дверцы летят искры, и уже струится мягкое, нежное тепло, без которого чум будто холодное подземное царство. И совсем другой покажется жизнь, когда перед тобой возникнет, как в сказке, столик.

…На столике железная зеленая чашка. В ней нарезанный хлеб, сухарики, печенье. Но не это главное лакомство. Скоро на столике появляется мерзлая оленья печень. Молодой оленевод Аятов, зять Ай-Теранти, подсаживается к столику, скрестив ноги, как древний таежник. В руках у него сверкает лезвие ножа. И на чистую деревянную доску ложится тоненькими стружками мерзлая-премерзлая, вкусная-превкусная печень оленя.

Темно-красные стружки печени тают на языке. Кажется, просыпается в теле каждая жилка — так вкусно! И всякие мысли, и летающие на легких крыльях, и бредущие тяжелыми шагами, исчезают, как тени. И этот низенький столик кажется самым богатым: ведь на нем сегодня лакомство таежных богов. У жителей деревни — у рыбаков и охотников, трактористов и доярок — такой стол бывает не каждый день. Другое дело — у оленеводов…

Потом долго тянули чай из блюдец, круглых, как луна. Огонь в печи пылал и трещал, кажется, еще задорнее, словно он стремился быстреевскипятить второй чайник и утолить нашу жажду. Мы пьем крепкий и пахучий напиток и говорим, говорим… Говорим о сегодняшнем дне, о завтрашнем, об оленях… О чем же говорить оленеводу?! Только Ай-Теранти молчит, о чем-то глубоко задумавшись.

Вот каким мне помнится то памятное утро.

Сначала мне все показалось холодным, странным, диким, словно я из другого мира… Потом все вдруг потеплело, стало близким и даже чем-то родным. Кажется, дышал я тысячу лет этой жизнью, кажется, и совсем не жил я. И не хочется всего этого видеть, как в детстве не хотелось видеть волка, и хочется, как во сне, очень хочется. И все это было не во сне и не в сказке, а всего около двух десятков лет назад, когда мы с Ай-Теранти прикоснулись к древнему занятию наших предков — к оленеводству.

Может, те неясные, противоречивые ощущения толкнули меня потом написать повесть «Синий ветер каслания»? Может, в тех разговорах — исток будущей диссертации моего друга Ай-Теранти?

Тогда он был секретарем райкома комсомола. Имел среднее образование, закончил десятилетку. В общем, не было у него еще профессии.

Урал, тайга. Оленевод, рыбак, охотник… Раньше таежнику, конечно же, не приходилось ломать голову над выбором профессии. Еще в звонком детстве тайга манила в свою таинственную лесную чащу, где порхали крылатые игрушки — рябчики, скакали белки по ветвям, бродили медведи, — было с кем помериться ловкостью и удалью. А уж когда юношеские руки, ноги наливались силой, узкие таежные тропы сами ложились под ноги, не надо было слишком думать, по какой идти. Всюду тайга. А в ней все, что нужно для жизни: вкусное мясо, пушистый и красивый мех, радость удачи на промысле. Радость удачи охотника! Может, это главное, из-за чего он долгие месяцы пропадает в урмане. А вернется охотник — глаза у всех сияют: и у маленьких, и у больших. Просят показать мех, умоляют рассказать, что и как… Для того, наверно, на Севере длинны зимние ночи, чтобы охотнику было время поведать про свои нехитрые лесные приключения. А что на этих вечерах не успеет выложить — на медвежьем празднике покажет в огненных плясках, расскажет в песнях, присказках и сказках.

Если неудачна охотничья тропа — можно испытать себя на рыбном промысле. Река такая же кормилица, как и тайга. Большую рыбу не всякий поймает. Но мечтать о ней может каждый, потому что рыба в речке плавает, а речка рядом. Не надо долго гадать, по какой тропе из деревни спуститься к звонкой и веселой воде.

Если охотником и рыбаком не хочешь стать — можно завести оленей. У оленевода — длинная дорога, вечная дорога.

Жизнь оленевода — вечное каслание. Синие ветры поют ему свои песни. А у каслания есть своя радость и сказка.

Три дороги стелились перед таежником, когда он вступал в жизнь: охота, рыболовство, оленеводство. Но так было когда-то.

А ныне? Столько дорог распахнулось перед хантыйским пареньком Ай-Теранти! Закружилась у юноши голова, затуманилась. Да так, что не разберешь дорогу — ни широкую, ни длинную, ни узкую, ни короткую.

Ай-Теранти поступил просто: вернулся в родную деревню Теги. В кармане — аттестат об окончании березовской средней школы. В чемоданчике — недочитанные книги о путешествиях в дальние страны. А на Оби — путина в разгаре. Плещутся волны, играет рыба. На плесе, называемом песком, лодки. Не мог никуда уехать Ай-Теранти, не закинув сеть в этот плес.

Почти на середине Оби качается бочка — конец сети. К ней ластятся чайки-хохотуньи. Они, наверно, зовут в сеть и одетых в зубчатую броню богатырей-осетров, и бойких тупоголовых язей, и нежных муксунов. А где кончается плавной песок и начинается обрывистый берег с заводью, где пляшут на волнах лодки, там надо скорее снимать сеть. Это самое интересное место на плаву. Один правит лодкой, другой тянет сеть. А в ней бьется серебристый муксун. Ай-Теранти не сможет уехать, не налюбовавшись вдоволь этим плеском, не ощутив всей душой северянина такой красоты.

Рыбы разные, как люди. И, кажется, многое в характере людей от рыб.

В нас быстрота от резвых щук,
От них порыв и пыл.
А наш осетр, как добрый друг,
Нас к важности склонил.
В нас нежность сосьвинских сельдей,
Напористость язя,
Живучесть с отроческих дней
У нас от карася.
Глаза тайменей молодых
Прекрасны, как цветки.
Мы детям подарили их —
Сынам моей тайги.
Твоя коса, как рыбий хвост,
Красавица моя,
Твой бисер ярче зимних звезд,
Точь-в-точь, как чешуя.
Прыть хариуса-молодца
Нам по душе пришлась,
И от налима-хитреца
Есть кое-что у нас…
А как хорошо ступить на теплый песок берега после того, как сдана на плашкоут вся рыба. Счастье! Оно наполняет, кажется, весь мир. Ступишь на веселый песок — он от июльского солнца мягкий и теплый, — и усталость словно уйдет в землю, а в мышцах почувствуешь новую силу, рожденную доброй землей.

Ай-Теранти подходит к костру, запах ухи подскажет ему, что наловили много рыбы, что в лодке есть живые стерляди. Может, вы думаете, что стерлядь — рыба грубая? Нет. Пусть она и колется, пусть она и в броне, а когда ешь ее — она нежная.

Ай-Теранти знает, что перед ухой надо поесть трепещущей живой стерляди. Не просто знает — так ему хочется. Уж очень вкусна она сырая!

А лес! Зимний лес. Тайга. Тишина… Не вспорхнет ни одна снежинка. Стройные священные лиственницы будто оделись в серебристую чешую рыб. Они блещут под лучами большого зимнего солнца, выглядывающего из-за белых шпилей бесконечного леса.

Белки, огненные белочки. Какое наслаждение идти по первой пороше по сияющему лесу и слушать мелодичную песню лайки! Вот она нашла белку. Огненный хвост не дает ей покоя. И лайка зовет хозяина.

Особенно хорошо в кедровом урмане. Над головой высокий хвойный шатер. Раскидистые ветви с густой сизо-зеленой хвоей закрывают небо, но деревья, как благородные великаны, стоят на почтительном расстоянии друг от друга.

Будто по кедровому бору прошлась сама Миснэ — добрая хозяйка тайги — и прибрала все кругом в ожидании желанного и дорогого гостя. Миснэ — богиня ожидания. Она вечно ждет. Ждет охотника в свои богатые владения. Но не всякому дарит она свои сокровища. Тот, кто рано-рано будит ее своими легкими шагами и поздно-поздно уходит из леса, тот ей любезен, того она награждает не только глухарем и белкой, но и соболем и куницей.

Миснэ… Для Ай-Теранти она была почти что реальностью с самой колыбели, с первых свиданий с этим таинственным и волшебным лесом. И хотя он прочитал много книг и никаким богам уже не верил, но волшебное действие леса он не забыл. Охотничья тропинка предков манила пройтись и испытать силенки в этой сказке.

И он остался в своем колхозе. Кем он был? Конечно, рыбаком. А зимой — охотником. И лес валил, и на оленях ездил — делал все, что нужно было колхозу. А как же учеба? Для чего учился? Как для чего? А кто бы читал для своих земляков лекции в колхозном клубе? Он, Ай-Теранти!

Подари небу песню — она сказкой к тебе вернется. Подари земле любовь — она счастьем к тебе вернется. Ай-Теранти заметили люди. Колхозники попросили его стать заведующим сельским клубом. Потом молодежь района избрала его комсомольским вожаком, секретарем райкома ВЛКСМ. И все эти годы он продолжал учиться — заочно кончил институт.

А сейчас работает в Ханты-Мансийском окружкоме КПСС. Продолжает учебу. Аспирант Омского сельхозинститута. Пишет диссертацию на волнующую не только его тему.

Индустриальное развитие Севера и сельское хозяйство, нефть и оленеводство, традиционные отрасли хозяйства и молодежь…

«В целях привлечения молодежи в оленеводство большие выгоды сулит организация вахтового метода по принципу работы геологов, лесозаготовителей на севере Тюменской области, — пишет он. — Требует внимательного изучения вопрос организации промежуточных баз на местах каслания оленеводов. На таких базах можно построить клуб для демонстрации кинофильмов, баню, магазины, организовать забойный пункт с холодильным хозяйством, подготовить место для посадки самолетов. Это реальная, назревшая задача. И вполне разрешимая для нашего отраслевого хозяйства. Однако ни Облрыбпотребсоюз, ни Окружное объединение совхозов эти вопросы пока не решают…»

Годовая прибыль от разведения оленей, пишет Харамзин, составляет почти 50 миллионов рублей. В последние годы доходы отрасли стали уменьшаться. И главная причина — нехватка пастухов. Развитие промышленности втягивает молодежь в свою сферу. Там и больше платят, и определенные удобства, и романтика.

А материально-техническая оснащенность оленеводства осталась, как и прежде, на низком уровне. Хотя на отдельных пастбищах есть какие-то нововведения (строятся проволочные изгороди, оленеводы получают мотонарты, портативные радиостанции, малогабаритные электростанции), однако уровень обеспеченности хозяйства основными фондами не отвечает нуждам дня.

Другой важной причиной, как утверждают многие специалисты, является то, что развитием оленеводства оперативно никто не руководит.

Почему бы не сосредоточить руководство всеми оленеводческими хозяйствами в системе Министерства сельского хозяйства РСФСР?

Я с удовольствием читал статьи Харамзина.

Интересны не только цифры, факты, экономические выкладки, но и анализ, поиски причин отставания в отдельных совхозах, пути его преодоления, дума о рациональном использовании земли, техническом оснащении оленеводства и его рентабельности. Это писал экономист. Но в то же время это был голос оленевода, знающего древнюю отрасль хозяйства не понаслышке. Харамзин как работник окружкома партии (зам. зав. орготделом), член окружной комиссии народного контроля, прежде всего человек дела, государственный человек. И подходит к решению этих проблем с государственных позиций.

Выступая на июльском (1970 г.) Пленуме ЦК КПСС, Генеральный секретарь ЦК КПСС товарищ Л. И. Брежнев говорил:

«В последние годы у нас вырос ряд крупных промышленных районов. Свои потребности в продуктах сельского хозяйства они в большей части удовлетворяют за счет завоза из других краев и областей, хотя производство их в значительной мере можно организовать на месте… Можно сказать о Тюменской области, которая становится крупным центром добычи нефти и газа и предъявит в скором времени большой спрос на продукты животноводства».

Работа Харамзина в этом русле. И подсказана она велением времени, велением самой жизни.

Ай-Теранти значит «маленький Терентий». Почему к имени Терентий прибавили еще слово «ай», что по-хантыйски означает «маленький»? На деле-то оказалось совсем не так. «Ай-Теранти — человек большой, — говорят люди. — Не беда, что имя у него такое. Сердце у него большое. Душа-человек».

Олень — удивительное животное. Словно дерево ветвистое на его голове. Глаза его смолистые, ласковые, как глаза доброго человека. В них нет ни высокомерия, ни лжи, ни укора. Свет их ясный, теплый. Он греет человека в пургу. Дает ему крылья — и человек летит на своей нарте, словно вьюга.

Олень — это незаменимое в условиях Севера средство передвижения. Это источник питания человека. Языки оленьи — деликатес, мясо — вкусное и высококалорийное, молоко густое, значительно жирнее коровьего. Из оленьих шкур человек издревле шил одежду и строил жилище — чум.

Есть ли другой вид скотоводства более универсальный в потребительном отношении, чем оленеводство? А при правильном ведении хозяйства оно будет, наверное, и самым рентабельным.

Ясно одно: оленеводство — уникальное культурно-историческое явление. Его родина — Сибирь. Творцы его — народы Севера. Ни в Америке, ни в Европе, ни в другой части Азии до недавнего времени не было оленеводства. Но дикие олени там были. Есть оленеводческие хозяйства на Аляске, но они появились там в конце прошлого века, когда туда завезли с Чукотки домашних оленей.

Народам Севера предстоит большая работа: по-новому повести традиционную отрасль своего хозяйства, с использованием новейших достижений науки и техники. На просторах Севера эта работа уже началась. Возглавляют ее ученые оленеводы — дети и внуки неграмотных пастухов. Ученый оленевод — новый человек тайги и тундры. Но это теперь уже один из самых уважаемых людей Севера. На Ханты-Мансийском Севере есть такой человек — Ай-Теранти, Терентий Харамзин…

Сейчас на Советском Севере более 2,5 миллиона оленей. Это составляет 80 процентов их мирового поголовья. Поголовье оленей в 1980 году возрастет до 3,5 миллиона. Это вполне реальная, выполнимая задача, если на всем пространстве Советского Севера перевести оленеводство на новое русло ведения хозяйства с бережным отношением ко всему традиционному, старому. Не ломать вековой уклад ведения оленеводческого хозяйства, а изменять его осторожно, бережно, умно применять достижения науки и техники. Нужно помнить, что олень — живое и трепетное создание природы, прирученное людьми. Олень — друг человека. Надо помнить и то, что человек, приручивший оленя и до сих пор не порвавший с ним трепетной связи, — создание тоже хрупкое, загадочное. С оленеводом надо быть еще осторожнее, чем с оленем. Олень, при всей его поэтичности, все же животное. А оленевод — человек. У него есть песня. Одна из мелодий ее — в песне моей тети:

Я прошу вас, юных женщин,
Молодых прошу мужчин:
Этот край хребтов и трещин,
Осетровогорбых спин,
Где заря мне взор слепила,
Так любить, как я любила.
А еще, как эти горы,
Я прошу любить узоры,
Те рогатые разводы,
Те крылатые мечты…
Нет красивей этой моды,
Этой древней красоты!
Будут, будут на земле олени! А вот будет ли кто уметь расшивать одежду так тонко, необычно, как северянки?

На Севере извечно шьют верхнюю одежду из оленьих шкур. Мастерицы искусно выделывают из шкур замшу-ровдугу. Подкрашенная ольховой корой, замша приобретает благородный красновато-коричневый тон.

Самый дорогой материал для северных мастериц — оленьи камусы: шкурки с ног оленя. Аккуратно вырезанные полоски золотистого, серебристо-серого или белого цвета и на самом деле очень красивы. И очень прочны: из них шьют зимнюю обувь, рукавицы, сумки, отличающиеся необыкновенным богатством отделки. Орнамент — не бессмысленный рисунок. В орнаменте — окружающий мир, жизнь во всем ее движении и причудливом ритме. Взглянешь пристальней на экзотические линии орнамента — окинешь взглядом тайгу, реку, извилисто плывущую в синюю даль, почувствуешь, словно между окружающим реальным миром и этими изображениями не существует никакой дистанции. Рябь студеной воды, хлопающие крыльями утки, скачущие собаки, плывущий через реку лось, летящие олени, круглые, омытые водой и временем камни… Вот охотник выслеживает зверя. Вот рыбак держит осетра с зубчатой спиной. Вот оленевод ловит арканом оленя…

Орнамент — та же самая книга, читай его — услышишь предания, похожие на эхо, на отзвук былого, преодолевший века… Традиции предков предавать забвению — преступление! Сшитая из оленьих шкур зимняя одежда северянина с причудливым орнаментом часто является подлинным произведением искусства. Природный вкус, чувство прекрасного женщины-северянки выражают в искусном подборе мехов. Одежда, сшитая ими, поражает тонкостью, изяществом и подлинно ювелирным мастерством. Блестящий и упругий белый олений подшейный волос применяется мастерицами для того, чтобы усилить основную гамму цветов на изделиях из ровдуги. Олений волос идет на довольно прочный окаймляющий шов, на еще более плотный настил из широких полос белых геометрических фигур.

Такая отделка выглядит очень красиво на подкрашенном фоне ровдуги, орнаментальные вставки кажутся вычерченными — настолько тонка работа мастериц-северянок. Меховые вещи бывают украшены костью, металлом, ровдужными кистями и кантами, вставками из красного, синего и желтого сукна. Особенно декоративно в сочетании с мехом шитье бисером.

В начале весны в разных районах Крайнего Севера отмечаются национальные праздники, связанные с окончанием зимнего охотничьего сезона, с перегоном оленей на летние пастбища. На праздник люди приезжают целыми семьями в нарядной одежде. В красный, синий, зеленый и желтый цвета расписаны легкие, скользящие нарты. Упряжь расшита бисером, декорирована костяными гравированными пластинами, красными и синими шерстяными кисточками, металлическими бляхами, меховыми помпонами. В центре этого праздника всегда оленьи бега — гонки на оленьих упряжках…

Красочности этого зрелища в значительной степени способствуют расшитые бисером парадные костюмы, унты, пояса с накладными гравированными серебряными пластинами и бляхами, сверкающими на ярком весеннем солнце.

Представьте себе, что в гонках бы участвовали люди в обыкновенной одежде, в магазинных пальто, стеганках и валенках! Потеряли бы оленьи бега всю свою прелесть!..

К сожалению, подобной одежды даже у оленеводов становится все меньше и меньше. Не приведет ли это к исчезновению древней моды, этой бесценной красоты?! Не оттого ль печаль в песне моей тети Акулины?

Словно горная тропинка, словно быстрая река…
Мягкий мех расшит, как спинка юркого бурундука.
Кай-я-йик! Кай-я-йик! Край мой осетровоспинный,
Мой Урал, небесный стул, я умру, кто вид пустынный
Оживит, чтоб не уснул?
Как звезда, сорвусь, растаю. Что останется? Простор!
Нет ему конца и краю. Голубые цепи гор.
Женщин новых поколений я прошу тропой моей
Проводить своих оленей, звезды в синих небесах,
Блеск в глазах, огни селений и узоры на кисах.
Без узора блекнут вещи. Без оленей пропадет
Красота таежных женщин, сникнет северный народ.
                       Кай-я-йик! Кай-я-йик!
                       Пусть несутся напрямик
                       По земле своей олени,
                       Пусть летят мои слова,
                       Обгоняя тучек тени,
                       В даль, нам видную едва!..
                       Жив народ мой — я жива!

СКАЗКА И ЖИЗНЬ

По мокрой палубе гуляет швабра. Она смывает грязь играючи. Хозяин ее, видно, человек серьезный. Пухлые, почти еще детские губы чуть надуты. Глаза смотрят строго. А красная повязка на левой руке говорит, что на вахте стоит учащийся речного училища. Ему шестнадцать лет, и звать его Виктор.

Гуляет швабра по палубе. Строго, по-хозяйски смотрят в речную даль глаза. О чем он думает, о чем он мечтает? Впрочем, догадаться не трудно: кто из мальчишек, выросших на Оби, не мечтал стоять на капитанском мостике?

Май. Уже светлеют ночи. Уже поют забереги. И лед в реке синеет. И утки летят. И над деревеньками, что редкими стаями расселись по берегам полноводной Оби, растет ожидание… Ожидание чего-то светлого, нового.

И вот наконец трогается казавшийся вечным лед. На Оби — треск, на Оби — стон, на Оби — гром. Словно дерутся осенние лоси, сказал бы охотник. Нет, это не лоси дерутся, это с Севера уходят со стоном и жгучие морозы, и завывающая вьюга, и темные, кажущиеся вечностью ночи.

Льды уходят — вслед за ними плывут белые теплоходы…

Тогда, в годы моего детства плыли пароходы. Они тоже были белыми. Тоже возили счастье на Север. Тогда еще мало было самолетов — пароходы были единственными вестниками нового и светлого. О, как их встречали на Севере!

Если пароход должен быть утром, всю белую ночь не спит деревня. Всю белую ночь пылают костры. И белая ночь становится теплее и, кажется, еще белее. Люди ждут, ждут, ждут. И пароход, услышав зов людей, обязательно приходит. Это, может быть, и «Карл Либкнехт», и «Усиевич», и «Москва», и «Жан Жорес», и даже «Совет». Всех их встречают кострами, песнями, слезами радости.

На всех этих пароходах в разные годы был капитаном Александр Степанович Куликов. И в его руках играла швабра. Был он и матросом, и оператором пристани, и штурманом всех категорий. Был он и корабельным артиллеристом, и командиром боевого судна…

Я помню его с детства. Помню его стоящим на капитанском мостике…

И вот новая встреча… Старые наши любимые пароходы, на которых плыло детство Севера, теперь списаны, на замену им пришли новые, комфортабельные теплоходы. Списываются суда, машины, не списываются люди. Александр Степанович свой богатый опыт передает теперь ученикам. Он — капитан-наставник. Сегодня он на капитанском мостике теплохода «Генерал Карбышев».

Я смотрю на Александра Степановича и думаю: «Удивительный старик!» А вообще-то, все наши старики удивительные: они не могут сидеть без дела! С уходом на пенсию они становятся, кажется, жаднее к жизни, к делу. Переживают вторую молодость. Нам, молодым, есть чему поучиться у наших стариков. Это особенно чувствуешь, когда ты в дороге, когда навстречу тебе летят ветры, наполненные запахом кедра и нефти.

Рядом со мной стоит смугловатый, седоватый человек — Леонид Миронович Райшев. По национальности он ханты и многое может рассказать об этих местах.

— Вот здесь, где сияет электрическими огнями поселок, когда-то стояло несколько полуразвалившихся дымных избушек…

— А на этой горе стояли идолы, охраняемые самострелами…

— А вон там, далеко, на таежной реке, где сегодня забили фонтаны нефти, начиналась моя гражданская, комсомольская биография: туда мы ездили бороться с кулацко-шаманской бандой. Долго добирались до речки. Не хватило лета… На санях пришлось пробираться. Снег помог!..

— И Николая Тимофеевича я знаю. — И он рассказывает о моем отце. Оказывается, они вместе работали в Березовском районе. Леонид Миронович — секретарем райкома, а мой отец — председателем колхоза. Многое он рассказал об отце, чего я и не знал.

Многое мы не знаем о наших стариках. Об их удивительной героической жизни. Ведь им приходилось работать в труднейших условиях. Взять хотя бы транспорт: во сне не снились им эти белые теплоходы, самолеты, летящие стрижами! Сейчас, когда в наш край большими партиями идут геологи и строители, говорят, что им приходится работать в труднейших условиях. Но я смотрю на Леонида Мироновича Райшева, слушаю его рассказ и думаю, что нашим отцам было намного труднее.

Тихие, скромные люди — наши отцы. Наверно, иногда они смотрят на нас чуть прищуренными глазами и в душе удивляются: мол, вот какие нынче герои пошли! Но обыкновенная жизнь наших отцов полна романтики, тихого героизма…

Вадим Белоглазов, новый капитан теплохода «Генерал Карбышев», — ученик Куликова и мой ровесник. Как ни хорошо быть со стариками — с ровесниками лучше! И, может быть, еще потому, что на одних волнах Оби качалось наше детство. Вадим работал вместе с отцом. Они обслуживали участок пути, чтоб не сели на мель пароходы: ставили бакены.

— А Микуль Шульгин стал поэтом, — говорит Вадим. — Странно! Никогда не думал. Ведь вместе учились…

Сам-то он, конечно, всегда мечтал стать капитаном. И стал.

С папкой в руке к нам подходит миловидная женщина в форме речника. Капитан знакомит нас. Оказывается, это проводница Валентина Иванова.

— Вот с ней-то, — говорит мне капитан, — вам надо поговорить поподробнее. Она у нас и зимой и летом живет на теплоходе.

— Да, я и зимой остаюсь на теплоходе, — подтверждает Валентина Иванова. — Даже закованный льдами наш «Генерал» на боевом посту. Работы хватает! Много писем получаем от школьников-«карбышевцев» страны. В феврале — марте по пять-шесть писем в день пишем в две руки с капитаном. — Она протягивает мне папку с письмами, которая хранится здесь же, в музее теплохода. И я читаю строки, написанные еще неуверенной, ученической рукой:

«Дорогие члены команды теплохода! С каким нетерпением мы ждем от вас ответа…

…Был хороший морозец. Когда нам вручили ваше письмо, оно сразу нас очень согрело. Спасибо!

Мы рады, что переписываемся с такими замечательными людьми! Нам хочется стать такими же, как вы.

…Но в классе у нас есть недостатки. Некоторые ребята получают двойки. Но хуже то, что нас подводят по поведению мальчики, такие, как… Вас очень просим, чтобы комсомольцы теплохода взяли шефство над этими мальчиками. Нам очень хочется встретиться с вами.

С пионерским приветом пионеры 5 класса санаторно-лесной школы г. Омска».
Валя Иванова работает проводницей не первую навигацию. А в отпуск часто отправляется к подшефным. Вот и ее письмо, которое она написала своему капитану из Москвы:

«Свой отпуск проводила в Москве. Была в гостях у пионеров 574-й школы… Елка… Я с ребятами даже пела: «В лесу родилась елочка…»

С Ириной Ефимовной (руководительницей группы пионеров-«карбышевцев» 574-й и 223-й школ г. Москвы) были в гостях у Елены Дмитриевны (дочь Карбышева. — Ю. Ш.). Она нас угощала, благодарила за узорные кисы…»

На теплоходе есть музей славного генерала. Здесь бережно относятся к революционным и героическим традициям. Невозможно без волнения читать письма Елены Дмитриевны — дочери Д. М. Карбышева:

«Спасибо, дорогие, за все! За добрую память о папе, за внимание к маме и к нашим общим юным друзьям-пионерам.

Бесконечно рада вашим успехам. Ведь теперь мы с вами одна семья, и потому ваши радости не могут быть безразличными для нас. Мама с гордостью показывает нам ваши фотографии, газеты, рассказывает про встречу с Вадимом Петровичем (Белоглазовым. — Ю. Ш.). Ну, а ребята, пионеры дружины имени Карбышева, те просто захлебываются от восторга.

Правда, не всегда их успехи бывают такими же блестящими, как у вас. Но я думаю, что общими усилиями мы с вами сумеем внушить, что подводить имя Д. М. Карбышева нельзя. Они уже понимают это. Но дети есть дети, и им труднее добросовестно относиться к своим обязанностям. Но они вас искренне любят и, конечно, будут стараться с чистой совестью отчитываться перед вами о своей работе.

Очень хотелось бы повидать вас всех, и я не теряю этой надежды…

С сердечным приветом
ваша Е. Карбышева».
Пионеры Москвы и Ленинграда, юга и севера страны не только переписываются с коллективом экипажа теплохода, но иногда даже проводят на нем свои каникулы. И видят они удивительные вещи.

Волны за бортом плещутся и плещутся, берега плывут и плывут. День, два, неделю плывут. Седые башни тобольского Кремля и буровые вышки, сияющие глаза каменных домов и одинокие чумы, выглядывающие из немой тишины бесконечной тайги, калданки рыбаков, легкими щепками качающиеся на Оби, и железные караваны судов с нефтью… И река кажется здесь морем, тайга — зеленым океаном без берегов, а тундра, где растут только цветы и лишайник, чудится, уходит в синее небо, в космос…

Я смотрю, как сверкает на солнце весенняя вода. Мне всегда хорошо думается на реке. Помню первую встречу с ней. Не знаю, каким в тот год был ледоход. Помню только, как отец, в первый раз посадив меня в лодку, окропил мою голову ледяной водой.

А вода струилась и искрилась, ходила кругами. Я наклонился к воде и услыхал ее песню. Звонкую и нежную. А глаза мои увидели на ровной глади воды радужные ромбики, квадратики, причудливые узоры, похожие на орнамент на меховой шубе моей мамы.

— А что под водой? — спросил я маму, услышав, как звонко вода стреляет от прикосновения ее цветных весел. — Почему она такая звонкая?

— В воде тоже жизнь. Под ней хрустальные дома стоят. В тех хрустальных домах водяные люди живут. В шуме волн — их песни и сказания. Большая река — большая сказительница. Она все знает и помнит…

Да, Обь как море! Летом, когда здесь играет большая вода, безбрежный плес будто уплывает в высокое небо. В этом свинцово-синем море воды плещутся лишь желтовато-зеленые островки тальника, над которыми носятся стаи уток, гогочут гуси, стонут гагары…

Я смотрю, как вольно
Обь моя играет.
Плещет так раздольно,
Сердце замирает…
* * *
Теплоход причаливает к небольшому селу на невысоком, поросшем кедром и елью берегу Оби.

В это село я приезжаю всегда с особым трепетом. Может, потому, что здесь пробежало мое детство. Часто мне снится один и тот же сон: сверкающая вода, лодка на волнах, утки, снующие в небе крылатыми игрушками, плеск рыб, низкий травянистый берег над журчащими струями, заросли черемухи, узкая тропка к круглолицему озеру…

Кому не хочется пройтись снова по знакомым тропинкам самой сказочной поры жизни? И встретиться с людьми не во сне, а наяву. Правда, иногда хочется их видеть другими, какими они остались в памяти. Но жизнь течет, меняются и люди.

Теги — зовут это село. Рубленые сосновые дома ровными рядами протянулись вдоль центральной улицы, словно стараясь подчеркнуть, что это село новое, современное. Рядом с каждым обыкновенным домом высятся экзотические островерхие «чумы». Нет, это не чумы оленеводов, сшитые из шкур, а дровяники. Издревле ханты и манси сушат дрова так.

И вытянувшиеся ровными рядами дома, и конусообразные дровяники, и аккуратные огороды — все говорит о хозяйственности, о любви к порядку.

На самом высоком месте в березняке посреди поселка стоит правление рыболовецкого колхоза имени XIX партсъезда. Из репродуктора летят певучие хантыйские слова. Передают последние известия из Ханты-Мансийска. В роще, на поляне, выше берез взлетает волейбольный мяч и не смолкает задорный смех молодежи. А вечером в клубе кино или лекция. Дети учатся в школе, а самых маленьких водят в ясли и детсад. Есть в колхозе свой медпункт. Там теперь главные волшебники. Их и навещают старики. Про шаманов ни гу-гу! Точно их никогда и не было. Магазин, пекарня, отделение связи — все как в обыкновенном северном селении…

Но в памяти у меня другие Теги. Это село было ниже по течению реки километров на четыре-пять, в луговой стороне Оби. И теперь его зовут Старые Теги. А стоит там всего одна-единственная избушка.

Разве забудешь такое? Журчание струй у самого крыльца. Плеск рыб и лепет диких уток. Они где-то здесь, в траве, пахнущей зеленой водой. И не раз во сне с крыльца своего дома пристрелишь утку из ружья. Да так было и на самом деле. Из одного дома до другого в половодье, в лето большой воды добирались на лодке. А большая вода частенько играла. Поэтому, наверное, колхозники решили перенести свое село на другой, более высокий берег.

Помню, как отец мой выбирал место и для своего дома, и для правления колхоза, и для клуба. Помню первый стук топоров на этом глухом берегу, с дремучим тогда кедрачом и ельником. Первый выкорчеванный участок. Первая борозда в колхозном огороде. А осенью — крупные клубни картошки. Помню запеченную на костре картошку и запах смолистого дымка. У дымка жили в то памятное лето. В палатках спали. К осени поднялся первый дом…

В Теги приезжаю я с особым трепетом, может, еще и потому, что нам, сыновьям, не безразлично то, что сделали наши отцы. Какой пласт жизни им удалось поднять!

Многие годы председателем колхоза работал здесь мой отец, Шесталов Николай Тимофеевич. Теперь он персональный пенсионер. Но люди помнят доброе. Их рассказы о том времени обрастают и собственными домыслами.

Вот одна из многих услышанных мной на Обском Севере историй о колхозе.


Было это уже к концу войны. Внезапно умер председатель колхоза. Мужчины, конечно, все на фронте. Если кто и был дома — то это вернувшиеся с фронта инвалиды. И некого, кажется, в председатели-то выбирать. А без хозяина? Привыкли уже жить колхозом. И рыбу добывать надо. А рыба наша вкусная, жирная — добрая подмога фронту. Остались мы без председателя. Как жить-то нам? Опять по старинке? А народу по тем временам у нас было немало. Женщины. Старики. И молодежь подрастала. И организовать эту силу некому.

Район выручил. Прислали нам человека. Тоже фронтовик, из госпиталя недавно приехал. Но молодой еще…

Поначалу он нам не понравился. Чужой — и все, хоть все голосовали за него на собрании.

А он словно и не замечал ничего — хозяином себя чувствовал! Глаза свои сует всюду, руками, кажется, смотрит. Во все вникает. До всего докапывается. И разговаривает по-хозяйски.

А мы старых хозяев еще не забыли. Своих и чужих в смехе, как в рыбьем жиру, катали. Посмеиваемся меж собой и смотрим: что же дальше будет? А он, как молодой осенний лед, гнется, но не ломается, с каждым днем крепче.

Помним, как одолел тиф. Из Березова, районного центра, приехали люди в снежных платьях — врачи. Председатель долго о чем-то беседовал с ними. А потом приказал точить топоры. И сам превратился в строителя. Полетели щепки. Миг — и домик под крышей. Быть бы готовой бане — да некому сложить печь. До недавнего времени кирпичей-то мало кто из хантов видел. И стал печником сам председатель.

А мы смотрели: что же дальше будет?

Видим: председатель в магазин идет. Не один, а со своими товарищами. Товарищей успел заиметь из молодежи.

Ну, думаем, дело плохо. Разберут они и без того скудные товары. И действительно, весь материал исчез с полок.

— Грабители! — кричал уже кто-то, угрожая расправиться.

— Это же для вас! — успокоил председатель и выделил каждому по четыре метра ткани.

— Сшейте себе платье, но не надевайте! — приказал он сурово. Он тогда разговаривал только приказом. Видимо, считал, что иначе и невозможно.

«Что это такое? — подумали мы. — Не хочет ли он нарядить в это платье идолов, лесных духов? Если нет — то почему нельзя надевать сшитое для себя платье?»

А люди в снежных платьях тут как тут. Заходят в каждый дом, опрыскивают какой-то «священной» водой, все переворачивают, велят до блеска мыть дома.

На краю деревни уже дымилась баня.

— Злых духов будем выгонять. Веничком. Горячим паром! — сказал председатель. И первым пошел хлестаться березовыми ветвями. Из себя сначала выгнал «злых духов». За ним и мы пошли.

Мыться в бане… Ведь это было делом не простым. Мало кто раньше даже в реке купался. А тут обжигаться горячим паром! «Не грех ли это будет?» — задумывался кое-кто.

И все же вымыться пришлось. Заставил. Надели новые, чистые платья. Тиф от нас ушел…

На Оби шла большая рыба: муксун, нельма, сырок, осетр… Разделил председатель между колхозниками все сети, всю имевшуюся снасть и сказал:

— А сейчас будем играть!

— Будем лучше рыбу ловить. Зачем нам играть? Маленькие, что ли? — сказали мы.

— Рыбачить и будем, но кто больше поймает — тому фантик, премия! — объяснил председатель.

Сам тоже рыбачит. Старается больше всех наловить.

А мы хуже, что ли? И давай промышлять серебряную рыбу. И давай перегонять друг друга. Кто больше поймает — тому премию дают. На собраниях о нем говорят. Победителям колхоз новые дома строит. В газетах о них пишут, в район и в округ возят. О нашем колхозе заговорили большие начальники.

И председатель наш стал другим. И мы вроде стали другими. Все чаще и чаще держали наши руки переходящее Красное знамя. Колхоз стал набирать силу. Появилась у нас мотолодка. Первая в колхозе мотолодка. Пусть она была и тяжелой, и дымной, но люди восхищались ее волшебной способностью плавать без силы мозолистых рук…

Ах, лодки, наши легкие лодки, скачущие по седым волнам, мы сегодня не поем о вас песен!

Ах, лодки, наши быстрые рыбки, мы крылья песен подарили той, первой! Пусть она медленно плавала. Но для рыбака первый осетр дороже остальных. Ему и песни, и заклинания, и молитвы.

А на дымной, прокопченной корме мотолодки важно стоял наш председатель. Он пел песню о колхозе-миллионере. А мы ему, наверно, уже подпевали. Долго подпевали — долго работал председатель.


Много раз с тех пор прилетали утки, неся на крыльях новую весну. Много раз улетали утки, унося с собой время. Те далекие дни стали памятью, те далекие люди живой легендой стали. Может быть, что-то и не так, по-другому что-то было. Но так рассказывают люди.

О том незабываемом времени напоминает и письмо, которое однажды получил мой отец — бывший председатель.

«Помните суровую зиму 1944 года, когда в поселениях Обского Севера бушевала эпидемия сыпного тифа? — начиналось письмо. — Нам с врачом И. Ф. Гладких пришлось около трех месяцев бороться с этой инфекцией. Около ста дней без отдыха, а часто и без сна трудились днем и ночью и победили инфекцию».

Как не помнить тот суровый год!

В селе свирепствовал тиф.

Рядом с опытным врачом И. Ф. Гладких была и автор этого письма — Галина Ивановна Щепина. Тогда она, совсем молоденькая, голубоглазая, светлолицая, казалась волшебницей. Колола иглой, тонкой и сияющей, давала таблетки, опрыскивала дома какой-то таинственной жидкостью. И люди оживали, на смугловатых лицах появлялась улыбка. Вот какой была тогда Галя Щепина!

«Я никогда не забуду ваше предсказание, что буду врачом. Вы меня называли «дохтуром», когда я была только фельдшером».

Правду она пишет. Совсем правду. Малицу наденет — северянка, и только! А снежную шапочку наденет, шприц возьмет — преобразится, на «дохтура» похожей станет. Сильной и могучей кажется, как герой Гладких.

Да, то был герой. Спас других, а сам погиб. Не умер, а погиб. И на Севере был фронт. И на Севере была война. Война с болезнями и предрассудками. Революция продолжалась. И делали ее такие люди, как председатель, — коммунисты.

* * *
Горит костер. Звезды падают на землю. Искры улетают в небо. Лишь люди неизменно остаются у костра. У костра их песни, сказки и тихий, сердечный разговор. У огня поют сердца, там они открываются, становясь добрей и щедрей. Сердца ведь тоже могут петь.

Говорит костер, говорят рыбаки.

— Ну и пасибо! — скажет Николай Романович Торычев, глядя на пляшущее пламя, подкладывая сушняку в костер.

То ли он благодарит огонь за его тепло и ласку. То ли обращается к духам, в которых он еще верит, хотя дочь у него учительница и сын коммунист. То ли он говорит сам с собой, подтверждая вновь рожденную мысль благодарственным словом.

Несмотря на свои семьдесят лет, Торычев не кажется старым. Как и многие пожилые манси, он еще не научился чувствовать себя пенсионером.

Работает, как положено людям. Зимой он долбит лед. Юрким рыбам от его ловушек не уйти! В лесу убьет медведя и лисицу мудроногую поймает. Все умеет Николай Романович. В путину, когда в Оби заиграет рыба, трудно его найти. Разве только на плашкоуте, куда он приезжает сдавать улов. И то сначала увидишь не его, а сияние золотистых спин язя и серебристых боков сырка. Носилки, полные сияния, на плашкоуте сначала ты увидишь. Потом увидишь лодку — длинный мансийский саранхап.

А Торычев копошится где-то на дне лодки. То ли рыбу выбирает, то ли выливает воду. Рыбак он видный. Ведь никто в деревне столько не ловит, сколько он. С завистью смотрят на него молодые.

— Откуда, старик, ты берешь столько рыбы? — спросит кто-нибудь.

Приподымет голову Николай Романович. Сузит спокойные глаза.

— Ну и пасибо, — ответит на вопрос, кивая и показывая указательным пальцем правой руки на воду. — Ну и пасибо!

Я знаю Николая Романовича с детства. Видел я Торычева-ойку, как по-простому зовут его манси, в соседней деревне, где рыбачила бригада моей мамы.

Дочь его, Нина Николаевна, учительница. Новая у нее профессия. А Николай Романович просто рыбак. Нет, не просто рыбак, а передовой. Недаром правительство наградило его орденом Ленина.

Николаю Романовичу давно бы на пенсию, но не сидится ему дома: не может жить без работы…

Когда рыба бьется в руках, сердце ровно стучит. Какая жизнь, если не идут куда-то ноги и не поет песню снег!

Рыбы в реках плавают, утки вечно куда-то летят, звери бродят по лесу. Даже тучи, и те в движении. Как же человек может только лежать или сидеть дома сложа руки? Так скучно. Человек так не может! Он в движении, он в работе.

Я смотрю на побелевшие от воды морщинистые руки старика и чувствую гордость за Человека, труженика нашей большой реки.

Горит костер, поет свою песню. И Николай Романович поет: поет о своем ордене Ленина, которым его наградило правительство за большую рыбу. Поет о своей жизни, которую воспринимал, как самую большую награду. Поет о маленькой своей деревне.

А я вспоминаю песчаный берег Оби и даль синюю, и кудрявые березы, и уток летящих. Вспоминаю свою деревню. На левом берегу реки — зимний паул. Там высокий берег, бор, кедры. На правом берегу — летний паул. Посреди этой деревни озеро. Вокруг дома. Они отражаются в воде и со стороны реки, и со стороны озера. Там чайки хохочут, лепечут лебеди, зовут солнце гагары…

На берегу песок и совсем нет комаров, когда чуть-чуть подует ветерок. Прекрасные места! Немало красоты на берегу величавой Оби!

Земля… Любой ее уголок по своему хорош и таит свои прелести. Даже холодный Север вдруг разыграется теплыми красками, и запляшет сердце в груди сильнее обских рыб.

— Ну и пасибо! — скажет Николай Романович. — Теперь у нас совхоз, гослов. Старикам пенсии дают. Моторные лодки, капроновые сети. Легче стало рыбачить, и интереснее жизнь пошла. Ну и пасибо правительству за заботу о северянах!

И действительно, раньше колхозы не могли механизировать многие процессы рыболовства. Гослов эти возможности имеет. Теперь у рыбаков моторы, и строят им дома по возможности, и дают квартиры и спецодежду. Раньше труд рыбаков был тяжелым, изнурительным. Сколько надо было грести против течения, прежде чем поймаешь рыбу! А теперь завел мотор, поставил сети… Вот и рыба заплескалась.

Чу! Уж не плывет ли это
В край мой северное лето?
Или это лес поет?
Или счастье к нам плывет?
То плывет напев родимый —
Полнозвучный, негасимый!..
Всюду — новые деревни…
Милый север стал напевней,
Край мансийский расцветает,
И от счастья сердце тает!..
— Ты, сынок, погоди ликовать! — заметив мое состояние, начинает отец. — Знаю, не часто сын такой родится, чтоб стоек был среди несчастий, в сраженьях смел, а в счастье скромен. И все же мне хочется видеть тебя таким. Но теперь я хотел не об этом. Я хотел сказать лишь о том, что порою мы проникаем в глубины вод, в глубины гор. Но часто ли мы проникаем в глубины явлений жизни, постигаем их суть?..

Да, в магазине много товаров стало, и то правда! Никогда не был хлеб таким белым. Нефтяники пришли на Север, — тянет, как песню, старый рыбак, мойотец. — Чтобы уехать в Березово, не надо даже иметь лошадей или оленей: день и ночь тянутся железные караваны. Садись и езжай. Шумным стал наш край, быстрее жизнь пошла, как весной на путине, когда рыба играет…

Я смотрю на стариков и снова удивляюсь, как изменяются родные берега нашей реки.

Там, где вчера шагали по тайге лоси, сегодня высятся огнеглазые великаны — буровые вышки; там, где паслись олени, сегодня железное кочевье машин.

Наш костер потрескивает, стреляет смолистыми искрами. И все здесь: и этот песчаный берег, и тихие всплески в темно-синей реке, над которой вьются мошкарой искры, и невод, покоящийся на вешалах, и эти лодки-саранхапы, уткнувшиеся в песчаный берег, и эти усталые, обветренные лица рыбаков, повернутые к теплым языкам огня, — все как в детстве.

Только отец как-то погрустнел. Все такой же языкастый, да, кажется, слова стали тяжелее, и голос хрипловатый, не такой задорный. И весь он, как дума, как всплески рыб, плавающих в реке, как сказка зубчатого бора, темнеющего вдали косматым медведем, как задумчивая мелодия струй, журчащих у песчаного берега. О чем эта песня?

О том, как прекрасна Обь, когда на ней лодки рыбаков, плывущих по течению, как прекрасен берег, когда зажжен костер.

Вот берешь ты острый нож и снимаешь кожу со стерляди. Ты, может быть, уже и не знаешь, что из этой кожицы в древности твои предки шили себе одежду. Давно уже нет той древности…

Сам ты ходишь в модном костюме, сшитом в ателье или на фабрике. О былом помнят лишь небо, вода и лес.

— Ты опять про былое? — уловив мой взгляд, говорит отец. — Былое — сказка темнее зимней ночи. И такая же длинная. Если так уж хочешь — расскажу. Только звали меня тогда еще Солвалом.

Солвал — Соленый Человек. Так назвали моего отца потому, что он родился в год, когда был соляной голод. А свое подлинное имя — Николай Тимофеевич — он получил потом, когда стал человеком. Длинна ли дорога к настоящему имени? Трудна ли она? И как найти правильную из многих дорог, открывающихся перед молодым парнем?

— Так слушай мою сказку, — начал отец.


«…Долго ли расти живому существу? Вырос Мирсуснэхум. Стал большой, как дерево.

«Наверно, ты хочешь землю глазами померить? — говорит ему мать. — Хочешь, так езжай. Кому-то надо нашу землю посмотреть, какая она стала».

И сел Мирсуснэхум на коня с пестрыми боками, А коня нашел на лужайке и сам его вымыл до блеска. И белое пятно, что было на лбу коня, засияло. Будто это серебряный месяц, будто это само золотое солнце…

Кланяется старуха сыну. И с вещими словами дает ему в дорогу шкурки мамонта, ястреба, щуки… А еще дала она обломок миски и сказала:

«Долго ли, коротко ли будешь ездить, вернешься домой — отдашь мне эти вещи. В беду попадешь — вспомни меня. Счастье будет — не забывай полученное от других…»


— Ты говоришь: спой! Но смогу ли я теперь? Голос мой стал скрипеть, как старый кедр, — глядя на обрывистый берег реки, вздыхает мой отец. Словно говорит не мне, а соснам и кедрам, которые корнями, как руками, держат берег мансийской реки, чтобы он не валился от унылых осенних дождей, от радостных ручьев тающего снега. Будто эти вековые деревья только и могут его понять.

Я буду слушать отца — Солвала, Соленого Человека. Его песня о жизни уведет к тому времени, о котором нам судить лишь по рассказам. И с тобой, мой читатель, я буду беседовать. Не все в рассказе отца сразу будет тебе понятно. Да и он хорошо знает лишь то, что видел сам. А край-то наш большой, а событий было много. Я и о них кое-что расскажу…

— Ты говоришь: спой! Но нет у меня сказки, нет у меня песни. Есть дума о жизни, которую прожил я вот на этой реке. Хочешь — послушай. Родился я в голодный год. Люди умирали, как рыбы в морозную зиму, когда лесные речки промерзают до дна. Не было, говорят, в тот год соли, не только мяса и орехов. Обыкновенную соль труднее золота было достать. Меня назвали Солвалом. Соленый Человек значит. И весь мой род стал носить это имя. Почему назвали — не знаю. Может, в нашем роду была соль? Может, из-за того, что я выжил? В такой трудный год выжил! А соленым оказался на самом деле: многим насолил я, — тянет отец, глядя в синюю даль Сосьвы.

Северная Сосьва… Левый приток Оби. С восточных склонов Урала сбегают ее первые струи. Вода ее уральских притоков будто хрустальная. Один из самых крупных притоков — Ляпин, по-мансийски его называют Саквом. Сакв — это бусинка. Сакв — река прозрачная, как бусинка. Зато правые притоки берут начало из болот. И хрустальная уральская вода окрашивается в темноватый цвет. Темновато-хрустальной становится наша Сосьва.

— Был я, наверно, не выше жеребенка, когда отец проиграл меня в карты. Проиграл меня отец, и стал я батраком у одного богатого манси, рабом стал…

Батрак, раб… Эти слова канули в прошлое. А ведь совсем недавно имели реальный смысл.

Ученый-этнограф И. С. Поляков написал книгу, которая вышла около девяноста лет тому назад.

Вот что там сказано:

«В половине прошлого столетия в Березове существовала даже торговля остяками: маленького остяка или остячку можно было купить за какой-нибудь двугривенный».

— …Того богатого манси, которому проиграли меня, за глаза называли Яныг-пуки-ойка. Большой Живот значит. А в лицо — Сорни-нянь. Золотой Хлеб значит. Этот Яныг-пуки оказался «добрым». Не бил меня, как других. А работать заставлял. С утренней и до вечерней звезды носился я, как собака в сезон охоты. Тянул невод со взрослыми, вычерпывал воду из лодок, солил и вялил рыбу. Хорошо сейчас. По Сосьве бегают моторные лодки. Не скрипит усталое весло, не каменеют руки от тяжелой гребли. Теплоход возит людей… А тогда на гребях ходили, нашего хозяина возили. Окаменеют руки — ноги выручают. По берегу бежишь, лямку тянешь — и лодка плывет против течения. Даже седобородые старики были быстроногими. Голод шевелит людей — и ноги резвее оленьих, и руки мастерами становятся. Не бил хозяин. А было больно. Не ногам больно, не усталым рукам, а сердцу. Как вспомнишь — до сих пор оно ежится, как рыба на снегу. Лето гнул спину, зиму гнул спину. Давно кончился мой срок, пора бы в дом родной. Соскучился по братишкам и сестренкам. Но Яныг-пуки не отпускал меня. «Сака емас! Хорошо! — говорил он. — Будет из тебя добрый работник». По следу зверя ходил — хорошо это было! Со зверя шкуру снимал — хорошо это было! Золотистый мех ложился в священный хозяйский сундук — вот что плохо было! Яныг-пуки в конце концов отпустил меня, даже «жалование» выплатил: дал горстку соли и немного муки. А было это в год большого снега. Дома по крыши заметало. Нелегко в такую пору ходить за зверем — снег зверю помогает, а не человеку. Нелегко и рыбу ловить. Пришел домой, а отец водкой забавляется. Купец приезжал в деревню. Соболей, белок забрал — водку привез, а хлеба не привез. Это сейчас в каждой деревне магазины — и хлеб, и сахар, и масло есть… А тогда либо ездили на ярмарку, далеко, за многие сотни километров, либо купец сам приезжал, когда он «добрым» быть хотел. Сейчас я не об этом. Каждый школьник про то знает. А может, и не знает, а? — Отец испытующе взглянул мне в глаза. — Может, и знаете, — начал он опять. — Да бумажно знаете, из красивых книг ведаете, А сердцем надо бы! Вот я и стараюсь рассказывать. Рассказывать не сказки. О, я совсем не против той древней мудрости, что притаилась в узористых сказаниях. Но в моей жизни случалось то, чего даже в сказках не было. Походив по моим запутанным следам, вы, возможно, что-нибудь поймете и в сегодняшнем дне. Так слушай… Не буду сказывать, как, вернувшись домой, я забрал в свои руки власть в семье и заставил всех работать. А подсмотрел все это я у Яныг-пуки. Он умел шевелить людей. Я учился у него и мечтал стать таким же богатым.

Чего ты удивляешься? Не надо удивляться. Богатым стать мечтал. Обыкновенным богатым. Таким, как Яныг-пуки. Сытой жизни каждый хочет. А другой мечты у нас и не было. Колхозы, социализм — это потом появилось. А тогда… что там говорить!

Видят люди: хозяйство наше в гору пошло. И лошадь появилась, и коровка, и овцы. Братишки и сестренки проворны в работе. Глядя на нас, и отец стал подтягиваться. Стыдно старому манси быть ребенком у своих детей.

И вижу: со мной стали разговаривать даже старики.

Стал на меня поглядывать и сам шаман. В гости приглашает. Убивают белую лошадь — это лучшая жертва духам, он просит помочь. Я покрываю лошадь священным ковром и веду ее в южный угол шаманского дома. С трепетом вслушиваюсь в таинственные слова молитв и заклинаний. Причудливые видения вижу, как во сне. Духи мне являются. Они такие же, как и люди. Только маленького роста. Чуть побольше белки и поменьше соболя. А одеты они, как древние богатыри: в собольих шапках, в кольчуге, у них сабли стальные да лук со стрелами. Теперь-то знаю, что у меня была какая-то болезнь. А тогда… Трясет меня, а люди думают, что в это время меня посещают духи. Если буду верным старому шаману, духи смогут открыть желание неба.

Учили старики, посвящали в священное таинство, Но посредником между Небом и Землей мне стать не суждено было. Пришла новая жизнь.

Слышим однажды: «Царя больше нет!»

«Революца!» — говорят.

Кто такой Революца? Если человек, то какие у него глаза, руки, голова? Головой он силен или руками? А есть ли у него сердце? Можно ли с ним договориться лесным людям? Ценит ли он мех соболий, горностаевый и беличий?

Кто такой Революца? Если он дух, то какой дух? Черный или белый? Злой или добрый? Какую жертву он просит? Большую или маленькую? Жертву с кровью или без крови? Откликнется ли он на молитвы? А может, как многие духи, на жертвоприношении побывает, полакомится кровью и улетит, не оказав помощи страдающим?

Кто такой Революца? Неужели и вправду этот дух — красный? Разве такой бывает? Никогда не было такого духа! В видениях великих шаманов не видано, в сказках-былинах не слыхано! Откуда выплыл? Чего он хочет? Куда поведет людей? К добру или злу? Но тогда он был бы белым или черным! Нет! Это новый цвет. Непонятный для таежников цвет. Надо узнать его. Надо быть очень осторожным, чтобы не спугнуть. Не настроить бы его против таежных людей!

Кто такой Революца? Самые противоречивые слухи доходили до таежной деревеньки Хомрат-паул, запрятавшейся от недоброго взгляда среди снегов и тайги дремучей.

Сначала говорили, что Красный дух победил Белого царя. Но этому никто не поверил.

Сам Мирсуснэхум вот уже несколько веков ведет борьбу с духами Белого царя и не может победить. Неужели какой-то никому не известный Революца сильнее оказался? Как он мог победить самого царя? Никто из манси и хантов не знает.

А царя знали. Царь любит ясак, соболя любит. По пять соболей с лука (с охотника) надо было давать да еще на «государевы поминки» — на подарки царю мех нужен. Не забудь также попа, воеводу, старшину. А забудешь — высекут, и ясак увеличится.

Если соболя нет — лисицу давай. Куницу, бобра, белку, горностая давай, царскую «соболиную казну» пополняй.

А коль ясак платить не будешь — кандалы железные тебе наденут. И будешь в них, пока сородичи твои не внесут в «соболиную казну» мех.

Такие кандалы есть в Ханты-Мансийском краеведческом музее. Поржавели они. Сам видел…

По сказаниям и священным песням, — продолжает отец, — которые вам уже недоступны, я знаю: таежный охотник и бедняк рыбак не раз брались за трехгранные стрелы и поднимали рогатину на белого царя, как на зверя, чтобы освободиться. Но те сказания и песни кончались так:

«Горе! Горе!» — повторяли печальным шепотом в народе.

«Горе! Горе!» — лес шептал.

«Горе! Горе!» — пели птицы.

«Горе! Горе!» — зверь таежный говорил языком своим звериным.

И вдруг — Революца.

«Неужели ясак больше платить не надо?! — удивляются старики. — Неужели кто-то услышал наши вековые молитвы? Неужели царя не будет?!»

Слышим: и попов не будет!

Царь, как бог, его никто из манси не видел. А поп — рядом. На рыбалку пойдешь — дай ему осетра. На охоту пойдешь — дай ему соболя. Святой дом с островерхой крышей, церковь, надо строить — деньги дай…

Мы — язычники. Добрым и злым духам верили, им поклонялись, прося удачи на охоте и рыбалке.

А поп учил Христу кланяться.

Нашего идола, если не поможет на охоте, на рыбалке, можно утопить в реке, разрубить топором, сжечь на костре. А с Христом так не поступишь. Перед ним надо быть смирным, покорным, терпеливым.

И что за бог? И что за вера такая?! Терпеть — еще можно. Но смирным будешь — зверь тебя сомнет! И для покорности ли на свет человек рождается? Нет! Чудна́я вера! Непонятная!

Поп крестил северян под дулами пищалей, разрушал священные капища, бросал идолов в огонь. Это еще ничего! Тех, кто в святой дом ходил, для виду поклонялся Христу, а потом шел в лес к своим богам, били попы плетьми. И это еще ничего!

А вот когда святой отец мошенничать начинает, то какой он «святой»?

Неужели и попов не будет?!

А о купцах и говорить нечего. Купца по-мансийски называли: «ва-та-хум» — «на берегу караулящий».

Возвращаешься с рыбалки — он тебя на берегу подкараулит. С охоты возвращаешься — мимо него не проедешь.

В начале каждого года в Березове, в Обдорске (ныне Салехард), Сургуте ярмарки были. Поедешь на ярмарку, а по дороге тебя встречает приказчик-зазывала. У него вино, и зовет он тебя в дом купца.

Переступишь порог, под ноги торговцу бросаешь связку песцовых шкурок. Это подарок хозяину. Был такой обычай. Придумал его сам купец.

Потом он отдаривал: бусы дает, перочинный ножичек, карманное зеркальце… С улыбкой преподносит тебе чарку водки, вторую. Лишь после этого начиналась торговля. Хмельная торговля. Золотой мех за безделушки плыл в руки хозяина. Ох, и хитрый же он!

Кто посмышленее, тот предпочитал торговаться с хозяином в его лавке или в амбаре.

Но это не спасало. У купца есть книжка. Толстая она. Там долги записаны. Долги давно умерших родителей.

А имена покойных священны. Разве будешь тревожить их память? Не споришь с купцом. Несешь ему шкурки, оленину, рыбу. Годами носишь — и все должник. За дорогой мех купец платил не деньги, брал его в обмен на хлеб, ситец, водку, топоры, ножи, котлы. За бесценок забирали купцы пушнину…

…Об этом я знаю из книг.

Купцы Новицкие за пушнину платили вдвое и втрое ниже обычных цен. Так, в 1876 году они заплатили охотникам за партию белок две тысячи рублей, а продали ее за семь тысяч рублей, положив в карман пять тысяч рублей чистой прибыли.

За пуд хлеба, стоивший 30 копеек, они брали с тех же охотников по 1 рублю 20 копеек. За пуд соли, стоивший 80 копеек, брали 2 рубля 40 копеек. Фунт махорки, стоивший две-три копейки, продавали за полтинник.

Надо ли объяснять эти цифры? Ясно одно: для охотников и рыбаков Севера купцы были кровопийцами…

— «Новая жизнь пришла — и старшин не будет!

Новая власть пришла — инородческих управ не будет!» — слышим мы опять.

Неужели и это правда?!

Старшина! Хоть он и манси, хоть он и ханты — да не свой! Хуже попа он, наглее купца он!

Он — и лиса, и росомаха, и волк. Все звери в нем одном живут. Знал старшина, что медвежьей лапы боялись манси и ханты. И собирал ясак перед медвежьей шкурой. Будто бы медведю. А медведь по мифологии ханты-мансийцев — верховное божество, хозяин тайги. Манси и ханты ему не солгут и соболей-куниц в казну отвалят. И старшине — тоже, и попу — тоже.

А умрет старшина — на его месте будет его сын или брат. Вечным казался этот старшина, которого надо одаривать мясом, рыбой, мехами…

И вот радостная весть.

Решили узнать, правда ли все это. Любопытные поехали в Березово. А там и на самом деле новая власть. Революционный комитет. «Рабочий союз», Красная гвардия… Руководил ими Тихон Сенькин. Большевик! Его именем теперь одна из улиц Березова зовется… Легендарный человек. За счастье Севера жизнь свою отдал. И наши потомки его имя будут помнить…

Горячо встретили северяне весть о Великой Октябрьской революции. На борьбу за Советскую власть раньше всего поднялись жители крупного села Самарово (ныне город Ханты-Мансийск), где беднота на своем собрании 2 января 1918 года постановила признать власть Совета Народных Комиссаров.

В Березове под руководством большевика Тихона Сенькина объединились беднота и демобилизованные солдаты и в конце января 1918 года организовали Революционный комитет и «Рабочий союз», в который вошло около 500 человек. Опираясь на «Рабочий союз», Березовский Совет рабочих и солдатских депутатов в марте 1918 года взял власть в свои руки. Уездная, земская, инородческие и родовые управы были упразднены. Подобное же происходило и в других местах Севера.

«Два начала на Земле — день и ночь, волки и олени. Зло с добром, как волк с оленем, всегда враждуют», — так и в сказаниях говорится. Волка кормят волчьи ноги. И зубы у него, как железо, охраняют волчье логово. Олень же беззащитен, как простой рыбак перед купцом, как охотник перед сборщиком ясака…

Волк свое логово без борьбы не уступит. И правда: купцы, попы, царские чиновники, родовые старшины стали защищать свое логово, бороться с революцией стали.

И на нашем Севере, где лишь вьюга шумела, будто опять проснулись отыры — богатыри из сказаний, и на снежных просторах наступило героическое время. Простые люди — Данила Никитин, Иван да Михаил Ламбины, Павел да Гавриил Коневы, Михаил Чупров — самыми храбрыми отырами прослыли, вместе с Тихоном Даниловичем Сенькиным Советы организовывали, бойцами Красной гвардии были.

А бывшие богачи недовольны, топоры точат, случая ждут. И вот царский адмирал Колчак объявил себя правителем Сибири. Потянулись в Омск, где засел Колчак, бывшие офицеры — сынки богачей. И оттуда пошли по Сибири карательные отряды белых — врагов революции. По Оби и Иртышу на пароходах плавали. К пароходам были прицеплены «баржи смерти». В них бросали большевиков, руководителей Советов и всех, у кого сердце к большевикам склонялось. О, все было! Кровь лилась. Зимой в проруби бросали, шомполами били. И позверствовали же белые!

Из отряда Сенькина многих схватили. Их помнят люди…

А иные в тайгу ушли, красными партизанами стали. Не сразу все поняли манси и ханты. Верили еще шаманам. И все же чуяли, на чьей стороне правда. С царем боролись красные. С купцами боролись красные. Поэтому бедные ханты и манси в партизаны уходили.

Все знают ханты Луку Ернова. С восьми лет батрачил. И вот, когда пришли в деревню красные партизаны, Лука попросился в отряд. Посмотрел командир на худенькую одежонку Луки и сказал:

«Да, одежонка у тебя на рыбьем меху. А впереди у нас дальняя дорога — мороз, тайга, белые…»

Но Лука встал на лыжи, тысячи километров прошел с отрядом, воевал с белыми, контрреволюцию давил. А потом, когда не стало на Севере белых, он пошел вместе со всем отрядом на запад, белополяков бил. Сказывают: однажды он захватил пулемет врага с двумя пулеметчиками. Шли красные в наступление. Но строчил пулемет врага, и каждый раз приходилось отступать. Лука Ернов — охотник. Он знал: на зверя надо идти не прямо, не с ветреной стороны, а в обход. Подкрался к пулемету сзади и заставил его замолчать… Потом большим человеком стал Лука Ернов, секретарем окружкома партии работал, депутатом Верховного Совета СССР мы его избирали…

…Мог бы отец спеть песню и о Платоне Ильиче Лопареве, красном партизане, командире экспедиционного отряда по ликвидации белого бандитизма на Севере. В его отряд и вступил ханты Лука Ернов. Тысячи километров прошли на лыжах легендарные богатыри Платона Лопарева. Шли по заснеженному Иртышу, Оби, Сосьве. Тысячи километров боев с белыми, борьбы с морозом, с вьюгой.

И песню о Павле Даниловиче Хохрякове, балтийском матросе, стойком большевике, организаторе Советской власти на Обском Севере. Он тоже погиб в борьбе с контрреволюцией.

Рука об руку с коммунистами сражались и первые комсомольцы края. В бою с белыми под мансийской деревней Карым-Кары погибла девятнадцатилетняя медицинская сестра Подгурская. Окруженная бандитами, она отстреливалась до последнего патрона. А в одном из боев на Обском Севере погиб первый хантыйский комсомолец Афанасий Соколков. Белобандиты вырезали его сердце и подняли на хорее.

Но никакие зверства не могли остановить победное шествие по Северу идей Ленина. То в одном, то в другом месте появлялись комсомольские ячейки. И это тоже песня, тоже легенда.

Председателем первой комсомольской ячейки в Самарове в 1919—1920 годах была Евдокия Михайловна Ершова-Чукреева. Медсестра военно-революционного отряда, организатор коммуны «Спартакиада», позднее председатель Самаровского сельсовета, она вспоминала: «Дружно работали мы, дружно и отдыхали, все вечера проводили в комсомольском клубе или в народном доме, ставили концерты и в других деревнях… Средства от платных мероприятий сдавали в «Помгол» — так сокращенно называли у нас комиссию по оказанию помощи голодающим Поволжья. Собирали для них средства и хлеб по деревням. Устраивали мы и субботники в пользу Красной Армии».

— Царя нет! Попов, купцов, старшин — тоже нет. А об этом давно мечтали манси и ханты.

Вы, молодые, не знаете священных песен хантов, богатырских сказаний манси. Слушали эти песни и сказания в турманколе — в темном доме — при закрытых дверях, при закрытых окнах. Свято оберегали от постороннего уха свою мечту. Ударял певец лапкой гагары — священной птицы — о бубен и пел: сказывал героическое сказание о жизни. А в жизни — два начала: день и ночь, олень и волк, добро и зло.


«Мирсуснэхум идет по земле и видит всюду одно и то же: горе народов. Поднимается в Верхний мир, к создателю Вселенной — Нуми-Торуму. Слушает Торум печальный рассказ отыра и за страдания и лишения обещает счастье народам. В Нижнем мире, в царстве мертвых, только обещает он им счастье.

«Что им радость в царстве мертвых? Что им поздняя награда? Ты дай им иную долю, если дать ее ты можешь», — говорит Мирсуснэхум».


— Молились люди всем злым и добрым духам земли. Но все было напрасно.

И вот произошло чудо: кто-то услышал молитвы людей! Кто-то исполнил мечту людей! Свершилось чудо!

Кто это сделал?!

«Ленин! Большевики! Революца!» — говорят люди.

Так я услыхал впервые о Ленине. Может быть, тогда я и задумался о своем батрацком детстве.

«Неужели, — думал я, — мои братишки и сестренки больше не будут платить ясак?» Тогда, наверное, я и решил, с кем мне идти.


«Едет Мирсуснэхум, видит: гора. Высокая гора, заснеженная. Долго ли, коротко ли поднимался по склону, наконец достиг вершины.

Там по белому снегу рыжими лисятами бродят стада звезд, на волнах облаков легкой лодочкой плавает месяц. И вдруг видит: какой-то старец запрягает в маленькую нарту собаку и едет к нему.

«О, Мирсуснэхум, внучек! Крылатой ли птицей принесен ты сюда, летающим ли зверем ты сюда доставлен?» — заговорил старец, подъехав поближе.

А борода у него белая-белая.

«Растущий человек разве ездит по одним и тем же местам, разве плавает по одним и тем же водам?» — отвечает Мирсуснэхум, не сводя глаз с удивительной нарты, где сияет солнце.

Сидит солнце в нарте, а собака его возит.

«Погоди, внучек! Ступай ко мне в дом. Будешь гостем. А я скоро вернусь».

Открыл старик двери, крикнул:

«Люди, не обижайте моего дитяти! Кормите, поите его!»

Старик уехал, а он остался.

Вошел Мирсуснэхум в дом. Ни души. Сел на лавку, думая: «Он сказал: не обижайте его… Кто меня может обидеть? Здесь никого нет!» И зоркие глаза его замечают в заднем углу кусок шелковой занавески. Шелк зашевелился. Стало невыносимо жарко.

«Умереть можно от такой жары!» — молвил Мирсуснэхум.

Шелк зашевелился опять. Стало прохладнее.

«Теперь хорошо!»

Шелк зашевелился в третий раз. Вышла девушка, поздоровалась и пошла на улицу. Принесла с улицы оленьей грудины, разрезала мясо и в котел кипящий опустила. И вот дымится душистое оленье мясо на блюде. На один край блюда кладет она женский нож, на другой — мужской со словами:

«Если думаешь обо мне — ешь!»

Как может Мирсуснэхум не отведать?

Ночью старик приехал домой, а наутро Мирсуснэхум говорит старцу: «Разреши мне, отец, повозить солнце!»

«Съезди, только в дела людские не вмешивайся. Солнце погаснет».

Запряг собаку, посадил в нарту солнце и поехал. Ездил, ездил, в одном месте посмотрел вниз. Видит, люди дерутся, отнимают друг у друга рыболовные угодья, охотничьи угодья. Думает: «Спуститься бы вниз, бедным помочь». Да вспомнил наказ старика, тяжело на душе стало, а что поделаешь: солнце-то одно. Подъехал к дому. Убрал солнце, сразу стемнело.

Утром старец спрашивает:

«Как съездил, сынок?»

«Так себе съездил. Бедных людей обижают, а помочь нельзя».

«Если бы и я так думал, не было бы на свете ни солнца, ни людей. Народ что делает, так и должно быть: он сам себе хозяин».

«Разные хозяева бывают и люди разные», — сказал Мирсуснэхум и вернулся на землю».


— Почему я стал коммунистом? — задумчиво говорит отец.

Есть у меня об этом своя дума. Может, потому я стал коммунистом, что оказался очень «соленым». Трудно было меня, упрямого, шаманам переварить. Они хотели, чтобы повиновался им, не думая. Хотя и грезил уже духами, но кое-что хотел понять.

А главное — я им не был «родня». Уж очень близко рядом стояло батрачье детство. Вспомню, как я гнул спину, как Яныг-пуки с шаманом хлебали из одной чашки, которую я подавал к столу, и во мне словно зверь какой-то просыпается. Становлюсь похожим на медведя, не вовремя разбуженного в берлоге. Неравным чувствую я себя с ними. И мне больно. Не по пути, значит.

Коммунисты… Далеко было мне до них. Ведь я хозяином мечтал быть. К тому же в нашей деревне коммунистов не было, как и грамотных. Но когда из района приезжали уполномоченные, они не только кричали до хрипоты в «мир-коле» — собрании, подобном митингу, но и тихо говорили с каждым и со мной тоже. Я мало что понимал в таинственных словах «колхоз», «коммунизм», но чувствовал, что эти люди по мне. Они такие же «соленые» и упрямые. И слова у них такие же огненные, как у шамана, но не усыпляющие. От этих слов мерещилась какая-то неясная еще жизнь, но ко сну не тянуло. Потому что коммунисты звали к деятельности, какой еще не знавали манси. А мне этого и хотелось. И закрутился я… И не жалею!

Спасибо! Я узнал такую жизнь, что вы мне еще не раз позавидуете!

В борьбе за лучшую жизнь для людей, а не только для себя есть сладость. Ее невозможно высказать словами. Почувствовать надо ее самому…

Отец надолго умолкает. А я думаю о великом человеке, с именем которого началась новая жизнь на Крайнем Севере.

Что такое Революция, кто такой Революция — понять неграмотным манси и ханты было трудно. А вот что есть такой человек по имени Ленин, который прогнал самого царя, прогнал купцов и попов, — было понятно: добрые богатыри всегда сражались за народное счастье. Только то было в сказках и легендах. А тут в жизни.

Песни о Ленине, сказки и легенды. Они звучат на необъятных просторах Крайнего Севера — на всех наречиях жителей тайги и тундры. У народов Севера есть легенды, в которых говорится, что Владимир Ильич побывал в их краю, заходил в чумы и юрты, беседовал с рыбаками, охотниками, оленеводами. Он создавал первые колхозы, зажигал электрический свет в дымных жилищах, строил больницы и школы. А детям советовал: учиться, учиться и еще раз учиться!.. «Ленин на Чукотке». «Ленин на Таймыре». «Ленин на Ямале»… Так звучат названия легенд, стихов, рассказов, картин, произведений мастеров-косторезов и резчиков по дереву. В Салехардском краеведческом музее можно увидеть картину «Ленин на Ямале», написанную старейшим художником и писателем Севера И. Г. Истоминым. На ней Ильич изображен одетым в меховую малицу оленевода-ненца.

А чукотский художник Вуквол резцом по моржовому клыку поведал о том, как Владимир Ильич вместе с охотниками и оленеводами на суровом арктическом побережье начал строить новую жизнь. Эта своеобразная запись народной легенды в виде картинок, выгравированных на полированном моржовом клыке, хранится в Музее В. И. Ленина в Москве.

Известно, что Ленин не бывал на Севере. Отчего же тогда создается полное впечатление физического присутствия Владимира Ильича в краю полярного сияния? Может, это действие всепобеждающих ленинских идей, которые перевернули, всколыхнули жизнь, застывшую, казалось бы, вечной мерзлотой на уровне каменного века?

Читая Ленина, знакомясь с его идеями преобразования Крайнего Севера, снова и снова чувствуешь, что так мог думать человек, который очень близко к сердцу принимал нужды и дела северян, который верил в светлое будущее этого края.

Говоря о Севере Сибири, отмечая, что «…на всех этих пространствах царит патриархальщина, полудикость и самая настоящая дикость», Владимир Ильич задавал вопрос: «Мыслимо ли осуществление непосредственного перехода от этого, преобладающего в России, состояния к социализму?»[6] и отвечал на него утвердительно, указывая при этом, что условиями для перехода докапиталистических отношений к социализму являются Советская власть и индустриальное развитие окраин, электрификация.

В речи на II конгрессе Коминтерна 26 июля 1920 года Владимир Ильич обосновал пути перехода отсталых стран и народов к социализму.

«Какие средства для этого необходимы, — заранее указать невозможно. Нам подскажет это практический опыт, — говорил он. — Но установлено определенно, что всем трудящимся массам среди наиболее отдаленных народов близка идея Советов, что эти организации, Советы, должны быть приспособлены к условиям докапиталистического общественного строя и что работа коммунистической партии в этом направлении должна начаться немедленно…»[7].

И партия начала эту работу с первых же дней Советской власти. Только приходится удивляться, как в трудные годы гражданской войны Владимир Ильич находил время для таких вопросов, как освоение Северного морского пути, организация Ямальской экспедиции, начало строительства ряда портов, развитие рыбозверобойного промысла, изыскание нефти на Севере, где теперь открыты запасы черного золота!

Академик А. Е. Ферсман писал:

«Не только сама природа и ее промышленное использование были объектом изучения экспедиции — сами обитатели Севера во всем сложном многообразии их характера должны были явиться предметом исследования и охраны… Изучая уклад их жизни, организацию и обычаи, Северная экспедиция видела в народах Севера одну из производительных сил страны, на которую должно опереться новое хозяйство…»[8].

Владимира Ильича глубоко волновали судьбы малых народов Крайнего Севера. И примеров тому немало. В декабре 1921 года в разговоре с одним из членов экспедиции Внешторга Н. Н. Накоряковым (по партийной кличке Назар Уральский) Владимир Ильич придирчиво расспрашивал об условиях жизни манси, среди которых побывал Назар Уральский, об их трудоустройстве, неполадках и о том, что предпринимается Советской властью для разрешения сложных проблем их быта и труда. Назар Уральский, изучавший условия охотничьего хозяйства Сибири, побывал в районах рек Конды, Пелыма, Сосьвы, где живут манси.

«А когда В. И. Ленину стало известно, что ретивые молодые администраторы, опасаясь, чтобы оружием населения не воспользовались колчаковцы, отобрали его даже у всех местных охотников, что в корне подрывало экономическую основу их существования и угрожало голодной смертью, Владимир Ильич резко поставил вопрос: «А что вы-то смотрели, что делали для защиты людей, почему не жаловались местным властям, ну и даже в Москву?»

Вскоре конфискацию оружия отменили, пострадавшим от нее выдали новое оружие вместе с охотничьими припасами, улучшилось продовольственное снабжение народов Севера…»[9].

Практическую работу по осуществлению ленинской национальной политики на Севере в первые годы Советской власти проводили Сибирское бюро ЦК партии и Народный комиссариат по делам национальностей, а позднее, с 1924 года Комитет Севера при Президиуме ВЦИК.

В 1922 году Наркомнац созвал конференцию народностей Тобольского Севера. Конференция избрала почетным председателем В. И. Ленина и послала в Наркомнац приветственную телеграмму:

«Созванная Наркомнацом конференция туземных народностей Тобольского Севера… под почетным председательством тов. Ленина первая в истории полярных народов, выявляя национальную волю, наметила пути широкого общественного творчества. Самоедская, зырянская, остяцкая, вогульская народности горячо приветствуют национальную политику Республики Советов»[10].

Как было не приветствовать политику партии коммунистов, если северяне на деле ощутили разительные перемены в своей жизни!

В течение 1921 года Сибнацотдел добился отпуска 425 пудов муки для товарообмена с коренными северянами. А это ведь в трудный год для всей России! Всего за 1920—1922 годы на Север Сибири для снабжения местного населения было завезено продовольственных товаров более чем на два миллиона рублей.

Для народов Севера были созданы специальные хлебозапасные магазины, которые сыграли решающую роль в борьбе с торговцами, наживавшимися на труде северян. Эти магазины снабжали охотников, рыбаков мукой, солью, сахаром, чаем, охотничьими припасами. В случае стихийных бедствий и неудачных промыслов продукты питания выдавались безвозмездно или в кредит.

— Революция! Что она дала малым народам? — продолжает отец. — Бедняки почувствовали, что пришла своя власть. Ханты и манси, как и другие народы Севера, освободились от налогов. Открылись магазины. В этих магазинах можно было взять хлеб, соль, чай и другие необходимые продукты.

«Новая власть дает деньги на хлеб, значит, она хорошая», — говорили у нас на Севере.

Купцов, перекупщиков пушнины изгнали. Пушнину и рыбу стали принимать в «Интеграл». Так чудно кооперация называлась. Вместо водки и бус, которыми раньше одаривали нас купцы, «Интеграл» снабжал боеприпасами, продуктами питания, одеждой. Цены на мех стали постоянными, твердыми. Не так, как в старину: сколько захотел купец — столько дал.

Цены на рыбу с начала тридцатых годов были увеличены в два раза по сравнению с первыми годами революции. Интерес к рыбной ловле появился. В меньшей степени стали зависеть от удачи на рыбалке и охоте. В плохой год, когда мало добудешь, комитет бедноты поможет, ссуду продуктами, оленями, деньгами выдаст…

Кулаки и шаманы не могли уже безнаказанно хозяйничать. Вместо родовых старшин и родовых начальников манси и ханты избирали родовые советы и все вопросы жизни и быта решали на родовых собраниях. Это была переходная форма к обычным советским органам власти. Не простым был путь народов Севера к новой жизни. Из родового строя наши малые народы должны были шагнуть прямо в социализм. Шутка ли!

Об этом мы много говорили, спорили на окружных курсах, куда меня направили, как молодого коммуниста. Политике тоже учился. Знаю. Изменялась жизнь в тайге — другими становились и люди. Хозяевами своей земли стали чувствовать себя.

И вот в 1930 году был организован Ханты-Мансийский национальный округ. Это большое, историческое событие: у нас появилась своя государственность.

Простые рыбаки и охотники видными политическими деятелями становились. А пробуждала к политической жизни наша партия. Русские люди, коммунисты месяцами кочевали по тайге и тундре, ездили от стойбища к стойбищу, от деревни к деревне. Беседовали с рыбаками, оленеводами, охотниками, разъясняли задачи Советской власти. Всюду колхозы стали создавать. И для меня наступило горячее время.

Избрали меня председателем колхоза. Мне не только подарили свободу, но и власть. Вот это было труднее. Что делать с этой властью? В руках ли держать ее, людям ли раздать или запрятать так, чтобы никто ее и не почувствовал?! Мало кто знал, как правильно держать власть. На всей земле никогда колхозов не было. И такую жизнь мы начинали первыми. И, бывало, мы ошибались.

Не знаю, как вы поступили бы на нашем месте. Но нам пришлось не сладко.

Было и такое.

Пришло указание: «Скот должен быть общим, колхозным. И невода, и лодки…» Так и сделали. Весь скот согнали в колхозное стадо. Даже собак всем велел я сдать. Начали уже было строить собачью ферму. Да бумага пришла. Никто в деревне еще не мог читать. Послали в район за учителем. Приехал русский учитель и сказал: «В бумаге написано: «Перегиб!» Спасибо учителю. Разъяснил нам не только это. Остался в нашей деревне. Сколотил из досок парты. Стал учить наших детей. Спасибо ему, русскому учителю! Это он тебя сделал думающим, большим человеком сделал…

* * *
Отец замолчал, а я вспоминаю моих школьных учителей. Они мне и моим сверстникам открывали глаза на мир, каждый день дарили новое чудо. И кем бы я был без них?!

Учитель на Севере — волшебник!

За окном ходит долгий зимний вечер. Ступит он на снежинку — слышится хруст. Прикоснется к ветвям — они звенят на звездном морозе. В такой вечер хорошо сидеть у теплой печки и слушать сказку или просто разговаривать.

— Жила-была рыбка. Плавала она в речке. Резвилась, играла. А мы ее едим, — говорит один из мальчиков, снимая с чебака сухую шкурку. — Вкусная рыбка!

— А сделало вкусной эту рыбку солнце. Оно ее высушило. Мне дедушка рассказывал, — вступает в разговор другой.

— А разве солнце всех сильнее?

— Нет! Туча сильнее солнца! — говорит третий мальчик. — Она своими черными крыльями закрывает золотые лучи солнца.

— А кто сильнее тучи?

— Гора. Выше черной тучи белеет голова каменного Урала.

— А сильнее горы кто?

— Говорят, какой-то махар, по-русски его мамонтом зовут. Говорят, он изрешетил даже каменную гору. Оттого в ней так много пещер.

— А сильнее махара — собака. Она насмерть загрызла его. И с тех пор лишь кости его в земле находят.

— А кто сильнее собаки?

— В сказке говорится: будто какие-то духи, лесные боги-идолы сильнее собаки. Они насылают на все живое болезни.

— Если бы духи и впрямь были такие сильные — их тогда бы люди в огонь не бросали! А то рассердится человек на лесного духа за то, что он не помогает охоте, — и раз его в огонь!

— Огонь сильнее духов.

— Если огонь такой сильный, то почему он гаснет от дождя?

— Вода сильнее огня.

— А сильнее всех наша учительница! Ее все слушаются! — пролепетал самый маленький мальчик, первоклассник, сидевший до того молча.

— Не сильнее, а умнее, — поправили его.

И мне мои учителя казались всех умнее, мудрее! Особенно Ефросинья Ивановна Семенина — моя первая учительница. Ей уже много лет, но она до сих пор учит детей в Заполярье.

Но не всегда было так. Не сразу русский учитель довоевал такое волшебное доверие.

Нелегко было Аркадию Николаевичу Лоскутову, Алексею Васильевичу Голошубину — первым учителям сосьвинских манси. Родители сначала не отдавали своих детей в школы. Шамана боялись. А шаман говорил: «Отдадите детей — потеряете их. Дьявольской грамоте научат, родителей не захотят узнавать».

Первые учителя не отступили. Выучили мансийский язык и по юртам, по домам пошли. Беседовали с родителями, разъясняли нужность учения. Не во все дома пускали учителя. Но кто-то уже понимал, разрешал заниматься с ребенком. Дети с любопытством заглядывали в окна школы. С интересом приоткрывали двери. А в школе сначала просто рисовали, слушали рассказы учителя о новом, чудесном мире, в котором они, дети, будут жить.

Алексей Васильевич Голошубин перевел с русского на мансийский пьесу и поставил ее на школьной сцене. С удивлением смотрели не только ученики, но и родители. «Емас рума! — говорили манси. — Хороший друг — учитель!»

Аркадий Николаевич Лоскутов рассказывал, как они боролись с вековыми предрассудками, царившими в крае.

— Надо строить культбазу. Построили. В нее входит больница с родильным отделением. И это сделали. Только никто почему-то не идет в больницу. В чем дело? Да что гадать — причина ясна! Охотники и рыбаки еще верят в волшебство деревенского колдуна, шамана. Он и прорицатель, и лекарь, и знахарь. А мы вроде его соперники. Непримиримые соперники. Как развеять дикое шаманское волшебство? Что делать? Наверно, надо быть тоже волшебником. И не слабее шамана! Ясное дело — словом не возьмешь. Деревенский колдун в этом деле, может быть, пока и посильней. Он и сказками, и легендами, и цветистыми заклинаниями оперирует, как хирург ножом. А мы в северных языках слабоваты. Ясно — учить языки надо. Но главное — это работа. Чтобы люди увидели все на деле, а не на словах.

Гостиница при культбазе. Приедет оленевод с кочевья или охотник с дальнего селения — милости просим. Гостю и чистая постель, и чаек покрепче. В читальный зал сводишь — пусть посмотрит, как другие листают книги, журналы, увлеченно занимаются новым, не свойственным таежнику делом. Вечером покажешь кино. Удивляется человек, приехавший из глухого урмана, удивляется, как это на белой, как снег, материи вдруг появляется жизнь. И люди ходят, разговаривают, кушают, а в магазинах — товару! Ах, это новое волшебство, небывалое в тайге волшебство! Шаман, конечно, так не может. Аркадий Николаевич — тоже шаман! А кто из них сильней? Подумать крепко надо! Пожалуй, что…

Ведешь гостя и в агрономический, зооветеринарный, краеведческий пункты. Таежник видит, что, в общем-то, делом занимаемся. И общественная баня с веничком, и электрическая лампочка в каждом доме. Разве сравнишь это с лучиной! Наяву, на деле увидели люди… И стали называть нас добрым словом «рума». Это значит «друг». Емас рума — хороший друг!.. Хорошие слова поплыли в адрес работников культбазы. И не только слова. И в больницу потянулись люди. Событием стало поступление в родильное отделение первой роженицы манси — Остеревой.

Женщины манси целыми толпами собирались около больницы, заглядывали в окна, вздыхали, судачили. Когда Остерева выписалась совсем здоровая, с ребенком в чистом белье и пеленках, подаренных ей больницей, ее встречала вся деревня. Ее не только расспрашивали и рассматривали, но даже ощупывали и гладили.

Случилось это 25 октября 1935 года. Целое событие. Почти историческое. Газеты писали про это.

И не случайно. Для сосьвинской больницы и ее врача Козина этот момент явился поворотным пунктом. До конца 1935 года в стационаре лечились уже 52 больных манси. Рос авторитет всей Сосьвинской культбазы…

Вот уже более сорока лет Аркадий Николаевич Лоскутов трудится в Ханты-Мансийском округе. Учитель, организатор первых национальных школ-интернатов, секретарь райкома партии, председатель окрисполкома…

НынеА. Н. Лоскутов — директор Окружного краеведческого музея.

Среди многих интересных вещей, свидетельствующих о бурном росте хозяйства и культуры обновленной, разбуженной Югры, в этом музее хранится и такой документ:

«Мы имеем две культбазы, — докладывал делегатам второго съезда Советов Остяко-Вогульского (ныне Ханты-Мансийского. — Ю. Ш.) округа председатель окрисполкома товарищ Васильев, — имеем красные чумы, новые учебные заведения: педтехникум, медицинский техникум, курсы советского строительства…»

Это отчет о втором съезде Советов округа, состоявшемся в декабре 1934 года.

А за одиннадцать лет до этого на запрос Наркомата национальностей, решившего пригласить на Московскую сельскохозяйственную выставку 1923 года хоть одного грамотного ханты, Тобольский уездный исполком отвечал: «Грамотных ханты не имеется…»

Ликвидация неграмотности… В то время эта работа была не только необычной, но и поистине героической, требовавшей самоотверженности и веры в человека Крайнего Севера. Молодым это может показаться лишь фразой, сказанной для красного словца. Но, читая книгу прекрасного советского писателя Тихона Семушкина «Чукотка», еще и еще раз видишь, какую гигантскую работу проделал на Севере русский учитель, терпеливо и настойчиво искавший пути к взаимопониманию со взрослыми и детьми, к приобщению северянина к новой жизни.

Двадцатичетырехлетний Семушкин появляется впервые на Чукотке не как писатель, а как член экспедиции по ликвидации иностранной концессии. Через несколько лет, в 1928 году, ему, как знающему жизнь и язык чукчей, Комитет Севера предлагает организовать школу-интернат в заливе Лаврентия. Два года работы Семушкина в интернате послужили основой для создания книги «Чукотка», ценность которой, по-моему, будет особенно велика для будущих поколений как исповедь очевидца о первых днях великой культурной революции, предпринятой партией коммунистов в стране белого безмолвия.

Тихон Захарович пишет:

«…Пока разговор шел на общие темы, все чукчи сидели спокойно. Но когда речь зашла об интернате, они насторожились.

Около меня сидел старик Тнаыргын. Он очень внимательно, стараясь не упустить ни одного моего слова, выслушал и, когда я кончил, сказал:

— Мы не можем вместе с ребятами ехать в школу, нам надо охотиться, ходить за нерпой, капканы ставить на песцов. Если уедем, кто тогда даст нам еду?

Старик даже и представить не мог, что дети одни, без родителей, будут жить где-то вдали от стойбища, от своих родных яранг…

…По стойбищу распространялись благоприятные для нас слухи.

— Там детей, говорят, будут кормить мясом и чаем поить с сахаром.

— Их там будут учить читать и писать, — рассказывала чукчанка толпе женщин…

Мы хотели было уже выезжать в следующие стойбища, как услыхали новость, поразившую нас. По всему побережью пошел разговор о том, что русские построили много больших домов, отберут чукотских детей и запрут их в деревянные дома, а потом придет пароход, возьмет их и навсегда увезет далеко-далеко от Чукотской земли.

…Многие охотники перестали ходить на охоту, опасаясь, что в их отсутствие понаедут русские. Ясно было, что на нашем пути встал шаман, который повел разрушительную работу. Надо было вступать в борьбу с ним.

Эта борьба представлялась нам очень сложным и тонким делом… Требовалось что-то противопоставить шаману. Но что — мы еще сами не знали…

Мы отложили поездку в другие селения. На вечер назначили общее собрание. Послушать новости явилось все население…

В результате нашей месячной поездки по чукотским ярангам было завербовано тридцать пять детей — мальчиков и девочек»[11].

А вот еще одна история. Ее рассказала мне Нина Васильевна Попова, учительница моих младших братишек и сестренок, одна из тысячи комсомолок революции, понесших в заснеженные чумы слово Ленина.

Семнадцатилетней девушкой появилась Нина Васильевна в таежной деревушке, затерявшейся среди дремучих и диких лесов. Вековые кедры, молчаливый снег, река, закованная льдом. Точно все в этом краю оледенело, оцепенело.

Но нет. Глаза ребятишек так пытливы! Они точно полноводные озера, искрятся, плещутся. В них столько удивления, вопросов! Но как донести до них самое сокровенное, свое заветное слово! Ведь по-русски они плохо понимают. А некоторые совсем не понимают. «Надо постичь их материнское слово!» — решает она. И, взяв школьную тетрадку, идет по избам, записывая звучные таежные слова.

И она находит общий язык не только с шустрыми ребятишками, словоохотливыми женщинами, сдержанными мужчинами, но даже и с язвительным и едким старичком, которого в деревушке по-прежнему называют шаманом.

Однажды ночью интернат опустел. Точно вьюга белая, разыгравшаяся в ту ночь, подняла детей с теплых постелей и увела их в белизну снегов, заметая за собой следы. Но как ни резвилась вьюга, а следы остались. Следы быстроногих оленей и легких, летящих нарт. На них и укатили дети. Родители, послушавшись шаманов, сговорились и увезли детей в тайгу, в тундру, в свои кочевья. А шаманы, подогреваемые недобитыми белогвардейцами, распространяли вздорные слухи: «Неспроста русские построили культбазы. Вдумайтесь, люди, в это название. Слово «куль» — по-мансийски «черт», злой дух подземелья. «Чертовой грамоте» научат детей северян, злая сила вселится в них. И они навечно потеряют облик манси, облик настоящего лесного человека… Не теряйте, люди, человеческий облик, не отдавайте детей в чертову базу…»

Одна метельная ночь — и школа пуста. Плодотворная и большая работа, проведенная еще первыми энтузиастами, казалось бы, начисто зачеркнута. Кто виноват? Какая вьюга разбушевалась в душах простых охотников, рыбаков, оленеводов? Одни ли камлания шаманов виноваты? А может быть, и учителя, пропагандисты, агитаторы допустили какую-то оплошность, взявшись слишком горячо за дело? Может, надо быть поосторожнее с лесными людьми? А может, огульное охаивание шаманской деятельности, вроде: «Шаманы врут, не верьте им!» дало только отрицательные результаты? Требовалось, наверно, противопоставить шаману что-то весомое. Но что?

На каждом шагу — вопросы.

Она решила с шаманом не ссориться. Оружием борьбы выбрала дружбу, добрую беседу, слово. Многого ли достигнешь огульным охаиванием шаманских игрищ, лозунговыми призывами? Почуяв дружелюбие, таежники стали даже приглашать ее на свои лесные игрища, полные тайны и загадки.

С удивлением она смотрит «медвежий праздник», стараясь понять его сущность. Что это? Шаманское действо или народное искусство?

…Снег, снег, снег… Неужели разыгралась вьюга? Не может быть: ведь светит теплое весеннее солнышко. Снег, снег, снег. Малицы белые, щеки белые, ресницы белые. По щекам струями текут слезы. Нет, это не слезы — это на лицах тает снег. Снежинки над домом, снежинки на поляне. Играют в снежки олени, собаки, люди. Играют в снежки седые, как ягель, старики и озорные, вертлявые малыши. Снег, снег, снег. Смех, смех, смех. Начало «медвежьего праздника».

А вечером все собираются в большом доме. Там вся деревня. Люди сидят на скамейках, расставленных вдоль стен, на деревянной кровати, на шкурах и циновках, постеленных на пол. В дальнем углу «священный стол». На красной скатерти, средь дорогого сукна и шелка, «сидит» медвежья голова. В ушах у нее — серьги с «драгоценными» камнями, на груди — бисер, на лбу — разноцветные ленты. Перед «древним посланником неба» стоит рюмка. Старинная она, позолоченная. И бутылка спирту.

С одной стороны стола — охотник, приведший «медведя», «лесного духа», на человеческий праздник. С другой стороны — знакомый ей старичок. Он то играет на санквалтапе, то о чем-то поет, то говорит какие-то складные и непонятные слова.

Ужаснулась вначале Нина Васильевна, что ее, учительницу, посадили рядом с этим стариком, которого называют страшным словом: шаман. Потом, увидев приветливые глаза людей, успокоилась. «Не признание ли это? — подумала она наконец. — Ведь рядом с самим шаманом посадили!» Видно, не пропали даром ее беседы с женщинами на красных посиделках.

Красные посиделки… Было и такое. Соберутся вместе женщины. Сядут кружком. Каждая со своим делом. Кто мнет шкуру лосиных лап, кто выводит узоры по меху для легких и изящных кисов, кто бисером обшивает платье, кто плетет шерстяной поясок. Рукоделье у каждой свое, а беседа — общая. Зимний вечер-то длинный, слов много надо сказать. А в глухой деревушке какие новости? Вот и рады бывают женщины, когда синеглазка, учитель-най[12] появляется среди них.

Всегда она скажет что-то такое, над чем женщины потом, оставшись наедине сами с собой, долго думают. И про Советскую власть, и про Ленина, и про колхоз, и про новое солнце, которое будто бы горит от обыкновенного железного провода.

— Вот ты моего сына учишь, — говорила моложавая мансийка, вяжущая спицами шерстяной чулок с причудливыми узорами. — Кем он будет? Охотником? Так зачем тогда учиться? Отец его и без грамоты хорошо промышляет. Вчера соболя принес.

— Ты была в культбазе? Видела, там пушнину принимает человек из вашего народа? Он не только умеет шкурки считать, но и разговаривать по бумажке, торговать умеет, — отвечала молодая учитель-най. — Разве плохо быть приемщиком пушнины или продавцом?

Приемщиком пушнины? Наверно, это лучше, чем охотником. Дома сидеть… Разве это плохо? Отец-то вот месяцами в тайге пропадает.

— И даже купцами могут стать наши внуки? — спрашивала старая мансийка. — Купцы на ярмарке всегда веселые, жирные. Никогда только не видела мансийского купца. Неужели возможно такое счастье?

— Купцов, бабушка, теперь нет и не будет! — объясняла горячо, заливаясь румянцем, учитель-най. — А вот продавцом магазина можно стать. Люди Севера сами должны и торговать, и строить дома, и добывать рыбу… Так Ленин сказал. А чтобы торговать самим, надо учиться разговаривать по бумажке, то есть читать. Это не детская игра. Нет! Просто человеку невозможно все запомнить. Тут на помощь и приходит бумага. На ней все можно записать. И сколько дроби и пороху брал в долг охотник перед уходом на промысел, и сколько белок сдал.

— Верна! Верна! — соглашалась старуха. — Купец всегда в бумажку заглядывал. В бумажке долги находил. По бумажке богато жил. Наши внуки пусть учатся. Может, к ним тоже придет счастье…

— И учителем может стать мой сын? — отращивала еще одна.

— Конечно же! И учителем, и врачом, и ученым! — говорила Нина Васильевна.

— Учителем не надо! — о чем-то задумавшись, вступала в разговор молчавшая до этого женщина. — Больно уж хлопотливое занятие. Мы по тебе видим. Да еще шаман, греха не оберешься, злых духов позовет — болеть будешь. Язык-то у него плохой. Ишь, он говорит, что сам шайтан спускается к нему с неба и пьет с ним чай. Ты-то русская, бог у тебя другой. И шаманские слова для тебя нипочем. А если манси учителем будет? Нет, не надо!

Так и говорили часами женщины-манси и русская учительница.

На красных посиделках она знакомила их и с основами политграмоты, и с важнейшими навыками санитарии и гигиены, и с элементами нового быта…

А новый быт наступал. Строились для колхозников теплые рубленые дома, клубы, избы-читальни… Жители тайги и тундры видели, что жизнь меняется на их глазах. В школах-интернатах чисто и тепло. Детей хорошо кормят, одевают, обувают.

И положение в корне изменилось. Теперь они сами привадили детей в школу. И разговоры пошли совсем другие:

— Возьмешь ли нашего ребенка в интернат, а то как же он в темноте останется? Ученье — свет, да?

Люди потянулись в клуб, где учитель-най вместе с молодым избачом, приемщиком рыбы и другими комсомольцами стала устраивать беседы, читки, веселые вечера, на которых не меньше веселья, чем на привычном «медвежьем празднике». Даже шаман захаживал в клуб. Видно, за опытом. Люди от него уходили. Но учитель-най и виду не подавала, что победа на ее стороне. Вела себя по-прежнему скромно, приветливо, и это окончательно разоружало деревенского колдуна. На «медвежьем празднике» люди посадили их рядом.

Новое время — новые волшебники…

Много было на Крайнем Севере волшебников, но самым первым был русский учитель. Много было их, наших чудо-волшебниц, отдавших тепло души и лучшие годы своей жизни суровому Северу, его будущим певцам и строителям!

Что привело русских девушек в этот суровый и неустроенный край? Какая духовная сила давала им силу физическую, чтобы трудиться не год и не два в краю полярных ночей и вьюг? Ответ на этот вопрос можно найти в письме учительницы из Тюмени А. Белозеровой, опубликованном в «Правде» 14 декабря 1972 года.

«Люблю нашу Сибирь, — пишет она. — Наверное, потому пятнадцать счастливых и трудных лет и учительствовала в школах Ямало-Ненецкого национального округа…

В военном сорок втором году приехала я в село Кушеват. Была тогда комсомолкой, преподавала в начальных классах. А вскоре в наше село привезли детей — круглых сирот. С Украины, из Молдавии, из автономных республик. Чтобы разместить этих малышей, мы подготовили единственное подходящее здание. Воспитанников село окружило заботой и лаской, люди с ними делились всем, что имели. Мы шили детям белье, ремонтировали спальни и школу, мыли, чинили, белили, дрова заготовляли. Летом, конечно, никаких отпусков.

Я работала с третьим и четвертым классами. Учились там вместе и приезжие, и местные ученики — ханты, ненцы, коми, русские. Жили, помогая друг другу, и никто сиротства не чувствовал. А учителям чего только не приходилось делать!

Летом состояла я в бригаде рыбаков ханты и коми, работала с ними до самого октября.

Но мы с честью выполнили свой долг перед страной, перед фронтом и детишек растили, учили, воспитывали.

Мои первые учащиеся давно вышли в люди.

В военные, послевоенные годы многие коренные жители Крайнего Севера нуждались в одежде, обуви. Сейчас совсем другое дело. Быт и культура малых народностей Севера шагнули далеко вперед. Ненцы и ханты живут в благоустроенных домах, привыкли к электричеству, радио, газетам, журналам. Теперь родители сами привозят детей в школы-интернаты.

В 1970 году снова была в Салехарде, работала там в санаторно-лесной школе. И увидела детей развитых, активных, влюбленных в труд и спорт. Достаточно поработать с этими ребятами, чтобы убедиться в добрых переменах, которые произошли за минувшие годы. Скажу откровенно, мне полюбились юные ненцы своей непосредственностью, доверчивостью. Я получаю от них много писем…»


А отец продолжает свой рассказ:

— Коммунистом был я, конечно, еще не настоящим. Сейчас смотрю назад, думаю и вижу. А тогда я все же идола в реке не утопил. Газеты писали, что один молодой манси, которого хотели сделать шаманом, отрекся от своего бога, потопив его в проруби. Отречься — отрекся, шаманом не захотел стать. Это правда. Но Сорни-най, нашу «золотую богиню», темной ночи светлую красавицу, я все же снова посадил в святой ящик, что стоял в углу нашего нового дома. Что правда, то правда. Не могу кривить душой при заходящем огненном солнце. Унесем-ка свой ум в то далекое время!

Дела в колхозе были не совсем удачными. Рассердился я на нашего домашнего духа, Сорни-най. Это она, не верящая в коммунизм, во всем виновата. Из-за нее, наверно, мало ловим рыбы и премии не получим. Плохо работает бог, зачем тогда он нужен? Утоплю нашу богиню в проруби, решил я. Пусть она мерзнет и посылает в ловушки рыб, если не способна понять, как хорошо в теплом углу мансийского дома.

Поехал по дрова на своей белой лошади и захватил с собой «золотую богиню». Это кукла. Какое там золото! Лицо у нее деревянное, две дырочки — два глаза. Красный, мазанный кровью рот. Шелковый платок на ней еще не распался — недавно сам ухаживал за ней. И крепка была еще соболья шуба — недавно был охотником, а не начальником колхозным.

Ругать ее не стал: грех ругаться не только на божественного духа. А просто без слов толкнул ее в прорубь. Сам поехал в лес, чтобы вывезти срубленные дрова. На обратном пути лошадь моя провалилась в полынью. Сам чуть не оказался в ледяной воде.

«Мстит мне богиня и другие духи, от которых я отрекся, — подумал я со страху. — Сегодня она посягнула на душу лошади, завтра потребует более важную жертву. Будет мешать, как злой дух. И не успею я доказать, что колхоз лучше. И путь мой к коммунизму затруднится. И за что? Не смог сговориться с каким-то духом. Если богиня есть на самом деле, пусть будет моим другом, а не врагом. Пусть и духи помогают строить светлый коммунизм!»

Отвез ее домой, посадил на прежнее место и сказал ей: «Не буду больше приносить тебе в жертву ни белой лошади, ни оленя, ни теленка! Смилостивился, посадил тебя в угол теплого дома. А если не будешь помогать, тогда посмотрим! Пока сиди в своем углу и думай, как легче мне справиться с колхозным планом по рыбе…»

Не знаю, помогла ли мне богиня, но мои колхозники в тот год поймали много-много рыбы. Два колхозных плана за один год выполнили. И слава о нас пошла по всему округу. Приглашали меня не только в Ханты-Мансийск, а и подальше. Депутатом областного Совета избирали. Большим человеком ходил. О, не думай, что ради своей славы кипел! О людях никогда не забывал. Ради них и вертелся. В четыре часа вставал. Сам обходил все дома. Будил на работу. Сам ехал на рыбалку. И люди за мной тянулись. Рыба, она сама домой не приплывет — ее искать надо. Обловил одну речку, вычерпал ее живое серебро — другую надо искать. Все лесные речки облазишь. И в которой-то из них ждет тебя удача. Не пальцем указывал — сам пример подавал. Как рыбу надо ловить — сам показывал.

Позвала меня жизнь — и пошел я другие колхозы поднимать. По семь-восемь лет в каждом колхозе работал. Председателем избирали.

Я расту — колхоз мой растет, крепнет, набирает силы. Смотришь — и люди чаще улыбаются. Смотришь — и люди лучше одеваются. Смотришь, не смотришь, а чувствуешь — люди приветливо на тебя глядят.

Особенно приятно мне хантыйское село Теги. Там долго работал. Заговорил по-хантыйски быстро. Видно, языки наши такие близкие. И хантыйский язык мне стал как родной. А русский — трудный. Много лет уже говорю, а все слышу, что где-то не то слово ставлю, не тот звук произношу.

Тегинский колхоз мне особенно дорог. Будто сердце мое там. Приехал — касса колхозная была пуста, а когда переводили в другое место — колхоз был миллионером.

И переходящее Красное знамя района крепко держали…

Отец умолк, задумавшись. Он словно забыл о моем существовании.

— А что же Мирсуснэхум? — спрашиваю я. — Он вернулся в родные края?

Встрепенувшись, сощурив глаза, с лукавой улыбкой отвечает отец:

— Да как тебе сказать? Приезжает иногда. Долгие разговоры с такими вот, как я, стариками ведет. Что да как — расспрашивает. Кем он стал? Писателем. Обо всем могли ханты и манси мечтать, а вот что кто-то из их сородичей писателем станет — такого даже и в мыслях не было. Да и кто бы в такое поверить мог? Ты вот теперь все больше про современность думаешь. Что ж, открыли в наших местах нефть и газ — это хорошо. Но и старое не надо забывать. Без него нельзя понять новое. Я правильно говорю? Молчишь. Вот то-то же…

* * *
Одноногий гриб и день кружится, и ночь кружится. (Ум)

Мансийская загадка
Земля моя! Во все века люди меряли тебя и шагами, и зоркими глазами.

Они шли, шли, шли, а земля не уходила из-под ног, она была такой же твердой, а ноги человеческие подкашивались. Они плыли, плыли, плыли, а море все так же пенилось и пенилось, а вдали лишь синели волны, прильнувшие к синему небу. Опускались руки. И бездонные глаза устремлялись в небо. В них застыл ледяной вопрос: как родилась земля, откуда это чудо?

Ноги подкашивались, руки немели, глаза чувствовали свое дно… И тогда на все семь резвых ног становился ум, а быстрокрылые мысли расправляли семь могучих крыльев и летели, и летели…

И у древних манси рождалась сказка о сотворении Земли. Вот она. Слушайте:


«Живут старуха со стариком. Кругом вода, вода, вода… В хрустальных струях тонет ночью звездное небо. На зыбких волнах моря колышется и жаркое солнце, и ледяная луна, и маленький их домик. Старик со старухой начали уж было глохнуть от монотонного плеска волн. Но вдруг до их ушей, позаросших травкой, долетели неведомые звуки. Глаза старика надели любопытные лыжи и устремились за дверь. И видит старый: сверху летит железная гагара. Пролетела семь кругов, опустилась на волны. Поправила свои крылья и перья, прошедшие дальний путь, и нырнула в воду.

Долго ли была под водой, коротко ли была под водой, вынырнула. В клюве у ней ничего нету. Второй раз исчезла под волнами — вынырнула: в клюве у ней лишь тяжелый вздох. Отдохнула — третий раз нырнула.

Мерзлая рыба в котле сварилась — так долго была гагара под водой. Под шеей не красная полоска зари, а струйка крови. Лопнула даже железная шея железной птицы — так глубоко ныряла! В клюве у гагары крохотный кусочек земли. Тяжело дыша, принесла она этот кусочек к дому, прилепила его между бревнами и, расправив железные крылья, заскользила по воде. Семь раз повторила над домиком вечный путь солнца и растаяла в лазури неба…

Старуха со стариком остались. На третий день любопытные глаза старика выглянули за дверь и видят: у порога появился маленький кусочек земли.

Прожил старик еще три дня и опять выглянул: земля уже немного выросла. Удивленный происшедшим, он захлопнул дверь и стал рассказывать старухе сказку о рождении чуда вселенной — Земли.

Долго, видно, рассказывал. Потому что, когда вышли старик со старухой на улицу, моря уже не было. Куда оно делось? Конечно, под землей осталось! А его маслянистая вода в тягучий жир земли — в нефть превратилась.

Это море, видно, и нашли в нашем краю новые люди — нефтяники.

Хорошо, что нашли. У сказки — всегда хороший конец».


— Во всем виноват я! — решительно сказал отец, подправляя костер. — Помогал ему открыть подземное море.

— Кому?

— Кому, кому! Да Быстрицкому, которого потом назвали первооткрывателем. Для нас он был просто Геолог…

Хороший был мужик. Я ему даю лошадей колхозных, а он нам то бензин дает, то техникой поможет. А мы его людей рыбой, молоком снабжали. Наши колхозники становились каюрами-геологами. На оленях, бывало, они шли к нефти и газу. От самого Урала до Оби и дальше по тайге прокладывали просеки, которые называли загадочным словом «профиль». И сколько они покатались на олешках! И сколько они прорубили этих просек, пока не заговорило Березово газовым фонтаном! У-ух!..

Все теперь об этом знают. Много говорят о новых людях. А было время — не шумели о них по радио, не слагали сказаний и песен. Сейчас они именитыми людьми стали. Все их знают. Быстрицкий, говорят, лауреат, премию Ленина получил. А ведь в одно время работали. В одном районе. Я в колхозе — председателем. А он землю буравил, клад искал!

И отец рассказывает, как охотник о своей удачной охоте, о встречах с Александром Григорьевичем Быстрицким — начальником партии глубокого бурения, которая открыла в Березове первый газ Сибири.

— Невысокий, как мы, северяне, был мужик. Плотный. Но проворный, что рыба. Большую машину-лестницу привез. Около Березова поставили.

Это место как раз оказалось удачным. Газ вырвался, загремел, заплясал. Быстрицкий счастливый ходил: голубой огонь нашел! А могло быть и не так, и до сих пор наш край тихим мог быть. Люди говорили: «Не колдун ли он, не шаман ли? Как он поставил буровую туда, где голубой огонь?» Ведь потом, говорят, совсем рядышком пробурили, а газа не нашли. А Быстрицкий, счастливый, отвечал: «Пусть что хотят языки твердят, а газ-то есть, а нефть-то есть, а бензин-то есть!» Вот какой он! Хороший мужик…

Быстрицкий в том далеком пятьдесят третьем, действительно, пробурил опорную скважину в полутора-двух километрах от намеченной точки бурения, исходя из экономических соображений: рядом река, легче доставить тяжелые лебедки, буровые станки к месту бурения. И эта точка оказалась счастливой.

И сбылись мечты академика И. М. Губкина, который еще в 1932 году на уральской сессии Академии наук СССР утверждал, что на северо-восточных склонах Урала должна быть нефть.

Но нелегок был путь к этим богатствам природы. Лауреат Ленинской премии Александр Григорьевич Быстрицкий как-то вспоминал:

«Суровой была та зима. Мороз до 30 считали великим благом. Не ослаб он и в новогоднюю ночь. Но ни холод, ни праздник не остановили работы на берегу Вогулки: метр за метром удалялось долото от скованной стужей земли. Свободные от вахты шумным застольем встречали новый, 1953-й год. И когда ровно в полночь в доме установилась тишина, все ясно услышали далекий шум буровой, пробивающийся сквозь перезвон курантов. Каждый из нас наверняка тогда подумал: «Принесет ли удачу этот год?» Но никто не знал, что до «открытия века» осталось совсем немного…

Молчат теперь те, кто не верил, что здесь, на севере Тюменской области, могут быть найдены месторождения нефти и газа. Одни мешали нам шепотком из-за угла: «Машины увязнут в болотах, гиблое дело». Другие заявляли во всеуслышание, что поисковые работы в Западно-Сибирской низменности обречены на провал. Основываясь на том, что древнее, будто бы холодное море, дном которого в седые времена являлась эта низменность, не было богато растительным и животным миром, а значит, не могло служить источником образования нефти и газа. И мешали рьяно, настойчиво, с одержимостью, достойной лучшего применения.

Дать первый отпор скептикам помогло Березово. Затем — Шаим, Усть-Балык, Самотлор…»

— Хороший был мужик Быстрицкий! — продолжает отец.

В курчавых, коротко остриженных волосах ниточками инея белеет седина. На бледном, обветренном лице морщины. Но из-под тяжелых век озорно светятся чуть выцветшие, но еще голубые глаза.

— Да, вот как он нашел этот огонь, много народу стало, а рыбы мало стало. Сваришь ее — иногда пахнет, как машина. Хороший мужик Быстрицкий!.. И зачем он это сделал?

— А на каком горючем вы ездите? — спрашиваю я, удивленный поворотом рассказа.

— Бензин зажигаю. Мотор. Быстро лодка бежит!

— Так этот бензин из нефти, которую в округе добывают.

— Понимаю! — холодно откликается отец, всем своим видом показывая, что далеко не только это понимает. — Нефть — золото! И рыба — золото! Без мотора плохо, и без рыбы плохо!

— А как быть?

— Бензин в воду льют, нефть льют, солярку льют. Рыба задыхается, плачет… Как быть? Человеком надо быть! Хозяином на земле себя чувствовать, а не гостем!

Правильно говорит отец: хозяином, а не гостем надо быть на земле!

Речка, в которой плескалось босоногое детство, разве можно ее забыть? Деревья, которые шептали колыбельные песни, разве можно их забыть? Дом, единственный в мире дом, потолок которого «двигался», разве может сын забыть?

Потолок этот сначала кажется высоким-высоким. Недосягаемым кажется. День проходит, год проходит — видишь: ближе стал. Движется к тебе высокий потолок. Растешь. День проходит, год проходит — ты уже коснулся потолка. День проходит, год проходит — тебе уже тесно под ним. Такой потолок лишь в родном доме бывает. Лишь в отчем краю высокие потолки снятся!..

Но разве человек создан, чтобы сидеть только в своем гнезде? Пусть он ездит и в других краях свой потолок ищет!.. Сам был таким. Знаю! Настало время — и мне стало тесно в родительском доме. Позвала меня жизнь — и я пошел пытать силу. Трудной дорогой пошел, своей дорогой.

В каждом новом месте потолок казался высоким. Дотягивался до него, рос. Много бессонных ночей мне стоило это, много силушки. Но вырастал я, и этот дом становился для меня родным. Вырастал я, и снова меня тянуло в дорогу. Не сам бежал — жизнь звала.

Хозяином будешь — любой край полюбишь, родным домом назовешь!

А край наш богатый. Ой, какой бога-а-тый! Все, что хочешь, все есть у нас!

Нефть надо — нефть есть. Газ надо — газ есть. Хрусталь надо — хрусталь есть. Земля наша — погреб с драгоценными камнями, с золотой маслянистой жидкостью.

Все, что хочешь, все есть у нас!

Соболя надо — соболь есть. Медведя надо — медведь есть. Ведь тайга наша еще нехоженая, глухая. Грибы нужны — грибы есть. Орехи нужны — шишки есть. Тайга наша — кедровая да сосновая. Какую ягоду хочешь, такую и выбирай. Красными глазами брусники, голубыми глазами голубики, золотистыми глазами сладковатой морошки взглянет на тебя земля и скажет: человек, будь человеком! Собери сочные ягодки мои. Не дай им высохнуть! Ягоды — вот наши мансийские фрукты.

Осетра надо — осетр есть. Нельму надо — нельма есть. Муксуна надо — муксун есть. Реки наши, как море, полноводные. Плещутся в них рыбы, играют.

Уток надо — утки есть. Гусей надо — гуси есть. Лебедей надо — лебеди есть. Темнеет небо весеннее не от туч, а от утиных стай. Гремит небо не от грома, а от гогота гусей. И белая ночь, может, оттого белая, что белые лебеди плывут и плывут над весенней тайгой.

Все есть у нас! Грешно такой край не любить. Дом надо строить, а не времянку…

Горит костер. У костра складываются сказки, и жизнь обыкновенная течет тут же.

На реке что-то плеснуло. Наверно, рыба. А может быть, мне это просто снится?.. И я ловлю себя на мысли, что ставлю такой сон чуть ли не в особую заслугу себе. Снятся людям города, нефть, космос. И я ужасаюсь: неужели людям грядущего не будет сниться зеленый сон, неужели в моих потомках не шевельнется душа рыбака и к трепету рыб они останутся равнодушными, как камни?

…Вот уха готова. Долго ли вариться маленькой рыбке тугунку — нежной сосьвинской селедке? Только опустишь ее в горячую воду — и уха золотится от жира.

Отец вынимает из зеленого вещевого мешка большую алюминиевую чашку и пластмассовой поварешкой накладывает чуть потрескавшихся белых рыбок.

Хороша уха!

— Вкусно? — цедит сквозь почерневшие зубы отец, пристально следя прищуренными глазами, с каким аппетитом я ем.

— Вкусно! — говорю я.

Все смолкло — и лес, и река.

Затаись на миг — услышишь, как летят искры. Что-то таинственное в этом молчании.

— Ну как? Разве плохо, если селедка вкусная? — Укоризненно глянул отец в сторону Сосьвы. — Скоро вкус у нее будет совсем другой: не речным жиром, нефтью будет пахнуть… А ты говоришь: вкусно!

Потом приподняв курчавую голову, глядя в ночь, словно обращаясь к духам, он продолжает:

— Мало стало нашей золотой рыбки. Собираем до полведра за тонь, горстями. Конечно, она вкуснее представляется. Но раньше…

От пляски огня лунная ночь кажется еще темнее. Хмурые лица рыбаков, ярко освещенные костром, молчаливо сосредоточены. Нет, они не хотели говорить. Просто я, очевидно, тронул их за больное. И вдруг я почувствовал, что кругом уже глубокий лунный вечер. И на моей земле происходит что-то новое…

Почему отец так встревожен?

Неужели рыба и нефть не могут ужиться на одной земле?

Разве я, чувствовавший трепет рыбы, не понимаю важности нефти для страны, для людей? И какой северянин не гордится своей землей, в недрах которой оказались нефть, газ, термальные воды!

— Много огней стало на Севере. Много товаров… Хорошо! Только нам, рыбакам, не всегда хорошо. Мы бы еще больше рыбы наловили, — снова говорит отец. — Ты вот наш писатель. Любишь рыбу, а тоже думаешь только о нефти. Все остальное готов забыть…

— А все потому, что меньше внимания стало со стороны руководителей района к рыбакам и охотникам, звероводам и дояркам, — заговорил вдруг все время молчавший молодой рыбак. — Порыбачу, пока идет селедка, а там подамся в Игрим, буду строить газопровод. Там хорошо! И больше заработаешь. И условия жизни и почет.

— Вот как вы рассуждаете теперь. Вот, вот в чем корень-то! Все вы за большим рублем! Заработок! А кто будет ловить рыбу, пасти оленей? Мирсуснэхум, что ли? Так он тоже из сказки! Эх-ма! — вздыхает отец.

Потрескивают смолистые поленья, искры летят в лунное небо. Лишь лица людей видны у костра. У костра и песни, сказки, думы… И я невольно задумываюсь. Как же так? На моем Тюменском Севере построили новые города нефтяников. Строятся нефтепроводы, газопроводы, железные дороги. Неужели действительно есть неразрешимое противоречие?

Да, если со вниманием отнестись к людям, рыбаки угостят самой нежной в мире рыбой — сосьвинской селедкой; животноводы вырастят упитанный скот, чтобы сделать стол нефтяников богатым; охотники нарядят в соболиные шубы. И страна быстрее получит нефть и газ, если мы будем думать о комплексном развитии всего народного хозяйства, если будем думать о комплексном развитии всех тружеников, о деревне и городе…

Не забываем ли мы иногда о людях, ради удовлетворения потребностей которых ловится рыба, добываются нефть и газ?

Уживутся ли нефть и сосьвинская селедка в одном краю? А человеку нужна и нефть, и рыба. Наверное, нам надо быть очень чуткими к природе, ее богатствам. Человеку, наверное, надо быть тоньше и мудрее.

Я думаю, думаю… И вправду, снятся людям города, космос, нефть. Но разве человечество забудет зеленые сны, разве в моем потомке не шевельнется душа рыбака?

* * *
День идешь, ночь идешь, а конца не найдешь. (Земля)

Мансийская загадка
У сказки разве есть конец? Нет у нее конца, как и у жизни, как и у земли! У нее есть продолжение. «Был у старика белый ворон.

— Слушай, ворон, облети землю. Посмотри, какой величины стала она, — говорит старик птице.

Белый ворон полетел. Три дня его не было. Наконец возвратился.

— За три дня облетел землю. Вот какая ее величина.

Пожили немного — старик опять говорит:

— Ступай, ворон, осмотри землю.

Белый ворон полетел. Вернулся через пять дней.

— Все эти дни я осматривал землю. Такой большой она стала.

Вместе с солнцем кружится время. После темной ночи приходит веселый рассвет. После светлого дня наступает сумрачный вечер.

Однажды старик опять говорит своей белой птице:

— Ступай, посмотри, какой величины стала теперь земля.

Ворон полетел. Долго ли летал, коротко ли летал, на седьмой день вернулся.

— Великой, видно, стала наша земля. За семь дней еле облетел ее, — с хрипотцой говорит теперь уже почему-то черный ворон.

— Отчего ты стал таким черным? — удивляется старик.

— Я долго летал, сильно проголодался.

— Нет, ты в чем-то провинился.

— Да нет, просто сильно захотелось есть, потому и почернел.

— Ты птица, а уже научился лгать! Не проведешь меня, старика. Насквозь вижу.

— И правда, сделал плохое, черное дело. Человек умер. Я съел четыре кусочка… Потому и почернел, — признался ворон.

— Ступай, куда глаза глядят! Такой друг мне не нужен. Самого человека рискнул ты съесть… Сам добывал бы и зверя лесного, и рыбой живой наслаждаться бы мог. Отныне ты будешь мертвечиной питаться! Человеку — олень, а тебе — лишь кишки да мертвая кровь на снегу ледяном.

Ворон улетел».

А сказка осталась. Осталось и вечное стремление людей осматривать землю и узнавать ее историю. И человек не доверяет это ни ворону, ни какой другой птице. Сам идет по земле и открывает для себя мир, полный тайн и загадок…

НОВАЯ ПУТИНА СЕВЕРА

Сосьва нежится под жаркими лучами солнца. По реке мчатся моторные лодки, летят полуглиссеры, ломая зеркало воды.

А на крутом берегу, где недавно еще юрких белок промышляли, сегодня урчат трактора, бульдозеры, кусторезы, грузовые машины.

На пристани с самоходных барж разгружают цемент, горючее, трубы, пиломатериалы, жилые вагончики, муку, сахар, масло, рис.

Над песчаным обрывом возвышаются «железные чумы». Словно тысячи оленьих нарт, сложенных одна на другую.

Чумы? Тебе все еще снятся чумы? А разве бывают оленьи нарты железными?!

Да, никакие это не чумы. Это — разобранные части буровых вышек.

Разгружаются баржи, звенят топоры, урчат бульдозеры, рокочут трактора, шипят шины грузовиков на песчаных улицах, клубится пыль — и небо кажется песчаным, и солнце кажется песчаным, раскаленным. Все движется, кружится, вьется…

Никогда не было так шумно на Сосьве!

— Жарко, как в Казахстане! — говорит мой новый знакомый, поблескивая черными казахскими глазами.

— А мне снится боевой Сталинград! — уверяет кинооператор, приехавший из Москвы.

— Нет, это новая Башкирия! — не соглашается с ними инженер из Башкирии Мухтар Назаргалиев.

— Это какая-то новая, бешеная путина Севера! — вздыхает рыбак и охотник Семен Собянин, председатель Игримского поселкового Совета. — Раньше все было проще…

— Да, раньше такого не было!

Где вчера был пустырь, сегодня дом вырос. Нужна пекарня — ее построили! Нужна школа — ее построили! Так быстро! Что за время? Что за путина? Поневоле задумываешься. Со всех концов страны приехали рабочие. Люди разные. Надо найти ключи, уловить ритм «рабочей путины»…

Игримгаз, контора бурения, строительно-монтажное управление, РЭБ — новые организации. Надо добиться согласованности действий руководителей, установить дух взаимопомощи и взаимовыручки.

Поймут ли работники этих организаций, что надо помочь колхозу в заготовке кормов? Или каждый будет «печься» о выполнении своих планов?

За короткий срок население увеличилось на несколько тысяч. Надо попросить людей, чтоб потеснились, приютили новоселов с детьми. Ликвидировать перебои в торговле, улучшить хлебопечение, построить больницу, стадион, парк… А вдруг еще пожар, наводнение, еще какая-нибудь стихия?.. И каждый день новые, непредвиденные проблемы встают и требуют срочного решения…

Все кружится, вертится, вьется… Жарко!..

Старинное мансийское селение Игрим… Дома стоят в низине, на узкой полоске земли. Стаей диких уток чернеют они на песчаном берегу Сосьвы.

— Тюр-тюр-тюр, — журчит вода. Почти у дверей плещутся волны: на реке половодье.

— Ветлю-ветлю-ветлю, — разносит эхо. Это поет кулик, радуясь весне. Пахнет травами, мокрыми сетями, рыбой…

Семен Гаврилович Собянин на берегах Сосьвы родился. Отсюда вместе с отцом уходил на фронт. От отца Гаврилы Епифановича Собянина осталась добрая слава Героя Советского Союза. Его именем названы улицы, теплоходы.

А Семен Гаврилович вернулся… Его избрали председателем сельского совета. Он сразу взялся за дело. За речкой, на высоком берегу, где солнце, кажется, сидит на ветках кедра, застучали топоры колхозников. Это было началом нового Игрима. Десятка два домов, а за ними начиналась тайга. Лиственницы, пихты, сосны. Дальше болота. Бесконечные болота. Тишь…

На Севере — новая, невиданная путина! Всюду теперь она. И в помолодевшем Сургуте, и в новом Нефтеюганске, и на таежной речке Салыме, и в древнем мансийском Шаиме. Всюду, где нефть и газ!..

* * *
Какая самая загадочная загадка? (Человек)

Как создали человека? И об этом есть у древних манси сказка. Разве мог он не спросить у себя: откуда он и как? Разве мог он не создать и о себе легенду?

Все мучения человека начались от матери.

«Жила-была Ели-торум-сянь — мать Земли.

Однажды она говорит Крылатой Калм:

— Пойди к Нуми-Торуму, скажи ему: Земля теперь крепко стоит, не плавает. Надо создать человека, чтоб он на ней жил.

Полетела Крылатая Калм к своему небесному отцу и говорит:

— Землю ты укрепил. Но скука такая! Умереть можно… Земле нужен весельчак. И хозяин Земле нужен.

Нуми-Торум поднял голову, взглянул на дочь:

— Ладно. Человека я вам сделаю и на Землю спущу, а вы его там оживите.

Позвонил Нуми-Торум по небесному телефону Тапал-ойке, приказал ему сделать человека. Тапал-ойка вырубил из лиственницы семь человеческих фигур. А Куль — царь подземелья — тоже не дремал: за это время он вылепил семь человеческих фигур из глины. И говорит Тапал-ойке:

— Давай, братец, поменяемся, а?

— Нет, не буду меняться. Твои люди глиняные, худые.

— Ну, поменяемся! — уговаривает дух подземного царства.

— Не хочу отдавать своих людей. Вон сколько я над ними бился.

— И я над своими идолами поработал, — говорит Куль. — А ты откуда для них души возьмешь? Нуми-Торум ведь тебе душ не давал.

Сидит Тапал-ойка, голову почесывает:

— Верно, душ-то у меня, и правда, нет. Ну, а ты моих деревянных людей сделаешь живыми?

— А как же! Я их оживлю. А из глиняных людей пусть будут менквы[13].

Отдал Тапал-ойка деревянных людей Кулю, а сам глиняных взял. Куль отнес идолов, вырубленных из крепкой вековой лиственницы, Нуми-Торуму. Поставил Нуми-Торум их спинами к себе, дунул на них — и нет их, куда девались? Тапал-ойка руки расставил, да ни одного не поймал. Тапал-ойка почесал у себя в затылке. Взял глиняных людей, посмотрел на них. Что же? Глина — и только.

— Глиняных людей отнеси к нашей сестре Калтысь-экве, — говорит Нуми-Торум. — Пусть она их оживит. Души у ней.

— Сможешь, сестра, оживить этих людей? — спрашивает Тапал-ойка Калтысь-экву.

— Оживлю, только ты отсюда уходи.

Тапал-ойка ушел. С тех пор, когда дети на свет появляются, мужчинам при этом быть нельзя.

Глиняные люди стали живыми. Только век их недолог: куда годятся их глиняные руки, глиняные ноги? В воду упадет человек — тонет, жарко станет — пот выступает. Люди, сделанные из лиственницы, были бы крепче!

Когда люди появились на земле, Крылатая Калм снова полетела к Нуми-Торуму.

— Ну вот, люди на нашей Земле появились. Теперь скажи, чем они будут кормиться, чем прикроют свое тело от холода?

Нуми-Торум опустил голову, долго думал. Потом так ответил:

— Крылатая Калм, лети обратно на Землю. В тайге, в лесной чаще будет много белок, соболей, лосей. В тундру я пущу оленей. А люди пусть охотятся на них…»

Многому научились люди с тех пор. Сейчас они не только ходят на охоту, но и добывают газ, ловят рыбу, строят дороги и города. Но люди остались людьми. Сказывается глина…

* * *
Перекати-поле… Разве есть такое растение на Севере? Такого растения нет! А люди встречаются.

Вот он опять пришел домой с опущенной головой. И на вопрос жены опять отвечает раздраженно:

— Не берут. Не хотят доверить машину. Только если плотником…

И жена, светлолицая мансийка, большими печальными глазами смотрит на него. В них не то осуждение, не то жалость. Может быть, она вспоминает те дни, когда он работал на тракторе-кусторезе.

В промасленной синей спецовке, перемазанный, прокопченный выходил он из кабины. Лишь глаза светились. Светились особым, счастливым светом.

— На лице песок, копоть… Не лицо, а прокопченная палка, на которой висит котел с рыбой! — смеялась она и говорила по-мансийски. И,видя, что он плохо понимает ее, тут же переводила: — С этими машинами и глаза твои не будут светиться.

— О, знала бы ты, какая это машина! Не машина — чудо! Пусти меня с моим трактором в тайгу тушить пожар: сразу проутюжу.

— Ну и как?

— Всю ночь воевал. Где ступала моя машина — дальше огонь не прошел. Она языкастее, зубастее огня, вырывает деревья с корнями.

А может быть, жена вспомнила, как он уходил с Севера.

— Игрим — дыра! Зря мерзнем, копаемся. Пустая труба! Надо уезжать! — кричал он злобно.

И укатил куда-то на юг.

Потом снова приехал. Возился с трактором в сорокаградусный мороз. Отмораживал пальцы. Спал в спальных мешках в тайге, в снегу, злился на мороз и начальство, переходил из одной экспедиции в другую. Опять звал жену в теплые края. Уезжал, устраивался там на работу.

И вот нашли здесь газ. На Игрим стали смотреть по-другому. Приехали промысловики, буровики, строители газопровода Игрим — Серов. Закипела новая жизнь. Жарко стало!

— Как они не понимают? Это меня, героя Севера, открывавшего газ, не пускают к машине?! — возмущался он вслух. — Как они не понимают, что с Игрима сейчас меня не выгнать! Объехал я весь Союз… И здесь жить можно. Ой, как можно! Хорошая зарплата — раз. Река кормит рыбой — два! Лес — дичью и зверем — три! Огород — картошкой, помидорами, огурцами — четыре! Вот какой Север!

Видно, и впрямь «перекати-поле» другим стал.

* * *
Мороз по земле шагает,
Сосны трещат в бору.
Испуганным оленьим глазом
Звезда дрожит на ветру.
Да, на этом морозном ветру я, кажется, продрог до костей и сердца. Продрогли и эти вагончики, занесенные снегом, они напоминают мне мерзлых куропаток на белой поляне среди безмолвия тайги. Но над белым балком что-то вьется. Это дымок. Хотя он и дрожит, но вьется, вьется! Вьется тепло над балком. А в балке? Тепло ли в балке?

Захожу. Мне помогают раздеться. Подают терпкий, горячий чай. От сердца отходит холод, и этот маленький балок кажется самым уютным домом на свете. Кажется, нет и мороза, и бескрайней тайги, а звезды смотрят уже ласковыми оленьими глазами. Конечно, это не звезды и не оленьи глаза. Это смотрит Мария Прокофьевна — мать троих детей, мать троих буровиков. От этих глаз тепло, наверно, и семикласснице Елене. Хотя и школа далеко — ездить надо на машинах, хотя и школа не такая, как в родной Башкирии, но Лене здесь очень хорошо: она первая, вместе с родителями, приехала осваивать нефтяную целину. Другие дети дожидаются, когда построят на нефтепромыслах квартиры, новые школы — тогда приезжают, а Лена приехала сразу. Хорошо, когда сама все строишь, во всем принимаешь участие — во всех делах взрослых.

А десятиклассник Толя уже буровик. Здесь рабочие нужны, как олени в тундре. Надо строить поселок буровиков. Толик днем работает — вечером учится. Когда рядом добрые глаза матери, кажется, никогда не устанешь, и времени хватает на все: и на работу, и на учебу!

Самый старший — Володя. Он окончил техникум механизации и электрификации. В нем нуждаются буровики: без механизмов и электричества разве до нефти добуришься!.. И во всем хорошем, что делает Володя, — может быть, в этом тоже свет теплых глаз матери?

А этот седовласый большой голубоглазый человек, который еле-еле умещается в маленьком балке, в присутствии Марии Прокофьевны тоже кажется ребенком.

Борис Михайлович — отец семейства буровиков. Буровой мастер, человек славной биографии: строил Магнитку, бил фашистов под Ленинградом, разведывал и давал стране башкирскую нефть в самые трудные годы. Но и ему трудно: вместе с настоящими патриотами у всякого нового дела вьются и случайные люди, летуны, тунеядцы. Пользуясь временными трудностями, неустроенностью быта, они кляузничают, строчат жалобы… Нелегко бывает и руководителям, даже самым испытанным. Нелегко и матери. Первый иней на ее висках, быть может, здесь выпал? И это беспокойное мерцание звезд в чуть усталых глазах, быть может, здесь началось?

— Даже там, в Башкирии, злые языки тех, которые «улетали», встретившись с трудностями, распространяют слухи: «Медведи… Бориса Михайловича медведи разодрали…»

В голубых, чуть выцветших глазах Бориса Михайловича зажигаются лукавые искорки. «Силен, силен, старина! — думается мне. — Никакой медведь, никакие трудности не оторвут его от любимого дела!»

Мария Прокофьевна рассказывает, как они жили в Башкирии. Хорошо жили. Но бросили обжитую квартиру, удобства городские. И не жалеют.

И Борис Михайлович тоже кивает: да, не жалеют!

В его квартире на далеком юге
Струился газ, как голубое утро.
Как снежный наст, когда умчались вьюги,
Сверкала ванна…
Там полно уюта,
Там плещет море в этой тихой ванне.
Там наслаждайся Севером в квартире:
Вот снег пылает в золоченой раме,
Летит, летит
В картинном теплом мире.
А вот олень сияние проносит
На голубых рогах — крутых березах,
И словно слышно, как скрипят полозья…
Живи в таком уюте,
Наслаждайся…
А он живет в вагончике неновом,
По трубы занесенном белым снегом.
На койке слева и на койке справа —
Один и тот же сон,
Один,
Как вега.
И два ружья с большущими глазами —
Им сны не снятся,
В них уснули грозы.
Цветет луна на синеватой раме
Серебряными ветками мороза…
А утром — снова буровая вышка.
Свидетелем его похода в завтра
Встает она,
То рев моторов слыша,
То крик медвежий,
Тягостный и ярый.
Да, есть душа!
Она уюта шире,
И разговор о ней затеян, если
Она вместиться может
Лишь в Сибири,
Как в космосе,
Как в дерзновенной мысли.
Иди вперед,
Иди вперед, бурильщик!
Будь, как мечта, велик и неустанен.
Мечта с тобой —
А значит, все отыщем,
Нефть из сердца у Земли
Достанем!
Большим лукавым ребенком кажется мне этот немолодой уже буровой мастер. А может быть, от женщины, от матери его детей идет вся его сила, тепло и доброта? Уютно. Этот балок кажется огромным дворцом, где дружно, в лад бьются сердца большой семьи буровиков. Много таких семей приехало на мой Север из Башкирии. Хорошо! Тепло! И мне тепло… Мать…

Руку матери давно я позабыл, нежную и теплую, как пух гусиный, руку. Сердце свое давно я в ветер бросил, давно оно как средь деревьев бьется. И, кажется, оно одеревенело, и, кажется, оно оглохло, онемело, и никогда не услышит ласку, и не расскажет о чьей-то маме сказку.

Белой птицей летает вьюга, белым клювом в окно стучится. А балок, как сердце друга, греет…

* * *
«Растущий человек… Разве он ездит по одним и тем же местам, разве плавает по одним и тем же водам?! Остались позади и широкие реки, и высокие горы, топкие болота и дремучая тайга…

Долго ли ехал Мирсуснэхум, коротко ли ехал, видит — озеро. Вода в нем прозрачная, хрустальная… Видно даже, как плавают рыбы. Нельмы, как серебряные луны, важно шевелят плавниками. Осетры, как хрустальные хребты, по дну песчаному идут, задумчивые такие. Видно, говорят о чем-то важном, может быть, о своем будущем по-рыбьи рассуждают. И лишь глупая мелочь пляшет, плещется на поверхности, заливается счастливым смехом…

Смотрит Мирсуснэхум вверх, видит: осина стоит. Ветвей на ней нет, ствол голый. Лишь на самой вершине один лист дрожит. Взял в руки лук и стрелу: «Собью с осины лист. Попаду или нет?»

Натянул тугой лук, и запела стрела. Что сто́ит, умеючи! Полетела стрела, попала в середину листа, пробила его насквозь.

— Оказывается, у меня хорошие руки! Попадется мне зверь — не уйти ему от меня! Убью. Попадется мне рыба — не уйти ей от меня! Убью. Лес на пути встанет — с корнями вырву! Убью. Я человек! Я самый сильный на свете!..

И, наслаждаясь на берегу своей силой и могуществом, он заснул.

Однажды слышит, что кто-то бранится: «Вот тоже человек… Вырастил такие сильные руки, вырастил такие сильные ноги и дает им полную волю. Зачем ты пробил стрелой кусочек моей постели, которая предназначена для сна?!»


— Большой Игрим! — удивился старый охотник, возвратившийся из тайги. — Ой, какой большой стал! Дерево так быстро не растет. Раз ушел — пятьдесят домов было. Колхоз был. Рыбоучасток был. А пришел — сто домов стоит. Экспедиция пришла. Железные деревья посадила, машины привела. Землю сверлит.

Другой раз ушел в лес, много зверей убил. А пришел домой — столько домов стало! Считать не могу. Да еще стучат топоры, строят и строят.

«Кто такие?» — спрашиваю я.

«Это люди СУ, люди конторы бурения, люди Игримгаза, — говорят мне. — Новые люди. А экспедиция ушла».

— У, какой большой Игрим! — вздохнул старик.

«Игрим, наверное, город, — подумаете вы. — Большой, каменный». Нет! Обыкновенный рабочий поселок. «Рубленый», деревянный. Это старику он кажется необыкновенным. Когда он уходил в тайгу, в верховья речки, не было на окраине Игрима этого зеленого городка из вагончиков.

Вагончики зеленые, под цвет кедров. И стоят они рядом, как дома, улицами. Только колеса, видно, не успели снять. Зеленый городок на колесах. Не дорожное ли настроение у людей? Иду в первый вагончик. Две комнатки, две двери. Захожу в левую дверь. Четыре полки, как в обыкновенном вагоне. Две опущены — значит, живут двое. Муж с женой. На стене ковер. На этажерке книги. На окнах цветы.

— Это локсиния. Это тоже локсиния, а то — гортензия, «невеста», — поясняет светловолосая женщина средних лет. — Привезли их из Тюмени. И на Севере надо развести наши южные цветы… Жилья вот пока не хватает. Ничего, поживем в вагончиках…

— Зимой, наверное, холодно будет?

— Будем утеплять. А главное, больше будем топить: у нас ведь отопление.

От зеркала, что стоит на столе, к стене бегут солнечные зайчики. На электроплитке что-то кипит, из приоткрытого платяного шкафа выглядывает рукав костюма.

— Вы не думайте, что мы будем все время так вот жить, — словно в чем-то оправдываясь, говорит женщина. — Скоро дома построим! Новый клуб, гостиницу, магазины, большой детский сад… И новую больницу, и новую среднюю школу построим. Совсем как в городе. Сейчас осенью на улице темно и грязно. Будет в Игриме светло, как в белую ночь, когда возведем мощную электростанцию на газовых дизелях. Вся Сосьва будет в огнях. А вы видели белую ночь? Светище! Красотища!

В городке на колесах — не дорожное настроение. В городке на колесах живут мечтой о будущем Игриме. В городке на колесах своими руками возводят будущее…

* * *
А когда-то сказка по земле летела.

«Летел Мирсуснэхум на сказочном коне.

В одном месте конь остановился.

— Что за земля впереди? — спрашивает Мирсуснэхум.

— Не знаю, какая это земля, — отвечает конь.

— Не огонь ли это?

— Не простой огонь, а голубой. Это огонь Куля — злого подземного духа.

— Может быть, когда-нибудь это пламя понадобится людям?

— Но Куль его без борьбы не уступит! — сказал конь. — Надо с ним сейчас что-то сделать, а то людям потом будет труднее…

Слез Мирсуснэхум с коня, пошел навстречу Кулю.

Куль как вдохнет — Мирсуснэхума близко к нему подносит: как выдохнет из себя — его обратно относит.

— В кармане у тебя что-то есть. Вспомни, — шепчет ему конь.

— Подумаю, что у меня есть. Ровно ничего нету.

— Думать надо, думать… Ради будущего сейчас надо думать!

— Есть у меня в кармане шкурка мамонта! — воскликнул Мирсуснэхум.

— Залезь в шкурку мамонта и заберись под мох. Так и иди к злому духу Кулю. У тебя в кармане есть еще ножницы. Выгляни из-под мха и отрежь у Куля нос и оба уха…

Так и сделал Мирсуснэхум. Потом сел на коня и поскакал. А Куль вскочил и кричит вслед:

— Э-эй! Мирсуснэхум, внучек, не уезжай! Я все тебе расскажу. Как пользоваться голубым огнем, научу. Устроил ты мне соболиное гнездо, звериное гнездо, я в нем сгнию. Отрезал ты мне уши, отрезал ты мне нос. Наступит новая эпоха человеческой жизни, и люди найдут это место. Выкачают мой дух, мое голубое пламя! Это моя смерть! Не уезжай, Мирсуснэхум. Остановись. Верни мне нос и уши!

Мирсуснэхум ускакал».

Настала новая эпоха человеческой жизни. И люди нашли то место. Злой Куль покорился.

Но нелегко далась эта победа. На таинственном пути к ней много лишений перетерпели смелые разведчики недр. И голубое пламя уже служит людям. Но с газом надо быть очень осторожным.


Узкая таежная речка Пунга кажется с вертолета тонкой, переплетенной кишкой дикой утки. Кто знал о ней? Лишь охотники-манси по первой осенней пороше заходили сюда. Прозвенит одинокая песня охотника и растает до новой осени.

Зимой снега глубокие, а летом болота топкие. Да и что было искать людям на этих глухих берегах?

Убьешь лося — как донести его до большой реки, до жилья? Ведь кругом озера, их не сосчитать, как и звезды на небе, а болота такие, — кажется, трава, земля, а ступишь — она колышется, шипит, и ты плавно уходишь в тягучую жижу. И прощайся с синим небом, с золотыми лучами солнца! Медведь — и тот тонет.

Настало новое время. Сначала пришли геологи. Они-то и открыли богатства земли, по которой струится тихая таежная Пунга. В недрах притаился голубой огонь. И появились в глухой тайге люди. На топких берегах вырос зеленый городок.

В вагончиках стали жить буровики и строители газопровода Игрим — Серов. Буровики приехали из Башкирии, а строители газопровода из Ленинграда. Застучали топоры строителей. Для пускового минимума на Пунге нужно было построить электростанцию с газовой электротурбиной (электростанция на собственном газе — это впервые в СССР), котельную для обслуживания всех зданий, водозаборную станцию, сооружения канализации, жилые дома, столовые, склады…

В рекордно короткие сроки строители сдали в эксплуатацию самый северный в стране газопровод — Игрим — Серов. Предприятия индустриального Урала давно работают на дешевом топливе с Пунгинского месторождения газа.


Вся страна послала своих сынов и дочерей на стройки Севера. Есть на Пунге и городок ленинградцев.

И вот я разговариваю с одним из них, Владимиром Шитиковым. Он электросварщик.

До этого жил в Ленинграде. Работал в Главленинградстрое. Посмотрел кинофильм «Знакомьтесь, Балуев». Так захотелось поехать! Трасса, конечно, нелегкая… Тут и книжная романтика меркнет. Здесь работают только сильные духом. Слабые сбегают. И все же романтика есть!..

Когда работаешь на одном производстве, на одном месте — постигаешь все. Скучно? Может быть, но это не то слово! В общем, человек хочет расти. На новом месте тебя как-то всегда будоражит, входишь в неведомый мир…

— Электросварка — хорошая работа! Всегда с огоньком! — говорит Шитиков. И его глаза сияют, искрятся, словно в них тоже огни сварки. Отблески сварки счастья, найденного в труде…

— Как нравится тайга? Красиво! По субботам и вечерам выезжаем семьями на Сосьву. Семьи делят с нами трудности трассовой жизни. Ничего, привыкнут!

Желание работать на строительстве газопровода зародилось у меня давно. В течение нескольких лет шел к этой цели. Однако еще не достиг того, чего достигли ребята. Варят здорово! Варят спокойно, уверенно, красиво. Например, Юданас Юрий — сварщик из соседней бригады, Зайцев Николай, Колпащиков Толя, Овсеевич Олег…


— Комары, бездорожье, болота — это да! Но не такой уж холодный Север, как расписывают некоторые, — говорит мне Федор Васильевич Тихий — начальник участка строительства газопровода — и поясняет: — Жена Валентина и дочки Наташа и Ирина тоже едут ко мне. Хотят стать настоящими сибирячками…

Таинственная, богом забытая таежная речка стала необычайно популярной. Сюда летят и летят. В аэропорту очереди на Пунгу. Может, потому, что Пунга — самое трудное и пока самое неустроенное место в районе?

Летом — комары. И единственное средство связи — вертолет. Здесь вечно чего-то не хватает.

Весной — половодье. Цветущая черемуха в воде. И сосны в воде. И белые ночи, кажется, плывут по воде. Зимой — белые деревья, и буровые вышки белые, и дома от мороза белые. А звезды большие, яркие.

Вода, комары, бездорожье, мороз… А люди едут и едут на Пунгу. Романтика? И так может быть. Но главное в другом.

С открытием Пунгинского месторождения, которое оказалось крупнее Игримского, к Пунге потянулись изыскатели будущей трассы газопровода. Они шли по тайге, по болотам, через таежные речки. Пятьсот с лишним километров трудного пути от самого северного уральского города Ивделя до Пунги — и ни одной деревни, ни одного человека не встретишь по дороге.

Пунга была путеводной звездой и для тех, кто рубил первую просеку, прокладывал первую лежневку, провел первую машину. А те, кто вырыл первую траншею, уложил первую трубу, разве они забудут ее?

Пунга останется вечной звездой для тех, кто построил газопровод, пройдя сто пятьдесят километров болот, девяносто километров скальных пород, преодолев двести двадцать таежных речек. Остальные из пятисот двадцати пяти километров — дикая тайга. Памятна Пунга строителям. Им пришлось ощутить всю трудность и все то большое счастье, которое выпадает на долю новаторов. Никто в мире на болоте и вечной мерзлоте еще не строил газопровод. А советские люди построили! И газ по трубе идет! Идет!

Что я знаю о Пунге?

Знаю имена первых буровиков, строителей. Я их записал в свою записную книжку тогда, когда в Пунге еще жили в землянках и палатках, рубили первые срубы, строили первые дома, бурили самые первые скважины.

«Геннадий Свечков, Анатолий Решетников. Строители», — записано в моей книжке. Помню, в срубе первого дома, который они клали, было всего еще несколько бревен. Когда я подошел, они присели отдохнуть, и я услышал оживленную беседу на тему: «Кто как поступал в институт и почему не попал».

С думой об учебе жили они в глухой тайге и возводили новую стройку.

Запомнились имена первых буровиков: Строгальщиков Леонид, Назаргалиев Мухтар, Петров Николай.

А Зою Абрамовну Беляеву все знали не только на Пунге и в Игриме. Медицинская сестра, заведующая здравпунктом, она и врач, и общественный деятель.

Что я знаю о Пунге?

Замечательные люди там живут! И трудятся на Пунге, как нигде, — тайга! И любят на Пунге, может быть, сильнее — тайга! Знакомые на Пунге становятся друзьями — тайга!

А теперь рядом с Пунгой вырос новый городок газодобытчиков — Светлый.

И Игрим стал другим.

В любое время года он принимает большие самолеты. А от здания аэропорта бежит бетонная дорожка, бежит до самого нового Игрима, где выросли дома добытчиков газа. Не был я в Игриме чуть больше года, а поселка не узнать. Кинотеатр, школа, комбинат бытового обслуживания, аптека, столовая. Помню, совсем недавно это было лишь запроектировано, об этом только говорили, столько разговоров было!

Газ Севера заработал. Рядом с молодым сосняком выросли двухэтажные жилые дома. Урчат машины. Это в бетонные плиты одеваются улицы. Не будет больше клубиться песок под колесами снующих машин, и вода под ногами чавкать не будет. Праздничным выглядит здание управления Игримгаза. Не только крыша у него шиферная. И стены здания обшиты шифером, будто разрисованы удивительным орнаментом. В железобетон одевается Игрим. Шиферным орнаментом окаймляется Игрим, крылатыми лодками окрылился Игрим, горючим газом славится Игрим!

* * *
«Долго ли ехал Мирсуснэхум, коротко ли ехал, однажды слышит сверху:

— Куда едешь, внучек?

— Землю посмотреть, силу свою попытать.

— Силу не пытай, я тебе работу дам.

— Какую работу?

— Птиц, зверей делать.

— Как же я смогу делать зверей?

— Э, сынок, все узнаешь!..

Поднял Мирсуснэхум с земли два круглых камешка, потер их друг о друга — появилась собачка с внимательными глазами и, виляя пушистым хвостом, побежала за ним. С белой березы сорвал три листочка, свернул их в трубочку, дунул — и появился маленький зверек, лесная мышь. Все вместе идут дальше.

Отломил от кедра веточку, обстругал ее наподобие зверька — прыгнул пушистый соболь. Тоже за ним пошел.

Увидел корягу с обсохшими ветвями, подтолкнул ее — и по лесу зашагал олень с ветвистыми рогами. Так, идя по дороге, делает все новых и новых зверей. Куда клонится голова — туда и идет. Куда Мирсуснэхум идет, туда и звери бегут.

Долго ли шли, коротко ли шли, Мирсуснэхум говорит своим зверям:

— Сейчас разойдемся! Ты, собака, иди ищи человека. А ты, мышь, ступай, может, где найдешь кучу сухой травы, там себе сделаешь гнездо… А ты на берег реки беги, — говорит он лисице. — Увидишь мышь — убивай! Будешь убийцей мышей… А ты, соболь, в лес скачи… А ты, олень, будешь возить людей на охоту…

Звери разбежались по тайге».


С тех пор много стало в лесах Югры соболей, белок, горностаев, выдр, росомах, лис, медведей…

Даже речной бобер есть в мансийской тайге. Он так же, как тысячу лет назад, острыми зубами валит столетние сосны, строит плотины, любуется озером, которое создал своим бобровым мастерством.

Говорят: по всей великой Азии бобер почти исчез. Каким чудом сохранился он в мансийской тайге?

Может, так наказал сам Мирсуснэхум? Настанет новый век. О Мирсуснэхуме уже никто не вспомнит. А разучится ли бобер быть мастером? Не замолкнет ли охотничья песня? А может, она по-новому зазвучит?

* * *
Два соболя, два зверя, как ни стараются обогнать друг друга, никак не обгонят. (Лыжи)

Засверкали над Сосьвой яркие, как спелая морошка, звезды — рыбаки знают: рабочий класс работает. Загорелись веселые огни в домах Игрима — колхозники знают: этот свет умеет зажигать рабочий класс.

— Я рабочий! — резко скажет сухощавый, среднего роста манси. — Правильное мое имя — электрик.

Его узкое, почти черное лицо в морщинках. И руки у него черные, маслянистые: Вася работает на электростанции, в газопромысловом управлении.

Хорошо работать на машинах. Семь часов отработал — домой. Вымылся, поел — пошел в кино или в школу. Хорошо слушать учителя, плохо — писать диктант. Руки понимают машину, ум не справляется с грамматикой: трудный русский язык!

Проверит учительница тетрадку, а там ошибок! Вся страница разрисована — столько нет, наверно, на снегу следов куропачьих.

Он знает следы. И капкан на горностая правильно ставит. Если кто ошибается, то горностай, а не Вася. Вот только в школе…

— А, хватит! — скажет он с обидой. — Посмотрю, как ошибаются другие — горностаи и куропатки.

И, огорченный неудачей, он становится на лыжи.

Лыжи, мои лыжи, несите меня,
По снегу белому несите меня!
Я сделал вас из шкур лосиных ног.
Как носили лося, вы несите меня…
И несут его лыжи по снежному простору. Молодые ели приветливо ему кивают и от радости роняют легкие снежинки.

«Спасибо, что вспомнил. Росли ведь в детстве вместе», — будто говорят деревья шепотом под ритмичный шорох лыж. Для хантов и манси деревья живые. Они, как и люди, думают, страдают, веселятся.

И лиственница старая к нему склонила голову, лиственница старая протянула руки: «А я тебе, внучек, приготовила подарок. Сними с моей руки глупую тетерю».

Лыжи, мои лыжи, несите меня.
Крылатая птица тоже ошибается.
Ой, какая трудная грамматика!
Спою-ка я лучше простую песню.
Лыжи, мои лыжи, несите меня!..
И он поет. О том, как мудрые книги не хотят оставить свой ум в его голове, а звучные слова запутывают след своих узорчатых букв.

Поет он и о счастье. Много дел у Васи. Работал когда-то он дизелистом. И в какое время работал! Тогда мало кто верил, что на Севере есть газ и нефть. И где работал! В Березове работал. На той самой буровой, которая дала первый газ Сибири. Вот какое счастье у Васи! Вот о чем поет он в песне. А какое счастье слушать тишину заснеженной Сосьвы!

Солнечный морозец целует зарумянившиеся щеки. Голубой ветерок поет в ушах. Шапка-ушанка машет мягкими крыльями. И Вася летит под гору в замерзшую в снежном блеске Сосьву.

Река оделась в песцовую шубу. Рыбам тепло. Под такой шубой разве замерзнешь? Не хватает им теперь только воздуха. Они в это время плывут к живунам — так называют на Севере незамерзающие ключи, бьющие со дна реки. К ним тянутся косяки рыб. В таких местах их можно ведрами черпать. Вася знает эти места, но не хочет использовать слабость природы. Рыба ведь не газ и не тягучая нефть. Долго ли ее вычерпать? Рыба живая. У нее, если отнимешь душу, убьешь жизнь, красоту убьешь.

Вася любит ловить рыб. Только не тогда, когда они слабые, еле-еле дышат и жизнь в них держится на волоске. Вася ловит рыб, когда они носятся по плесу, Как олени по снежному простору, когда сильными боками бьют журчащие струи, когда Сосьва стреляет звонкими всплесками. Знает манси, когда ловить рыб.

В седом тальнике седые куропатки
Чистыми лапками на седом снегу
Рисуют седые узоры.
Лыжи, мои лыжи, несите меня!..
И лыжи медленно, как усталые олени, несут его в гору. Над белым лбом берега шапкою седоватых волос седеют тальники. На глазастом снегу нет ни одного черного глаза горького дыма. Хорошо дышать! И куропаткам, и человеку. На снегу только седые узоры. Их рисуют чистые лапки белых красавиц. Они снежными комками движутся от куста к кусту, от сугроба к сугробу. Вася любит читать эти узоры. Он знает, сколько минут назад прикоснулись к этой белизне лапки, в какую сторону взмахнули крылья. И вслед взмаху белых крыльев летит сердце охотника.


Сердце охотника летит за птицей. Лыжи охотника бегут за зверем. Зверь живет в тайге.

Для манси и ханты тайга, как и река, кормилица.

Больше всего в ханты-мансийской тайге белок. Бывают годы, когда охотники приносят с охоты тысячи тысяч беличьих шкурок. А эти шкурки издавна ценятся, как и шкурки соболя и других пушных зверей.

Всегда высоко ценился и теперь ценится соболь. Это юркий хищный зверек. Меньше домашней кошки он. А мех его славится особой пышностью и красотой. Бывают соболи песчано-желтого цвета, черные и темно-коричневые.

Этот зверек с дорогим искристым мехом сыграл исключительную роль в истории Сибири. Ради собольего меха в древности не раз отправлялись люди в дальние походы, брались за копья, воевали. На Руси существовала «соболиная казна». И собольи шкурки при дипломатических сношениях с иностранными государствами нередко решали вопросы в благоприятную сторону. «Соболиная казна» в начале семнадцатого века оценивалась в шестьсот тысяч рублей и составляла около трети годового бюджета. О размерах ясака свидетельствует один из документов:

«В 1586 году московский государь наложил ясаку… на Обь Великую и на все городки обские 200 000 соболей, 100 000 лисиц черных и 500 000 белок…»

В прошлом веке соболь был на грани исчезновения. Его хищнически истребляли.

Советская власть не только спасла соболя от уничтожения, но и приняла конкретные меры для сохранения и приумножения соболиного племени. На участке тайги между реками Северная Сосьва и Конда, где оставалось всего несколько десятков соболей, в 1929 году был организован Кондо-Сосьвинский боброво-соболиный заповедник. В настоящее время в ханты-мансийской тайге опять стало много соболя.

Для охоты на соболя, белку, горностая и других пушных зверей созданы ПОХ — промысловые охотничьи хозяйства, а в колхозах и совхозах есть бригады охотников.

Но северяне теперь не только охотятся за дикими зверьками, но и сами их разводят. Созданы специальные совхозы, где выращивают черно-бурых лисиц, песцов, норок.

Звероводы и охотники округа ежегодно сдают пушнины на несколько миллионов рублей.

…Сердце охотника летит за птицей. Лыжи охотника бегут за зверем.

А вот горностай. Он попал в Васин капкан. В прошлое воскресенье поставил его у входа в норку. Половил горностай под снегом мышей, хотел выйти — и ошибся.

Вася ставил капкан по всем правилам охоты. Чтоб не пахло человеком, он не трогал капкан голыми руками. Чтоб не пахло железом, капкан покрыл чистым листом бумаги. Чтоб не пахло бумагой, посыпал снегом.

Вася знает правила. Не к лицу ему ошибаться! Вот горностай ошибся. А он не такой уж глупый. Его не каждый поймает. Пусть попробуют другие. Посмотрит Вася, как они его поймают!

Э-эй! А деревья уже стали ресницами солнца. Э-эй! А солнце уже уходит в снег! Э-эй! Скоро на электростанции смена Васи наступит. Хорошо на охоте, а людям свет нужен! Э-эй! Э-эй!

Лыжи, мои лыжи, несите меня,
В родной Игрим несите меня!
Сегодня ошибся горностай,
А ошибаться больно.
Зажгу я людям яркий свет —
Пусть они не ошибаются!
Лыжи, мои лыжи, несите меня!..
* * *
«Дошел Мирсуснэхум до места, где небо и земля вместе сходятся. Смотрит и глазам не верит: опять куда-то уходит небо, опять куда-то бежит земля. Неужели у земли нет края, а у неба — конца? Между небом и землей — огромная дыра. В нее вделан железный перевес[14], сверху донизу натянут. Зорким ястребиным взором дыру даже не заметишь. У перевеса какой-то молодчик сидит.

— Убью! Убью! — говорят его глаза, жаждущие добычи.

— Поймаю! Поймаю! — трясутся его руки, задушившие не одного зверя, не одну птицу. Видно, ждет гусей, лебедей, уток.

Мирсуснэхум восьмикрылого коня положил в карман. Из кармана вынул шкурку железного ястреба. Забрался в шкурку, полетел прямо на железный перевес. Ударился о стальные ячеи.

Молодчик опустил свою ловушку. Обрадовался, что поймал самого ястреба. Чуть не запутался Мирсуснэхум в стальных нитях, но успел их разорвать. Молодчик бросился за ним, чтоб схватить его. Мирсуснэхум залез в шкурку щуки и нырнул в озеро.

Плывет по озеру и удивляется мертвой тишине. Ни всплеска, ни рыбки… Куда они делись? Запахло железом. И он опять оказался в стальной сети.

И тут он понял, почему не стало рыбы: много теперь железа, и не все умеют им разумно пользоваться. Он решил побыстрей убраться с этого озера. Мало ли каких ловушек не напридумали люди в этот новый, непонятный Мирсуснэхуму век!

Вышел на берег, взад-вперед ходит, смотрит. Видит, домик стоит, рядом избушка на курьих ножках.

Пошел туда. В доме сидят старик со старухой.

— Э-эй! Мирсуснэхум, внучек! Крылатой ли птицей ты сюда принесен, рогатым ли зверем ты сюда доставлен? Садись, внучек. Будь гостем!

Вышла старуха на улицу, принесла живых уток и гусей. Ощипала их — и в котел. Когда сварилось пахучее утиное мясо, она положила его в две деревянные чаши. Одну подала Мирсуснэхуму со словами:

— Хорошенько ешь, внучек! Будь аккуратным, не ломай кости.

Поели, попили. Кости из двух чаш старуха сложила в одну, вынесла их на улицу. За домом озеро с древней еще живой водой. Высыпала она кости в озеро. А из воды вылетели живые утки, живые гуси.

— Хорошо! — молвил Мирсуснэхум. — Теперь я знаю: все в мире кружится! Все рождается, умирает и вновь рождается… Только не надо ломать кости! Законы природы соблюдать надо. Тогда вечно богатой будет наша земля!

И обратился Мирсуснэхум к судьям будущего:

— Богат наш край! Богат, но до поры…
Как море, лес.
В нем звери, точно рыбины.
Как небо, реки с плавными изгибами.
Там луны — нельмы, звезды — осетры.
Покуда мои рыбы все не вывелись,
Покуда мои звери все не выродились,
Прошу, судья, услышь мои слова.
Покуда не спалило воду зарево,
Напомни людям, что они — хозяева,
Не гости у богатого стола.
…А если запоешь ты в лад с поющими,
Разделишь равнодушье с равнодушными,
Потомки не простят тебе вовек».
У сказки разве есть конец? Нет у ней конца, как и у жизни. Только добрая ночь наступила, тихие звезды зажглись. Птицы и травы вместе с землей задремали. Засыпает и сказочник.

А проснется земля, забурлит, жизнь — и сказка проснется.

* * *
Нашу землю в старину называли почему-то землей «святого огня», а еще — краем Золотой Бабы.

Особенно много легенд о Золотой Бабе. Скандинавская сага повествует так:

«В 1023 году ватага викингов совершила поход в таинственную страну Биармию. Ее вел знаменитый разбойник Торир-Собака. Здесь жили язычники. Они поклонялись таинственной богине. Одна девушка «растаяла» от ласк пришельца и показала тайные тропы, ведущие к святыне. Перед изумленным викингом предстала золотая статуя ослепительной красоты. Обнаженная женщина держала в руках серебряную чашу. Она была полна монетами, смешанными с землей. Шею богини украшало драгоценное ожерелье. Его сорвал викинг, которого охватила дрожь алчности. Они бы унесли и тяжелую статую. Да люди той земли не позволили… Пришельцы отступили. Богиню бережно укрыли могучие таежные леса».

О Золотой Бабе повествует и Софийская летопись 1136 года, и карты России XVI века, изданные в Западной Европе, о ней пишут и современные следопыты — журналисты и писатели.

Ханты-Мансийскую землю издавна называли краем Золотой Бабы. А нашли здесь не таинственную богиню, а нефть и газ.

Анатолий Саратин — добытчик «святого огня». Как и многие манси, работает в Игримгазе. Он старший дизелист Игримской электростанции. И товарищи Анатолия Саратина — Дмитрий Неттин, Петр Лыпшиков, Иван Маремьянин, Анатолий Неттин — дети манси и хантов, овладели, как и он, сложными машинами и стали носить новое имя — рабочий.

Рабочий… Каков он? Чем живет? Что его волнует?

Анатолия Саратина я вижу не впервые. Когда-то мы жили в одной деревне. Его родители ходили на зверя, промышляли рыбу.

Кем мечтал быть тогда Толя Саратин? Может, учителем? Врачом? Или, может, капитаном? Белым лебедем плавал тогда по Сосьве-реке пароход «Петр Шлеев». Вся деревня обычно высыпала на берег, заслышав его веселые гудки. Встречали его, как счастье, провожали, как самого верного и надежного друга…

Анатолий Саратин стал судовым механиком. Водил суда и по полноводной Оби, и по Сосьве с ее песчаными перекатами, и по узким таежным речкам, где не всякая лодка пройдет.

Не мечтал только, наверное, Саратин работать на электростанции. И это не случайно.

Деревня, по которой мы бегали босоногими мальчишками, радовалась керосиновой лампе, как какому-то новому чуду.

На глазах меняется земля. И теперь у нового манси — рабочего Анатолия Саратина — осталось от старого лишь почтительное отношение к родной земле. И сам работает отлично, и молодежь учит. Земляки, односельчане не раз избирали его депутатом в местные Советы. Как член Ханты-Мансийского окружкома партии, он, рабочий человек, принимает активное участие в разрешении хозяйственных и культурных проблем края.

…В квартире Саратина пахнет свежей краской. На кухне синим пламенем горит газ.

— Нет только воды, — с сожалением говорит молодая хозяйка. — Но скоро будет и вода… Станем жить, как в городе.

Ее серовато-темные глаза озорно поблескивают, на щеках — румянец.

Я вижу ее впервые. И, естественно, интересуюсь: откуда она?

— Это дочь Енизорова Василия Михайловича. Знаешь его? — говорит Саратин.

— Нет.

— Ну как не знаешь? А про Манайл-Ваську слыхал? Это же он.

Действительно, про Манайл-Ваську я слыхал много. Еще с детства. Он работал председателем колхоза в соседнем селении.

— Хочешь послушать песни? — налаживая магнитофон, говорит Саратин. — Недавно записал.

И «русская квартира» Саратиных вдруг заполняется мансийским миром. Сначала это кажется давней-давней сказкой, почти легендой. Немолодой, но еще довольно бодрый голос выводит знакомую мелодию. И плывут слова певучие, обыкновенные, мансийские…

Я почувствовал, что эта мелодия близка мне до сердечной боли. И вот я снова качаюсь в волшебной колыбели, плыву на легкой лодочке-калданке; снег хрустит под лыжами, обитыми ворсистым мехом выдры, и добрыми великанами стоят рядом кедры, и санквалтап звенит глуховато-звонкими струнами-жилами…

И я почувствовал себя богатым человеком: меня волновал язык Ленина так же, как и язык моей мансийской матери. Язык моего лесного народа не хотел отпускать меня от своего древнего волшебства так же, как язык Пушкина поднимал меня к волшебству поэзии.

В доме Саратиных звучала то мансийская речь, то русская. И это мне казалось естественным.

Хозяйка квартиры жадно расспрашивала о Ленинграде, об институте имени Герцена, о наших ученых-североведах. В ее вопросах было столько тепла и грусти, словно она хотела знать о близком ей и родном, словно в Ленинграде она родилась, а не на Севере.

Да, в городе на Неве она стала учительницей, окончив институт.

И я опять задумываюсь: «Где у человека родина?»

Литвинов Аркадий Иванович считает своей родиной Ханты-Мансийский Север, хотя родился в Ленинграде.

— Мать моя живет на улице Некрасова, — отвечая на мой удивленный вопрос (я всегда считал его коренным северянином), говорит он, — да вот уже более десяти лет не был в Ленинграде. Прирос я здесь…

Первооткрыватель, душа-человек, работяга… Трудно сказать, в какой степени эти слова, не раз услышанные мною от людей, характеризуют Литвинова, заместителя начальника управления Игримгаз. Но точно одно: на его плечах держится многое в этом коллективе, насчитывающем более тысячи человек. И слово «первооткрыватель» имеет к нему прямое отношение: с момента открытия Игримского месторождения газа он здесь. Начинал рядовым рабочим геологической партии, а теперь вот руководит большим коллективом.

Его богатый опыт первопроходца, знатока этих мест, принес немало пользы новым людям — добытчикам газа, которые появились здесь намного позже. Вот уже вырос новый Игрим, Игрим, в котором есть газ, канализация и водопровод.

Много на Ханты-Мансийском Севере отрадных перемен. Искренне радовался я, когда заместитель директора подсобного хозяйства Игримгаза Кузьмин водил меня по теплицам, где из-под зеленых листьев выглядывали огурцы, помидоры…

— В нашем птичнике пока шесть тысяч кур, — говорил Кузьмин, — скоро подвезут еще четыре тысячи…

В подсобном хозяйстве работает более ста человек. Из них больше половины — манси и ханты. В сельских домах появился газ.

Новые люди, новые профессии и обычаи пришли на Север с открытием его подземных сокровищ. На земле «святого огня» созидается еще одно сокровище — это Дружба народов. Пусть она будет для людей так же свята, как сокровища, добываемые ими!

ОТ ЗАГАДКИ К ИСКУССТВУ

— Моя загадка: по дереву красная лисица бежит.

— Это огонь. Какой манси не знает! Вот он несется вверх по чувалу.

— А и правда: языки огня похожи на лисиц. Скачущие лисицы, красновато-золотистые.

— Хорошо у чувала: огонь не прячется.

— А у нашего учителя печь каменная.

— Не каменная, а кирпичная. Кирпич люди сами сделали, а камень на берегу валяется. Дикий он, как и деревья.

— Моя загадка: какая печь лучше?

— Это кому как: русским, наверно, белая печь, она не дымит, как чувал. А нам, манси, наверно, без чувала плохо будет.

— Почему?

— Огонь спрячет свой танец. Глаза радость потеряют. И загадки загадывать, может, не захочется… Моя загадка: а почему одна сторона чувала почти до потолка открыта?

— Разве это загадка? Думать-то здесь над чем? Наверно, потому чувал открыт, что от него свет в юрте. Без огня ночь стояла бы.

— Моя загадка: в углу дремучего леса стоит чаша со строганиной из нельмы, со строганиной из осетра.

— О, это то, что кушает чувал! Вот они валяются, твои стружки. Сытым будет чувал. Много ты настрогал.

— Моя загадка: хорошей ли едой питается, плохой ли едой питается, а в свой дом заходит.

— Так это нож заходит в ножны. Что ты строгаешь?

— На черный лук натянута острая костяная стрела. Отгадай!

— Костяная стрела… Наверно, это клюв. А какой птицы, не знаю.

— Тогда еще: мужчина в черном кувсе[15] за ночь облазает верховья семи лесных речек, собирая камешки.

— А, глухарь! В его зобу бывают камешки. Как надуешь этот зоб, легкий, прозрачный шар получается. А камешки внутри глухо позванивают.

— Я глухаря и вырезаю.

— А я, знаешь, кого?

— Пока не знаю. У тебя ведь ничего не получилось.

— Тогда моя загадка: в дремучем лесу серебряная дубина валяется.

— Любой манси знает такую загадку: медведь!

— А я не такого хочу вырезать. Не дубину, а страшного, черного, как коряга. Под ветками притаился он. Вот-вот набросится. Увидишь и задрожишь, как голый на морозе. Стра-а-ах!.. Сам дрожал. От коряги убегал, думал: медведь…


Это память моего таежного детства. Я на самом деле видел настоящий чувал. И тоже загадывал такие загадки. А мой приятель их без труда отгадывал. Тогда они мне не казались необычными. Они были так же понятны и естественны, как желтое солнце, звенящая река, голубое небо…

Теперь они мне порою кажутся странными, слишком экзотическими, не похожими на загадки других народов. Но в этой «непохожести» мне видится своеобразный взгляд народа на мир и начало оригинального искусства.

В 1937 году советский павильон Международной выставки в Париже был украшен картинами и панно молодых художников, воспитанников художественной мастерской Института народов Севера. Тысячи парижан восхищались искусством северян. Высоко оценило работы северных художников и жюри выставки, присудив им золотую медаль «Гран-при».

Среди них был и мой земляк — Константин Панков, панно и картины которого и ныне украшают отдел искусства народов Севера Арктического музея в Ленинграде.

Недавно известный ленинградский писатель Геннадий Гор, много сделавший для пропаганды творчества писателей и художников Севера, написал книгу «Ненецкий художник К. Панков», получившую добрые отзывы в печати. В этой книге он называет Константина Панкова выдающимся художником Севера.

Геннадий Гор видит своеобразие К. Панкова в том, что он соединил в своем искусстве фольклорное видение мира, непосредственность и искренность охотника, сына тайги, с современной живописной техникой, с безукоризненным чувством цвета и композиции.

Я смотрю на акварели и картины «Синее озеро», «Горы играют», «Волны», «Охотник», «Ловля птиц», и мне кажется, что я снова вижу родные места.

В таком же амбарчике на резных столбах моя мама — настоящая охотница — хранила добычу.

И у нас была такая же «морда»[16]. И костер с котлом, где уха дымится, — это тоже мой костер, и уха моя.

Огромное дерево, которое «выросло» посреди акварели «Синее озеро», — тоже мое дерево. И обо всем этом я давно, когда даже не знал о существовании картин К. Панкова, написал:

Здесь незримыми руками
Рыб ловили сети наши.
Билась рыба плавниками,
Брызги ярких радуг краше,
Словно россыпи росинок…
Мы уху с дымком и солнцем
Ели вон под той осиной,
Что вот-вот небес коснется!
А на том мысу, где сосны
Темной лентой мчатся в дали,
Мы бродили вдоль по Сосьве,
Юрких белок промышляли…
Константин Панков родился в деревне Саранпаул Березовского района, где я не раз бывал. Мать его была мансийка, отец — ненец. Он слышал в детстве такие же песни, как и я, такие же загадки загадывал своему приятелю. И загадки те были совсем не странными. Обыкновенными были они, не экзотическими. Каждый манси их понимает с первого слова.

Возможно, кому-то рисунки Панкова покажутся «примитивными», «детскими», «наивными». Это глубокое заблуждение!

Если Панков изображает человека штрихами, давая лишь общие очертания, то это не потому, что он не умеет рисовать. Он это делает так же, как его предки, которые несколькими взмахами топора вырубали на дереве лицо идола или на скалах Урала несколькими штрихами вырезали изображение духа, приносящего людям удачу.

Нет! Это не оригинальничание на западный манер!

Это традиция, это способ выражения своих мыслей, своего состояния. Своеобразный взгляд на мир, идущий с древности. Это подтверждают археологические находки.

Летом 1968 года археологический отряд Московского государственного университета на территории Ханты-Мансийского округа нашел клад — 92 бронзовые отливки.

Загадочные звери с оскаленными пастями, поджатыми лапами, вытянутыми туловищами. Собака или рысь, волк или бобер? Сразу не скажешь, кого изобразил древний мастер, не проявлявший никакого интереса к реальным формам.

Как считает Вадим Старков, руководитель раскопок, эти фигурки, пролежавшие в земле более двух тысяч лет, не украшения, а произведения ритуального искусства. Эти фигурки, поражающие нарочитым схематизмом, изображают предка умершего, его тотема.

И, как утверждают исследователи, «эти находки показали, что археологи столкнулись в Приобье не с какой-то отдаленной ветвью скифского искусства, не с изделиями мастеров, лишь копирующих случайно попавшие к ним образцы, но с высоким и самобытным искусством».

Своеобразное видение мира живет и в современных загадках, орнаменте, надписях на скалах, в пантографическом письме современных манси и хантов. Вот где истоки своеобразного искусства Константина Панкова!

Не забыли ли современные художники Севера оригинальный опыт, зоркий глаз предков?

Недалеко от Саранпаула, где родился Константин Панков, в таежной деревеньке, на берегу той же реки, живет манси Петр Шешкин. Под его охотничьим ножом дерево поет, оживают в дереве рыбаки, добывающие рыбу из-подо льда, охотники, сдающие шкурки пушистых соболей, оленеводы, пасущие стада оленей, росомахи, волки и рыси, хозяева тайги медведи и лоси, филины и орлы…

Но где тот причудливый и волшебный мир, который дал Панкову «другой глаз»? Может, у Шешкина «свой глаз»?

А может, мир этих загадок сейчас стал казаться слишком причудливым? Книги сельской библиотеки, которые перечитал Шешкин, может, изменили волшебный мир мансийских сказок и загадок, казавшийся когда-то таким привычным и обыкновенным? Будто теперь в жизни и загадок не стало. Все ясно, просто, гладко, кругло…

Жизнь манси стала другой, не похожей на прежнюю. Это правда. Но ведь тайга-то осталась. На заре так же токуют глухари, резвятся белки на ветвях, «храпят» в берлоге медведи. И таежные речки все так же бегут к Оби. А великая Обь плавно, не торопясь, несет свои воды на север, к самому Ледовитому океану. И рыбы плещутся, как много веков назад. А бобры валят столетние кедры, строят хаты, сооружают плотины, купаются в своем «море». И медведь не ушел из тайги. Куда ему, зверю, уходить? И хотя манси уже не считают его хозяином тайги, но все же «медвежий праздник» сохранился. Правда, не всюду, а лишь в глухих деревеньках.

В деревне Ломбовок, где живет Петр Шешкин, можно и сейчас побывать на представлениях загадочных и таинственных, где сказка и жизнь связаны, играя одну игру.

Это не «праздник медведя», как утверждают некоторые горе-атеисты, видящие в любом национальном и непонятном для них «религиозные представления», а народный театр. Своеобразный театр. Большое искусство народа. Об этом еще Лев Толстой писал:

«И недавно я прочел рассказ о театре у дикого народа вогулов. Одним из присутствовавших описывается такое представление: один большой вогул, другой маленький, оба одеты в оленьи шкуры, изображают один самку оленя, другой — детеныша. Третий вогул изображает охотника с луком и на лыжах, четвертый голосом изображает птичку, предупреждающую оленя об опасности. Драма в том, что охотник бежит по следу оленьей матки с детенышем. Олени убегают со сцены и снова прибегают. Такое представление происходит в маленькой юрте. Охотник все ближе и ближе к преследуемым. Олененок измучен, жмется к матери, мать лижет ему рану. Охотник натягивает другую стрелу. Зрители, как описывает присутствующий, замирают, и в публике слышатся тяжелые вздохи и даже плач. И я по одному описанию почувствовал, что это было истинное произведение искусства»[17].

А вот каким бывает этот праздник охотников сейчас.

— Пух! Пух! Пух! — раздаются выстрелы.

— Сколько выстрелов?

— Семь.

— Значит, низвели «его».

Медведя не называют, а величают иносказательно: «он». И не говорят «убили», а «низвели». Услышит медведь — обидится. Зачем обижать родственников? Манси и ханты думали, что медведь предком людей является. Только он живет в лесу. Поэтому называют его Вортолнут — «В лесу живущий», значит.

Сейчас никто не верит, что люди произошли от медведя. Но старая традиция еще осталась. Хорошо ли, плохо ли, кто знает. Только встречать медведя интересно не одним детям, но и взрослым. И как же может быть не интересно, если в снежки играют даже старики! И снегом моют друг друга, и водой опрыскивают.

Снимут с медведя шкуру, и самый искусный мастер делает чучело медвежьей головы. Поставит голову медведя на «священный» стол, заиграет пятиструнный санквалтап, зальется волшебными звуками многострунный торыг — и в пляс идут ноги. И не узнаешь, кто плывет в огненном танце: молодые ли, старые ли, потому что все в берестяных масках.

— У-ку-лу-лу! У-ку-лу-лу! Что вы делаете? — кричит на весь дом одна берестяная маска.

— Мы медвежий танец пляшем, — тянет в лад музыке другая.

— А это что за зверь? — спрашивает первая.

(Те, что в масках, медведя могут называть не только по имени.)

— Если ты не знаешь — посмотри на стол!

— Твой зверь плохой, черный.

— Наши звери хороши. Сочиню я песню о твоем звере, взобравшемся на стол. Твоего зверя застольного буду колоть словами.

— Умеешь — так пой!

И «берестяной нос» — как называют маску — поет хулу на медведя:

Его руки —
Лопаты, которыми женщины копаются в потухшем костре.
Глаза —
Круглые берестяные чумики с черной водой.
Но хозяин «священного» стола не обижается. Ведь говорит кто? Не человек, а берестяная маска. У него нет лица.

Осмеивают всех, не одного только медведя. Лишь бы слова были яркие и ум острый.

В дом, полный людьми, влетает какая-то птица.

— Чайка! — узнает кто-то.

Птица хватает со стола сияющую серебром чашу, прячет ее за пазуху и мчится в танце.

За ней едет богатырь. Он одет в лисьи и собольи меха. Конь у него деревянный. А бубенчики — настоящие, звенят.

— Мирсуснэхум! — говорят люди. — Он гонит чайку, дерзнувшую украсть народное счастье.

— Когда прошла чайка? — молвит он человеческим голосом.

— Семь дней тому назад проходила мимо нас чайка, — отвечают ему люди.

Мирсуснэхум подпрыгивает на одной ноге, напевая:

Золотую чашу, из которой питается народ мой,
Похитила чайка.
Конь мой с пестрыми боками,
Зверек мой, быстрей, быстрей!
— Когда прошла чайка? — опять спрашивает.

— Вчера прошла, — говорят сидящие на полу.

И опять едет, пляшет, напевая:

Как сохнущая таежная речка,
Живот моего народа высох.
И сердце жаждет пищи.
Богатую чашу с народной пищей
Своровала чайка.
Немного едет — видит белую птицу. Догоняет, бьет — чайка падает. А Мирсуснэхум забирает сверкающую чашу.

— Вот ваша чаша! — говорит он народу, бросая чашу в руки людям. И удаляется в огненном танце.

Не бессмысленна эта сценка!

Таков древний праздник манси и хантов, в котором Лев Толстой видел зерна истинного произведения искусства.

А ведь недавно многие утверждали, что у народов Севера нет и не может быть искусства. Отрицалась возможность существования у них танцев. «Танец, дочь веселья, — читаем в многотомной «Истории танцев мира» С. Н. Худякова, — конечно, не мог найти себе места среди вечных льдов и холода, и поэтому у эскимосов, круглый год окутанных звериными шкурами, непрерывно влачащих свое скудное существование среди снежных вьюг и морозов, не могло родиться желание веселиться посредством танца». В других исследованиях с той же самоуверенностью своеобразное, экзотическое, непонятное европейцам искусство малых народов объяснялось «бессмысленными выходками дикарей» или просто шаманством.

Татьяна Федоровна Петрова-Бытова — ныне заслуженный деятель искусств РСФСР, — посвятившая себя созданию национальной хореографии Севера, доказала, что и под холодным небом рождаются огненные пляски, что древние, неевропейские танцы северян обладают огромной выразительностью, яркой впечатляющей простотой, они так же многоцветны, как пляшущие сполохи северного сияния.

Кружок национальной хореографии северных народов выступал уже на первом фестивале народного танца в Москве — в 1935 году. И с большим успехом: нанайская шуточная борьба сразу перекочевала в ансамбль народного танца И. А. Моисеева. Потом стараниями Петровой-Бытовой был создан ансамбль «Северное сияние». Он существует уже тридцать лет, и популярность его растет. Помню, как меня самого потрясли сцены народных игрищ манси. В известной мере они воссоздавали знакомый мне с детства «медвежий праздник». Когда-то к нему относились пренебрежительно, объявляли шаманским действом. Петрова-Бытова сумела переосмыслить его, выделить из него все, в чем проявились талант, характер, самобытность моего народа.

Сейчас у народов Севера развиваются и музыка, и литература, и живопись. Истинные произведения искусства есть и у манси Петра Шешкина (его скульптуры экспонировались на Всесоюзной художественной выставке самодеятельных художников), и у молодого хантыйского художника Геннадия Раишева.

Раишев свободно владеет искусством причудливого северного орнамента, представляющего, кстати, не просто бессмысленные, красивые завитушки, а письмо, которое старики могут читать…

Раишев в какой-то мере продолжает начатое Панковым. Но было бы печально и неестественно остановиться на том же уровне. Было бы грустно, если бы творчество художника ограничивалось подражанием. Жизнь нашего века кипучая, сложная. Уложится ли она в древнюю загадку и орнамент? Нет! К счастью, Раишев, по-моему, идет дальше. Современный человек, знающий и Шекспира, и Толстого, и Пикассо, Раишев лишь отталкивается от видения мира своих предков и ищет собственные пути отображения многогранной действительности.

Трудно передать, описать содержание, тематику экзотической и остросовременной графики Раишева.

Скажу только, что автор этих строк благодарен Раишеву за истинно северное оформление книги поэм «Песня последнего лебедя», которая вышла в издательстве «Советский писатель».

И манси Петр Шешкин, и хант Геннадий Раишев, и ульчский художник Александр Дятала, и нанаец Андрей Бельды — каждый по-своему открывают мир кистью художника.

А сначала была просто загадка.

И от причудливой загадки может вырасти оригинальное искусство, нужное людям.

* * *
Кто сегодня продолжает складывать песню человека северного сияния?

Вспоминаю одно событие. Было это в Салехарде, лет пять-шесть назад. Чум… Древнее жилище оленеводов. Посреди — краснощекая печь. Жарко. А спину холодит. На улице мороз за пятьдесят градусов. Рвется он в чум сквозь шкуры, лежащие на шестах. У древнего огня — люди. Идет семинар молодых писателей пяти национальных округов Севера.

В глазах некоторых гостей удивление. Космические корабли, сияющие огнями города — и конусообразный чум из шкур? Лайка, лежащая у порога теплого жилища. Олененок Авка, протягивающий безрогую головку к ласковому теплу огня. Домашний олененок. Весной он осиротел. Беспомощную и слабую Авку люди взяли в чум. Смотрит Авка доверчивыми смолистыми глазами на людей, на огонь и радуется теплу.

Полный чум народу. Человек двадцать. Сидят плечом к плечу. Вокруг огня сидят. Откуда знать олененку, что людям из разных концов земли порой необходимо посидеть у одного огня и поразмышлять о жизни, поделиться теплом и опытом? А на улице мороз такой, что карликовые сосенки трещат. Жизнь… Что это такое?! Люди, олени, собаки — все перед лицом стужи собрались вместе. А иначе не проживешь.

Итак, полный чум молодых писателей-северян!

Порадовал всех участников семинара своим серьезным отношением к жизни, к товарищам, к творчеству хантыйский писатель Роман Ругин. После окончания Ленинградского педагогического института имени Герцена он работал директором школы. Находил время для стихов и прозы. За эти годы он издал книгу стихов на хантыйском языке, на русском — сборник рассказов «Погоня». В его стихах не только зоркость и меткость охотника, но и свежесть, глубина мысли современного северянина, который давно перестал думать только об охоте.

Однажды мне подумалось: почему не занимаюсь вековым занятием моих предков, а пишу книги? Неужели пасти оленей, ходить за зверем не так уж интересно, как слагать стихи? Неужели в труде оленеводов, охотников нет поэзии? Или писать книги просто легче? Почему так дружно взялись за перо мои собратья-северяне? Я попытался взглянуть на творения товарищей. У них чуть ли не главное место занимает вопрос: «Кто я в этом мире?» И у меня вначале было то же самое.

Кто я? Старинная сказка
так про меня говорила:
будто сидит меж плечами
рот разговорчивый мой.
Плечи снуют, словно челюсти,
очи, как два полумесяца,
не на лице моем светятся,
а на груди ледяной…
Кто я в этом мире? Этот вопрос не так уж риторичен. Особенно если вспомнить недавнее прошлое, когда человека тайги и тундры считали дикарем…

Роман Ругин в своем творчестве рассказывает о таежном народе ханты. Сегодня он секретарь райкома КПСС одного из районов Ямала.

Ямал — край земли. Девять месяцев — зима, остальное — лето. Ямал — одна из крупнейших газовых кладовых страны, из тех, что уже снабжают страну голубым топливом.

Роман Ругин живет, работает среди людей, добывающих огонь земли. Он сам добытчик огня. Как это отразится на его творчестве? Не померкнет ли северное сияние перед огнем земли? А может, все предстанет в новом сиянии — в сиянии добра и света? Не будем загадывать. Ответ скажет время. У новой жизни светлый дух и скорость. Кто прикоснулся к ней — тот уже не вернется в древность.

Лишь сновидения белого безмолвия будут порой тревожить. Но как бы ни развивалась научно-техническая революция, с каким бы ускорением ни добывались газ, нефть и строились города в безмолвной тайге и тундре, как бы ни менялся и сам человек, он, овладевший мощью могучей техники, огнедобытчик, первопроходец, в минуты раздумий — поэт.

Какие новые песни напишет Роман Ругин — не знаю. Знаю, верю — он будет человеком, добывающим огонь для людей. Поэт — по сути своей теплотворец.


— Каким был твой первый шаг? — иногда кольнет меня вопрос.

— Он, наверное, мало чем отличался от первого шага любого человека каменного века, — отвечаю себе.

— А когда ты научился твердо стоять на земле, как ты шагал потом?

— А потом я делал шаги через тысячелетия.

— «Шаги через тысячелетия»?! Это что — поэтическая гипербола? Или запоздалая фантазия на тему «машина времени»?

— Нет, так было со мной на самом деле! Посуди сам:

«Маленький мальчик моего детства, выходя из своей яранги и направляясь в школу, каждое утро перешагивал через тысячелетия, не задумываясь над этим. Вечером он возвращался назад, в привычный старый уклад жизни. Его родственники, устроившись на моржовой коже между разложенными книжками и тетрадями, опускали рукав плаща в сосуд с морской водой: так они гадали о течениях в проливе, о стадах моржей, идущих на лежбище. Они просили у богов помощи в житейских делах, в охотничьем промысле. Кто-то бормотал заклинания… А в это время мальчик читал вслух стихи Пушкина, Лермонтова, Маяковского. Но порою его отвлекали от книги, чтобы помазать лоб жертвенной кровью… Ни я, ни мои родичи не видели в этом ничего необычного…»

Об этом чуде поведал миру мой ровесник, сын Чукотского Севера Юрий Рытхэу. Но ведь то же самое происходило и со мной! И я в детстве, как и все мои сверстники-северяне, по утрам перешагивал через тысячелетия. Удивительную «машину времени» подарила детям Севера Советская власть!

Недавно я перечитывал безыскусные слова эвенка Никиты Сахарова, написанные им еще в тридцатых годах, и повеяло на меня чем-то очень знакомым.

«На дворе стужа, ночью даже от мороза трещали деревья. Но в чуме было тепло. Мне казалось, что нет в жизни ничего дороже нашего жилья. Всю ночь тлел очаг посреди чума. Я лежал на мягких оленьих шкурах, а когда наступали сильные морозы, бабушка засовывала меня в меховой мешок… Раньше бабушка рассказывала много сказок про зверей. Больше всего в них говорилось о коварстве хитрой лисы…

…Через несколько лет пришла ко мне на встречу совсем другая судьба… Я сидел в большом «чудесном чуме». Только «чум» этот назывался «Ленинградский институт народов Севера». И когда однажды в «чудесном чуме» выступал Алексей Максимович Горький, рассказывал нам, студентам, про знаменитую русскую сказительницу Ирину Федосову, я вспоминал бабушку и ее сказки. Те сказки, которые я запомнил от своей бабушки, я напечатаю на родном языке».

Немного сказок успел напечатать на родном языке Никита Сахаров, один из зачинателей эвенкийской литературы: он смертью храбрых погиб в боях за Берлин. Не успел! Эстафету подхватили другие.

Чтобы идти вровень с веком, надо быть первопроходцем. Надо работать много — и за себя, и за того парня! Не потому ли мой ровесник, эвенкийский писатель Алитет Немтушкин так смело взялся за перо и выпускает одну книгу за другой не только на родном ему языке?

Чтоб шагать через тысячелетия, надо дерзать.

Улыбчивое воспоминание нанайца Акима Самара — первого члена Союза писателей из народностей Севера, покажется, думаю, очень типичным и привычным для многих, будто он говорил не только о себе:

«В 1933 году я однажды зашел… в типографию. Там я первый раз увидел, как печатается газета. На меня это произвело большое впечатление. Я не ограничился одним посещением типографии, я стал часто заходить туда. В типографии я научился, как набирать газету и как ее надо печатать. В том же 1933 году в Найхин[18] пришли нанайские буквари и две маленькие нанайские книжечки, написанные В. А. Аврориным и А. Бельды: «Бедный человек Тара» и «Как Бага пошел учиться». Я прочитал эти книжечки, и у меня возникла мысль: «Попробую и я что-нибудь написать». Эту мысль я долго носил в себе и никому не говорил. Очень хотел писать, но как-то боязно было начинать — думал, ничего не выйдет. Потом решил, что боязнь — плохое дело. Боятся зайцы, а человек — не заяц.

Я написал небольшую заметку о нарушении дисциплины одним комсомольцем. Эту заметку я отнес в редакцию газеты «Учебный путь», издававшейся в Найхине. Вскоре я прочитал свою заметку в газете. Это был первый мой, если так можно выразиться, писательский почин».

И этот талантливый зачинатель нанайской литературы пал смертью храбрых, защищая священные стены Сталинграда. Но его «писательский почин» с достоинством понесли дальше поэт Андрей Пассар и романист Григорий Ходжер, создавший эпический цикл романов о своем таежном народе, в которых века спрессованы в десятилетия.

Шаг через тысячелетия… Это не поэтическая гипербола и не фантазия. Это сама наша советская действительность!

«Однажды мне довелось прочесть письмо Максима Горького, адресованное моим сородичам, тому поколению нивхов и орочан, которому суждено было первым войти в мир знаний, — пишет нивхский писатель Владимир Сайги. — Я с волнением читал каждое слово великого гуманиста, и казалось, письмо это адресовано мне, хотя написано оно было за несколько лет до моего рождения. Вот что писал Горький из далекого Сорренто: «…Я получал письма от детей европейцев. Конечно, их письма тоже радовали меня, но не так глубоко, как ваше письмо, дети гиляков, тунгусов, орочан. Ведь не удивительно, что дети европейцев грамотны, удивительно и печально, что среди них есть безграмотные. А вы — дети племен, у которых не было грамоты, ваших отцов избивали, грабили русские и японские купцы, двуногие звери, ваших отцов обманывали и держали в темноте шаманы, такие же обманщики, как европейские попы. И вот вы учитесь. А через несколько лет вы сами будете учителями и вождями ваших племен…»

Пророческие слова Горького сбылись. Многие из первых грамотных северян стали не только прекрасными учителями, но и руководителями национальных округов, учеными, художниками, писателями.

Поучительна в этом смысле жизнь Василия Николаевича Увачана. Сын эвенкийского охотника, ныне первый секретарь Эвенкийского национального округа, стал доктором исторических наук и видным общественным деятелем страны. Он депутат Верховного Совета СССР, член Центральной Ревизионной Комиссии КПСС.

Читая книгу Увачана «Путь народов севера к социализму» (изд-во «Мысль», 1971 г.), еще и еще раз зримо чувствуешь, какая гигантская работа проделана Коммунистической партией, если за каких-то полвека народы, стоявшие на стадии развития каменного века, шагнули в социализм и встали с «веком наравне».

В старину мои предки манси пели:

Мы уйдем, покинем землю,
Чтобы больше не родиться…
Наши лодки, как могилы,
На песках сгниют тоскливо,
И в деревнях опустелых
Будут жить одни лишь мыши…
Этот крик души родила жизнь, печальная и темная. В иной мир — небытие — люди не хотели уходить молча. В грустную мелодию песни они вплетали крик истерзанной души.

И если в песнях сегодняшних певцов Севера много света, солнца, то это не случайно. После долгой полярной ночи появление солнца — ч у д о.

Рождается ребенок — растет. Глаза его жадно смотрят на мир. Он всему удивляется. И журчащей воде, и полету уток, и бегу оленей. Но впервые за тысячелетия в жизни народов Севера это первое детское удивление, первый юношеский восторг не омрачены ужасами жизни, горьким опытом отцов и дедов.

Окрыленный ленинской философией жизни, певец Севера запел во весь голос. Послушайте солнечные песни эвенка Алитета Немтушкина. Задумайтесь над радужно-философскими строками эвенка Василия Лебедева. Вникните в орнамент души северной женщины, которую рисует чукотская поэтесса Антонина Кымытваль, посидите у юкагирского огня Уруло Адо, и вы поймете многое.

Эти полвека, прошедшие с образования СССР, оказались равными тысячелетиям.

Это было прекрасное время пробуждения человека. Если он был на уровне развития каменного века, он простился с ним. Теперь ему доступны вершины литературы и искусства. Творчество Григория Ходжера, Владимира Санги, Юрия Рытхэу — яркое свидетельство тому. Их книги издаются миллионными тиражами, переводятся на разные языки. И, наверное, не в экзотике причина их успеха. Каждый из них нашел свой ключ художественного постижения действительности.

А рассказать им есть о чем. Север, который совсем недавно казался многим мертвой снежной равниной, где витал дух вымирания, оказался кладовой сокровищ. Золото Чукотки, цветные металлы Таймыра. Нефть и газ ханты-мансийской земли имеют огромное значение.

Изменяется экономика Севера. Развивается и совершенствуется культура. Новые художественные проблемы решают и писатели народов Севера. Долгая полярная ночь кончилась. Настал долгий день невиданной путины, время больших раздумий. Северянин прозрел, и от своих певцов он ждет теперь глубоких песен «о времени и о себе». Молодые писатели малых народов, идущие вслед за первыми, понимают это. Подтверждение тому — роман юкагирского писателя Семена Курилова «Ханидо и Халерха» и повесть нанайца Петра Киле «Птицы поют в одиночестве».

Петр Киле этой своей небольшой, но емкой по мысли повестью как бы говорит о неисчерпаемости духовных и творческих возможностей малых народов. Его песни — это тоже песни пробуждения человека. Но это другое пробуждение. Ему уже неведомы шаманские сновидения. Древняя мелодия нанайской земли удивительно причудливо вплетается в его современную песню. Музыка и мысль, емкость слова и краткость фразы. Скорость реактивного самолета и тихое вечное бормотание таежной речушки.

«…Природа, думал я, это все, что вокруг… Ивы, луг. Шиповник посреди села… Ночная река, полная тайн и такая теплая. Мухи, собаки с глазами, облепленными мошкой. Природа — это шерсть медвежьей шкуры и мои страхи. Метели. Мир прекрасного — это школа, книги, русская речь. Природа меня закабаляла, культура — освобождала. Я хотел снять с себя природное и перейти весь в мир культуры. В школе я проделывал это и радовался, как легко мне стало удаваться это превращение. Я пел песни. Я читал книги. Я знаю: я живу в России, я свободен и счастлив, но я не могу забыть и об индейцах в резервациях, о неграх в гетто, и тени их унижения и позора я чувствую на моем лице…»

Блок, Толстой, Чайковский пробуждают в герое Петра Киле самого себя и влекут к исповеди:

«Ребенком мне хотелось умереть и где-то в России родиться заново, об этом много мечтал.

Теперь уже не песни, а книги меня спасали. Я лежал на кровати и читал целыми днями, читал до сумерек, а в сумерки уже не разберешь, где ты и где тот страшный чужой мир с огнями городов, с автомобильными катастрофами, с изнасилованными женщинами, с небоскребами и яхтами. В сумерки слова обретают реальные формы и уже не поймешь: ты глядишь в окно на стога, на фиолетовые облака — или это сон… В сумерки такая отчетливая тишина: слышно — стукнули дверью на другом конце села, слышно — промерзает вода вдоль берега, и все кажется, что где-то в пустом доме плачет ребенок. В сумерки слышишь пространства. Гималаи и Кордильеры, Ганг и Амазонка, американские прерии и африканская саванна — все обступает меня близко, и снова мне неуютно…

…Я лежу ничком на кровати, подо мной подушка, в руках роман Драйзера, нет — «Манон Леско», нет — «Тихий Дон», нет — «География частей света»… Я приподнимаюсь и включаю радио — голос знакомый поет «Синий платочек», и снова мир в душе моей, я спокоен и счастлив!»

Сегодня художник Севера поет не только о прекрасном времени таяния снегов и о своем человеческом пробуждении, но и глубоко задумывается о смысле жизни и о своей причастности к огромному и сложному миру. Произведения писателей-северян читают русский, украинец, литовец не только потому, что они открыли им свой суровый и экзотичный край, но и потому (в этом главное!), что читатель в их произведениях видит многогранную жизнь советского человека, находит в них немало созвучного своим думам.

Советская власть окрылила человека северного сияния, дала возможность выразить себя в искусстве, литературе, труде и тем самым приобщиться к творчеству истории, созиданию новых человеческих отношений.

СИБИРСКОЕ УСКОРЕНИЕ

В руках у меня многострунная мансийская арфа — торыг, напоминающая журавля.

«Журавль»-арфа для манси и ханты — священный инструмент. Не каждый мог дотрагиваться до его струн. Лишь по большим дням звенел его голос, лишь от большого горя стонали его струны-жилы, лишь от великого счастья мудрый «журавль» пел.

Я осмелился взять его в руки. Я трогаю струны и вслушиваюсь. Я трогаю волшебные струны и думаю думу о земле, на которой родился и рос.

А струн у арфы много — как чудес на моем Севере! Струн у арфы много, как в жизни историй, легенд. А у каждой струны свой голос.

Тронешь струну — и звенит глухариная песня, шелестит зелеными иголками пятисотлетний кедр, трубит лось.

Тронешь струну — и скрипят лыжи из лосиного камуса, и поет белый-белый снег.

Тронешь струну — и плещутся полноводные реки, и рыбы над струями пляшут, хватая бабочек. А небо, небо белой ночи, звенит от полета уток, гогота гусей, лепета лебедей… Живая музыка вечной белой ночи неужели вас не заворожит?

Тронешь струну — и шумит буровая, и буровики в стальных касках, как богатыри в шлемах. А разве буровики и на самом деле не богатыри? Ведь они всегда в первых рядах покорителей сибирских недр. А отвоевать у бездорожья, болот, морозов и тайги богатства земли не просто. Требуется не только глубокое бурение, но и глубокие знания, глубокие человеческие качества.

Тронешь струну и задумаешься: «А как обо всем этом рассказать?»

Может, сказки помогут? Ведь в них глаза народа. Может, песни помогут? В них душа народа. А может, обыкновенная быль ярче самой причудливой сказки?

Трогаю струну волшебного «журавля» и решаю: «Сказка, пой о жизни! Летопись, напоминай! Песня, лейся!»

Я еду по родной земле. Смотрю. Слушаю. Слушать человека, запечатлевать его непрерывное человеческое сознание, возбуждающее память и опыт прошлого, а также новые мысли и чувства, рожденные от соприкосновения с современностью, — задача моей писательской думы. Случаются встречи, после которых не сразу берешься за перо, долго вынашиваешь замысел, откладываешь его осуществление, а он, этот замысел, обрастает новыми подробностями, впитывает новые впечатления, и уже не можешь отложить в сторону перо…

Антонина Георгиевна Григорьева — председатель Ханты-Мансийского окрисполкома — знакома мне не первый год.

Помню ее взволнованное слово на сессии Тюменского областного Совета, где она, убедительно оперируя фактами, ратовала за увеличение средств на культурное строительство, горячо говорила об улучшении медицинского обслуживания коренного населения Тюменского Севера.

Кому, как не ей, дочери этого Севера, не знать до тонкостей потребности людей, их чаяния!

Время дало дочери ханты-мансийской земли слово оратора, сделало государственным деятелем. Она избиралась в Верховный Совет СССР, теперь — депутат Верховного Совета РСФСР. Гостеприимной хозяйкой суровой Югорской земли видел ее я в недавний приезд на землю предков…

Вот она подносит хлеб-соль нашей писательской делегации. Вот она крепко жмет руку певцу Украины Михаилу Стельмаху. Вот она о чем-то серьезном говорит с поэтом-воином Михаилом Дудиным. Вот она по-сибирски щедро угощает строганиной из мерзлого муксуна — лакомством своих предков — Матиаша Ференца, посланца братской Венгрии, язык которой так близок к наречию манси и хантов.

В конце прошлого века этнограф К. Д. Носилов в книге «У вогулов» писал о манси:

«Откуда он пришел в эту тайгу, какие великие передвижения народов его сдвинули сюда, он не говорит, он забыл даже свое недавнее прошлое; но его типичные черты еще до сих пор напоминают юг, другое солнце; кудрявые, черные волосы, римский профиль лица, тонкий, выдающийся нос, благородное, открытое лицо, осанка, смуглый цвет лица, горячий, смелый взгляд — ясно говорят, что не здесь их родина, что они только втиснуты сюда необходимостью, историческими событиями, передвижениями в великой Азии народов.

Такие лица скорее напоминают венгерца…»

Этот гуманный человек, проживший несколько лет среди таежников, изучая их жизнь, предлагавший ряд проектов «спасения инородцев» от их бедственного положения, в конце концов пришел к такому печальному заключению:

«Еще недавно воинственный, бодрый, знавший, как топить, добывать из руд Урала железо, медь, серебро, имевший торговые сношения с соседями, воин-народ этот теперь совсем упал, совсем превратился в первобытного дикаря и так далеко ушел от нашествия цивилизации в свои непроходимые леса, так забился в глушь своей тайги, так изолировался, что, кажется, уже больше не покажется на мировой сцене, а, тихо вымирая, сойдет вовсе с лица нашей планеты…»

Думаю над этими печальными словами и при встрече с Антониной Георгиевной. Сопоставляю. Сравниваю.

Передо мною круглолицая, уже немолодая женщина. Я знаю, что ей скоро пятьдесят. Но темноватые глаза ее горят. В них не только мудрость прожитых лет, но и задор молодости, света, жизни. Она охотно отвечает на мою просьбу рассказать о себе.

— Родилась я на берегу нашей красавицы — реки Конды. В семье рыбака-охотника. Вся моя жизнь связана с родным краем. Вместе с ним, кажется, и я пробуждалась к новой, неведомой жизни. Зима. Снег. Тишина. Белые дома. Белые деревья. Долгая ночь. Большие звезды. А выкатится луна — все заблестит. Снег загорится искрами. Река, как сияющая скатерть. Синие тени деревьев лежат. Сонная тишина заснувшего леса, реки, берегов и всего окружающего казалась вечной в жизни нашего края. Да, и я успела этой жизни вдохнуть!..

Поплавала на лодочке. Поездила на лошадях. Полетом казалась езда на олешках.

Заломив ветвистые рога на спину, поскрипывая копытами, из-под которых летят комья снега, несутся по узкой дорожке олени. Снежная пыль, поднятая оленями, пушит лицо, сковывает ресницы. Ветром становятся олени. Дух захватывает от быстрой езды. И каюр, сидящий на передке нарт, в мохнатом оленьем совике, тоже в снежном куржаке. Его мохнатая голова в оленьем меху похожа скорее на ком снега. А лица совсем не видать. Только одни живые черные глаза светятся из-под снега, точно тоже летят вслед за летящими оленями.

Смотришь, бывало, как бегут олени, как бежит низкорослый сосняк, осыпая тебя с ветвей радужным снегом, как мелькают следы куропаток, зайцев, а то и самого соболя, как склоняется к дорожке выгнутая стужей березка или ветка огромной ели, и вся эта картина уснувшего северного леса рождает в душе что-то такое первозданное, сказочное, вечное. Едешь по дремлющему лесу — и вдруг деревья расступаются, и впереди чистая, гладкая, безбрежная даль. Низкое небо на горизонте сливается со снегом. Там может быть и озеро, и река. А чаще всего — обыкновенное болото.

При виде этой сонной дали останавливаются даже олени. Они, усталые, тяжело дышат. Пар клубами летит из раскрытых ртов. Один кряхтя ложится на снег. Второй кладет на его спину голову. Третий, запыхавшись, свесив красный язык в сторону, смотрит в снежную даль, точно прикидывая, сколько сил надо потратить, чтобы преодолеть это снежное море, кажущееся мертвым.

И кто тогда мог подумать, что под этой ледяной пустыней окажутся и нефть, и газ?!

Да это никому и не снилось!

И все это начиналось тогда, в дни моей юности. Советская власть уже шла по Северу. Революция диктовала жизни свое революционное ускорение. Первопроходцами были тогда в тайге не геологи, а учителя. И я мечтала стать учительницей. И стала. Окончила в Ханты-Мансийске педучилище, и меня направили на работу в деревню. Но у нашей советской жизни свой особый шаг. Как его назвать? Может, ускорением? Ведь часто к человеку приходит то, о чем ты еще и не успел помечтать. Скоро меня избрали комсомольцы своим вожаком. Работала в окружкоме комсомола, потом секретарем райкома партии, председателем райисполкома…

Главное, что я заметила, — это ускорение жизни. На Севере шаги ускорения особые. Время, вперед! Ускорение!.. Это емкое слово, звучавшее по-особому в дни моей юности, сейчас подхвачено огнедобытчиками тюменской земли, где сегодня куется СИБИРСКОЕ УСКОРЕНИЕ.

Сибирское ускорение — это чудо преображения земли: новые города, дороги, газопроводы.

Сибирское ускорение требует смелых, дерзновенных решений: перекрыть старые нормы, дать невиданные скорости проходки, проявить героизм в созидательном труде на благо народа.

Сибирское ускорение творит сибиряк, новый советский человек, не знающий национальной розни, но помнящий и берегущий лучшие черты предков. Кто он?

Это и лесоруб, Герой Социалистического Труда, русский Николай Коуров; это и врач, депутат Верховного Совета СССР, манси Фаина Тимофеевна Киселева; это и рекордсмен глубокого бурения татарин Сабит Ягафаров…

Много у нас героев, но главные кователи сибирского ускорения — буровики…

КОВАТЕЛИ УСКОРЕНИЯ
Самотлор… Неведомое слово. Лишь для слуха охотника-ханты оно оживало, наполняясь смыслом. Самотлор — мертвое озеро. Самотлор — топкое озеро. Самотлор — сердце озер. По-разному переводили это слово.

Для меня, слагателя песен, это прежде всего — звучное, звонкое слово моих предков, вошедшее теперь в мировой язык земли.

И звучат, как заклинанья,
«Мегион», «Самотлор»…
Не умрет цветочек малый —
мой язык. Его вплели
в речь вождей и дипломатов,
в мировой язык земли…
И мне пора, пожалуй, понять, что Самотлор — это не просто звонкое, звучное слово, не просто символ богатств и щедрот сурового Севера, но и реальное явление, нефтяное месторождение, которое уже осваивается, вдоль и поперек перепоясано дорогами, проткнуто скважинами.

Всем известно, что значит нефть, когда планету сотрясают энергетический, топливный и другие кризисы. Нефть… Магическое слово двадцатого века! Идол, которому поклоняются на всех континентах! Где-то я читал, что нефть — «взрывчатое вещество международных отношений, истории».

Впрочем, значение нефти я понимал, конечно, весьма умозрительно. Я знал, что эта маслянистая жидкость играет немаловажную роль не только в эпоху войн и раздоров, но и в мирной, созидательной жизни. Но эта нефть казалась такой далекой, не имеющей ко мне непосредственного отношения, что принималась, как что-то условное, символическое.

И вот недавно эту «магическую» нефть я увидел воочию. Она плескалась перед глазами, расплываясь золотыми кольцами по котловану. Она была совсем не черной, а какой-то зеленовато-коричневой, с золотистой пеной. Она и на самом деле казалась золотой. Все, кто был у котлована, спотыкаясь и скользя, ловили ладонями теплые, вязкие кольца, мазали лица, смеялись, прыгали, как дети, целовались, плясали, поздравляли друг друга. Капли магической жидкости искрились и на моих ладонях. И все же я не знал, не понимал во всех нюансах, что такое Самотлор…

Передо мной стоял человек, творящий Самотлор, — буровик Сабит Ягафаров. И я решился:

— Что такое Самотлор?

— Большая нефть! — ответил отрывисто, залихватски, полушутя Сабит.

— Чем пахнет нефть? Я где-то читал, что запах нефти может сравниться с самыми тонкими духами.

— Чем пахнет нефть? — переспросил он. — Нефтью, наверное. А, впрочем…

Ягафаров осекся на полуслове, о чем-то задумавшись. Взгляд его черных глаз устремился в даль плеса Оби. Потом, вздохнув, он заговорил уже другим тоном:

— Болотом и тайгой пахнет нефть. Противными дождями и жгучими морозами. Слякотью и комариными укусами. Бездорожьем и человеческим потом… О! — воскликнул вдруг Сабит. — Человеческим потом пахнет нефть, а не духами. Дать больше нефти, пробурить больше скважин — стало быть, ускорить проходку, использовать каждую минутку для продвижения к нефтяному пласту. Сто тысяч метров проходки в год… Это теперь уже норма, к которой стремимся все мы…

Магнитофон записывает каждое слово моего давнего друга, рекордсмена глубокого бурения недр Шаима.

Помню 1964-й год. Шаимская нефть. Кондинская тайга. Могучие кедры, растущие на песчаных обрывах. Топкие болота с карликовыми сосенками. Комарье. Всегда спокойный, приветливый, с располагающей улыбкой на смуглом лице, широкоплечий приземистый богатырь, Сабит Ягафаров запомнился мне больше строителем, чем буровым мастером.

Все началось с Шаима — первого месторождения нефти Сибири, открытого геологами в 1960 году рядом с мансийской деревушкой с таким экзотическим названием. Таежная Конда, овеянная древними легендами манси, заговорила нефтяными фонтанами. Нефтяные фонтаны — новые легенды древней Югры. Новые и старые легенды фонтанируют в душе моей. И я не знаю, каким из них отдать предпочтение.

И ЧТО БУДЕТ НА ЭТОЙ ЗЕМЛЕ?
— А это что плывет? — шепчет старуха, вглядываясь узкими глазами в небо. — Как курк — большая злая птица. Она уносила в клюве красавиц из мансийских деревень… Сказки летают… Или это мне просто кажется? — любопытствует девяностопятилетняя мансийка.

— Что ты опять, старая, мелешь? — возмущается сухощавый, с реденькой рыжей бородкой мужчина. — Это вертолет. Я тебе показывал. Пора уже привыкать!

— Та птица была маленькой. А эта?

— Это вертолет «МИ-6». Он таскал трубы для нефтепровода Шаим — Тюмень, когда его строили. Помнишь, когда было много шуму? Теперь она у нефтяников…

— И зачем нужны эти трубы? Зачем над чистыми головами людей поднимать такое железо?!

— Наша шаимская нефть поплыла по этим трубам к самой Тюмени.

— Растут, что ли, эти птицы? В тот раз маленькая летала. С каждым днем все больше и больше становятся. Не займут ли все небо, не заслонят ли собою наше солнце?! И что будет на нашей земле?

— Город Урай будет. Вон уж он сегодня какой! Сколько за один год понастроили? Десятки тысяч людей собрались. Столько нет даже манси на земле! — объясняет старой матери вчерашний рыбак и охотник.

— А что-то ты, сынок, не стал приносить домой свежей рыбы? Как я соскучилась по нежному беличьему мясу! — вздыхает старуха, посасывая трубку, сделанную из старого охотничьегопатрона.

— Не до белок нам теперь, не до рыбы. Новым людям показываю, как лучше провести трактора к точкам бурения. С вертолета-то они видят хорошо, а на земле иногда еще путаются. В болотах застревают трактора…

— А как зовут этих твоих новых людей?

— Нефтяниками!

— А, это о них теперь так много говорят, песни поют, сказывают легенды. И чем они заслужили такое внимание? Разве они следопыты-соболятники? Или могут покорить своей мудростью и силой самого медведя и устроить на радость всем веселый медвежий праздник, где оттачивается острие мудрых слов? А может быть, к их рукам плывут самые главные рыбы — осетры? Ведь когда рыбак держит в руках осетра с зубчатой спиною, кажется, что в его руках покоятся зубчатые скалы крыши земли — Урала. Как не запеть его руками сложенную песню, его руками сказанную сказку!

— Нет! Они по следу соболя не ходят, медведя не боятся, рыбу покупают в магазине, — смеется сын, удивляясь, как его мать не понимает, что новая жизнь пришла на древнюю землю манси и люди заняты новыми, тоже важными делами.


Урай… Что это за слово?

— У-рай! — говорят участники казанского студенческого строительного отряда, строители Урая.

— «Урай» — по-мансийски «старица», — говорит мой новый знакомый, коренной житель этих мест.

— Урай — большая нефть, — говорят нефтяники.

Сначала пришли в Урай лесники, потом геологи, а теперь нефтяники, буровики…

В первый раз я был здесь в сентябре 1964 года. Урай выглядел тогда большим стойбищем из зеленых вагончиков. Днем и ночью урчали стада «железных оленей» — бульдозеров, тракторов, ЗИЛов. Разгрузка барж, монтаж буровых, звон топоров… Буровики днем бурили, а вечером строили себе жилье.

И вот я снова в Урае. Так же шумно от машин на улицах. То же стойбище из зеленых вагончиков, но рядом выросли двухэтажные дома, пахнущие смолистой сибирской сосной. Это дома буровиков, нефтяников, строителей. А за ними поднимаются многоэтажные каменные дома.

Первое заседание городского Совета превратилось в настоящий праздник. И как же не праздновать! Ведь все построено своими руками. Там, где год назад стояли кедры, выросли дома; где льнули к берегу юркие рыбацкие лодчонки, громоздятся баржи, речные трамваи, катера; там, где сушились рыбацкие сети, развеваясь на ветру на крылатых вешалах, как огромные журавли с длинной шеей, наклоняются к баржам краны; там, где сияли лишь одинокие костры охотников да холодные звезды, сегодня зарево электрического света…

Я с трудом нашел старую часть Урая с почерневшими от времени домами. С трудом нашел и дом моего нового знакомого. Может быть, остатки старого, выцветшего невода, наброшенного на изгородь, подсказали мне, что здесь живет манси? Или висящие на стене дома небрежно выструганные чучела заставили остановиться? А может, голос ласковой лайки, выбежавшей навстречу, разбудил в моем сердце сны охотничьего детства?.. Словно издалека-далека, из какой-то сказки, я услышал вдруг забытый голос моей лайки Ханси, почувствовал свежесть первой пороши с узорами соболиных лапок, увидел вновь пляску золотистых белок на курчавых ветках кедра… И я вошел в дом.

— Двадцать два года ходил за зверем! Теперь его стало мало, — вздыхает манси. Печально смотрит он на поржавевшее ружье, которое висит на стене. — Олень, лось — как рогатый скот. Много было!

На сундуке у стены сидит старушка в повязанном накрест платочке. Морщинистое лицо ее мне напоминает глинистый берег речки, с которого совсем недавно сошла вода и земля не успела еще потрескаться. В жилистых пальцах ее, где сияют тусклым светом два кольца, дымится древняя трубка. В глазах ее еще не угасло любопытство.

— Улыпыл самолётыл ёхтыс? — спрашивает она сына по-мансийски. — На чем только не ездят теперь люди! — сама с собой говорит она…

Желтые мережи на изгороди, небрежно выструганные чучела на стене старого дома, и эта бабушка, и напевная мансийская речь…


В кабинете главного инженера Якуба Мохамметовича Шамсутдинова звучит башкирский язык.

— Новая Башкирская республика! — шутят в Урае.

— Когда-то на Волгу осваивать второй Баку вот так же пришли нефтяники Азербайджана. Передали свой опыт нам, — говорит Якуб Мохамметович. — А теперь вот и наша очередь передавать опыт добычи нефти…

Хорошо в конторе главному инженеру, а на буровой лучше. И полуглиссер мчится по бурым волнам таежной Конды, рассыпая радужный бисер. Кажется, даже волны пахнут нефтью, торфом, болотом. Мелькают сосны. Золотятся песчаные отмели в лучах скупого осеннего солнца. И рыбаки, словно коряги на отмели, застыли в ожидании, когда клюнет. А мы летим…

Показалась первая вышка. Нет, она совсем не похожа на древнего мамонта, четырьмя ногами вкопанного в землю. Она легкая, изящная! Древним мамонтом мне когда-то показалась знаменитая березовская вышка, давшая миру первый сибирский газ осенью пятьдесят третьего года. Далеко шагнула техника!..

Буровой мастер Шакшин Анатолий Дмитриевич. Высокий, сухощавый, неразговорчивый. Может быть, оттого, что всегда в лесу и «разговаривать» приходится чаще с буровой? А на устах у нее гул моторов и песни ветра… А мне так хотелось услышать о Москве, где он участвовал в работе конференции советской общественности в защиту мира, об интересных встречах и о том, как идет у него соревнование с Урусовым.

Урусов… Кто он такой? Буровик-разведчик.

Нефть ищут годами. Найти ее удается только самым упорным.

Девять долгих лет искал сибирскую нефть Урусов. Девять бесконечных лет бурил он со своей бригадой — и каждый раз впустую: ни одной живой скважины. Сколько бессонных ночей! Сколько ожиданий!

И все же аромат тюменской нефти вдохнуть первым было суждено ему, Урусову Семену Никитичу. Это случилось здесь, в глухой шаимской тайге, весной 1960 года. Забил фонтан, один, второй, третий… Потом Урусов станет депутатом Верховного Совета РСФСР, станет Героем Социалистического Труда, лучшим скоростником страны, но главным его именем останется: первооткрыватель тюменской нефти!

Урусов и Шакшин — два командира, два мастера. Только один — буровик-разведчик, другой — буровик-промысловик. Один ищет нефть, а другой найденную нефть подготовляет к добыче. Без второго открытые запасы будут мертвыми. А бурить и тому и другому надо. Вот и соревнуются. Чья бригада больше метров пробурит за одно и то же время, кто быстрее буровые вышки построит? За экономию средств и времени. Понятно это, наверное, не только экономистам. В первый год Шакшин уже «наступал на пятки» опытного буровика, изучившего все капризы Севера. Учился Шакшин и смотрел дальше. Присматривались буровики к Северу, учились у старых разведчиков, приспосабливались к суровым условиям и старались найти «свой почерк».

Уже в 1966 году бригада Шакшина достигла выдающихся успехов. Она пробурила за год 40 161 метр, а бригада прославленного первооткрывателя шаимской нефти — 29 325 метров. Шакшину присвоили звание Героя Социалистического Труда, избрали депутатом Верховного Совета СССР. Не отставали и другие бригады Шаимской конторы бурения. Бригады прославленных буровых мастеров Григория Петрова и Сабита Ягафарова не раз потом обгоняли Шакшина, не раз ставили всесоюзные рекорды бурения. Рабочие бригад Шакшина, Петрова, Ягафарова добровольно приняли на свои плечи двойной груз. Каждый работает за двоих. Сократились затраты на бурение. Они составляли половину себестоимости нефти. В таежном Шаиме родился не только трудовой подвиг, но и новая организация труда, новая технология бурения.


На шаимской земле я впервые увидел шагающую по тайге буровую вышку. Я не оговорился — шагающая вышка. Над тайгою то замирает, то гремит громом. А дирижирует новой мелодией тайги бригадир монтажников Николай Иванович Литовченко. Вот он стоит в выцветшей то ли от солнца, то ли от охлопьев глины спецовке.

Тишина. Слышно даже, как летит комар. Взмах руки. Тонкий свист. Дружно зарокотали тракторы, натянулись тросы. Вздрогнул стальной великан, что-то прозвенело наверху, но буровая не сдвинулась с места. Монтажники, трактористы собираются на совет… Потом оживают бульдозеры. Как зубастые звери, они впиваются в землю. Валятся сосны и ели, укутанные в игольчатую шубу, перед железными зубами со стоном куда-то ползут. И земля, недавно глядевшая живыми глазами брусники, зелеными листиками морошки, седая земля с белеющими волосами мха, глядит уже темными глазами торфа, слизана она вся, причесана. Скоро по ней опять поползут тракторы. Тонкий свист бригадира, властный взмах руки, говорливый танец пальцев — и буровая вздрагивает и медленно, словно нехотя, поворачивается к прорубленной просеке. И стальной великан, похожий на скелет гигантского чудовища, шагает по тайге. Шагает и качается, но не падает. И мне кажется, что сосны и кедры дрожат, боясь, чтобы он не свалился, не задавил их, оставшихся. И я, как заколдованный, смотрю вслед великану, который повинуется взмахам рук Литовченко.

Удивленно смотрит на меня красными глазами брусника. Смотрит земля на железного зверя, который без страха шагает по гнущейся мшистой ее спине. И, словно карлики перед великаном, вздрагивают могучие кедры. И сердце мое, будто удачливая лайка, прыгает от восторга — ибо на чудо сейчас я гляжу. Взмахнет дирижер — и стальные олени зафыркают. А великан покачается, железными ребрами зазвенит, шагнет, повинуясь рукам человека, его говорящим и мудрым рукам.

Я иду по моей земле!
Красными глазами брусники
Глядит она удивленно,
Как шагает железное чудище
По шерстистой спине ее.
Кедры мои могучие
Вздрагивают, словно карлики, —
Их покрыл великан
Сумерками великанской тени.
Душа моя заливается лайкой
Потому, что глаза мои
Заполнены чудом:
Маленький человечек в спецовке
Властно взмахнет рукою,
И зафыркают железные олени,
Закачается железный великан,
Загрохочет ребрами,
Зашагает, повинуясь властным рукам.
Взмах — и сосны трещат,
И медведи ревут, и чайки смеются,
И токуют глухари, и танцует тайга.
Кто же он —
Человек в спецовке?
Не шаман ли?
Нет, это — вышкомонтажник Литовченко!
Его руки поднимают буровую вышку.
Видишь, как она качается?
Ошибется вышкомонтажник,
Сфальшивит его рука —
Свалится буровая.
Качается железный великан.
Но спокоен маленький человечек.
— А кто из них великан? — думаю я.
Душа моя заливается
Восторженной лайкой: впервые вижу я
Таежного дирижера!
И запомнился мне еще один вечер. Скользящий по волнам полуглиссер. Вечерняя прохлада берегов Конды. Темно-голубое небо, звезды с кедровыми ресницами. Огни буровых. Тайга словно черная красавица, убранная сверкающими бусами. Новая тайга. Может, в первый раз я ее такой вижу. И Конда в бусах. И она ночью не спит. Вся она в движении: по ней плывут нефтеналивные баржи, бегут катера, полуглиссеры.

Нефтеналивные баржи плавают по Конде. И по тайге не охотники ходят, а железные чудо-великаны. Волшебники пришли на древнюю землю. И по-новому зазвучали старые мансийские слова: «Шаим», «Урай»… Только ли одни слова по-новому зазвучали?

ЖЕЛЕЗНЫЙ АРГИШ
Что такое аргиш? Олений караван. Большой караван. Полозья скользят, песню дороги высвистывают. Когда движется аргиш, оживает снег, веселеет тайга. И белый плес речной, уснувший в снежном сне, просыпается на миг и удивленно глядит, как по его мертвой спине на звонких оленьих копытах несется дальше жизнь…

Я просыпаюсь. Слышу не скрип, а жужжание. Не таежным ветром пахнет, а бензином. И теплые струи лицо мое ласкают, а не морозный ветер колет. Деревья летят навстречу, и колючий ветер, наверно, тоже навстречу летит, а в кабине тепло. Рядом со мной сидит не каюр в теплой малице с узорами оленьих рогов, а шофер, и не хорей у него в руках, а баранка. Крепко держит баранку шофер Борис Морозов. Пятый час показывают стрелки часов. Уже просыпаются утренние звезды, а мой сосед еще не смыкал глаз.

…92-й километр от Правдинска. Девяносто два километра отъехали от Иртыша, на берегу которого стоит рабочий поселок геологов. Снег, карликовые сосенки, болото… Легкие ЗИЛы его проскочили. Тяжелые КрАЗы, МАЗы, даже и «Уралы» вязнут. За двенадцать часов проехали только шесть километров. Несмотря на мороз, болото не промерзло. Под тяжелыми машинами оно раскрыло свою пасть и, как чудовище, дышало морозным воздухом.

В руках комсомольца Анатолия Балмасова скрипел железный канат. Он смуглыми жилистыми руками завязывал узел, чтобы удлинить канат. Потом шел к своей машине, которая стояла на более твердом месте, заводил мотор, тащил «Урал» товарища. Хорошо, что рядом товарищи.

Вперед пойдешь — только через двести километров приветливый огонек жилья увидишь. Назад пойдешь — через девяносто два километра глаза свои согреешь, увидев среди снегов веселые дымки таежного селения.

Зимник Тюмень — Сургут… Зимник — это временная шоссейная дорога. Не асфальт под колесами, а лед, который намораживали строители изо дня в день. На болотах клали бревна. В тайге прорубали просеку, в реке намораживали лед такой толщины, чтобы он выдержал 25-тонные КрАЗы и МАЗы. А от Тюмени до Сургута почти тысяча километров. Многие сотни километров пришлось пройти по дикой тайге, где нет ни единой тропинки и жилья. А нужна была эта дорога нефтяникам, строителям, буровикам. Здесь, на севере, единственная связь по рекам — Оби и Иртышу. И лето короткое. На вертолетах и самолетах много не подвезешь. Вот и придумали тогда зимник. И назовут его «дорогой жизни» строек Сургута, Нефтеюганска, Нижневартовска, Мегиона…

Одним из строителей был Юрий Горшенев. А познакомился с ним я вот как.

Ехал я в «газике» заместителя начальника объединения Тюменьнефтегаз Николая Ивановича Антропова. Он возглавлял колонну машин. Ночью, когда мы ехали по тайге, Антропов часто выходил из «газика» и ракетами сигналил отставшим машинам. Я клевал носом всю дорогу, а Антропов по-прежнему был бодр и весел. Сквозь дрему услышал слова: «Вот сейчас остались балки. В них-то и жили всю осень и зиму строители дороги» — и проснулся.

Строители дороги… Еще днем говорили о них, и мне хотелось увидеть хотя бы одного. А вот проехали мимо. Окончательно проснулся, когда узнал, что дальше других строителей мы не встретим. Я попросил остановить машину.

— Куда вы? — забеспокоился Николай Иванович. — Ведь мы далеко отъехали, километров на пятнадцать, не меньше.

Но я вышел, надеясь, что кто-нибудь повернет машину и отвезет меня к строителям.

Мои товарищи — кинооператоры тюменского телевидения — ехали в конце колонны. Я обрадовался, что смогу их подождать и в нашей картине о снежной трассе будут и строители дороги. А как же без них можно обойтись?

«Газик» ушел. Я остался на дороге один. Звезды теперь казались особенно яркими. Это при свете фар они были бледные и обыкновенные, как огни далекого селения, в котором ты бывал не раз.

А в тайге, когда рядом ни души, звезды кажутся живыми. Они таинственно мерцают, пробуждая видения. И одинокому путнику, который недавно представлял себя героем снежной трассы, покорителем природы, тайга, вставшая стеной по обе стороны дороги, кажется теперь черным медведем. И хотя ты знаешь, что «хозяин» тайги сейчас, в разгар января, спит себе преспокойно в теплой берлоге, все же сначала появятся «медвежьи» видения.

«А самое страшное — это шатун», — вдруг пронзит мысль. И холод пройдется по телу. Шатун — самый злой зверь. Увидит — раздерет, съест заживо.

Не подумайте только, что манси так боятся тайги. Нет! Это лишь первое чувство. За многие сотни километров от дома ходили манси за зверем. В одиночку часто ходили. Целыми месяцами в снегу спали, в тайге ночевали. Не боялись мороза, медведя, даже злых духов.

Верили манси и ханты духам. Но считали себя, видно, сильнее. А я боялся в ту ночь, потому что нарушил закон тайги: у рискнувшего отстать в лесу должны быть хотя бы спички и нож. Нарушил я закон тайги, но расплачиваться не пришлось. Новое время — новые законы. На большой дороге — большая жизнь. На час только замер на этом участке зимник. Потом снова заурчали железные олени. И один из шоферов согласился повернуть обратно, отвезти меня к строителям.

На другой день мои товарищи кинооператоры уже снимали Юрия Горшенева, строителя дороги. Рыжебородый, светлоглазый, широкоплечий, он, как воин, возвышался над открытым люком АТТ — артиллерийского тяжелого тягача. В руках этого богатыря, сына кубанского казака, была могучая техника. Эти АТТ, отслужив свой армейский срок, продолжают бой в дикой тайге, помогают людям осваивать нефтяную целину. Не с голыми руками, даже не с топором идет сегодня в тайгу строитель. По глубокому снегу ползет АТТ, и без топора валятся могучие сосны и ели. По самой густой тайге может пройти этот железный олень и проложить другим дорогу.

Я круглыми глазами гляжу на железную мощь Юрия Горшенева. И не удивлюсь, когда увижу потом его лицо на снимке вместе с другими первопроходцами, жителями города Правдинска.

Правдинск — центр Салымского месторождения нефти. А открыл его Салманов Фарман Курбанович, Герой Социалистического Труда, кандидат наук… Это человек-легенда. Он прославился смелыми прогнозами. Не поколебавшись, убедил своих коллег сделать бросок на Усть-Балык. И там оказалось много нефти. В рекордно короткие сроки строители проложили тысячекилометровый нефтепровод Усть-Балык — Омск. И в юбилейном году Омск получил свою, сибирскую нефть. Салманов отстаивал нефтеносность Мегиона, Пима, Тайлакова. И там тоже нашли нефть.

Сургут — столица сибирской нефти. Возрождение древнего города связано с именем Салманова. Через несколько лет здесь будет город с двухсоттысячным населением. Над тайгой вознесутся не только буровые вышки, но и поднимется телевизионная башня.

К берегам полноводной Оби побегут рельсы железной дороги Тюмень — Тобольск — Сургут. Таежный город станет культурным и научным центром Севера, с институтами, современными кинотеатрами, Дворцами культуры.

Фарман Курбан-оглы Салманов — азербайджанец. Сегодня на Ханты-Мансийском Севере трудно найти человека, который не знал бы это имя. На землю Югры свой богатый опыт буровика принес из Башкирии Мидхад Назифулиевич Сафиуллин. А татарин Рафхат Шакирьянович Мамлеев за исследования и организацию добычи черного золота древней хантыйской земли получил степень доктора геологических наук…

И снова я в дороге. И снова ночь.

Темно-синие деревья летят и летят. Синий снег скользит и скользит. Рыжие звезды перед глазами качаются и качаются. Когда кончится этот дорожный сон? Когда замолкнет это жужжание, пропахшее бензином?

Под жужжание моторов мне приснились олени.

Олень… Черные, как спелая смородина, живые глаза. В выразительном взгляде оленя будто затаилась глубокая дума. И кто может разгадать эту думу? Розовые губы, гордая посадка головы, полная грудь, тонкие красивые ноги, поджарый круглый стан. А рога как дерево с бархатными ветвями. А уши как две птицы. Они машут крыльями, вслушиваясь в мир.

Что они хотят слышать?

Не попал ли человек в беду, не мерзнет ли он, не хочет ли мчаться быстрее?

Захочет человек — и снежный вихрь клубится, стучат звонкие копыта, и нарта оленья мелькает. На охоту мчится нарта, на рыбалку мчится нарта, в чум соседа мчится нарта. А застигнет в пути пурга — меж оленей человек ложится. Заметает их всех снег, и мороз хоть скачет, но не замерзает человек, — рядом с рогатыми друзьями ему тепло и весело. Олень есть жизнь на Севере. Из шкуры старого оленя оленевод шьет себе малицу. Из шкуры молодого олененка шьет себе мягкую пыжиковую шапку. Из шкуры тонких ног оленя искусные руки женщин шьют меховую обувь с причудливыми узорами. На оленьих шкурах резвятся и засыпают дети. Нежными оленьими языками лакомятся северяне за праздничным столом. Хороший друг олень! Он возит, кормит, поит, одевает.

Почему ты мне сегодня снишься? Неужели на Ханты-Мансийском Севере лишь одни «железные олени» кочуют?!

Хороший друг олень!

Разве с ним могут расстаться люди?

А места хватит всем. И железным машинам-оленям есть где мчаться, обгоняя снег и ветер, и кротким оленям — рогатым друзьям северянина — есть где пастись: просторы тайги и тундры безбрежны.

Разве тысячи центнеров оленьего мяса, произведенного оленеводами округа, бывают лишними? Разве геологи, совершившие на этой земле свой подвиг, питались лишь одними консервами? Разве десятки тысяч оленей, пасущихся на пастбищах Ханты-Мансийского округа, не были полезны и геологам? Не всегда в тайге были дороги. И первопроходцы на тонконогих оленях катались, постигая шаг за шагом свою мечту и цель.

Хороший друг олень!

А я задумываюсь: хороший друг олень, да только смог бы он везти железные трубы? А трубы эти нужны были для строительства нефтепровода Усть-Балык — Омск. Тысяча километров труб. Разве это под силу оленям?

Нет! Только «железные олени» смогли это поднять! И бесперебойное снабжение строителей, нефтяников, буровиков продуктами питания, оборудованием, жильем осуществить можно лишь с помощью «железных оленей» — машин, поездов. И на огромных просторах нашего Севера строились железные дороги. Строительство железной дороги Тюмень — Тобольск — Сургут стало Всесоюзной комсомольской стройкой. Она связала главные нефтяные и газовые месторождения с промышленными центрами страны.

Лес! Это еще одно чудо нашей земли.

И теперь по железным путям со звонким перестуком мчится нескончаемый поток смолистых сосновых бревен, янтарных шпал, пахучего леса. И недалек тот день, когда из нашей тайги побегут вагоны с бумагой, целлюлозой, картоном, мебелью.

Добрые вести идут отсюда, из ханты-мансийской тайги. Над нею гирляндами огней сияют буровые вышки. Белыми стрелами натянуты высоковольтные линии электропередач. Вдоль и поперек рассекли тайгу просеки дорог, нефтепроводов. День ревут, ночь грохочут, утром гудят, вечером жужжат тысячи машин.

А завтра… Каким будет северный город? Может быть, таким, каким видится он начальнику Главного тюменского производственного ордена Ленина геологического управления, лауреату Ленинской премии, Герою Социалистического Труда Юрию Георгиевичу Эрвье:

«Красивый, из стекла и бетона и новых пластмасс арктический город будет поражать приезжих своими зимними садами, обилием и разнообразием овощей и фруктов, растущих в огромных по площади оранжереях; светлыми крытыми галереями, соединяющими дома; замечательными дворцами и гостиницей, в которой наряду с русской будет звучать иностранная речь моряков, с танкеров, пришедших за нефтью; плавательными бассейнами для детей и взрослых, профилакториями».

Да, это будет! В недрах Севера — целые моря горячих термальных вод. Благодаря рукам и мудрости людей они согреют наш суровый край.

День и ночь мчатся олени, железные олени. У них и ноги железные, и рога железные, и глаза железные. Мчатся олени железные по дорогам железным. Мчатся они и по снегу, и по земле.

Мчатся олени железные. Только думы наши не станут от этого железными. Может, мы лишь мягче и добрее к природе станем. Может, лишь сильнее и мудрее мы станем.

На Севере нашем железные олени. По Северу нашему движется железный аргиш. Везет он в наш край новую жизнь.

УТРЕННЯЯ ДУМА

Утром открываю газету. Читаю и глазам своим не верю. Снова перечитываю строки:

«Буровому мастеру т. Петрову Г. К. …всем членам буровой бригады Нижневартовского управления буровых работ № 2 Главтюменьнефтегаза.

Дорогие товарищи!

Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза горячо поздравляет вас с выдающимися трудовыми успехами, досрочным выполнением социалистических обязательств, принятых на 1973 год. Наш коллектив впервые в отрасли за 11 месяцев пробурил более 85 тысяч метров нефтяных скважин при лучшем в этом районе показателе за прошлый год 67 тысяч метров и средней проходке скважин на одну бригаду в целом по Западной Сибири 46 тысяч метров…

…Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза с большим удовлетворением отмечает, что коллектив бригады… продолжает наращивать темпы работ и принял на 1974 год обязательство — пробурить не менее 100 тысяч метров нефтяных скважин, завершить выполнение пятилетнего задания в мае 1974 года…

…ЦК КПСС желает вам, дорогие товарищи, успешного выполнения принятых на 1974 год социалистических обязательств и досрочного завершения заданий пятилетнего плана.

Л. Брежнев,
Генеральный секретарь Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза».
Это письмо Григорию Кузьмичу Петрову, человеку, которого я знаю вот уже десять лет.

Кузьмич… Я вспоминаю мимолетные встречи и долгие беседы с ним после сессий Тюменского областного Совета, на которых нам приходилось не раз выступать по проблемам преодоления трудностей, встававших на пути первопроходцев в самом начале освоения месторождений Тюменского Севера.

Первую промысловую скважину, с которой началась большая нефть Тюмени, доверили бурить бригаде Петрова.

Буровая мне, молодому писателю, казалась тогда то мамонтом, железный хобот которого вкопан в землю, то легкой ракетой, глядящей на дальние планеты. Я искал красивые слова, сравнения…

Стальной скелет буровой стоял на болотистой земле. Люди пробирались к ней, нередко увязая по колено в торфяной жиже. Чуть дождь — болото расплывается, хлюпает под ногами.

Что я слышал? Я слышал шум дизелей, грохот железа. А людей не слышал. Люди молчали. Молчали и когда жалило комарье, и когда ветер пронизывал насквозь, и когда дождь мочил до нитки. Лишь изредка Кузьмич, подойдя к бурильщику или дизелисту, что-то объяснит кивком или жестом. Видно, эти молчаливые люди язык жестов понимали лучше. И снова шум дизелей, гром железа. И бур уходит в недра. И метры, метры проходки… А метры, видно, были трудными, доставались они тяжело.

Бригада Петрова приехала из Башкирии. Но там все было по-другому. И разрезы недр были ничуть не похожи, и природные условия, и масштабы… Пришлось начинать все заново. Присматривались к работе буровиков-геологов, которые открыли эти месторождения. Учились, домысливали, постигали тайны бурения сибирских недр, чтобы выдать потом тридцать тысяч метров проходки, которые в те времена были исключительно высоким рубежом.

А вечерами буровики брались за топоры. Вместе с бригадиром строили дома, детский садик, школу. Ведь приехали почти что на голое место. Жили в палатках, потом в вагончиках. Были перебои с продуктами, не хватало помещений общественного питания. Техника и материалы поступали с большим запозданием: ведь одна дорога — река. Она хотя и была широкой, но служила людям недолго: суровые сибирские морозы заковывали ее в лед. Да, жизнь на Севере становится испытанием на прочность. Кое-кто не выдерживает, уходит. И сегодня здесь текучка кадров немалая. А тогда и подавно. Бригада Петрова не дрогнула.

Именно тогда, в те первые дни тюменской нефтяной одиссеи, выявились лучшие качества буровиков Сибири: способность брать на себя повышенные нагрузки, мириться с неудобствами в новых местах.

Что заставляет советского человека идти наперекор трудностям? Что дает ему титаническую силу? Возросшее самосознание? Ощущение себя творцом будущего? Стремление испытать предел своих возможностей?

Ответы на эти вопросы, наверное, можно найти в характере, в судьбе Григория Кузьмича Петрова, простого рабочего человека, героя тюменской нефтяной целины…

Много раз бывал я на разнарядках.

Что такое разнарядка?.. Кабинет директора конторы бурения. Длинный стол, покрытый голубым бархатом. Вокруг стола люди в меховых куртках. В ярком электрическом свете куртки поблескивают. Пахнет мазутом и железом. За сиреневыми окнами поет вьюга. Но ее, кажется, никто и не слышит. За год построили не только это уютное здание конторы, но и клуб, механическую мастерскую, кузницу, электростанцию. И все руками буровиков.

Разнарядка… Вот склонился над столом сухощавый высокий человек. Шакшин Анатолий Дмитриевич. Буровой мастер, будущий Герой Социалистического Труда. Рядом с ним Сабит Ягафаров. Небольшого роста, широкоплечий смуглолицый богатырь. Будущий рекордсмен глубокого бурения. Транспортники, монтажники, инженеры… Идет разнарядка…

— Скоро ли закончится отделка общежития на новой площади? — задает очередной вопрос директор конторы бурения Авзалетдин Гизятуллович Исянгулов. — Это, товарищи, не мелочи! Рабочим надо создать условия. Надо послать…

— Нам нужно еще два трактора! — говорит Петров, когда очередь доходит до него.

Манера разговора у Кузьмича какая-то особая. Говорит неторопливо, каждое слово отделяя паузами. Внимательно выслушает. Помолчит, точно подбирая в кладовой памяти самые убедительные слова. Отвечает размеренно: слова на вес золота. И паузы, мгновения молчания тоже наполнены смыслом. Они порой говорят больше. Может, это такой характер, а может быть, все это от своеобразия профессии: бурить надо, давать метры проходки. А метры эти порою тяжелее золота…

— Трактор… Это проблема! — вздыхает седоватый мужчина в промасленном плаще, надетом поверх шубы. Заместитель директора.

— Руководитель не для того, чтобы ставить проблемы, а для того, чтобы решать их! — взрывается кто-то.

По доброму широкому лицу Исянгулова пробегает хмурость. И, кажется, в стеклах очков с тяжелой оправой застывает на миг задумчивый свет его глаз.

— Да, и все же проблема. Мало тракторов. И когда же прибавят, нам техники? Нефть-то уже пошла по нефтепроводу Шаим — Тюмень… Давайте решим коллективно: кому нужнее, тому и отдадим трактора!..

И над голубым бархатом снова склоняются озабоченные лица. Кого-то бранят, что-то требуют, делят, ставят задачи. За сиреневыми шторами монотонная песня вьюги. За шторами — ночь. Сколько сейчас: десять часов или даже двенадцать? Будь хоть полночь, но пока не разделена по бригадам имеющаяся техника, руководители цехов не уйдут в теплые, рубленные своими руками домики…

Наверное, именно тогда, в Шаиме, слово «мастер» стало звучать для меня по-новому, ощутимо.

Таежный Шаим… Хотя это месторождение оказалось небольшим по сравнению со знаменитым Самотлором, но именно здесь буровики-промысловики Тюмени стали нащупывать «свою походку».

И когда буровики Шаима уже будут осваивать самое крупное месторождение — Самотлор, развернутся их недюжинные возможности. К концу 1973 года бригада Петрова пробурила 90 тысяч метров проходки. Это небывалый рекорд. Рекордная проходка на бригаду уже с 1967 года принадлежит буровикам этого коллектива. Но дело в том, что рекорд побит не одной бригадой. Средняя проходка на бригаду в год по всему этому управлению составила в 1973 году 75 тысяч метров.

Так что это не игра в рекорды. Это норма жизни. Такие результаты достигнуты за счет повышения производительности труда (в полтора раза против плана!), совершенствования технологии, организации производства.

Кузьмич… Рабочий человек…

А что такое сегодня современный рабочий? Мне, человеку Севера, порою кажется, что пляска шамана для меня яснее, чем характер рабочего, сегодняшнего героя, первопроходца тюменской нефтяной целины. Почему? Может, потому, что в его труде на первый взгляд нет ничего особенно броского, завораживающего. Это будничная, повседневная, трудная, тяжкая работа, творчество и красота которой где-то внутри, она затаена, как и золото, которое веками запрятано в недрах.

Когда думаешь о Кузьмиче, о буровиках, освоивших Шаим и Самотлор, то невольно приходишь к мысли, что самое главное сокровище Сибири — это люди. Без них сокровища Севера были бы мертвыми…

И Сабиту Ягафарову памятна весна 1973 года. Все управление буровых работ, возглавляемое лауреатом Государственной премии А. Г. Исянгуловым, переживало мгновения необычайного трудового подъема. Письмо Генерального секретаря ЦК КПСС товарища Л. И. Брежнева, высокая оценка труда рабочих вдохновили на новые успехи и бригаду бурового мастера Ягафарова, который не раз устанавливал всесоюзные рекорды. Но на Самотлоре высокие скорости проходки стали обычной нормой жизни, достижением многих буровых бригад. Ягафаров сегодня рядовой покоритель Самотлора.

Мы стоим с Сабитом Ягафаровым на палубе теплохода. Плещется внизу вода. Ягафаров о чем-то задумался, глядя на незатейливую игру струй. На берегу деревья. Они, кажется, тоже слушают, как фыркает довольная вода.

— Воды хватает! — говорит мне Ягафаров. — Особенно на Самотлоре. Три четверти территории — вода, болотина. Где установить станок? Как? Островки суши уже разбурили вертикальными скважинами. Что же дальше? Специалисты советовались: что, если бурить с искусственных «островов» кустовым способом наклонно-направленные скважины?

Не так уж просто было это. Вначале побаивались, что насыпь их не выдержит, вышка просядет. А тогда и до беды недалеко…

На Шаиме была тайга. Местами такие кедровые боры!.. Деревья как богатырки. На Самотлоре — низкий берег с редкими деревцами. Голо и пусто. Будто пустыня. Особенно зимой, когда разыграется ветер. Точно бес какой-то. Ревет в фермах вышки, валит с ног, остервенело хлещет по лицам. Но не ветер, не мороз, не хилая природа заставляли иногда нахмуриться, С природой северной мы научились ладить. А вот другое… — Ягафаров надолго умолкает. — Главное, что беспокоило, — как будем работать на новом месте? Как люди? Ведь условия другие. Да и обжитое место оставлено.

Самотлор… Здесь совсем другая мощность пласта, иные масштабы, более высокие требования. Тут несколько нефтяных пластов. Значит, надо научиться разобщать пласты, спускать эксплуатационные колонны увеличенного диаметра, снаряжать их специальными головками.

Пришлось снова поучиться у других, перенимая опыт. Самим кое до чего докапываться. В общем, опять стали учениками. Это, может быть, самое трудное. Быть снова учениками после звонкого имени «рекордсмены». Психологически это было нелегко. Но ребята перешагнули этот барьер, справились… — Ягафаров вздохнул, облегченно улыбнулся.

— Говорят, бурение будто карточная игра: кому повалило счастье, пришли козыри, тот и на высоте — бурит без всяких осложнений, — вставляю я реплику, стараясь подсыпать пороху в костер нашей неторопливой беседы. — Не случается ли порой такое, что посредственный буровик по воле обстоятельств пользуется почетом и славой, сидит на коне удачи, а настоящий самородок плетется в хвосте, тенью накрыт?

— Бывает, наверно. Когда гонятся за отдельными рекордами. Но у нас в управлении рекорд стал нормой. В бурении на удаче далеко не уедешь. Это не охота. Раз — удача. Два — удача. На третий — уже мастерство.

— А что такое мастерство?

— Это труд. Большой. Напряженный… Еще одно непременное условие успеха: чтобы каждая вахта работала, как хорошо отлаженный механизм. Чтобы люди понимали друг друга без слов. Чтобы сработанность была. Для этого нужна определенная атмосфера. Создать устойчивый моральный климат — может, в этом заключается главное мастерство? Стараемся создавать климат. Но не всегда получается так, как хочешь…

— А что мешает создать такой климат?

— Слушать моторы должен уметь каждый член бригады. Этого мы добиваемся. Научиться грамотно работать, знать технологию надо. И в этом кое-какие успехи есть. А вот знать бы технологию человеческих отношений до тонкостей, как мы знаем буровое оборудование, — это пока мечта! Здесь мы «бурим», как в темноте, почти на ощупь… Пока человек только поднимает и опускает трубы да на рычаги нажимает, от него не жди настоящего интереса к работе, значит, и ответственности. Что-то большое должно быть в человеке…

— А личный пример? — вставляю я слово.

— Личный пример? Раньше я думал, что главное в мастере — это личный пример. Личный пример хоть какой-никакой есть, но важны действия, а не слова. Подойдешь, бывало, к инструменту и, не надевая рукавиц, то поможешь закрутить головку колонны, то оттащишь в сторону трубу. Людям нравится, когда не бережешь своих ладоней. Это святая святых. Это заповедь… Но вот я уже который раз задумываюсь: не мало ли этого?

Главное, наверно, — научиться организовывать работу других. Это намного труднее, чем самому тащить воз…

Я теперь пришел к твердому убеждению, что метод, когда буровой мастер «творит» многое сам, ограничивает коллективное творчество, создает предпосылки для проявления иждивенчества.

Надо, очевидно, понять, что даже самый незаурядный и стожильный человек не в состоянии выполнить то, что положено делать целой бригаде. Не все сделано-то в этом направлении. А надо бы, наверно, не торчать целыми неделями на буровой, а работать в нормальном, здоровом, рабочем ритме.

Тогда и будет время плеск воды послушать…

Но не все от нас зависит. По Самотлору частенько гуляют вольные ветры различных реорганизаций, экспериментов. Недавно, например, прокатился, точно шквал, многовахтовый бум. В общем — лихорадка. Нездоровая, неоправданная. Бригады пухли, как на дрожжах. Семивахтовка. Четырнадцать вахт…

— Что это такое?

— Что это такое, говоришь? Это надо самому вдохнуть сей запах. Люди работают без выходных. Пересменка. И опять ночь, утро, ночь. Не видишь света, живешь машинально, почти автоматически. Разве мы роботы? А где время для дум, для желаний, для ощущения плеска воды в конце концов?! Даже во сне не расстаешься с буровой. Во сне руки, ноги отдыхают вроде, а мозг продолжает работать. И сердце там же, на Самотлоре. Оно, конечно, и во сне должно стучать, работать. Но не на буровой же! А то получается: все время буровая, буровая! Разве это последнее достижение инженерной мысли? Разве эта работа не на износ? А если бурить по-нормальному, хоть и в ускоренном, но постоянном ритме? Без бума, гама, шума, а так, чтобы люди трудились, как говорится, на славу и свет видели? Разве так нельзя?! По-моему, можно! Мы будем стараться достичь именно этого. У любого ускорения должен быть свой высокий, но оправданный условиями и возможностями ритм…

Над крутой излучиной Оби плывет синий вечер. Над строящимися многоэтажными домами Нижневартовска замерли башенные краны. И катера, уткнувшись в желтый берег, кажется, уснули. Лишь неумолчные, живые струи воды, лаская борт теплохода, поют вечную песню. Мы с Ягафаровым беседуем, раздумывая о разных сторонах сибирского ускорения.

Давно я слежу за своим героем. И вот теперь передо мной сводка о работе буровых бригад Главтюменьнефтегаза в 1975 году. При плане 22 900 метров на семь месяцев бригада Ягафарова пробурила за этот срок 27 651 метр горных пород. И, хотя впереди идут другие коллективы, я радуюсь этим успехам. Знаю: бригада Ягафарова — производственная лаборатория, где ищут и находят новые технические, технологические, организационные решения. И не беда, что кто-то вырывается вперед. Наоборот, это лишь стимулирует высокий темп бурения, темп жизни. За досрочное выполнение плана девятой пятилетки, за постоянные высокие показатели в труде недавно Сабиту Ягафарову присвоено высокое звание Героя Социалистического Труда. Теперь Нижневартовское управление буровых работ № 2 стало предприятием, где все буровые бригады возглавляются Героями труда. Случайно ли это? Нет, конечно. Высокие результаты, достигнутые управлением буровых работ № 2, — это творческая работа всего коллектива, возглавляемого Героем Социалистического Труда, лауреатом Государственной премии А. Исянгуловым, человеком исключительным в своем роде, руководителем производства, опыт которого заслуживает исследования и внимания.

Разведаны запасы нефти и газа Тюменского Севера. Это сделано человеком, обретающим счастье в постоянном созидании и борьбе с суровой природой. Много вдохновенных и прекрасных песен сложено о человеке-творце, герое нашего времени. А сколько еще впереди таких песен! Ведь именно трудом этих людей — будь то на Самотлоре, БАМе или КамАЗе — создается наше настоящее, наше будущее.

Я снова вспоминаю бурового мастера Сабита Ягафарова. Вижу, как он сосредоточенно вглядывается вдаль, как любуется обской волной. Не в такие ли мгновения я подслушал песню земли сибирской!

ПЕСНЯ ЗЕМЛИ

Вий-е! Вий-е!
Я проснулась.
Вий-е! Вий-е!
Оглянулась.
И нашла
В густой траве
Слово новое —
Эрвье!
Я — мансийская земля!
Вы не помните меня?
За Уралом
Снежный хруст
Да березовая
Грусть.
Думу Суриков
Рисует
Про окраинную
Русь:
Как изба
В снегу стоит,
В ссылке Меньшиков
Сидит,
На свои пиры, походы
Нераскаянно глядит,
А теперь нашла
В траве
Имя новое —
Эрвье!
Имя быстрое —
Быстрицкий.
Имя русское —
Петров.
Имя крепкое —
Урусов.
В переборе
Древних слов.
Вижу в холоде
Туманов.
Слышу в шелесте
Вершин
И — Фарман Курбан
Салманов,
Ягафаров
и Шакшин.
Вы ко мне пришли,
Герои,
Как в легенду,
В темный лес.
Есть болото,
Нет дороги,
И на сотни лет —
Объезд.
Я дарю вам
Запах нефти,
Грохот газа,
Древность слов.
Океан тепла и света —
Все для умных
Смельчаков.
Я — мансийская земля!
Вы не знаете меня?
С каким бы ускорением ни добывалась нефть, и ни строились города в недавно безмолвной тайге, как бы ни менялся сам человек, вчерашний охотник, сегодняшний высококвалифицированный рабочий нефтепромысла, как бы он ни был одухотворен книгой и современным искусством, — в нем живы память земли, ее сказки и песни.

Говорят, скудеет наш Север. Птиц распугали, ушла большая рыба. Не та, мол, земля.

Я иду по родной земле, смотрю, слушаю…

Синими стрелами летят утки. Высокое небо поет, лепечет, смеется, горланит голосами птиц.

— Вет-лю! Вет-лю! Вет-лю! — это куличок поет. Тонконогий и невзрачный. А распелся на весь песчаный берег, где всюду бегут, снуют ручьи.

— Кай-восюв! Кай-восюв! — А это утка-свиязь кричит. Зовет свою подругу.

Синее свидание. Синяя свадьба. Синий полдень…

Мнекажется, все поет, все говорит. Вот и высокая лиственница что-то нашептывает, пристроившись каким-то чудом над самым обрывом, вытянув корявые ветки к небу. Из-под ее корней, местами повисших над желтым обрывом, брызжет ручеек, на лету рассыпаясь на сияющие, звонкие капли.

— Большая рыба пошла! — говорит мой брат. — Никогда не было столько белой рыбы!

Брат мой — рыбак. В лодке у него сверкают серебряной чешуей важные нельмы, и язи золотятся на летнем солнце, и стерляди, одетые в зубчатую броню, копьями остроносыми торчат между большими рыбами.

В Тюмени я зашел в Сибирское производственное управление рыбной промышленности. Петр Николаевич Загваздин, бывший рыбак с Сосьвы и друг моего отца, а ныне начальник управления, выложил мне статистические данные. Оказывается, вылов рыбы действительно не уменьшается. По сравнению с довоенными годами сейчас вылавливается «живого серебра» даже больше. И это не хищнический промысел.

Лишь теперь стал доходить до меня смысл слов брата о лимите вылова и о стройке, которая развернулась рядом с родным селом Ванзетур. Там строят дома, возводят плотину, которая перегородит таежную речку, речку моего детства. Помню, как отец сокрушался:

— Все! Негде будет больше старику промышлять, негде отводить душу!

— Так широка Сосьва, сверкающая перед твоим, домом. А рядом Обь с ее бесчисленными рукавами, протоками. И таежных речек не счесть! — возражал я.

— То — другое, — отвечал он, вздыхая. — А здесь, в этой таежной речке, твой дед и прадед испокон веков промышляли. Помнишь лесную избушку? Помнишь, как рыба плескалась?

— Как не помнить! — говорил я. — Только ты, отец, не сокрушайся. Разве плохо, когда в реке будет много сосьвинской селедки? Для того и строят рыборазводный завод. Мальки, взлелеянные здесь, заплещутся по всей тысячекилометровой Сосьве!

— Хорошо, когда играет рыба! — отвечал он. — Только почему они выбрали именно это место? Большая ведь река Сосьва.

— Но лучшего места, очевидно, и нет. Ученые ведь долго искали…

— Да, наверно, ты прав. Только вот что поделаешь со стариковской памятью? — И он спел такую песню:

Там ходит душа моя
Юно меж кедров
По узеньким тропкам,
Заметным лишь мне…
И если выходит
На берег зеленый
Из леса медведь, —
То это душа
Отца моего
Ступает на травы.
Тиха словно ночь,
Ведет его память
О днях человечьих.
Ведь был мой отец
Из медвежьего рода…
И если на плес
Утренней песней
Выплывет лебедь, —
То это душа
Моей матери кровной
На плесе широком
Крылом прикоснулась
К трепетной зорьке
Своей — человечьей…
Ведь мать —
Из крылатого
Рода лебяжьего…
Подумай, сынок!..
Если речку души,
Души моих предков,
Плотиной из камня
Перегородят
И если
Ее остановят,
Живая вода
Станет мертвой навечно…
И если в извивы
Зеленого яра
Клыками вонзятся
Бетонные сваи, —
То где же медведю
Тогда разгуляться?..
И песнь лебединая
Канет навечно,
И память живая
Быльем прорастет…
Я слушал отца и думал. Сказывают: слушай поучения отца, но и своим помыслам давай дорогу. Цени и оберегай обычаи предков, но и о будущем не забывай…

— Отец мой! — сказал я. — Для светлого и богатого будущего нужно строить плотину и газопровод!

— Будущее? Это хорошо! Я за ваше счастливое будущее! Только моя душа ведь здесь играла. Моя мудрость и умение в волнах этой речки плескались. А где ваши силы развернутся, скажет время. Шагая вперед, помни, сын мой, еще вот что:

Не бойся и в самом дремучем лесу.
Нашел ручеек — иди по течению.
Оно, как ни крутит, к реке приведет.
У реки — люди.
У людей — сердца.
Сердце человека,
Что солнце в небе,
Светит, греет.
Не тревожься в дремучем лесу.
Нашел ручей — иди.
Не тревожься, что далеко:
Пойдешь — доберешься!
Не тревожься, что тяжело:
Станешь поднимать — поднимешь.
Ноги для того, чтобы идти.
Голова — чтобы видеть будущее.
Пусть светлой будет твоя голова!
Я слушал отца, но думал о своем. В большой реке моего детства и сегодня играет большая рыба. Рядом с братом моим, потомственным рыбаком, появились и ученый-ихтиолог, и строитель. Может, это и есть научно-организованный промысел?

Я думал, а отец пел:

Состарясь, взойду на вершину
Своей человечьей жизни.
Сказывают: входящему
На последнюю вершину
Дают долгое слово.
То главное слово мое
Еще впереди, как и жизнь.
Послушай, мой сын,
Что скажу я сегодня.
Людские тела,
Как небесные звезды:
Свой срок отгорят
И погаснут навечно.
Лишь доброе имя
Сияет над ними.
Но имя навечно
Не каждый заслужит.
Хотелось бы, чтобы у вас,
У наших сыновей,
Были длинными не только волосы,
Но и мысли.
Вижу, вы сильны!
Можете разломать,
Раскрошить
Камни и скалы!
И воду клокочущую
Можете остановить.
Добудете черное золото
И создадите рыбу большую.
Знаю. Верю! Белая рыба,
Нежная-нежная сказка,
Конечно же, будет
Плескаться в струях
Прозрачных рек,
Как и жизнь на земле…
Он верил, потому что знал: многое может человек.

Я иду по Земле. Смотрю на песчаный обрыв. Срывается камешек, катится, падает в воду. И мне глыба обрыва кажется изваянием замурованного в вечной мерзлоте последнего мамонта. Велик был мамонт. Но перед Землею — он ничто. Земля таила не только его смерть, но и пробуждение разума, рождение солнцеподобных микрочастиц. Всесильна Земля и бессмертна…

Я иду по Земле. Смотрю, слушаю, думаю… Этот многозвучный мир растет во мне, поет. Я иду по земле. Время во мне качается. И в муках этой дороги ищу начало моей новой ПЕСНИ.

Примечания

1

Носилов К. Д. У вогулов. Очерки и наброски, 1904.

(обратно)

2

Санквалтап — пятиструнный музыкальный инструмент, напоминающий легкую лодочку-долбленку.

(обратно)

3

Зыряне и остяки — так до революции назывались коми и ханты.

(обратно)

4

Кисы — меховая обувь.

(обратно)

5

Парка — верхняя меховая одежда мехом наружу.

(обратно)

6

В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 43, с. 228.

(обратно)

7

Там же, т. 41, с. 246.

(обратно)

8

Ферсман А. Е. Русский Север и северная научно-промысловая экспедиция. «Известия», 1921, 25 декабря.

(обратно)

9

Чемакин А. Мулымья — земля расколдованная. Свердловск, Средне-Уральское кн. изд-во, 1965, с. 15—16.

(обратно)

10

Великий Октябрь и малые народы Крайнего Севера. Ученые записки ЛГПИ им. Герцена, т. 353, с. 15.

(обратно)

11

Семушкин Т. З. Чукотка. М., 1967, с. 43—47.

(обратно)

12

Учитель-най — по-мансийски учительница-богиня, героиня, женщина.

(обратно)

13

Менквы — великаны-людоеды, злые лесные духи.

(обратно)

14

Перевес — сеть для ловли уток, гусей. Ее вешают на просеке между деревьями.

(обратно)

15

Кувсь — меховая рубашка с капюшоном мехом наружу.

(обратно)

16

«Морда» — рыболовная снасть, сплетенная из кореньев.

(обратно)

17

Толстой Л. Н. Об искусстве и литературе, т. 2, М., «Советский писатель», 1958, с. 386.

(обратно)

18

Найхин — поселок на Дальнем Востоке.

(обратно)

Оглавление

  • ПРОШУ, ПОЙМИТЕ МЕНЯ!
  • КРАЙ СОКРОВИЩ
  • ПЕСНЯ «ЖУРАВЛЯ»
  • ТАЕЖНАЯ ИСТОРИЯ
  • БОЛЬШАЯ ОЛЕНЬЯ ДОРОГА
  • СКАЗКА И ЖИЗНЬ
  • НОВАЯ ПУТИНА СЕВЕРА
  • ОТ ЗАГАДКИ К ИСКУССТВУ
  • СИБИРСКОЕ УСКОРЕНИЕ
  • УТРЕННЯЯ ДУМА
  • ПЕСНЯ ЗЕМЛИ
  • *** Примечания ***