Алтайский часослов [Игорь Муханов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Игорь Муханов

Алтайский часослов

Замельтешат муравьи по деревьям...

Алтай

В марте

Из алтайского дневника

Мечта

Уймонская долина

Время – пружина, способная мышцы качать...

Горные соловьи

Весна на Алтае

И Моцарт с Бахом... играют в шахматы...

Сгибая Сибирь половицей...

В своё ружьё, как дробь, меня вложи…

Алтайский часослов

Тропинка

Кто превратил одинокое дерево в терево?

Алтайская осень

Красный путь

Недругу

Разговор с дождём

И лучшая песня струится с языческих гор…

Звук глубинный, ещё голубиный...

Зимний день

Там, где Ноев стучит молоток...

Если увижу, снова живу...

Под ногами Агарти – страна агрономов и гномов...

Хариус в полдень

За горсть сухой травы коню...

И красуется яшма – цементу подруга, сестра...

Шопен – в ручьях, а в небесах – Бетховен...

Генштаба не будет, и выставят Рейх на продажу…

Чтоб настоялась речь…

Алтай многоликий

Месяц Марала

Едет Ойрот на коне

Луна в посёлке Зеркальный

Бессонница

Как будто с неба вижу я её…

Зорко глядящих в печные подзорные трубы...

Как попадает на солнце рассказ...

Снег сгребает лопатою – крышкою от ноутбука...

География поэта

Я эту страну до восточных морей исходил...

Эпифании

Эпифания радуге, охотнику и его пуле

Отшельник, живущий в горах

Представления о Монголии у духов Алтая и у людей

Эпифания деревьям, идущим сквозь зиму

Эпифания воображению

Путешествие в Горно-Алтайск, с описанием случившихся приключений

Золотой ветер

Дельтапланы летним утром

Луна в жизни алтайского народа

Заимка старовера

Новая алтайская поэзия

Эпифания лягушкам, их пению и ночным играм

Эпифания Алтаю, его особенностям и его сотрудничеству с человеком

Звуки Азии

Азия

Поэт в Багдаде

Апельсиновый, яблочный, синий…

Монгольская степь

Звуки Азии

И Скрябин, повелитель звукоцвета…

Зелёный бык

Всё ей – филармония, всё ей – птичья грамота…

Гроза с Филаретовой горы

Лошадь, прыгнувшая на плечо Таракая*

Чёрный

Птичий язык

Сон быка

Я деньги вложил в ледяную траву…

Урожайным будет этот год…

Луна торгуется с поэтом, приехавшим на Алтай

О чудесах, случающихся в Уймонской долине

Мальчик и Ангел

Песня беременной женщины своему ребёнку

Девушка из Уймона

После дождя

Просом мальчик просыпается...

И день твердит: «Мне в Азию угодно…

Вот деревянный город – Замульта…

В пустыне

В монастырь проводят интернет…

Парень в линялой гимнастёрке

Дождь на воде оставляет следы...

Дай ей, что слышит Дунай, проповедует Нил…

На морозе свечу зажгу

Яблочные сны

Скворечник

Перекаты Катуни

Одуванчики

Алтайский язык

Катуни, протекающей возле Замульты

Камышовая истина - утка в уютном гнезде...



Игорь Муханов



Алтайский часослов













Алтайский часослов



















Замельтешат муравьи по деревьям... 


* * *


Замельтешат муравьи по деревьям:

Божья им пища – листва!

Веком забытый говор деревни

я различаю едва.

Разве за кружкой, за горькой разлукой,

за удивленьем «ты – Смерть?»

двери откроются… Прежние звуки

мне бы запомнить успеть!


«Эй, Аграфена, неси-ка балакирь:

кума лечи молоком…»

Зовы любви, добродушия знаки

в воздухе тают пустом.

«Челяди царской – волчьей ораве –

нужен осиновый кол…»

Это деревня в новом составе

прежний играет футбол.


Стирка у дома висит, и оконцу

луч уловить не с руки.

Мечет рубанок сосновое солнце –

стружки пахучи, легки.

Жаждой томима, к началу обеда

ива стучится в окно.

У самовара – живая беседа…

Звуками небо полно.



Алтай 


Здесь Минотавр с глазами человека

в ущельях горных, истину алкая,

свою тропу прокладывает к веку

художника-бродяги Таракая.


Взяв за основу снежные громады,

что падают в румяные озёра,

Владыка гор на арфе водопада

играет утро со счастливым взором.


Ворочается Золотая дева

в кургане, утонувшем в разнотравье,

желая всем, кто за Алтай радеет,

удел героя и защиту навью.


Придёт ли дождь – висит хрустальной люстрой,

придёт ли жук, и дятел спозаранку

творит своё нехитрое искусство,

смолой кедровой заживляя ранку.


Земной Эдем… Лишь в трепете несмелом

коснуться можно его нежных радуг!

И даже трактор в поле тарантеллой

встречает утро – от весны подарок.



В марте 


Марта льды кружатся у забора:

зацепились вновь за облака!

Их скупает оптом за оболы

горная строптивая река.


Просыхают пятнами на ткани

тени, и не высохнут никак.

Забросать стремятся облаками

воды каждый встречный буерак.


Полдень, а ещё не брали взятки

птицы с первых бабочек и мух,

и болеет в снах своих ветрянкой

под землёй скучающий лопух.


Многообещающей телегой

март въезжает в душу мужика,

и почти словами человека

говорить пытается река:


«Хариусом с горных перекатов

я пришла, мой пасынок, к тебе,

чтоб стократ весеннее стаккато

прозвучало в строчке и в судьбе».



Из алтайского дневника 


Жён-мироносиц на небе вечернем считая,

жить бы да жить в этих горных безлюдных местах!

Днём любоваться крышами пагод Китая,

ночью Монголию видеть в раскованных снах.

Туго завёрнута этой страны оболочка

в русский характер, и ниткой прошита канва.

Чтит новгородскую вольницу каждая кочка,

ввысь поднимаясь, как врыта в песок голова.


Только на ранней заре частокол-копьеносец

в бой соберётся, крикливых ворон не сочтёшь!

В сон, как в залив, заплывает крутой миноносец –

русская хата, собравшая всю молодёжь.

Песни, гулянка, в соседок-подруг новоселье –

трёх этих грешников всякое знает село!

Пьётся легко, и по кругу расходится зелье –

в каждой кровинке, как царский солдат, залегло.


Кожа песчаной пустыни натянута туго

на окоём горизонта, и жизнью полна.

Сойка, тушканчику мать, скорпиону – подруга,

волк и лисица, и чашкой молочной – луна.

В юртах под вечер звучит «Николай и Василий»,

лошадь уставшая, телетарелка и кот.

И разговоры о том, что поближе к России

нужно держаться, да Чёрный Бурхан не даёт.



Мечта 


Катунь, бегущая по кочкам…

Ей новый образ подавай!

Как в целлофановом мешочке,

хранится хлеба каравай.


Она по всей длине угодий,

круглогодично, как завод,

ведёт зачистку мелководья,

чтоб избежать застоя вод.


Пусть будут велики затраты,

но проявляется мечта:

из облаков встают палаты

пролётом нового моста.



Уймонская долина 


                (феерия)

Уймонская долина в платье белом –

белее сдобы, слаще молока, –

чуть посветлело в мире, зазвенела

заботливою пчёлкой у цветка.

Она тропою шла, ведущей к лету

и к трём любимым братьям-близнецам.

Июнь, июль и август, разогретый

дыханием полынного венца,

её встречали, стоя на пригорке,

ковыль-трава стелила свой ковёр,

и было слышно, как открыла створки

на небе Мать Мария, и в простор,

омытый светом, бросила улыбку –

живой комок нездешнего тепла…

«Играйте, дети! В вашем мире зыбком

и я играла в мяч, когда жила».



Время – пружина, способная мышцы качать... 


* * *


В жилах растений кровь ли, водяра течёт?

Главный бухгалтер у лета по штату кукушка.

К вечеру ближе выдаст вам точный отчёт:

сколько букашек съела за сутки лягушка?

Жёлудь в листве показался: лесной самовар

белым залит молоком и густеет к июлю.

Дуб моей юности жив и коричнев, как мавр,

долю поэта принявший – дантесову пулю.


Ночью фонарики путь освещают домой –

в горы и выше, где конь мой любимый стреножен…

Хочешь, ложись с мертвецами в трёхтомник родной

оцепенелой поэмой, на зиму похожей.

Или в глазах-васильках продолжай летовать,

славить литовкою быт кропотливый, крестьянский…

Время – пружина, способная мышцы качать.

Лето – Офелия, ждущая Гамлета ласки.



Горные соловьи 


Послушать голоса ручьёв

вдруг захотел я –

весёлых горных соловьёв

с прозрачным телом.


Тут нужен посох и сума

и запах мяты,

и чтоб в извилинах ума

уснули даты.


Ручьи живут среди камней,

в кедровых рощах,

где шёпот утренних теней

услышать проще.


Понять нельзя, быть может, всё

из этих строчек,

тут нужен труженик Басё,

как переводчик.


Вот соловей в руках моих

поёт и бьётся

о том, что каждый Божий миг –

свет из колодца.


И жизнь в коленцах и венцах

вовсю клокочет,

и нет начала и конца

у дней и строчек.



Весна на Алтае 


Огонёк внутри аила. Дым, как локон у любимой.

Пауком летит по струнам чья-то лёгкая рука.

Если ты чабрец заваришь, если я поеду мимо –

встреча наша будет долгой, ночь в долине – коротка.


У тебя в аиле пусто, но зато тебе – семнадцать.

Конь усталый. Век усталый. Белый месяц над горой.

Зашуршит снаружи крыша, смехом травы огласятся –

то катаются амуры, каждый – с луком и стрелой!


У Алтая три подарка: снег в горах, кедровый шёпот,

эдельвейса цвет недолгий, прославляющий ледник.

Если ты – родник бегущий, если я – косули топот,

даже ветер шепчет в ухо, чтобы я к тебе приник!


Сыч седой у коновязи, звёзд мерцающие лица.

Катит яшму дорогую с гор строптивая река.

Я тебя рисую небом, а себя – летящей птицей,

и пишу крылом по ветру: наша встреча – на века.




И Моцарт с Бахом... играют в шахматы...   


* * *


Балакирь стеклотарой заменив,

гарцует век на цаце-жеребёнке,

прообраз же стоит себе в сторонке,

среди берёз, беспечен и игрив.

В его хвосте на тысячи ладов

звенят национальные оркестры,

и мошки запись делают в реестре:

«Ещё один смычок для вас готов!»


А где же скрипка? Вот она, внутри

футляра, под краснеющей корою,

колец-годов увлечена игрою,

ещё не знает лака и витрин!

Садись и слушай подлинник живой

без электронаушников и денег.

Её первичный звук звенит, как Терек,

как воздух леса раннею весной.


Прообразы сверкают изнутри,

впадая в мир прозрачною рекою.

«Стеклянный шар покоя над покоем»,

как Хлебников когда-то говорил.

И от берёзы голубая тень

примеривает плед из паутины,

и Моцарт с Бахом – редкая картина! –

на пне играют в шахматы весь день.




Сгибая Сибирь половицей... 


* * *


Сгибая Сибирь половицей,

скрипя на осеннем ветру,

раскроется книжица – птица –

в другую от нас высоту.


Медведь, человек и куница

прочтут золотой корешок,

а что в этой книге – приснится,

как нового зренья урок.



В своё ружьё, как дробь, меня вложи…


* * *


                               На Алтае возжигают чабрец –

                                               богородичную траву,

                                                совершая богослужение.


 На страже богородичной травы

 стоять не просто, оттого и тени

 бегут, как тонконогие олени,

 по тропам человеческой молвы.


 Чабрец лилов, и дальше лозняка

 способен видеть, окружённый чудом

 и чадом из языческой посуды,

 когда зажжён в тени, у родника.


 Богослуженье голубем кружит

 над нашими желаньями и снами,

 и повторяют горы временами

 слова простые, как врагов ножи.


 Ты числишься певцом? Тогда служи

 причудливой фантазии народной:

 в своё ружьё, как дробь, меня вложи,

 отправь гулять по родине свободной.


 Связной необходим другим мирам

 и временам, и людям в шапках лисьих,

 которые читать привыкли мысли

 высокогорных кедров по утрам.


 И если спросят люди: кто таков,

 какого званья и какой артели,

 ответь с улыбкой им: чабрец лилов,

 и сладок дым из жертвенной скудели.



Алтайский часослов  


 1.


 "Нет!" – сказал Господь. Адам заплакал

 и на Еву грустно посмотрел.

 Та листок тропического злака

 сорвала и сделалась, как мел.

 Дождик поддержал унынья песню,

 где-то вдалеке запел сверчок…

 Радугой спускались с поднебесья,

 чудные, прозрачные ещё.


 2.


 По дороге длинной, как сказанье,

 шли, и говорила тишина…

 «Вы ли это?» – «Мы». – «А где заданье,

 что в ночи сияет, как луна?

 Песня ваша где – душе лекарство,

 что иные славит времена?..»

 Шли в ещё не спетое пространство,

 отличить пытаясь жизнь от сна.


 3.


 «Не предадим суровых ледников!» –

 клянутся реки и ручьи Алтая,

 но с гор опять текут… Итог таков:

 снег на весеннем солнце быстро тает!

 Бегут, с собою небо прихватив,

 поля и лес, доступные их взору,

 в пути рождая песенный мотив,

 служа Владыкам фауны и флоры.


 4.


 Ударь деревню стылую о звёзды,

 чтоб кровоточить стала от усилья

 себя познать вне чисел и погостов,

 чтоб ощутила вновь тугие крылья

 крыльцом и крышей – всей жилой системой,

 и в том краю, где ищущий обрящет,

 деревню, мою грустную поэму,

 не задвигай, Владыка, в долгий ящик!


5.


 Бросался словами, себе на уме,

 струился наречьями, как ручейками,

 и вот – будто нищенка ищет в суме

 иного пространства худыми руками!

 Что делать, не знаю, и точки следят

 за тем, чтоб слова не вернулись назад,

 запачкав себя падежами иными

 и дружбой с корявыми запятыми.


 6.


 В стеклянной часовне, которую мы называем поляной,

 дух летнего полдня валяется с нимфою, пьяный,

 и тешит своё самолюбье лесное он тем,

 что с нимфой затронул немало классических тем.

 Но выдох его для стеклянной часовни – веселье

 и жердь, на которую мысли, как птички, присели.

 Часовня сама по себе существует на свете,

 но будут ли дети? Будут ли сказки о лете?


 7.


 Награди меня кашлем, оспою,

 чтобы чувствовал боль других.

 Я – урок твой последний, Господи:

 больше не создавай таких!

 Лучше ящериц с пауками,

 лесовую, степную прыть,

 а с ногами или с руками –

 всё равно… Лишь бы мог любить!




Тропинка 


В краю, где лиственница, в краю, где ельники,

деньки воскресные, как понедельники.


Ущелья горные и речки шумные

с утра исхожены зверями умными.


Там к Беловодью, теряясь в травушках,

бежит тропинка из чистых камушков


и на вершине, снегами радуя,

уводит в небо

                            по чудной радуге.



Кто превратил одинокое дерево в терево? 


                                Утро туманное, утро седое…

                                                                            Иван Тургенев

Кто превратил одинокое дерево в терево?

Мазью алмазною смазал сучки у плетня?

Зренье 3D потеряло привычное стерео:

дали исчезли, поле лишилось коня…

Или покров опустила тишайший Пречистая

на извлечение корня из влажной земли,

на торжество жития, укреплённого числами,

на виртуальный дуэт с Сальвадором Дали?


Молча бреду в этом царстве земного безмолвия,

где и полслова промолвить – себя запродать

в рабство любви к лепестку, к почерневшему олову

лужи дорожной, вместившей таёжную гать.

Клочья тумана ползут, как в лесах Белоруссии

в зиму морозную смелый отряд партизан.

Что им атака, что смерть от гранаты – иллюзия,

если приказ уничтожить противника дан!


Или у горной реки облаков заседание

с речью ондатры, плеснувшей хвостом по воде?

Где это виделось? Слышалось? Было заданием

путь проложить сквозь туманы к заветной звезде?

Зона забвения, хлюпает зябкою птицею

берег Катуни и слышится тальника речь:

«Надо б у этих туманов отнять амуницию,

выжать покрепче, заставить по жёлобу течь!»



Алтайская осень 


Словно Золушка, в полдень сорит высота

лепестками прозрачными мухи.

Флорентийские краски вбирает Алтай

в каменистые поры Белухи.


За медвежьей межою – Монголии гонг

и верблюжьи сутулые юрты.

Сам Бог Азии здесь… Красотой занемог,

сквозняками от пыли продутой!


Высота высотой помыкает, в снега

уходя, как художник – в работу.

И орлиные гнёзда отыщет нога,

и больничных сиделок заботу.


По биению пульса колючих ключей,

по цветку на шершавой ладони

загадаешь и стаи крикливых грачей,

и сады с Вифлеемской звездою.


Осень скажет, как рыбе в реке зимовать,

как молиться на старые сани,

если панцирной сеткой темнеет кровать

перелётных гусей над лесами.


Так жену разлюбив, доживает свой век

хан монгольский в роскошном жилище,

в половину седую – ещё человек,

в остальную – уже пепелище.


Над Алтаем как яблоки, звёзды висят,

и ближайшие к нам поселенья –

Орион и Плеяды – в ночи говорят

языком самого просветленья.


Осень вымажет руки в брусничной крови,

вся – как выстрел, раздавшийся к сроку,

вся – безумная, вся – в двух шагах от любви,

вся – в надёжных руках, слава Богу!



Красный путь


                                            девушке-монголке

Твой азиатский глаз блеснул, как сабля:

в лесу ресниц он, словно самурай!

Я красотой твоей слегка ограблен

и думаю с восторгом: «Не замай!»

И семь твоих доверчивых косичек

с утра стегают воздух, как коня…

Скажи, куда сквозь ржавчину привычек

несёт он удивлённого меня?


А степь встаёт столбами рыжей пыли

до облаков, и факельным огнём

времён Чингиза освещает были,

в которых мы по-прежнему живём.

Твои векам угодные призывы,

чтоб я семью сынами в юрту врос,

рождают серебро у листьев ивы

и в сердце – мельтешенье жёлтых ос.


Я оберну стрелу китайской лентой,

пущу – стрела укажет красный путь.

Поют цикады – верная примета,

что встретимся с тобой когда-нибудь.

Что скалы не смутят своим оскалом

и бег коня услышат там и тут…

Вон Шамбала – звенят её цимбалы,

знамёна в небе – облака плывут!



Недругу 


Ты хотел меня убить? –

Что ж, валяй!

По Катуни будет плыть

головня.


Ки'лу наставлял не раз

и – никак?

Но за мною – звёздный Спас,

Русь, века.


За тебя я помолюсь –

ты мне брат.

На тебя смотрю, ты – Русь…

Синий взгляд!


Узнаю в тебе черты

давних лет:

дыбы, игрища, костры…

Смерти – нет!


Ты хотел меня убить

за Восток?..

На том свете заходи

на чаёк!



Разговор с дождём


Утром с постели встану —

ты за окном идёшь

в бурке седой тумана,

широкоплечий дождь.


Вешаешь всюду бусы,

манишь идти с собой,

добрый, зеленоусый,

клумбовый, ледяной!


И озорник к тому же:

не покладая рук

обыкновенной луже

даришь тончайший звук!


Дёргаю колокольчик —

долог его шнурок…

Может быть, кто захочет

свидеться на часок?


Верю: за облаками

выйдет встречать родня.

Станет плескать руками,

спрашивать про меня.


«Как ты сюда?.. Надолго?..

Где?.. На Алтае?.. Что ж...»

Ах, ты, в одежде волглой

старый мучитель — дождь!



И лучшая песня струится с языческих гор… 


                                                 Б. Дугаржапову

Опять на восток, за последний кордон поселений,

туда, где равнины Монголии, вольное ржанье коней,

туда, где любовь и молитва — прекрасные сени,

ведущие вглубь пожелтевших от дум букварей.


Возьми меня, полдень, в свои золотые ладони

и тёплому небу, как в прежние дни, покажи!

Я в этих степях с Богдыханом когда-то долдонил

и спал с поселянкою в мягко постеленной ржи.


И стрелы летели, и бег становился судьбою,

когда по указу метали, и ты уходил от погонь,

а после, а после, к живому припав водопою,

ты пил из лоханки луны благодатный огонь.


В Монголии мягко живётся и радостно спится,

и тень моя бродит средь спёкшейся к лету травы,

и шёлком китайским, и русским струящимся ситцем

опять перевязано горло у грешной молвы.


И снова Баир, испытующим глазом нацелясь

на вечность, на дружбу, выводит меня на простор,

где каждому соль вручена и подарена цельность,

и лучшая песня струится с языческих гор.



Звук глубинный, ещё голубиный...  


* * *


Звук глубинный, ещё голубиный,

в кулуарах рождающий шёпот,

не похожий ничем на былину,

не упёртый в рутину и опыт,

я сегодня машу «Уралмашем»,

всей Сибирью, лесной и медвежьей,

твоему озорному бесстрашью

видеть Китеж в грязи непроезжей.

Я сегодня машу твоим птицам,

Аввакуму в огне, как в повозке,

и вхождению солнечной спицы

в изумрудную мякоть берёзки;

твоему первозданному зову,

над Азовом гремевшему пушкой,

присягаю я снова и снова

чернокнижной строкой непослушной.



Зимний день 


За горою, без поправки

на сверкающий ледник

зимний день снимает шапку,

гладит неба воротник.


Там свивается дорога

в прочный жгут, и санный путь

довезёт тебя до Бога,

только сказку не забудь!


В чашу праздничного звона

азиатских этих мест

даже старая ворона

крик роняет, словно крест.


И сечётся луч, как волос,

и слышнее птичий грай,

если свищет санный полоз

про морозы и Алтай.



Там, где Ноев стучит молоток... 


* * *


На Крещение щёлкают вербы

шоколадно-лиловой корой.

Из пружинистых веточек-вер бы

выбрать ту, что зовут золотой.

Что нальётся к приходу теплыни

изумрудно-пречистым огнём.

«Вот и я!» – посошком благостыни

постучится под утро в мой дом.


Но как отрок, не знающий жизни,

влип надолго в телесную роль,

я тропой испытанья капризной

пронесу эту давнюю боль.

И за гранью последнего утра,

за рекою, где правда живёт,

станут почки спасать, словно Будды,

бирюзовую дымку высот.


Расцветут и окрасятся к маю

перевалы зелёным огнём,

как Корана священное знамя

над пустыней, объятою сном.

И забота глубинного корня,

не забитая градом камней,

напитает, как Слава Господня,

основание будущих дней.


Словно книгу, я жизни читаю:

сотник, писарь, бродяга, кузнец…

И страница всегда золотая,

где любуется небом юнец.

Где сизарь, напитав синевою

свой оранжевый чуткий зрачок,

держит путь над людскою войною

к гуслярам, к кержакам, к Домострою –

там, где Ноев стучит молоток.



Если увижу, снова живу... 


* * *


Майские дни. Перелёт-недолёт

ветра, прильнувшего к разнотравью.

Вылез из ямки доверчивый крот,

зяблик с весенней общается явью.

Сосны цветут: их колючий уют

жёлт, и смычковою канифолью

даже цветы на полях отдают –

истосковались по солнцу и воле!


Конь мой закинул свой контур в траву,

как закидушку – ловитесь, мгновенья!

Если увижу, снова живу

в тесном союзе со светотенью.

С новою музыкой в голове…

Видя такое, и кузя-кузнечик

ноту заветную ищет в траве,

в море росинок – живительных свечек.



Под ногами Агарти – страна агрономов и гномов...   


* * *


Возле трактора – плуг, говорящий земле: «Извините,

если я запущу свои когти в ваш тёмный уют?

За вторженье своё подарю я вам солнце в зените

и пшеничное море – его элеваторы ждут!»

Розоватая дымка, как думка, и птичьи коленца

отвечают ему – у земли не отрос ещё рот!

Вот мотор застучал, и дымы из трубы – полотенца,

и высокую ноту изношенный трактор берёт.


А кормилицу-мать лихорадит заботой весенней:

корневому сплетению жить надлежит глубиной!

И червяк средь него – очевидец зеркальных вселенных –

чечевицу нашёл и любуется ей, как луной.

Под ногами Агарти – страна агрономов и гномов,

с городами-высотками, в нитках подземных путей…

Каждый, ныне живущий, в стране этой будет, как дома,

в батискафе сосновом, без окон, увы, и дверей!


А на Белой горе, в зоне льда и щербатого камня

много раз наблюдали, как ангелы прошлых эпох

то озона глотнут, то амриту скатают руками

вроде хлебного мякиша – завтрак, обед ли – не плох!

И глядят день-деньской в голубые земные просторы

помогающим взглядом, единым на все времена…

У тушканчика горе: разрезало надвое нору!

Чернозём осыпается, пахнет горячим мотором…

В развороченной почве детишки лежат и жена.



Хариус в полдень  


Стоит обнаружиться букашке

над прибрежным кружевом теней –

мнёт тугую воду, как бумажку,

хариус, блеснув среди камней.


А была отмечена свеченьем,

бирюзовой нежностью река,

постигая Вечности значенье,

отражая небо, облака!


Но волна плеснула, как из фляги,

на прибрежный камень, где припёк,

и опять глядит из-под коряги

хариуса пристальный зрачок.


Жук скользит ли, ползает улитка –

тень им, как защитница, нужна.

Шевелит усами повилики,

в небо поднимаясь, Тишина.


Где-то вдалеке пасутся грозы

и уснул усталый ветерок…

Гетры полосатые – стрекозы

новый провоцируют рывок.



За горсть сухой травы коню... 


* * *


О вздохи-выдохи апреля,

пернатые забавы лип!

И хорошо, что дудку Леля

зимой овраги сберегли.

По состоянью небосвода

и хлебной мякоти бугров

легко узнать, что есть свобода

и океан без берегов.


Весна – как пяльцы для узора,

весна – как пальцы в табаке!

И хариус стремится в гору,

и рысь полощется в реке.

Ещё крепка ночей прохлада,

но из могильников седых,

как призрак будущего сада,

исходит дух – весенний дых.


Тропою едем. Хвост лошадки

пугает не'жить по кустам,

и яркий месяц куропаткой

свой клюв протягивает к нам.

Тебе, Алтай, я песню эту,

в горах ночуя, пропою

за сойки крик, за очерк света,

за горсть сухой травы коню.



И красуется яшма – цементу подруга, сестра... 


* * *


Высыхающий сахар катунской прозрачной волны

на камнях-малахитах рисует узор Хокусая.

С Теректинских отрогов японские вишни видны –

в розоватых шарах говорлива пчелиная стая.

Кочергой и ухватом идёт в наступление день –

ну-ка, брат, помяни ледяную Белуху!

Словно бредень, струится тончайшая тень,

карасей доставляя весёлому певчему слуху.

Быт, обеты, бетономешалка с утра

шелестит во дворе, как листва во дворце Хокусая,

и красуется яшма – цементу подруга, сестра,

и берёзка воздушна, и в сердце танцует, босая.



Шопен – в ручьях, а в небесах – Бетховен... 


* * *


Шопен – в ручьях, а в небесах – Бетховен

в союзе с колесницею Ильи

поют с утра, что этот мир свободен

от голубой дорожной колеи.

И соловей на сливе одинокой,

надев для форса лунный капюшон,

поёт о том же – о любви стоокой,

благоухая в звуке, как пион.


И я вослед за ними, друг метели,

сибирский отрок, возлюбивший Русь,

возню со словом-бражником затею

и как Иаков, с Ангелом сражусь.

Но вряд ли победителем предстану

в игре начал в ракитовом саду,

и Ангела к вершинам Алтайстана,

как пленника, с собою приведу.


Не о себе, а о Сибири скажет

имбирно-красный берег в тишине.

Река легко несёт свою поклажу

с тяжёлыми каменьями на дне.

И видит Русь, как сферу золотую,

которую вращает Мономах.

И всюду – жизнь, и радуги токуют –

тетерева у солнца на руках!



Генштаба не будет, и выставят Рейх на продажу… 


* * *


На кончиках слов загорелись недобрые чувства…

Ну, вот вам и стрелы, а лук поищите в траве,

где века кумир, на коленях ползёт Заратустра

к оленям Сибири, к сермяжной народной молве.

Ему бы на поезде, в мягком вагоне качаться,

как в люльке младенцу, и цокать на дам языком,

когда они вносят в купе справедливых оваций

восторженный плеск, обдающий лицо ветерком.


А цель? А весна? А светящийся шарик удачи?

А мышка, сожравшая в сне кровожадном сову?

Отец его, Фридрих, уже сумасшедший, на даче

себя самоваром представил и льёт на траву.

Не плачь, Заратустра! Зане азиатское лето

знакомит телят с телевиденьем в пору дождей,

да вечером поздним в зеркальных просторах Завета

летает литовка и слышится ржанье коней.


Я сам тебя встречу в траве, под кузнечика скрипку.

Я – хищная птица, я – тень, полюбившая свет!

Ползи, словно ластик, размазав былые ошибки

по русскому полю, смертельному жалу в ответ.

Генштаба не будет, и выставят Рейх на продажу

за цену смешную, я верю – билет на концерт,

и будущий Гитлер этюдник и краски закажет,

напишет Мадонну и выбросит в бак пистолет.


P.s


Книга немецкого философа Фридриха Ницше «Так говорил Заратустра» была настольной книгой Гитлера. Фюрер в своей молодости увлекался живописью, дважды поступал в Академию художеств, но не прошёл по конкурсу. В эти годы  Гитлер – вот удивительно! – всячески уклонялся от военной службы. А Фридрих Ницше, написав свою книгу, сошёл с ума, и последние годы жизни провёл в психиатрической больнице.



Чтоб настоялась речь… 


Я скоро засыпаю,

и в чуткой тишине

порог меня читает

и дерево в окне.

Таков у нас обычай:

рекою русой течь

вдоль красоты девичьей,

чтоб настоялась речь.


Тугие косы, бусы

и аромат белил

нужны, чтоб в каждом брусе

сверчок певучий жил.

И рудники Алтая,

и табуны коней

всю ночь тебя читают

от пяток до бровей.


Восход рассыпал буквы

по балке потолка.

Как золотые булки,

волнуется река.

И щука разговора

хватает на лету

и речь ночного бора,

и утра красоту.



Алтай многоликий 


Весёлые песни пою, покидая

владенья алтайского бога Кудая,

где горы хранят молибден для потомков,

и молятся люди аржанам-потокам.

А дочки Кудая – небес ученицы –

на радуге любят сидеть, как на ветке,

и славить века, подражая синицам,

и грезиться, как коммунизм с пятилеткой.


Куда я, Кудай, узкоглазый мой предок,

на белом коне, с ноутбуком под мышкой

уеду?.. Дымятся аилы к обеду

и целится даль пограничною вышкой.

По Чуйскому тракту грохочут  КАМАЗы –

зарплату везут загорелому люду.

А, впрочем, её я не видел ни разу….


Алтай многоликий, тебя не забуду!

В материю радуг закутан спросонок

твой горный массив, что глядится неброско,

и чувствует горлом тебя жаворонок,

ичёрное солнце сосёт, словно соску.




Месяц Марала  


Месяц Марала… Уже захрустела трава.

Влага уходит на небо по солнечным нитям.

Скорые ливни отменят лесные права

быть для поэтов источником лучших наитий.

Дома сиди, в кабинетном уютном тепле,

трубку кури у печного огня-дымохода.

Рыжий Марал оживает в остывшей золе –

не такова ли и наша с тобою природа?

Ринтын уехал – накуксился новый денёк!

Пишет Шаман под Хэмингу крамольную пьесу…

Утром Марал пробежал – на скрещенье дорог

щёлкал зубами и солнце, как грелку, волок

другу, больному желтухою, – нашему лесу…


Месяц Марала (алтайск.) – сентябрь



Едет Ойрот на коне 


Краски ночного Алтая

пьёт изумрудный песок.

Месяц на горке латает

смятый Медведицей рог.


Чуйскому тракту снится –

едет Ойрот на коне,

и Улала-столица

верной подобна жене.


Горы, почуяв задачу

будущих солнечных дней,

молятся за удачу

каждой вершиной своей.


Гостю готовит подарки

в чудо поверивший край…

Боги для подвигов ярких

выбрали Горный Алтай.



Луна в посёлке Зеркальный    


В посёлке Зеркальный луна отдыхает на дне

речного затона, средь рыбьего зыбкого сна,

и смотрит на избу, гулянку ночную извне,

сквозь охру воды, любопытством кухарки полна.


Три лодки уплыли за мыс, оставляя усы

на тёмной воде, а их тени – на жабрах линей.

Каркасы черёмух похожи на тонкие сны:

из мира иного глядят на причуды людей.


В мелькании крыльев, в сиянии крапчатой тьмы

нарезы видны, как в охотничьих длинных стволах,

а лампу засветишь – нисходит печаль на умы,

хоть с вечера мучит гармошку лихой вертопрах.


Коллоидный воздух на гору и рощу надет,

как звёздный колпак, согревая ночные труды.

И всюду, как свечи, горят уже тысячу лет

берёзы и сосны… Их видит луна из воды.


Устал гармонист и к мосткам деревянным идёт,

пуская дымок папиросой, а после, во след

атлантикой веет и жабьей икрою несёт,

и жёлтая струйка рождает нехитрый сонет.


В посёлке Зеркальный я сторожем зеркала был,

а в лучшие дни – и с другими мирами связным.

Светает там поздно... Со дна, отряхнув с себя ил,

всплывает луна золотая и тает как дым.



Бессонница 


В доме спать ложась, отстегнули

груз житейский – луны ходули.

Отнесли их на сеновал,

чтобы каждый ходуль поспал.

Только слышат – в печи потухшей

то ли мышь шуршит, то ли души

убиенных в Афганистане

на мосол-локоток привстали.

Жизнь ночная – что звёзд сиянье,

что отстёгнутый человек

от земли, от её камланья

в понедельник, среду, в четверг.

Не успели уснуть – ходули

тут как тут… Крестись на восток!

За окошком звезду раздули,

словно крошечный уголёк.



Как будто с неба вижу я её… 


* * *


Здесь разводить на масле тары-бары

едва ли разрешат отроги круч.

С утра берут берёзы-санитары

кровь на анализ у монгольских туч.

Они летят в Россию на работу:

собою, словно кафельной плитой,

заделать неба скважины, пустоты –

Матросовы отчизны неземной.


И я внизу, в кирзовых сапожищах,

из дома кружку чая выношу.

Дымящееся месиво отыщет

пути наверх по правилам ушу.

Так некогда Кирим-Бирим алтайский

своих невест, увиденных во сне,

на землю привлекал волшебной сказкой,

носил с собою всюду на ремне.


И снова гастарбайтеры разлуки,

хранители домашнего тепла

меня берут, как в детстве, на поруки,

чтоб жизнь моя по-новому текла.

Спускалась бы в овраг Неразбериха,

училась слушать в поле вороньё…

И так в России празднично и тихо,

как будто с неба вижу я её.



Зорко глядящих в печные подзорные трубы... 


* * *


Тот ли узор вышивают беспечные птицы

в небе, свободном от грустных осенних дождей?

Крестики-нолики, солнца холодные спицы –

вот и рисунок, запомни его на сто дней

зимних, суровых, но вовсе, мой друже, не грубых,

грабли забывших, зато посреди тишины

зорко глядящих в печные подзорные трубы –

спят или бодрствуют те, кому крылья даны?


Ибо распахи-кресты и небес вышиванье,

сальто, круженье души среди зимнего дня

схожи с любовью, а ей не подыщешь названье –

крепче вай-фая и ярче ночного огня!

… Зона молчанья. На окнах белеют узоры,

но приглядишься – пульсирует дым из трубы…

Скрипнет душа половицей, снежком у забора…

Крестики-нолики нашей с тобою судьбы.




Как попадает на солнце рассказ... 


* * *


Белые водоросли – посмотри –

ладно растут из села!

К вечеру красные пузыри

вспомнила в печке зола.


В старой овчине тепло на дворе.

Конь Мерседес подойдёт,

спросит бензина – овса в серебре, –

долго зубами поёт.


Стайка усатых эстрадных сомов

не проплывёт вдоль села.

У староверов обычай таков –

слушать, как плачет пила.


Как исполняют отеческий джаз

ржавые петли в сенях,

как попадает на солнце рассказ,

если слезою пропах.



Снег сгребает лопатою – крышкою от ноутбука...  


* * *


В Белогорье зима, и не видно блистающих радуг.

Деревенская сага и брага ведут меж собой разговор.

Сбой режима работы – не лучший от жизни подарок,

и литовке в чулане ромашковый снится простор.


А зима – от ума, от плохих новостей… Неразборчив

почерк белых равнин, что бегут от окошка к тебе.

Мириадами радужных, светом пронизанных строчек

замелькает дорога, и станет просторно в судьбе.


У тебя ребятишки с утра занимаются боксом

и блестит журавля полированный воздухом рот,

а когда на коне, в лисьей шапке ты едешь в Усть-Коксу,

он летит над тобою и крыльями небо стрижёт.


Я и сам не пойму, по какой задержался причине

в этом мире забот, и живу, и пою не дыша.

Может, это пралайя – любви, человечьей кручины,

и всё то, что я вижу, желает надолго душа.


В Белогорье зима – по алтайским поверьям наука,

как себя создавать, и твой младший сынок во дворе

снег сгребает лопатою – крышкою от ноутбука…

Может, так оно лучше – в заботе, в работе, в игре!



География поэта 


Выйти строкой к побережью Каспийского

или к монгольским пескам,

значит, подняться на рифму над рысканьем

ветра по тёмным углам.


Эти пространства – восточные женщины:

встанут в начале стиха,

и от Сахары до синей Смоленщины

розами пахнет строка.


Разве Усть-Кан двоюроден Елабуге?

Тверь влюблена в Замульту?

Ходят особые ритмы по Ладоге,

мачтами метя мечту.


Непроходимые топи Якутии

век вдохновению пить.

Встала, пошла по воде – не вернуть её

снова в сюжетную нить!


В летних садах расцветают акации,

если Алтаю поднёс

лучший подарок – аллитерацию

с лёгким шуршаньем стрекоз.



Я эту страну до восточных морей исходил... 


* * *


На чашечках чая, на крыльях стрекозьих – Китай

бликует, цветёт, даже если метёт за окошком.

Ты письма Ду Фу по складам и по складкам читай,

и кисточку – в тушь, и налей себе в рюмку немножко.


В глазах мандарина – тоска и смятенье с утра.

Кто вызвал его на Алтай, где бушуют метели?

Где старый чудак Мухасё ремонтирует кран,

слесарным ключом и наитием плохо владея?


Из сумрака вышел и сел в кабинете на стул.

– Привет, Мухасё! – Привет, мандарин… Из Пекина?

С бумаги срывается снежный рождественский гул

и бьёт по стеклу, тёмно-синие крылья раскинув.


Китай рисовать – не у каждого хватит белил

и боли в висках, и того, что зовётся игрою!

Я эту страну до восточных морей исходил,

но вижу Алтай, лишь глаза ранним утром открою.





Эпифании 


















Эпифания радуге, охотнику и его пуле


Говоря об Алтае, о красоте этих древних языческих мест, нельзя не упомянуть и радугу.

Радуги на Алтае бывают почти каждый день. И не только обычные, похожие на гусли, на которых, хочется верить, играют Небожители, но и двойные, и даже тройные.

Существует поверье, близкое сердцу каждого человека. Если встать на то место, где радуга касается земли, можно обрести счастье. Моё детство прошло вдали от Алтая, в местах, где радуги бывают редко, и я не слышал об этом. А то бы непременно отправился такое место искать!

Зато я пишу стихи, и о радуге – тоже. И, конечно же, бываю в том месте, где радуга касается земли. Здесь правило одно: необходимо стать творянином. И уйти от штампов речи в язык, доселе не знакомый. И тогда станет возможным многое…


Все расцветки июля

радуга собрала

и сложила их в пуле,

в туннеле ствола.


И охотник-верзила

пальнул в небеса

всё, что дождиком было

и хранила роса.


Красный – маки созрели,

синий – волны бегут,

жёлтый – кедр спилили

на альпийском лугу.



Отшельник, живущий в горах


Избушка, похожая на охотничью, в трёх шагах от неё – дровник. Весь день дребезжит стекло, слабо прижатое к раме гвоздиками, создавая зримую картину молитвы, летящей в мир. И будто прослаивает она воздух, прохладный и летом в горах. Меняет его химический состав, а главное – делает воздух приветливым.

Сила молитвы, произносимой человеком, хранит немало тайн. Она и мает, и зовёт, и свет даёт, и охраняет. Покрывает и горы, и леса прозрачной золотой крышкой. Поди, пробейся сквозь толщу нежности, чистоту изначальных чувств! Уймонская долина окружена горами, и защитная крышка ей – в самый раз. Потому в долине и ощущается весна. Будто сады цветут в ней круглый год – яблоневые и вишнёвые!

Сказкой это не назовёшь, но охранять Уймонскую долину отшельнику помогают трое друзей, воевавших когда-то в Афганистане. Время покинуть землю им ещё не пришло, вот и сгущаются друзья в прозрачный студень возле избушки отшельника. Балагурят, курят табак, вспоминают свою молодость. Все они местные: из Чендека, Гагарки и Мульты. Скоро исполнится сорок лет, как тела их покоятся в Уймонской долине.

Сам отшельник, занятый чтением молитв, покидает избушку лишь по необходимости. Всё больше молчит, спрятав уста под бородою. Но взглянет мельком на тебя, и стайка речей пронесётся в твоём сознании. Добрых, приветливых речей, от которых начинаешь дышать свободнее!

Живу вот уже неделю в шалаше, неподалёку от отшельника. Ем лесную ягоду и сухари. Днём обхожу окрестности, любуясь очертаниями скал, а ночью сижу у костра, созерцая его дыхание. Звёзды светят так близко, что, кажется, можно достать их рукой. Говорить же хочется одним движением глаз, чтобы не потревожить Небожителей.


Лошадь пасётся среди берёз.

Куда нам ехать, скажи?

Трава рассвета, полная слёз,

туман, родник, миражи.

Ночью звезда в золотых очках

взирает на горный луг.

Бывало, крикнешь, и в облаках

откликнется кто-то вдруг.



Представления о Монголии у духов Алтая и у людей 


Тени на снегу длинные и широкие, как оглобли. Словно запрягают в сани луну, плывущую над Чуйским трактом. Духи Алтая, живущие внутри гор, готовы ехать в Монголию!

Алтай – это сходка гор-великанов. Старцев в тёплых кедровых зипунах, любящих в лунную ночь курить трубку тумана. А Монголия, соседка Алтая, совсем другая. Выжженная солнцем земля и орлы, высматривающие добычу. В Монголии также обитают духи, только другие. И как же духам Алтая не навестить своих соседей, не выпить с ними вина, настоянного на цветах и травах?

Монголия в своей середине степная, в прожилках ручьёв и небольших речек, а к югу – песчаная. На юге Монголии бурханы, солончаки да ветер со щербинкой в зубах, насвистывающий грустную мелодию. Духи Алтая посещают её юг, но не так часто и только с ознакомительной целью.

Для духов, едущих в Монголию из других сибирских городов, Алтай – перевалочный пункт, засыпанный по горам глубоким снегом. Особо изощрённый лабиринт, в котором можно легко заблудиться. Поэтому духи сибирских городов, проезжая Алтай, спешат провести на альпийских лугах ночь и продолжить свой путь в Монголию.

Иногда люди, особенно зимой, видят перемещения духов в Монголию. Встречается им юрта, поставленная на сани, дымящая широкой трубой. Из юрты доносятся смех, веселье, звон хрустальных бокалов, полных вина. Такова жизнь духов, проводящих свою долгую жизнь в праздном веселье!

У людей же, населяющих территорию Сибири и Алтая, представление о Монголии совсем другое. Для них Монголия – как магнолия, цветущая летом пылью лошадиных табунов. Лошадиное ржанье для людей имеет своё, с уклоном в музыку, значение. Даже конский помёт для людей, посещающих эту страну, особенный. Выглядит, как тюрбан, украшающий головы камней и кочек.

Как видите, представления о Монголии у духов Алтая и у людей – прямо противоположные.


В озорных глазах алтайца

не скажу, в каком году –

горы прыгают, как зайцы,

что играют в чехарду.

Тенью старого аила

кружит Время хоровод,

вспоминая всё, что было,

и в пути трясёт кобыла

даже синий небосвод…

Не скажу, который год.



Эпифания деревьям, идущим сквозь зиму 


Легко мне вспомнить год, когда случилось это событие. Ведь у него существует своя, особая пометка…

Когда на моём огороде выросла тыква размером с бочонок, предназначенный для вина, я стал давать имена деревьям. Зачем я это делал, сказать толком не могу. Деревья росли неподалёку от моего дома, и я сдружился с этими мирными существами, навещая их каждый день.

Берёза Марина, лиственница Екатерина, ёлка Светлана – получались сплошь женские имена. Поэтому тополю, единственному представителю мужского рода, шумевшему на ветру высокой макушкой, я дал старинное имя Пересвет.

Шло время, разбрасывая по заливному лугу цветы самых разных названий. Незаметно наступили осенние дни с их слякотью и ветрами, но я по-прежнему навещал своих древесных друзей.

Деревья общались со мной телепатически, я слышал внутри себя их голоса. Марина, Екатерина и Светлана часто жаловались на погоду. А когда опала листва и первые заморозки покрыли лужи льдом, попросили меня принести соломы согреть озябшие ноги.

Один тополь Пересвет вёл себя, как настоящий мужчина. Стройный и по-военному подтянутый, он проявлял сдержанную радость при встрече со мной. И с грустью смотрел, как течёт неподалёку Катунь, а вместе с ней – и время.

Но вот понадобилось мне съездить в Москву, доставить в литературные журналы свои стихи и рассказы. Их можно было послать и по почте, но в Москве меня ждали друзья. А они хотели меня обнять, услышать написанное в живом исполнении.

Когда я вернулся домой, стояла уже зима. С глубокими сугробами и песней метелей, не прекращающейся порой целыми днями.

На следующий после своего возвращения день я отправился в лес навестить деревья. Как они поживают без меня? Тепло ли укрыты снегом? О чём они думают в долгие зимние вечера?

С утра шумела метель, поднимая за окнами снег, как лёгкие тюли. Снег набивался под шапку, оседал на моих ресницах, колол иголками лоб. «Марина, Екатерина, Светлана! – повторял я про себя, шагая по бездорожью, и добавлял: – И ты, мой славный полковник Пересвет!»

Не стану описывать свою встречу с деревьями, поскольку, придя домой, написал о ней стихи. И читая их вслух, порадовался тому, что ещё живу на этом свете. Живу – значит, радуюсь всему, что я вижу, и сострадаю тем, кто попал в трудное положение. Сострадаю не только людям, но и деревьям…


Деревья в чулках деревянных,

раскинув тонкие руки,

идут походкою пьяных

сквозь ледяные муки.


(Декабрь, январь и февраль –

километры,

и дуют сухие ветры)


Последний листок увянул,

а птичьи гнёзда пустые

на черепах деревянных,

как зимние шапки, стынут.


На перекрёстке судеб,

в дымящейся круговерти

растут ледяные зубы

суровой старухи – смерти.


(Декабрь, январь и февраль –

километры,

и дуют сухие ветры)



Эпифания воображению 


Будучи знаком с алтайцем-сказителем, жившим в селе Ак-Коба, заехал как-то раз послушать его пение. Но сказитель оказался болен. Его мучил жар, и довольно сильный. А живот, раздувшийся не в меру, издавал булькающий звук.

Увидев меня, старик кивнул головою. Затем достал с прикроватного столика бумагу, нарисовал корову и протянул её мне.

Не зная, как себя вести, я стал рассматривать рисунок. Линия, проведённая карандашом, была крепка, пропорции тела соблюдены и вымя, как пишут в газетах, «доставало травы»…

 – Чего ты хочешь? – спросил я старика, закончив рассматривать рисунок.

Но тот уже спал, попыхивая ртом, словно курил алтайскую трубку. Решив подежурить возле старика, я стал сочинять историю, в которой корова, которую он нарисовал, была главной героиней.

Луга распахивались передо мной, как табакерки, и горы блестели на солнце шапками снегов. Глаза мои сузились и потемнели, щёки покрылись бородой. Я превратился в алтайца, который служил у местного бая пастухом. Щёлкая кнутом и временами покрикивая, я объезжал на коне своё стадо.

Горы курились облаками, бросая в долину прохладную тень. Ромашки прятались в разнотравье, как кисейные барышни от своих женихов. Коровы шли на водопой, кивая мордами, и Катунь ёкала на перекатах, словно икала после еды.

Как меня звали в этом мире? Уж точно не Иваном или Ильёй! Звали меня Амыром-пастухом, и я был молод и красив собою.

Но вот старику стало легче, и он окликнул меня. Я же не смог отозваться сразу, поскольку находился далеко. В той самой реальности, в которой бык, напившись воды, стал приставать к корове. Та замычала трубно, утробно, призывая на помощь подружек, и я направил в её сторону коня…

И тут в глазах моих потемнело, словно задули свечу. Это старик, видя, что я не шевелюсь, поднялся с постели. И заглянул мне в глаза, дыша табачным дымом. От тьмы, похожей на египетскую, я и очнулся.  А старик достал уже топшур и настраивал на нём струны…

– То-то будет радость, – подумал я и ближе подвинулся к старику, глядевшему на меня своими добрыми глазами. Отражавшими внутренность аила, догоравший огонь и, как мне показалось, старинную алтайскую жизнь, освещённую солнцем и хранимую горами.


Амыру-пастуху в расцвете лет

понадобились юные берёзы

и бабочки над клевером, и розы,

хранящие малиновый рассвет.

И друг-ручей Амыру-пастуху

пиликает на каменной свирели

чудесный сон, почти что чепуху

о том, как в небесах летают ели.

Что делать? Как найти ему врача,

что выжимает сок из кирпича

и эликсир любви даёт больным?

Да очень просто: над аилом – дым,

внутри – огонь, и всюду по аилу

летают косы Каначаки милой.

Поймаешь эти косы за концы,

и запоют весенние скворцы!



Путешествие в Горно-Алтайск, с описанием случившихся приключений 


Следуя по делам в Горно-Алтайск, доверился своему наитию и купил в придорожном ларьке картошку, килограмма три. Посадил её на обочине, ощущая запах родной алтайской земли, и поехал дальше.

Проезжая Семинский перевал, видел лошадь, запряжённую в машину. Редкий случай, следует вам сообщить! Симбиоз техники и природы, всегда готовой помочь человеку. Оглобли крепились к бамперу скобой, снабжённой рычагами. Лошадь щипала траву, поднимаясь на гору, и разгонялась на спуске порой до третьей скорости.

От спутника своего, имевшего живот роженицы и бороду «старовер», похожую на лопату, услышал новости последних дней. Поймали будто бы в океане рыбу по имени Саи. Плавники – капроновые тюли, глаза – весенняя лазурь. Телом же рыба была настолько велика, что достигала в длину восьмидесяти метров.

После Семинского перевала дорога кружила среди скал, и мы с моим спутником, выпив весь самогон, имевшийся в его корзине, решили заехать к отшельнику. Он жил неподалёку в кедровой домовине, имевшей лаз, подобный лисьей норе. На доске, прибитой к домовине, были написаны слова: «Здесь нет места здравому смыслу!»

Подъезжая к Горно-Алтайску, встретили пастуха, одетого в латы средневекового рыцаря. Его сжигало солнце, донимали мухи и слепни, залетавшие под забрало. Но пастух выглядел монументально.  И сильно напоминал Дон-Кихота, которого я видел в кино.

Беседуя с нами, пастух курил алтайскую трубку. И шумно ругал советскую власть, морщась при одном её упоминании. А когда вспоминал наше время, называл его почему-то «николаевским». А ещё – деревянно-нулевым!

Мало у меня осталось воспоминаний о том дне, поскольку выпито было много. Но все воспоминания хороши. Они греют меня в зимние дни, с их тоскливыми метелями. И хоть снова поезжай в Горно-Алтайск на резвых лошадях, взятых у соседа!

Решил поделиться своими воспоминаниями и с вами, дорогие читатели, поскольку третью неделю как метёт. Свищет, стучится в двери, заносит по самые окна мой дом. Спрятаться можно только в листе бумаги. Написать на нём в рифму, заполнив лист целиком, и после войти в стихотворение. Такова действительность, мои дорогие, и с нею приходится считаться!


Затрещит стрекоза над кустом

и откроет ключом-невидимкой

человеку в обличье простом

дверцу лунную, в утренней дымке.


Сам войдёшь или звать мотылька

удивлённому сердцу прикажешь?


Дни забот забирает река,

отдыхает сомненье на пляже.

У открытого воздуха рот

перепачкан молвой и малиной.

Вот она, моя родина: ждёт,

записаться в поэты зовёт…

Акварели аквамарина!



Золотой ветер


О том, что золотой ветер живёт в душе человека, окрашивая его покой красками весенних лугов и принося запахи первых распустившихся одуванчиков, я знал ещё с детских лет. Золотой ветер призван служить человеку, и если бережно к нему относиться, дарит богатую находками жизнь. Именно золотой ветер оберегает душу человека, даёт ей возможность понимать религию и искусство.

Но вот случилось мне как-то идти полем, раскинувшимся среди гор, после пирушки с друзьями. Луна, поднимаясь из-за Катунского хребта, выглядела свежей и отдохнувшей. И дарила предметам тени, похожие на стрелки часов, которые, по мере её восхождения в зенит, из стрелок часовых превращались в стрелки минутные.

Внезапно подул ветер, поднимая пыль, и обозначил себя на всём своём протяжении. Пылинки заблистали в лунном свете праздничной новогодней мишурой, и ветер приобрёл черты золотой трубы, в которой протекала жизнь, далёкая от жизни человека, и совершалось нечто таинственное.

Пахло молодой полынью, блестевшей повсюду каплями росы, и запах её приятно возбуждал нервы. Сидя на придорожных камнях, звенели цикады, призывая своих подруг разделить с ними таинство этой ночи. В молодом ельнике, темневшем вдалеке, ухал филин, заявляя какому-то зверю, что тот забрёл на чужую территорию. А я шёл дальше, размышляя о том, что душа у природы такая же чуткая и молодая, как и у человека. Иначе откуда бы взяться золотому ветру, дувшему мне навстречу, когда я возвращался домой, полный надежд на будущее?


Си'верко, полуденник, закатник –

в них живёт весенняя пора.

Километры воздуха прокатят

по большой земле, как трактора.

И малину сделают двухцветной,

говорящей: точка и тире…

Вот и лето… Кустики-кареты,

водяные знаки на коре!

Радужных небес перемещенье

незаметно для глазного дна.

Коршун снял другое помещенье:

сверху – ветер, снизу – тишина.

И большое дерево, как праздник,

обнажая корни, небо пьёт…

Сиверко, полуденник, закатник…

Урожайным будет этот год!



Дельтапланы летним утром 


Небо над Уймонской долиной, где я живу, в веснушках. Это дельтапланы – красные, жёлтые и зелёные – летают c самого утра. Купаются в тёплых воздушных потоках, на землю и не глядят. Слишком всё выглядит на ней обычным. Дома, как спичечные коробки, и люди, похожие на муравьёв. Трудятся целыми днями в своём огороде, пропалывают грядки с луком, морковью и чесноком!

Птичье мировоззрение одолевает человека, когда он поднимается в небеса. Сбои в работе ДНК проявляются в полную силу. Вспоминает человек свои птичьи воплощения, сладкую ягоду в лесу. Предстают его взору долгие перелёты, тёплые страны и моря. И свысока начинает смотреть он на дольний мир, полный забот и обязанностей.

Вот и меня, пока я тружусь в огороде, разглядывает дельтапланерист сквозь тёмные очки. Словно хочет сказать с усмешкой: «Такие вот, брат, дела! Летать дано не каждому человеку. Нужны для этого смелость, молодость и деньги!»

– А ещё – умение и дар, – добавляю я про себя и ухожу в дом, где сажусь за свой старенький компьютер.

Пишу одну, другую строчку стихотворения, и чувствую лёгкость на душе. После третьей строчки я уже летаю в облаках, выше дельтапланериста. И смотрю на него глазами жителя Тонких Сфер, прозрачных для земного человека.

Поэзия связана с чудом, она воздушна и легка. Поэзия имеет разрешение на освоение других миров, данное ей свыше. Да, да, да! На четвёртой строчке стихотворения я уже вижу весь Алтай, сверкающий причудливыми узорами ледников. С длинным Телецким озером, расположенным в горах, с Катунским хребтом, за которым начинаются ковыльные степи. Надо мной –  слой озона, блестящий на солнце, как соль. Дальше начинается Космос, и лучше пока в него не проникать. И на земле дел хватает! Нужно помочь закончить войны, Россию из нищего существования поднять. Нужно… да мало ли что ещё нужно сделать для блага человека?

И я читаю стихотворение, только что записанное мной в компьютер, вслух – облакам и деревьям…


Просом мальчик просыпается,

спрашивает: «Час который?

Догадайся – улыбается, –

не пустые разговоры –

кем я был во сне – водицею?

Серебром? Весенней лужею?

Это снова повторится ли?

Я бескрайней жизни нужен ли?

У лесной опушки вечером

обернусь букашкой маленькой.

Ладно, буду – делать нечего –

Ваней-Ванечкой для маменьки!»



Луна в жизни алтайского народа 


Луна над Алтаем светит мягким, матовым светом. Тёмные образования на ней – как родимые пятна на теле. А свет настолько силён, что звёзд почти не видно. Только на противоположной стороне неба можно увидеть звёзды, спрятанные за тюль. Кажется, что звёзды глядят на луну с опаской. А вдруг лунный свет затмит и их своим стеклянным сияньем?

Предметы, находящиеся между луной и человеком, имеют края, как будто обведённые мелом. И вся округа блестит избытком влаги, как и избытком жизни. Кажется, что лес, темнеющий впереди, и горы за ним погружены в светящуюся жидкость. И, будучи из неё извлечены, сохнут на прохладном ветру, продолжая поблёскивать.

Время полнолуния. Начиная с завтрашнего дня луна начнёт убывать, худеть до толщины суровой нитки. Её убывание будет продолжаться две недели, до полного исчезновения в небесах.

Убывание луны – серьёзная пора в жизни алтайского народа. Пока она длится, не рекомендуется ходить в гости к родным и близким, начинать хозяйственные дела, охотиться и ловить рыбу. Нужно дождаться растущей луны, если хочешь добиться успеха. Луна руководит жизнью алтайского народа, дарит ему свой, особый ритм существования.

Ну, а пока – полнолуние. Совы в лесах ухают чаще и цикады в полях стрекочут звонче. Активность жизни в лучшую пору её существования! Мясо коз и баранов самое вкусное, девочек, родившихся в это время, называют Алтынай. Что означает «Золотая Луна, плывущая над горами», дающая свет и процветание жизни на этой земле.


Я деньги вложил в ледяную траву:

расти-ка зимой на Алтае,

чтоб ели коровы тебя наяву

и в сон золотой затолкали

поглубже – до самых далёких морей,

до юношей, небом богатых,

до Грея, который боится угрей

и любит и шёлк, и дукаты;

до вас, хоть Ассоль не сидит на плече

у вас ангелочком-кумиром,

купаясь в потоке серьёзных речей

о странностях этого мира.



Заимка старовера


К старику-староверу, который жил на заимке, расположенной на песчаном берегу Катуни, мы и не думали заплывать. Наслышались о его суровом характере, о сложных взаимоотношениях со своими детьми и перестали о нём думать.

Лодка, в которой мы плыли, неслышно скользила по реке, освещённой стеклянным светом полнолуния. Временами из прибрежного лозняка доносились крики птиц, чутких на любое перемещение. Река испускала пар в успевший уже остыть воздух, мешая видеть окружающее. И все, сидевшие в лодке, были молоды и сильны, и ощущали эту жизнь, как на губах снежинку.

Но человек из нашей компании всё же предложил заехать к старику, взяв на себя нелёгкий труд общения. Выпив немного вина и посмотрев на прибрежные берёзы, которым луна, сиявшая в зените, дарила золотые украшения, мы согласились.

Лодка приблизилась к берегу и зашуршала о серый, с мраморной крошкой песок. Избушка старика, сложенная из брёвен лиственницы и крытая соломой, давно уже утратившей свою желтизну, выглядела заброшенной. Наш парламентёр сложил ладони трубкой и отчётливо произнёс:

– Луна над Катунью светит, как молодая царевна. И вежливые гости только украсят досуг почтенного хозяина!

Эхо повторило эту фразу несколько раз, уменьшая и удаляя от нас её звучание. И снова наступила тишина, дарившая нам новые ощущения. Мы сидели в лодке, не смея шевельнуться, и ждали: что же произойдёт?

Через короткое время дверь со скрипом отворилась, и на пороге показалась высокая крепкая фигура. Старик, одетый в холщовую рубаху, достававшую ему до колен, уверенным шагом направился к нам. Он прижимал к своей груди снедь: ломоть сала, круглый ржаной хлеб и бутыль, полную янтарной жидкости. Увидев эти дары, поднесённые щедрой рукою, наша компания зашумела, как улей, когда к нему подносят дымарь...

Из соседнего лозняка вспорхнули две утки и, шлёпая на взлёте крыльями, полетели искать уединения на другом берегу.


Узнать мечтаю от влаги,

о чём в тишине вечерней

поют весною овраги,

укрытые лунной тенью.


Полёт озорного камня

дробит тишину на части,

а горы живут веками,

забыв про земное счастье.


И пьют из чаши рассвета

нектар живого мгновенья…

Живи и ты, моё лето,

дыханием вдохновенья!



Новая алтайская поэзия 


Маркс писал о революции, возможной в отдельно взятой стране, сумевшей сохранить свою самобытную культуру. Поэзия в современной России возрождается в малых народах. На наших глазах в Бурятии и Туве возрождаются религия и искусство, алтайская литература также находится на этом пути. Алтай кабацкий, с его поклонением американскому рублю, перерождается в Алтай литературный.

Новая алтайская поэзия уже рождена. Ее кормят манкой искрящихся на солнце снегов, приучая к суровости будней. И поят росою лугов, непременно альпийских, на которые садятся облака, словно уставшие лебеди.

Какой она станет, когда вырастет? Будет ли поклоняться ямбу и хорею или предпочтёт свободное течение песни кайчи, улетающей летней ночью по маршруту преданий к звёздам?

В ногах её светит луна, в изголовье сверкает солнце. Новая алтайская поэзия – дочь Ойрота и Сети, именуемой Интернетом. Она – зеркальное отражение своего непростого времени.

Пожелаем новой алтайской поэзии, стремящейся летать на своих собственных крыльях, не пуха, но – пера!


Знакомая с наукою

ложиться спать к утру,

ты мыслишь ноутбуково

на ледяном ветру.

И вся округа в инее,

и в дне твоём – хоть плачь! –

прочёркивает линии

электропередач.


Иной корабль выбери

из списка кораблей –

ни убыли, ни прибыли

в Атлантике твоей!

И вся-то жизнь заверчена

таинственным столбом.

Ты тэгами помечена

в пространстве цифровом.



Эпифания лягушкам, их пению и ночным играм


Как петухи на русских подворьях поют рассвет, так и лягушки в прогретых солнцем озёрах поют дождливую погоду. А значит, расти пшенице на полях и овощам на грядках огородов!

Да с ними, с лягушками, просто веселей жить. Не сов же и филинов слушать по ночам в лесу, вникая в их звуки, полные трагических рыданий?

Лягушки – это учителя, которые учат нас жить не по уставу. Гогот лягушек уходит корнями в дзэн-буддизм, в рукав халата китайского философа. Того самого филомагога, который смеётся беззубым ртом над измами этого мира!

Японский монах Басё, согласно легенде, долго медитировал возле пруда, всё глубже погружаясь в Безмолвие. Но просветление так и не приходило. И вот лягушка прыгнула в воду, самая обыкновенная, с глазами, похожими на перископ. И напряжение, вызванное долгим ожиданием, лопнуло мыльным пузырём. Вспыхнуло внутреннее солнце, осветив и самые тёмные углы… Басё достиг просветления!

Он стал писать стихи и рисовать тушью. Басё прославил дождь, лесную ягоду и восход луны над горами. И, конечно же, лягушку – куда нам деться без неё! Как жить без этой гоготуньи, заколдованной луной, поющей не горлом, а всем своим телом?

Что же касается меня, то здесь нужно разбираться. Лягушки вошли в мою жизнь потому, что я построил свой дом на берегу Катуни. Каждую ночь я слушаю их концерты. И участвую в жизни лягушек, как иной обыватель участвует в жизни театральной труппы. Поэтому и пишу о лягушках с большой любовью. О милых земноводных существах, ставших в моей жизни тем же самым, чем кошки и собаки в жизни людей.


Лягушки заводят игры

на листьях травы.

Лягушки – зелёные тигры

и тёмные рвы.

Представят себе комариху

в лесной тишине

и маются неразберихой,

и думают о войне.

Пойду, погляжу лягушек!

Не далее, как вчера

возникла колонна пушек –

такая была игра!

Пошли солдаты в разведку

добыть язык тишины…

Лягушки прикинулись веткой

и отраженьем луны.

Прикинулись автомобилем,

везущим тебя ко мне...

А пушки били и били

икринками по луне.



Эпифания Алтаю, его особенностям и его сотрудничеству с человеком 


Люди, чистые душой, способные понимать язык деревьев, и утренние туманы над Катунью. Об этом мечтает Алтай, сверкая снегами своих вершин на восходе солнца.

На реки и горы Алтая следует смотреть издалека, чтобы проникнуть в их состояние, и вблизи, чтобы почувствовать характер. Облака, украшающие небо Алтая, неодинаковые. Весной они как леденец, тающий во рту ребёнка, летом куда пышнее трав, растущих на опушке леса, осенью молчаливы и словно в обиде на свою жизнь, зимою – вялые и пустые. Следует долго смотреть на облака, вдыхая запахи горных лугов, чтобы почувствовать их живыми.

Мосты и переправы через горные реки, дороги и жилые строения на Алтае являют облик технических достижений человека. Рыбалка, охота и блуждание по горам, связанное с созерцанием природы, являют внутреннюю жизнь этого региона.

Горы Алтая при утреннем освещении одни, при вечернем – другие. Дымка, их застилающая, как бы подчёркивает их характер, всегда дружелюбный. Горы никогда не ссорятся между собой, перекликаются эхом и ведут образ жизни, который в старинных духовных книгах зовётся общинножитием.

На Алтае реки и речки особенные. Они бегут по камням, словно козы, выявляя молодой и задиристый характер. И это закономерно, поскольку реки Алтая берут своё начало от ледников. И лишь вытекая на равнину, успокаиваются и делаются предсказуемыми, отражая солнце и луну.

Алтай – живой и крепкий организм. Его отдельные части связаны между собой, являя поддержку в трудных порой условиях. Недаром на Алтае процветает язычество – религия сотрудничества человека и стихийных сил. Такова особенность Алтая, которую современный человек, при всей его технической оснащённости, не в силах изменить.


Шопен – в ручьях, а в небесах – Бетховен

в союзе с колесницею Ильи

поют с утра, что этот мир свободен

от голубой дорожной колеи.

И соловей на сливе одинокой,

надев для форса лунный капюшон,

поёт о том же – о любви стоокой,

благоухая в звуке, как пион.






Звуки Азии 




















Азия


Когда тебе в Азию нужно

увидеть живую луну,

садись на скамейку и слушай

густую, как мёд, тишину.

Подъедет со скрипом телега,

возница поправит усы

и скажет: «Я сын того века,

что слушал рассказы грозы.

Садись. Казахстаном укройся,

Монгольскую степь притяни.

Уж больно обильные росы

нам выпали в летние дни!

Китай, если нужно, в дороге

связав в золотые снопы,

с молитвою чистой и строгой

сложи у звериной тропы.

Хотел ты на Азию сбрую

надежд человечьих надеть?

Тебе я возможность дарую,

как сыну степей, умереть.

С котомкой вчерашних отрепий

и с беркутом ярым в груди.

Вот Азия! В жёлтые степи

с поклоном сыновним войди».



Поэт в Багдаде 


Слух, приятель, ветром даден,

и на семь вершков могуч.

В старом, тыквенном Багдаде

купишь мёда и сургуч.

Отнесёшь добычу в спальню

юной, ласковой княжне,

чтоб живые, в кольцах, пальцы

не готовились к войне.


Тут эмаль, а там – кинжалы.

Ходят-бродят посреди

слуги в белом, слуги в алом,

и айран разлит в бадьи.

Вес становится условным,

ноги пляшут там и тут,

и серебряные волны

от кальяна в сад плывут.


«Принимай, княжна, с Алтая

шкуры соболя и лис!

Мы сыграли свадьбу в мае,

а в июле – развелись.

И теперь моя свобода,

что росла среди полей,

ищет всюду, ищет брода

к белой рученьке твоей!»


У Багдада соль на шее

проступает в жаркий день.

В опахалах хорошеет

и княжну целует тень.

Просыпаюсь под телегой.

Ни жены, ни дома нет.

Только утренняя нега,

только звание – поэт!



Апельсиновый, яблочный, синий… 


* * *


Апельсиновый, яблочный, синий –

вспыхнул свет за горой и погас.

У алтайского солнца павлиний,

на дорогу нацеленный глаз.

По алтайским приметам не нужно

уходить в предвечернюю даль,

где курганы и кости верблюжьи

умножают земную печаль.


Но иду, и кузнечик-игруля

приглашает послушать концерт.

И блестит комариная пуля

каплей крови на длинном конце.

Сколько шума летает по свету!

Крику филина, лязгу зубов

ни к чему поклоняться поэту,

но принять эту ночь он готов.


Мухомор областного значенья

предлагает лесного вина,

и всплывает лебяжьим свеченьем

над алтайской долиной луна.

Невесомые перья ерошит,

словно смерть её верная ждёт,

и морозные звезды, как крошку,

из расщелин и ямок клюёт…


Научусь ли в сиянии этом

волчью ягоду барышней звать?

Здравствуй, Тень – провозвестница Света!

Здравствуй, Свет – и отец наш, и мать!



Монгольская степь 


Здесь камыши к себе зовут

ночными криками: «Ты пойман!»

На пуговицы старых юрт

застёгнута речная пойма.

И солнце в красном шушуне,

сползая вниз, тоской собачьей

обдаст всю степь, как на войне,

и сетью в камышах рыбачит.

А ночью холод, словно змей,

вползёт в бессонницу монгола

и ну толкать его взашей,

чтоб вышел к лиственнице голой.

Вся степь – как звёздные часы,

принадлежащие курганам:

камнями, каплями росы

блестит, укрытая туманом.

Сурово  беркут прокричит

«И-чу! и-чу!» и в звёзды канет,

и тень по травам волочит,

как побывавшую в капкане.



Звуки Азии 


Скрябин ли тут или гусли кузнечика

радуют слух муравью?

Розы поют про земное, конечное,

песню слагая свою.


Азия – звук, исходящий из синего, –

чистый, особенный звук.

Вслед ему жёлтый, смущая бессильного,

ищет в пустыне траву.


Взять этот звук бы рукою игривою,

словно лекарство от ран,

да засадил его конскими гривами

в год Петуха Чингисхан.


Звуки воды, миражами рождённые,

дарят земле звукоцвет.

Даль зарастает лесами зелёными,

кто их увидел – поэт.


Звуки летят полукругом, как радуга,

в сердце уснувшей земли.

Азия звуком светящимся радует,

словно пески зацвели.



И Скрябин, повелитель звукоцвета… 


* * *


На три любви помножь Катунский хрящ,

что будет? Глыба снежная да пряник!

Но Азией себя перепояшь,

и духовым оркестром солнце грянет.

Звук видим станет, краска запоёт

и Скрябин, повелитель звукоцвета,

учёным шагом в Азию войдёт,

чтоб зацвело засушливое лето.

Всё это снится мёртвому песку,

зурне усталой, и горячий ветер

грызёт, как кость, звериную тоску

под саксаулом – деревом столетий.



Зелёный бык


Я к чудесам земным привык

и ледники пою Алтая.

Но вот и он – зелёный бык –

идёт и головой мотает.

Его зелёные рога

полны задумчивости камня,

и чешет голову быка

осока влажными руками.


Среди упитанных коров

он – как алтайская сиротка.

Он бабочкам весёлым кров

и заводи широкой – лодка.

Зелёный, да? Таков удел

деревьев в лунном окруженье!

Округу пачкает, как мел,

гора, пришедшая в движенье.


А ночь без лодок и сетей

вернуть готовится обратно

пропавших без вести детей,

кто утонул в реке когда-то.

Они земную благодать

вдохнут и улыбнутся лету.

И бык зелёный их катать

охотно будет до рассвета.



Всё ей – филармония, всё ей – птичья грамота…


* * *


Спелая черёмуха – значит, песню спела.

Сам язык свидетель чуду у ручья.

Музыкой становятся, песней оробелой

аромат цветения, ягода ничья.

Крупная, с оскоминой, ветру говорящая

что-то из Бетховена – выдох или вдох.

А порой из Моцарта песня настоящая –

с болтовнёю справится и заглушит чох.

С нотною линейкою обручилась ягода,

си бемолем светятся чёрные бока.

Всё ей – филармония, всё ей – птичья грамота…

С ежегодной верою смотрит в облака.



Гроза с Филаретовой горы 


Гроза с Филаретки совсем другая:

мотки, каретки и перья птичьи,

и в небе строгом

                          река догорает,

как на рисунке, но – речью кличет.

Зовёт, мотает

                      на ус и счётчик:

«Ты – кто? Какие имеешь

                                      ви'ны?»

Гроза с Филаретки – чернорабочий:

ключом слесарным возьмёт и двинет!



Лошадь, прыгнувшая на плечо Таракая*


Лошадь длинная, как река –

есть ли в самом деле такая?

Повернулась наверняка

и сошла с картин Таракая.

Ржёт. Смешна ей людская жизнь,

у которой лицо кукушки,

и смартфоны, и этажи,

и кредиты в банке – игрушки.

«Превратил свободу народ

в философию мёртвых буден!»

Лошадь прыгает и поёт,

и уснувшую землю будит.

«Хочешь, птицей стану ночной?

Шумным кедром? Прозрачным эхом?»

Лошадь прыгает на плечо

Таракаю и ржёт от смеха.


* Таракай – алтайский художник, рисующий лошадей, бегущих наперегонки с ветром и как бы растянутых в своём движении.



Чёрный 


Три старовера трясут бородой –

снег засыпает Алтай.

Бронзовый крест их, как золотой.

– Чёрный, меня не замай!

В лодке уснуло, скучая, весло,

пахнет черёмухой май.

– Шибче тряси, чтоб покинул село…

Ты нам, дружок, не мешай!



Птичий язык 


«Ярлынь-и-кир-ру»… Сколько раз

такое в небе повторится!

Язык наивен, большеглаз

и вытянут в длину, как спица.


Привычный Азии язык

из сердца выброшен наружу.

Стихосложения родник

несёт его пустую душу.


«Ярлынь-и-кир-ру»… Сколько раз

мне говорила это птица,

а я всё ждал: её рассказ

в сухое сено превратится!


Переведён на языки

народов европейских будет.

И ножницами край реки

я резал вопреки минуте.


Сегодня степь с её теплом

и журавлиным перелётом

сказать готова ветерком

и дымкой утренней мне что-то.


«Ярлынь-и-кир-ру»? «Кир-ру лынь!» –

несётся на задворках лета.

И сладким запахом полынь

встречает своего поэта.



Сон быка 


Грустно, всё же, расставаться с летом…

Кто у дома, в зарослях пырея

мастерит зелёную карету,

чтоб уехать в осень поскорее?

«Динь-динь-динь» – щебечет наковальня,

«тук-тук-тук» – играют молоточки.

Хороша, светла у лета спальня –

весь Алтай в сиреневой сорочке!

Ну, а осень… сеять капли в землю

будет из серебряной посуды,

чтоб всходила на пригреве зелень

в октябре, не нужная по сути.

Белый бык, слегка голубоватый

от реки, под кожею текущей,

ночью видит солнечную вату,

городок, который в речку спущен.

Видит, как из улочки выходит

ход крестовый списанных трамваев –

мордою стеклянной в огороде

ищут электрическую сваю.

Не найти им, труженикам красным,

подворотню, из которой Каин

выходил, отрыгивая квасом,

грабить быт купеческих окраин!

Сон уходит за границы света,

бык свои облизывает губы.

Спутаны караты и кареты,

музыка души и душегубы.

И плывут ладьи с Тьмутаракани

воевать сибирские угодья,

песнями удачу заарканив –

жеребца на красном огороде.



Я деньги вложил в ледяную траву…


* * *


Я деньги вложил в ледяную траву:

расти-ка зимой на Алтае,

чтоб ели коровы тебя наяву

и в сон золотой затолкали

поглубже – до самых далёких морей,

до юношей, небом богатых,

до Грея, который боится угрей

и любит и шёлк, и дукаты;

до вас, хоть Ассоль не сидит на плече

у вас ангелочком-кумиром,

купаясь в потоке серьёзных речей

о странностях этого мира.



Урожайным будет этот год… 


* * *


Си'верко, полуденник, закатник –

в них живёт весенняя пора.

Километры воздуха прокатят

по большой земле, как трактора.

И малину сделают двухцветной,

говорящей: точка и тире…

Вот и лето… Кустики-кареты,

водяные знаки на коре!

Радужных небес перемещенье

незаметно для глазного дна.

Коршун снял другое помещенье:

сверху – ветер, снизу – тишина.

И большое дерево, как праздник,

обнажая корни, небо пьёт…

Сиверко, полуденник, закатник…

Урожайным будет этот год!



Луна торгуется с поэтом, приехавшим на Алтай


Вдали луна, как яркий семафор,

указывает путнику дорогу.

Мол, ехать можно с некоторых пор,

но подарите что-нибудь, ей богу!

Я так люблю источники наитий…

Хотя б пустяк, мой друг, но подарите!

Быть может, порох, старое ружьё

иль сердце обнажённое своё!



О чудесах, случающихся в Уймонской долине 


Уймонской долиной еду,

вдыхая ночную свежесть.

Имею буханку хлеба,

да нечем её разрезать!

Я нож позабыл в Харбине,

в старинных книгах военных,

в отказе моей любимой

алтайскою стать царевной.


Такого Алтай не помнит,

считай, со времён Ойротов:

месяц в военной форме

шепчет любимой что-то.

Она вздыхает – Венера,

светило предков далёких!

Щекочет бедные нервы

буханка хлеба в котомке.


– Где нож раздобыть мне острый,  –

спросил я месяц двурогий, –

чтоб запах почуять росный

любви и дальней дороги?

Чтоб охала селезёнка

от вкуса ломтя и соли

и ветер сушил пелёнки

тумана в пшеничном поле?


Месяц буханку хлеба

видит и голод чует.

Брызжет слюной по небу,

Чуйскому тракту и Чуе.

Месяц в дела земные

входит, блеснув железом…

Тени плодя живые,

бродит туман по лесу.


Звонко стучат копыта

по золотым каменьям.

В море ночного света

плавает вдохновенье.

Путнику на потребу,

острым блеснув железом,

месяц буханку хлеба

ломтиками порезал!



Мальчик и Ангел 


Ангел летит на рассвете –

помощь несёт в платочке.

Видят его лишь дети,

речка Катунь да кочки.


Встречной деревни трубы

машут ему дымами.

Тянет младенец губы

к телу уснувшей мамы.


Три мертвеца на погосте

приподнимают глазницы,

дуют в пустые кости –

ангел им только снится!


У родника Алтая,

возле сырого лога

всадник ногой болтает –

стремя звенит про Бога!


Ангел вращает глазом,

кудри по ветру вьются.

Путь его виден сразу,

Монголия – как на блюдце!


Там в одинокой юрте

плачет трёхлетка-мальчик.

Мать и отец его – в смуте:

Смерть у постели маячит!


Нужен мальчику ветер

и золотая лепёшка,

и чтоб за всё в ответе

была домашняя кошка.


Ангел несёт ребёнку

сны его и игрушки,

и за горами звонко

солнце бьёт в колотушку.



Песня беременной женщины своему ребёнку


                             Женщина с двумя сердцами,

                                            плывущая по морю воспоминаний…


Ступай тихонько, мой мальчик,

по крыльям птиц разноцветных,

в горах уснувших без плача,

скалой укрытых от ветра.

По родникам золотистым,

шептать умеющим громко

о том, как звенят монисты

внизу, в селении горном.

По белой росе, по камню,

по тёмным ночным стрекозам,

поющим крыльями «амен»

под утро горным морозам.

По снегу в пятнах лазури,

укутавшему вершины,

по косточкам белой бури,

спустившейся к нам, в долину.

По лунному свету, ярче,

чем перья птицы Гаруды,

спускайся в наш мир, иначе

как жить без тебя я буду?

Вонзаются в небо мачты –

уколы моих бессонниц...

Спускайся в наш мир, мой мальчик,

под звуки хрустальных звонниц!



Девушка из Уймона 


Осень ждала Долина,

пахли дожди лимоном.

Даль ночную поила

девушка из Уймона.

Клочья брала тумана,

мяла в ладони узкой,

словно готовя манну

людям и трясогузкам.


Скрип у колодца слышен,

плеск воды и объятья.

Это пришли напиться

вишни в лиловых платьях.

– Девушка, дай нам Слово,

которым малые дети

украсить рога коровы

мечтают в память о лете!


Дай нам Зелёный Ветер,

рыскающий повсюду.

В списках живого света

числится он, как чудо.

Если отдашь и сердце,

облик вернёшь далёкий.

Будешь в пруду смотреться

яблоней краснощёкой!


Девушка смотрит в поле –

видит коров и травы,

лошадь у водопоя,

берег Катуни правый.

Девушка дарит вишням

сердце своё простое.

Полночь покоем дышит,

сказкою и луною.



После дождя 


Дождь ли отеческий в мае

сыплет горохом в окно?

Небо усмешку Китая

прячет в своё кимоно.

Эти таёжные страхи,

словно в жару ребятня,

скинув порты и рубахи,

прыгают в речку – в меня!


Я же теку на излуку

в сердце любимой Руси.

Изобразят мою руку

щуки, язи, караси.

Весь, от истока до устья

полон любви берегов,

трогаю небо… И пусть я

лишь отраженье его!



Просом мальчик просыпается... 


* * *


Просом мальчик просыпается,

спрашивает: «Час который?

Догадайся – улыбается, –

не пустые разговоры –

кем я был во сне – водицею?

Серебром? Весенней лужею?

Это снова повторится ли?

Я бескрайней жизни нужен ли?

У лесной опушки вечером

обернусь букашкой маленькой.

Ладно, буду – делать нечего –

Ваней-Ванечкой для маменьки!»



И день твердит: «Мне в Азию угодно… 


* * *


Зима уходит хмуро, по-английски:

перебирая улицы, дома,

как ящики с хурмой, как одалиски

своих воспоминаний закрома.


Есть прелесть в расставании навеки

и в расстоянье… Слушают капель,

как капельницу, школы и аптеки,

и ждут врача по имени Апрель.


Ещё округа в простынях больничных,

но отгремели долгие бои.

Жизнь обретает прежнее обличье

семейной неистраченной любви.


Дымит изба трубою пароходной,

с утра отведав сладкий сухостой,

и день твердит: «Мне в Азию угодно,

к песчаным бурям огненным… Домой!»



Вот деревянный город – Замульта…


* * *


Вот деревянный город – Замульта,

в нём миллион на милю населенья.

Трёхъярусная свищет высота

щеглом, и шлёт своё благословенье.

Сбегают по тропинке мураши

к реке, а там, за дальним плёсом,

все нормы общежитья хороши

и радостно живётся даже осам.


Заполнен день рабочей суетой:

кто празднует в икринке новоселье,

кто кровь сдаёт, кто дружит с высотой

под оплеуху майского веселья.

И если скуку заключить в кулак

и утвердить мальчишеское зренье,

увидеть можно, как вползает рак –

варяг воды – в твоё стихотворенье.


А пчёлы? А жуки? А червяки,

читающие корни под ногами?

Метро своё протянут до реки

и дружат по ошибке с рыбаками.

А бабочек мерцающий кристалл

у полдня под отеческой рукою?…

Простите все, кого уже назвал!

Простите, кто ещё не назван мною!


Я местом не ошибся: Замульта.

XX век. Компьютерные игры.

Сигают с придорожного листа

кузнечики – пружинистые иглы.

Огромный город праздником живёт,

имеет парк, бассейн, библиотеку,

и ничего, что в нём который год

15 старых изб для человека.




В пустыне 


Твой кукиш простор просверлил,

и стала всевидящей высь.

У чёрта довольно чернил

на каждую синюю мысль,

на каждую радугу дня,

а воды уходят в песок –

в обитель сухого огня,

ища благодатный исток.


Бежит под землёю вода:

тугим напряжением жил

гудит, как в ночи провода,

как Богу звонит Азраил.

А, значит, Абхазии зреть,

Китаю выращивать рис,

и в новой картине взлететь

мечтает художник Матисс.


Лимонное море песка

сжигает резину у кед.

Направо – варяжья тоска,

налево – терновник из бед.

Но верю, не спит Агроном,

в ком новая правда живёт,

и лама священное «ОМ»

в пустыне страданья поёт.


Но верю: стальная змея

однажды песок просверлит,

с небес возвращаясь, струя

коснётся окалины плит.

Зелёный войдёт в голубой,

и золото в нашей крови

шепнёт: «И в пустыне нагой

вы были в объятьях любви».



В монастырь проводят интернет…


* * *


Пробуждая спящую Сибирь,

по указу ангелов московских

интернет проводят в монастырь,

расширяют старые парковки.

– Из каких ты, батя, будешь мест?

– Я из Воронцовки.

– Нет, не знаю!

И блестит на крыше новый крест –

со ступенькой лестница резная.


Этим летом в поле колосок

так легко касается лазури,

что смеётся утренний восток,

забывая огненные бури.

Сёла отдыхают на пару,

мальвой по штакетнику рисуя,

что душа желает, и в игру

просится пугливая косуля.


Этим летом жизни благодать

просто так даётся, без разбора.

Тишина не хочет умирать

даже в карбюраторе мотора.

И встаёт к утру Фаворский свет

на холме, где тетерев токует…

В монастырь проводят интернет –

скорость обещают, и какую!



Парень в линялой гимнастёрке 


Даль дыханием сладким продута

четырёх азиатских ветров,

и встаёт одинокое утро

у казацких потухших костров.

Как подстреленный заяц, несётся

пук травы у палаток и служб.

Надо ехать. В тени у колодца

заблестел уползающий уж.

Прячет ухо в колёса телеги

одинокий тушканчик, в себе

ощущая стремительность бега

и покорность хозяйке-судьбе.

Неужели тот парень в линялой,

строевой гимнастёрке своей

это я в своей жизни бывалой,

что ушла из открытых дверей?

 За морскими просторами вяжет

лунный сумрак корзину тому,

кто уже никому не расскажет,

как отряд воевал Бухтарму.

Парень, парень, зачем на рассвете

небывалого нового дня

твоя почта в помятом конверте

догоняет и мучит меня?

Что я сделал тебе в ту эпоху,

что не сделал тебе, расскажи,

если ты укоряющим вздохом

атакуешь просторы души?

В небе яркие стынут картины,

и мистический свет у луны

липнет капельками желатина

на песчаные валуны.

И идут на разведку любовью

из далёкой Гражданской войны,

окружая моё изголовье,

спецотряды – опора страны.



Дождь на воде оставляет следы...


* * *


Дождь на воде оставляет следы – это идёт Господь.

Обереги меня от слепоты, от превращенья в плоть.

Если индиго – то синева в нём поднимать должна

камни большие, как острова, с мёртвого даже дна.

Птицы кочуют – живую нить тянут к чужой звезде.

Время приходит, быть может, жить в небе, в земле, в воде.



Дай ей, что слышит Дунай, проповедует Нил… 


* * *


Будто оса Мандельштама сюда прилетела,

внешность – со шпагой масон в полосатом трико.

Азия ждёт, натирая калмыцкое тело

ветром сухим и кобыльим степным молоком.


Глину и гибкий ковыль не узнает берёзка –

ей огневитою степью дышать не с руки!

из-под Рязани подует Есениным – тёзкой

жёлтых серёжек и плавных изгибов Оки.


Азия воду возьмёт из сухого колодца –

этому чуду научит не каждый пиит!

Степь улыбнётся и влаги московской напьётся,

если с утра Маяковский про дождь сочинит.


Под семизначной защитой славянской молитвы

Азия ночью услышит живительный гром,

если Цветаева ходит по лезвию бритвы,

мир освещая китайским ручным фонарём.


Азия – звук, обладатель живых откровений.

Дай ей, что слышит Дунай, проповедует Нил!

Азия просит, и каждый незыблемый гений

жёлтой пустыней когда-то в стихах проходил.



На морозе свечу зажгу 


Побросаю пожитки в сани,

на морозе свечу зажгу,

и споют мне снега осанну,

и метель замотает в жгут.

Электрическое, живое

в наших русских зимних лесах

то потрескивает, то воет

вне таблиц, табелей и граф.

Комариная ли, камаринская –

всё просторное, всё горит

поутру, как усадьба графская,

как на дереве – снегири.

Я и сам из лихого племени

Новотроицких казаков,

что садилось за стол с пельменями,

посетив девичий альков.

Что мне ваши фейсбуки, лайки,

кабинетная ваша суть,

когда в памяти балалайки

распрямляют живую грудь!

И летит ледяная пудра

в обе стороны от меня,

и играет морозным утром

яркий луч на узде коня.




Яблочные сны


Сентябрь – казак, Степашка Разин –

с утра победный сеет гам.

И – казни, казни, казни, казни

созревших яблок по садам!

Везут стеклянную посуду

и сахар, жизни эликсир,

и медный чан, и ложек груду…

Варенье – всякому кумир!

И на перронах станций дачных,

где остро пахнет шпал мазут,

звучит Огинский… Не иначе

в Москву Царь-яблоко везут!

И мы с тобою на Алтае,

зарывшись в сено на дворе,

живую повесть наболтаем

о жёлтой яблочной поре.

Из сундука достанем сбрую,

в свистульку дунем из сосны,

и – дай нам Бог! – перезимуем,

вкушая яблочные сны.



Скворечник 


В глубину кедровых досок

проникают гости –

нюхают колючим носом

древесину гвозди!


Беззаботная орава

влезла и затихла.

Толстый – слева, тоньше – справа…

Тьма, неразбериха!


Отряхнув собачью шапку,

мужичок ледащий

стружки жёлтые в охапку

сгрёб и бросил в ящик.


Закурил, расправил душу

и сказал соседу:

«Прилетят вот-вот. Послушай

воробьёв беседу.


Недовольны попрошайки,

что с утра капели

о скворцах щебечут байки,

словно ошалели!»


И пошёл скворечник вешать,

шлёпая по лужам,

как весны исправный леший,

птицам очень нужный.



Перекаты Катуни


Цветная пыль, как радуга, повисла

над валуном и радостно поёт.

Идя, как в бой, река не видит смысла

остановить запущенный завод.


С горы спустилась дикою козою,

крутой наклон преодолев за день,

и падает избранницей рябою

в прохладу струй берёзовая тень.


Перелететь бурлящую стихию

боится молчаливая пчела.

Перелетают новости плохие,

хорошие – глядят из-за угла.


Ад среди спящей зелени какой-то,

котёл, кипящий розовой водой!

Качается, как на пружинах койки,

и проплывает мимо сухостой.


Вода старухой кажется беззубой,

когда ворчит на зарево зари

и, ударяясь лбом о камень грубый,

зловещие пускает пузыри.


Но зверь придёт, и радостно долдонит,

и в берег бьёт, как в барабан любви.

«Пей, сколько хочешь, вот мои ладони,

в них небо голубиное рябит!


Тебе отдамся, зверь, я всей водою,

которую веками можно пить.

Айда со мной,  шалуньей молодою,

широкою Сибирью колесить!»



Одуванчики 


Вот одуванчик, стеклодув Алтая,

задумавший шары на этот год,

с весенним солнцем о любви болтает

и льёт лучи на влажный огород.


К чему ведёт суровая учёба

у солнца, у поляны, у ручья

с тобой и мы узнаем, глаз укропа

направив на устои бытия.


Пусть этот сон стеклянный зеленеет

и создаёт прозрачные миры.

Полны движений, сотканных из лени,

к июню поседевшие шары.


Ответственная выпала задача

парашютистам общества «Заря»:

сутулых гор кафтан переиначить,

поставить облака на якоря.


И скинут одеяло трав, и лягут

алтайскою царевной, и во сне

до марта проболтают об отваге,

о дружбе стеклодувов и луне.




Алтайский язык 


Рябое небо плавает в реке,

продутое зелёными ветрами.

В алтайском незнакомом говорке

увижу то, что называют снами.

Увижу ручейки русальих слёз,

отшельника тугую власяницу,

и кедры на горах, и сена воз,

от тяжести готовый наклониться.

Увижу жизнь, которая текла

в долинах гор, себя письмом не метя,

и дома, у рабочего стола

сгорю в костре мучительных столетий.

Язык алтайский зычен и румян,

в нём Азия ножи косые точит

на пришлецов, и утренний туман

ползёт змеёй среди ковыльных кочек.

Сижу среди алтайцев и курю

их трубку, дар священного Алтая.

По-своему, по-русски говорю,

их разговор сердечный понимая.



Катуни, протекающей возле Замульты


(утренняя запевка)

Ты горы обегаешь ловко,

и ты ещё не полукровка

у Замульты, моя Катунь!

А гор весёлый штукатур

в берёзы красит и осины

твой стан, прозрачный и осиный,

и воздух дышит в твой рукав,

как огнедышащий удав.

Танцуй, змеёю извивайся

средь гор, как твой кумир, Вивальди,

что птиц весенних перепеть

решил под старость, и медведь,

спустившись с ледников Белухи…

А, впрочем, это только слухи!

И ты по гальке и камням

бежишь, сподобившись коням.

Сам хан Алтай ковшом луны,

коснувшись тёмной глубины,

лобастых рыбин достаёт

и на дорогу их кладёт.

Авось, достанутся Рассвету –

он главный воздуха пастух,

и для него по всем приметам,

похож на царскую карету,

горланит утренний петух!



Камышовая истина - утка в уютном гнезде...


* * *


Камышовая истина – утка в уютном гнезде.

Панорама шершава, бородавчата даже пеньками.

В небе солнце висит, как на старом и ржавом гвозде,

и с уключины капли, стекая, стучат кулаками.

Обострённость, внимательность, горная тишина,

где обвалы часты и туманы в родстве с облаками.

Утка строит гнездо в полуметре от рыжего дна,

в полумиле от неба, от смерти – подумайте сами.


Ши'рки, шорохи, мыши, и пулею – жук-плавунец

пролетает под ней по какому-то важному делу.

Это жизнь. Это счастье. Недолгий, но яркий венец

церебральной пленительной ряби у водораздела.

Я весло опущу и замру в ожидании встреч

с облаками и небом, и небылью в крупном размере.

Утка кормит утят. И блестит заострённо, как меч,

над Алтаем заря, и в своей утверждается вере.