Биография вечного дня [Драгомир Асенов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Биография вечного дня

1

Полночь.

Часы на Торговой палате бьют двенадцать, их дребезжащий металлический звон разносится повсюду — даже до вечно заболоченных улочек Здравца. Потом опять все стихает; льющееся с безлунного неба голубоватое сияние окружает дома и деревья прозрачным ореолом и делает город каким-то нереальным.

Наступает новый, девятый день сентября 1944 года.

До утра еще далеко, но едва ли кто-нибудь, кроме детей, спит в эту ночь. Да и как уснуть, когда на том берегу реки, всего лишь в двух-трех километрах от центральной площади, находятся части наступающих советских войск. «Москва объявила Болгарии войну», — сообщалось в позавчерашнем, последнем номере местной газеты; только какая-то чудна́я война получается: никто не стреляет, нигде не ведется никаких приготовлений к боевым действиям. Напротив, безмолвие словно сгустилось, еще в сумерках приостановилось всякое движение — ни тебе прохожих, ни повозок, ни автомобилей, даже собака не прошмыгнет из подворотни. И вопреки безмолвию, вопреки тому, что замерло всякое движение, все до такой степени напряжено, будто с минуты на минуту последует взрыв. Всё чего-то ждет — с надеждой или страхом, с самыми противоречивыми предположениями. Что же будет дальше? На радость взойдет слабеющее, но все еще летнее солнце или грянут новые беды?

За кинотеатром «Одеон» — пышный особняк в стиле барокко; по-видимому, когда-то здесь жили люди искусства, теперь же, во мраке, дом выглядит каким-то ободранным и запущенным, и вряд ли кому-нибудь пришло бы в голову, что это зловещий притон агентов Общественной безопасности. Перед домом стоит один-единственный «опель», тоже старый и тоже обшарпанный, а ведь совсем недавно тут не смолкал рев мотоциклов с колясками и без колясок, полицейских автобусов, юрких пикапов, кишмя кишели люди — куда-то спешившие, неуклюжие, с бычьими шеями.

В сотне метров отсюда, почти рядом с турецкой баней, под сенью двух тополей — самый важный по своему значению и по «огневой мощи» полицейский участок с арочным входом. Но и он опустел — часовой, что постоянно торчал в трехцветной полосатой будке, исчез, как сквозь землю провалился, махнув рукой и на свою службу, и на пост, и на высший долг перед царем и отечеством, хотя об этом долге только и разговоров было в последнее время.

В другой части города, в самом конце Александровской улицы, где она расстается со своим пышным убранством и скромно петляет по ухабистой булыжной мостовой в сторону товарной станции, окруженной жалкими хибарами, расположился Пятый полк — казармы, конюшни, сеновалы, деревянные бараки, навесы, широко распростершийся плац, обнесенный колючей проволокой в четыре ряда; со стороны улицы проволоку заменяет низкая кирпичная ограда и живая изгородь — кустарник, посаженный здесь для того, чтобы хоть немного скрыть от постороннего взгляда неприветливые постройки. Парный патруль, круглосуточно сновавший перед расположением полка, тоже исчез, лишь возле побеленной известью караулки топчется ссутулившийся солдат — когда он поворачивается в сторону уличного фонаря, на острие его штыка вспыхивает красноватый отблеск.

И Пятый полк притих, и он молчит, хмурый, неприветливый, хотя даже с его плаца можно уловить все, что разыгрывается по ту сторону Дуная. А там, в порту Джурджу, светится целое ожерелье желтоватых точек, их отражения тоненькими длинными змейками бегут по воде и никак не могут от нее оторваться. И слышится рокот мотора, глухой, непрерывный и настойчивый, словно это не мотор гудит, а тупая боль сверлит тебя изнутри.

Нет, в эту ночь не заснуть!

Не потому, что никак не уляжется ужас, постоянно нагнетаемый армадами бомбардировщиков, устремляющихся к нефтеперегонным заводам Плоешти, — их полеты прекратились недели две назад.

И не потому, что разрозненные колонны немцев, утративших бравый вид и парадный лоск, запыленных, жалких, под покровом ночи лихорадочно переправляются на понтонах, отступая на юг, к Югославии и Греции, — их последние части ушли месяц назад.

В эту ночь не дает уснуть необычное молчание, предчувствие разительных и неотвратимых перемен, от которых — на счастье или на беду — никому не уйти, неизвестность, повисшая над каждой крышей, словно страж, словно судьба.

2

И Николай не спит. Он валяется на кушетке в гостиной не раздеваясь, мечется как на угольях. Его давит обида, одиночество и отчаяние: друзья собрались в доме Лозева, выпускника технического училища, возглавившего группу ремсистов[1] после провала Чампоева. Там, в трехстах метрах от матросских казарм, в полукирпичной, полудеревянной развалюхе, принадлежащей безрукому отцу Лозева, они ждут приказа Кузмана, приказа о развертывании боевых действий, о начале боя. «Настал решительный час», — сказал он им еще вчера, собрав их в саду напротив женской гимназии, сказал совершенно открыто, без оглядки на строгие правила конспирации. И велел явиться на сборный пункт с оружием, хотя прозвучало это слишком громко — ведь у них и есть-то всего-навсего один допотопный револьвер, одна граната времен первой мировой войны (бог ее знает, взорвется она или нет!) и дамский браунинг, инкрустированный перламутром, по всей вероятности позаимствованный из реквизита местного театра.

Но вот нелепость — Николая туда не позвали, о нем вроде бы забыли, хотя в последнее время ничего от него не скрывали и на занятиях «культпросвета» (человек будущего должен быть всесторонне образованным!) с удовольствием слушали его лекции о происхождении жизни на Земле. Только Кузман стрельнул в него своими узкими глазами, в них промелькнула было какая-то мысль, но он сразу отвернулся с виноватым и несколько растерянным видом. Что же, черт возьми, получается! Поддерживают с ним дружеские отношения, обещают принять в РМС — сейчас он пока что числится как бы «сочувствующим», — но вот настал решающий момент, о котором столько мечтали, и все его сторонятся и самым безжалостным образом бросают одного.

Откуда это недоверие, почему они так осторожничают? Все тут яснее ясного: в глазах ремсистов Николай — «барчук». Что за дурацкое представление? Ну какой он «барчук», если все его богатство — этот вот домишко из трех комнат (скорее, из трех клетушек), завещанный отцом, которого он и не помнит: отец умер, когда Николай был еще в пеленках. И небольшой дворик с дорожками, вымощенными плитняком, весь засаженный цветами, пригодный разве что для «аристократических» прогулок его матушки, которая порой любит «пофасонить» на виду у своих соседок.

Мать — вот главная виновница того, что с ним происходит, ведь неспроста Лозев однажды презрительно брякнул:

— Богачка, ничего не скажешь. С такой не пропадешь!

Богачка! Одному Николаю ведомо, что скрывается за этой вывеской: жалкие сбережения, доставшиеся ценой стольких лишений, скромные подарки ее зажиточных братьев по случаю больших религиозных праздников да неизбывный страх оттого, что рано или поздно придется пасть перед ними на колени — сжальтесь-де, подайте Христа ради… А братья у нее жестокосердные, хотя и о литературе порой не прочь потолковать, и о музыке.

Правда, есть еще обстоятельство, которое могло бы смутить его друзей, о котором никто из них и не подозревает, — это любовная связь его матушки с местным адвокатом. Однажды обнаружив это, Николай был потрясен до глубины души, в приступе негодования он даже помышлял бежать из дому к своему родичу в Шумен. Человек бездетный, тот, бывало, подшучивал: дескать, усыновлю тебя, и перейдет тебе в наследство мое дело. Речь шла о стекольной и рамочной мастерской. Но мало-помалу ожесточение Николая и глупая ревность прошли, и он сообразил, что в этой запоздалой и, как ему кажется, комичной связи есть даже что-то наивное, трогательно чистое, к тому же адвокат, человек деликатный, безропотно и с удовольствием подчиняется властной по натуре матери, печется о ней с бескорыстием старомодного кавалера. Стоит ли на нее сердиться? Наверно, и она имеет право на крохи счастья, выпавшего ей на закате жизни. Разве в «прогрессивных кругах», к которым он себя причисляет, не твердят о том, как чутко надо прислушиваться к «велениям сердца», не обращая внимания на всякого рода предубеждения и мещанские предрассудки?

«Несправедливо, несправедливо!..» — мысленно повторяет Николай. Он ворочается на кушетке, со всех сторон наваливается на него духота — от накалившихся за день стен, от старой, массивной, добротной мебели, сработанной на века, от всяких ковриков, дорожек и множества других тряпок, вышитых и вязаных, которыми так дорожит мать. Николай вскакивает, на цыпочках идет в кухню — попить воды, — потом, все так же на цыпочках, возвращается в гостиную и садится к окну, напряженно вслушиваясь в уличные звуки — нет, ничего не слышно, ничего не происходит и не может произойти в этом перепуганном городе, полном обывателей всякого рода! А конец войны видят даже ярые сторонники нынешнего режима, в других местах все бурлит, молва приносит новость за новостью: в Плевене разгромлена тюрьма, заключенные уже на свободе, в Трынском округе партизаны контролируют не только села, но целые околии, комитеты Отечественного фронта выходят из подполья и берут власть в свои руки…

А Николай отвергнут, от него отвернулись самые верные друзья, еще вчера твердившие, что в один прекрасный день, когда в Болгарии победит революция, он станет прославленным режиссером — Николай бредит театром, это его страсть.

Скрипит дверь соседней комнаты, на пороге появляется мать, она шепчет дрожащим голосом:

— Не могу уснуть…

— Ты нездорова?

— Да нет… — Ее полная фигура скользит в темноте, как привидение. Шепот ее становится еле слышным: — Четыре дня, как объявили войну, а получается… Как по-твоему, скоро они придут?

Он злится, отвечает грубым тоном — он должен дать ей понять, что у него нет желания вести доверительные беседы.

— Ты, видать, тоже занялась политикой!..

Обиженная, она шмыгает в кухню, суетится, охает и с протяжным, подчеркнуто страдальческим вздохом уходит к себе.

В этот момент где-то рядом, напротив полицейского участка, кто-то весело насвистывает, как бы от нечего делать. Николая словно током пронзает, он облокачивается на подоконник и замирает в напряжении — не может быть, этот знакомый мотив… Да, это увертюра из «Севильского цирюльника»!

Насвистывание повторяется. Теперь сомневаться не приходится — условный сигнал группы обращен именно к нему, друзья зовут его. Он поспешно обувает ботинки прямо на босу ногу и натягивает старый свитер, связанный «в елочку». Опять скрипит дверь.

— Ты куда?

От матери ничего не утаишь, она каким-то шестым чувством угадывает все. Николай решительно машет рукой, его жест не допускает возражений.

— Сиди дома и не волнуйся!

И мать, при ее деспотическом характере, повинуется. Она всегда повинуется его резкому тону или жесту — это верный признак того, что она безумно любит его и, может, стыдится своей связи с адвокатом.

— Ладно, только будь осторожен… Такое кошмарное время!

На дворе его обволакивает крепкий и удивительно приятный запах увядающей листвы, бодрящая свежесть проникает во все клетки тела. И сердце обливается горячим предчувствием счастья. «Они пришли за мной!..» Эта мысль пульсирует в мозгу, пьянит, словно вино, он даже забыл о необходимых мерах предосторожности.

От противоположного тротуара медленно отделяется тень — неуклюжая, угловатая, будто медведь копошится. Мать честная, это же Кузман, сам Кузман! Мысли Николая упорядочиваются, голова трезвеет — раз уж явился он сам, вожак всего района, значит, дело не шуточное!

— Отдыхаешь? — любопытствует Кузман, но в его сиплом голосе не слышно иронии; Кузман вообще редко шутит, он всегда мрачен, угрюм — может, это следствие вечной усталости: работать слесарем в железнодорожном депо — нелегкий хлеб.

Николай пожимает плечами.

— Как можно отдыхать в такую ночь?

— Одевайся и пойдем!

— Я одет…

Кузман окидывает его взглядом с головы до ног и трогается с места. Невысокого роста, на добрую пядь ниже Николая, коренастый, плотный, он весь как бы сколочен из одних прямоугольников. На вид Кузман довольно-таки неказист: широкое скуластое лицо, приплюснутый нос, мелкие и редкие зубы, — и тем не менее всем ясно, что человек он незаурядный. Николай не перестает дивиться его остроумию, язвительности, склонности к парадоксам. И еще одна его особенность хорошо известна Николаю: Кузман не выносит зазнайства, но и не терпит, когда к нему пристают со всякими расспросами.

— Толпа разогнала охрану и вызволила их… — говорит он, как бы продолжая размышлять вслух. — Но что с ними теперь будет, одному богу известно. Полиция есть полиция, тюрьма есть тюрьма… Правда, свет не без добрых людей. На первых порах оказавшиеся на воле арестанты могут найти убежище в бедняцких хибарках, в шалашах виноградарей… Едва ли они позволят вернуть себя за решетку!

«Конечно, было бы глупо!» — готов согласиться с ним Николай, но воздерживается: надо сперва уяснить, что к чему.

— Раз они на свободе, надо их скорее включать в дело… Каждая секунда дорога!

Николай и на сей раз не раскрыл рта, весь ожидание и любопытство. А Кузман затаскивает его в какую-то подворотню и своей короткой толстой рукой указывает на противоположный дом.

— Видишь аптеку?

— Вижу… — глухо отвечает Николай, все еще не понимая, куда клонит Кузман.

— А знаешь, чья она?

— Аптека?

Кузман не может скрыть раздражения — обычно Николай быстро схватывает, что ему говорят.

— Это аптека Манчева… — мямлит он. И тут его словно вспышка озаряет, и он, изумленный своим открытием, спешит поделиться с Кузманом: — Его дочь…

— И она вырвалась, — еле шевелит толстыми губами Кузман. — Поначалу ее держали в Сливене, но, к счастью, полгода назад перевели в Плевен… Ты должен ее встретить!

— Я?

— На время спрячешь девушку у себя, а там посмотрим, как будут развертываться события. Если станут искать, первым делом кинутся к ее родителям…

Николай кивает, хотя он и не представляет, каким образом будет выполнять возложенную на него задачу, в которой, как ему кажется, больше таинственности, чем риска.

— А мать? Она не будет против?

— Моя мать?.. — Николай не торопится с ответом — может быть, хочет придать своим словам больше значительности. — Об этом не беспокойся.

— Я в том смысле… не дать бы маху…

— Ничего не случится. Где я должен ее встретить?

Кузман с облегчением проводит рукой по своему квадратному лицу и объясняет:

— В половине первого ночи из Горна-Оряховицы отправится специальный состав. Не доезжая до речного вокзала, машинист притормозит у Сарыбаирского переезда, и девушка сойдет с паровоза. Запомни: с паровоза! Ее необходимо сразу же увести, чтобы она не застряла там, а потом будем ждать указаний городского комитета. Вопросы есть?

— А какая она из себя?

— Высокая, стройная русокосая! — без запинки живописует Кузман и, вдруг смутившись, усмехается. — Имя — Елена…

— А подпольная кличка?

— Теперь уже в кличках нет надобности! По исполнении придешь и доложишь, мы будем ждать тебя в доме Лозева… — Кузман берет Николая за локоть и, понизив голос, спрашивает: — Оружие у тебя есть?

Николай молчит — уполномоченному района прекрасно известно, что он совершенно безоружен, у него даже простого туристского ножа нет, не говоря уж о тех знаменитых финках, какие продавали немецкие обозники при отступлении.

— Возьми. — Кузман сует ему в руку что-то гладкое и холодное. — В нем всего четыре патрона. Так что шибко не разгуляешься…

Пистолет! Даже оружием его снабдили! Это ли не знак доверия? Глаза Николая светятся гордостью, но Кузман тут же охлаждает его:

— Ты хоть заряжать умеешь?

— Умею… Оттягиваю двумя пальцами ствол и после этого…

Раздается выстрел, пуля со свистом пролетает мимо уха Кузмана в темный купол ночи. Николай цепенеет. Кузман тоже впадает в оцепенение, его вытаращенные глаза мечут молнии. Мало-помалу молнии гаснут, но слова его пропитаны желчью:

— А предохранитель? О нем-то ты слышал? — Кузман окончательно приходит в себя, в его горле уже клокочет смех. — Чуть было не отправил меня на тот свет… Именно сейчас… Да и салютовать еще рановато… — Успокоившись, добавляет с серьезным видом, будто ничего не случилось: — Береги патроны, их теперь у тебя только три!

Николай не верит своим ушам: этот дурацкий выстрел нисколько Кузмана не встревожил. А ведь несколькими днями раньше им бы обоим несдобровать. Мигом примчалась бы полиция, и опомниться не успели бы, как их окружили бы крачуновцы, агенты Общественной безопасности. Крачунов, тамошний начальник — зловещая личность, самая черная душа во всей округе.

Подняв воротник пиджака, Кузман удаляется в направлении матросских казарм. С радостным чувством облегчения Николай долго смотрит ему вслед. Все в нем ликует, душу переполняет гордость. Он нужен, ему дано такое важное поручение!

«Высокая, стройная, русокосая!..» Николай вздрагивает: нет ли в этом описании намека на его «греховное» увлечение, не раскрыта ли его собственная тайна? «Этого не может быть!» — чуть ли не вслух произносит он, убежденный в том, что страсть к Русокосой глубоко спрятана в его сердце и пока что никто о ней не догадывается.

3

До чего же хороша ночь на Сарыбаире! Здесь царит тишина, такая тишина, в какой отчетливо слышишь те таинственные звуки, что делают ее какой-то глубокой, впечатляющей: шорохи трав, вздох вспугнутой во сне птицы, мягкое падение перезрелого плода. Ветер затих, но кожей чувствуешь малейшее движение воздуха, тонкие струйки его, поднимающиеся от влажной, остывающей почвы. Широко распахнулось бездонное небо — косматые облака ему не помеха, а внизу, под ногами, простирается город, прикрытый зыбким рассыпчатым мраком. На Сарыбаире и мрак не мрак — очертания предметов синеют, переливаются в серебряную неопределенность, словно испаряются.

Присев на корточки под деревом, Николай, засунув руку в карман, сжал пистолет и напряженно вслушивается — когда же запоют рельсы? В нем пробуждаются сладостные воспоминания детства, той бесконечно далекой поры (а была ли она вообще?), когда, приложив ухо к железу, он старался поскорее уловить слабые звуки постепенно нарастающего жужжания колес. Тогда вся ребячья ватага принималась раскладывать на стальном пути длинные гвозди, чтобы по ним пробежал поезд; гвозди потом превращались в фантастические фигурки, годные разве только для того, чтобы утолить жаждущее чудес детское любопытство.

На душе у Николая спокойно, в мыслях ведется странный диалог, точно беседуют двое, один расспрашивает другого — настойчиво, методично, но доброжелательно. Что скажет мать, когда ты приведешь в дом незнакомую девушку? Пусть говорит, что хочет! Как понять твое «что хочет»? А очень просто: я сумею настоять на своем, не впервой мне поступать по-своему, она не противится ничему из боязни, как бы сыночек не покинул милое ее сердцу гнездышко! А вдруг она испугается? И такое случалось: она догадывается, о чем думает и мечтает ее сын со своими товарищами. «Ох, Николай, Николай, — причитает она нараспев, — я прочу тебя в университет, мечтаю видеть ученым человеком, а кончится тем, что ты сгноишь себя в лагерях!» Однако она мирится с тем, что Николай где-то подолгу пропадает, вероятно, связан с группой Лозева, не возражает, когда он приводит своих дружков в дом, хотя глядит на их башмаки с нескрываемым отвращением. Ладно, приютит она незнакомку, предоставит ей убежище! Но до каких пор, на какое время? Повсюду идет молва, что с Германией покончено, сторонники Германии обречены! Но что будет завтра, случайно ли вновь поползли слухи (для кого-то это обычные базарные сплетни, а кто-то склонен принимать их всерьез), будто английский премьер Уинстон Черчилль настаивает на том, чтобы Балканы передать Западу? «Ну и пусть себе настаивает!» — отрубает сиплым басом Кузман. Николай вздрагивает и озирается: уж не затаился ли в самом деле за его спиной районный начальник?

Теперь Николай думает о Манчеве, вернее, о его жене, потому что она сама хозяйничает в аптеке. Сам Манчев, больной, дряблый, страдающий от удушья, почти не появляется в тесном, пропахшем лекарствами помещении аптеки, уставленном блестящими шкафчиками с бюстами античных философов и врачевателей. Зато супруга его всегда на посту. Едва заслышав мелодичный звонок у входа, она тут же спускается по деревянной лесенке со второго этажа, где они живут, и обслуживает клиентов: она хорошо разбирается во всех тонкостях фармакологии, в порошках и пилюлях, в которых так нуждается местное население, особенно обитатели бедняцких окраин. Женщина высокая, статная — в черные, блестящие как вороново крыло волосы как бы случайно попала прядь седых, и ее это нисколько не портит, напротив, иные люди находят в этом особый шарм, — она кажется настоящей красавицей. Николай часто заходил в аптеку Манчева — ах, эти сердечные капли для его матушки! Не раз он обращал внимание на необычный взгляд аптекарши, жгучий и сильный, словно вот-вот она готова была сделать какое-то страшное признание.

А вот дочку ее, Елену, он не знает. Ее, помнится, арестовали вместе с учениками ремесленного училища — они пытались ликвидировать начальника областного полицейского управления Симеонова. Какая-то девчонка встает у него перед глазами, когда он пытается восстановить в памяти судебный процесс — скоропалительный фарс, длившийся не более часа в Судебной палате. Туда никого не пустили, даже родителей подсудимых: Николай стоял в толпе на улице, он видел, как осужденных вывели и посадили в серый пикап, а люди вокруг кричали и даже плакали.

«Смертный приговор, смертный приговор!..» — всхлипывала рядом сухонькая сгорбленная старушка в кацавейке, но из-за ограды кто-то назидательно ее поправил: «Пожизненное!»

В этом бурлящем людском скопище он приметил девушку в сатиновом ученическом переднике — стройную, гибкую, с толстыми косами. Она поднималась на цыпочки и с блуждающей улыбкой глядела по сторонам, кого-то искала; глаза у нее были такие же, как у аптекарши, — глубокие и страстные, искрящиеся, как у добровольных мучеников, впадающих в экзальтацию (если ты не внушил себе все это только сейчас).

«Мама!.. — звала девушка. — Мама!..»

Но была ли то Елена Манчева? У той косы, кажется, были темные. Может быть, это совсем не она, там были и другие девушки, даже дочь весьма богатых родителей Софка (хоть и редко, в борьбу включались и такие).

Напротив, в железнодорожной будке, загорается оконце, в мглистом сумраке его оранжевый квадратик вселяет в сердце тревогу. И в тот же миг слышен кашель, мучительный, надрывный: стрелочник тащится вдоль пути, опускает шлагбаум. У него что-то зажато под мышкой, вероятно флажки. Он кашляет, озябший и недовольный, посматривая то в сторону холма, откуда должен появиться поезд, то на дверь будки, которую забыл прикрыть, и теперь она покачивается и скрипит, словно кто-то проверяет ее петли на прочность.

Вот и паровоз, он пыхтит, хрипы разносятся над холмом, он словно ропщет — должно быть, опять прицепили лишние вагоны. Что поделаешь — война, люди мечутся из края в край, тщетно пытаясь где-нибудь обрести покой.

— Эй!.. — Стрелочник вздрагивает и останавливается, обнаружив Николая. — Ты, молодой человек, что тут делаешь?

— Да так… — неопределенно отвечает Николай.

Вглядевшись, он убеждается, что перед ним не стрелочник, а стрелочница, дюжая, прямо-таки квадратная тетенька в железнодорожной шинели; на толстых бурках у нее гигантские калоши. Вид у стрелочницы задиристый, да и силой ее, судя по всему, бог не обделил, но ее низкий, почти мужской голос выдает тревогу.

— Что тебе здесь надо, говори!

— Ничего.

— Как это ничего? Вот позову стражников!

Николай подходит ближе, всячески стараясь выказать дружелюбие.

— Зачем же их звать, стражников?

— А затем, что не положено тут ошиваться всяким… Нечего торчать на путях…

— А что с твоими путями сделается?

Шаркая калошами, стрелочница обходит его, останавливается на освещенном месте перед будкой и опять принимается за свое, но с большим усердием, прямо угрожает:

— Убирайся-ка отсюда подобру-поздорову, покуда я не звякнула на станцию!

Николая в пот бросает от досады: эта бабища — на государственной службе, чего доброго провалит все его планы!

— Никуда ты не звякнешь! — яростно говорит он, и голос у него срывается. Стрелочница даже голову втянула в плечи, точно затрещину получила. — Никуда, слышишь, или шею тебе сверну, как цыпленку…

Он делает еще шаг в ее сторону. Стрелочница молчит, поводя своими дородными плечами, ее грозный вид внезапно сменяется раболепным, а голос становится мягким, совсем женским:

— Батюшки… Что же ты от меня хочешь, родненький?

— От тебя ничего!

— Тогда зачем же глотку дерешь?

Их окутывают белые клубы пара, земля под ногами начинает дрожать, кто-то протяжно кричит над их головами:

— Аникуца! Эй, Аникуца!..

Это машинист, он спускается по железным ступенькам остановившегося паровоза; у него какая-то вкрадчивая походка и длинные редкие усы.

— Чего ты уставилась на меня, Аникуца? Сплошь красный свет… Давай дорогу!

Стрелочница машет руками, словно насылает на него проклятья, хотя явно обрадовалась его появлению.

— Зеленый!.. Все бы тебе кочевряжиться, старый черт.

— Кочевряжиться? — не без удовольствия повторяет машинист необычное слово. — Могу и покочевряжиться, если пустишь в будку…

Машинист поворачивается к Николаю, его черное от угля и сажи лицо становится серьезным.

— А этот господин зачем к тебе пожаловал?

Николай спешит объясниться, пока воинственная стрелочница не заговорила первой, но видит, как из паровоза спускается высокая девушка с узелком в руке. Ловко спрыгнув на землю, она идет к ним.

— Елена?.. — спрашивает Николай.

Девушка вздрагивает, переводит недоуменный взгляд на машиниста.

— Да, это я!

Даже в темноте видно, что лоб у нее гладкий как мрамор, лицо одухотворенное, дерзкое.

— Меня прислал Кузман… — говорит несколько сконфуженно Николай.

Она протягивает руку, здоровается. Нежный, бархатный альт девушки как-то не вяжется с выражением ее сурового лица.

— А я волновалась, встретят меня или нет… Куда бы я в такое время пошла, не зная пароля!

— Я с вами совсем замешкался. — Машинист кидается к паровозу с проворством, не свойственным его возрасту. — Вы, надеюсь, столкуетесь…

— До скорого свиданья, бай[2] Яким! — подняв руку, прощается Елена.

Паровоз свистит, могучие рычаги, словно конечности диковинного чудища, приходят в движение, поезд устремляется в низину, к пристани — конечной остановке. Так-так-та-ак! — поют колеса, а в заднем вагоне кто-то, по всей видимости пьяный, брюзжит:

— Каждому телеграфному столбу кланяется… Поезд называется!

К молодым людям утиной походкой приближается стрелочница, в ее голосе нотка умиления:

— Встретили?

— Встретил. — Николай берет у девушки узел.

Стрелочница заговорщически кивает.

— Коли встретили — топайте отсюда! Не ровен час, нагрянет кто-нибудь.

Они уходят по грязному руслу, прорытому дождевыми потоками, что устремляются с Сарыбаира в непогоду. Николай уже провел «обследование»: косы у девушки нет, у нее короткая стрижка «под мальчика», но волосы и впрямь русые, их тонкие прядки, зачесанные назад, блестят.

— Ну, что тут у вас? — нарушает молчание Елена. — Уже освободили заключенных?

— Здесь заключенных не много.

Она останавливается и смотрит на него подозрительным взглядом.

— Как то есть не много?

— Большую часть их еще при Багрянове перевели в глубь страны… Остались уголовники да разная мелкая шушера…

— А наши, разве они ничего не предпринимают?

— С вечера собирали боевые группы. И подпольный Областной комитет заседал, а так пока спокойно.

Елена кивает. Вид у нее усталый. «До чего же худющая, — думает, наблюдая за ней, Николай. — И до чего хороша — вернее, могла бы быть хороша… А вот Русокосая, та по-настоящему хороша. Хотя и постарше меня годков на десять…» Но вопрос Елены — в нем он уловил тревогу, горечь и даже враждебность — заставил его вздрогнуть:

— Куда вы меня ведете?

— Первое время побудете у меня. А потом… Надеюсь, что потом…

Она снисходительно усмехается — его объяснение, робкое, неопределенное, ей явно не по душе.

— В Плевене народ уже взял власть.

— Почему же вы уехали оттуда? — хмурит брови Николай.

Девушка не замечает его раздражения, в ее ответе слышится сожаление:

— Хотела остаться, там было здорово. Днем парами патрулировали улицы города, вооруженные, конечно. Минувшей ночью спала в доме какой-то портнихи. Но приказали разъехаться по родным местам, помочь своим товарищам. Как вас зовут?

— Николай…

— Слушай, Николай, — переходит она на «ты», и в голосе ее слышны беспомощные просительные нотки. — Нет ли поблизости телефона?

— Телефонов и в городе-то мало… А зачем тебе?

— Хочу позвонить маме.

Николаю становится не по себе. Этот ее каприз может им дорого обойтись.

— Мне бы только услышать ее голос, только услышать! — настаивает девушка.

Николай потирает подбородок, не решаясь сразу поделиться осенившей его мыслью.

— Не воротиться ли нам к будке? — предлагает он наконец.

Елена обнимает его — до чего же сильны ее тоненькие руки!

— Ради бога, звоните! — после минутного колебания откликается на просьбу стрелочница. Она догадывается, что они замешаны в какой-то истории и, чем скорее она с ними развяжется, тем лучше. — Позвоните и ступайте себе с богом!

На вызов долго никто не отвечает, трубка в тонкой, почти прозрачной розовой руке девушки звенит, как оса, и потрескивает.

— Мама! — вскрикивает Елена и вся сжимается, словно ее ударили. — Мама, это я…

На другом конце провода она слышит сдавленный возглас, потом всхлипывания.

— Елена!.. Елена!.. Елена!..

Николай, ощутив на ресницах предательскую влагу, выскальзывает наружу — не хватало, чтобы у него увидели слезы!

4

Они одновременно слышат телефонный звонок — он доносится снизу, из аптеки, откуда волнами наплывает спертый, терпкий до отвращения запах застоявшихся лекарств и трав. Слышат, ибо не спят, хотя и притворяются спящими. Чувства и думы, держащие их в полудремотном состоянии, у обоих одни и те же, они связаны с судьбой их дочери и с его болезнью, которая длится вот уже лет десять и которая вконец иссушила его. Их дом весь набит деревом: деревянные колонны, деревянные панели, деревянные стеллажи для книг, деревянные комоды — все это как бы поглощает и без того скудный запас воздуха, а окна открываются редко, и никогда ночью, опять-таки из-за болезни хозяина, определить которую никто из местных врачей так и не смог. И ненависть у них общая, взаимная ненависть, возникшая неизвестно почему еще до того, как он слег, — тихая, въедливая, и чем глубже уходят ее корни, тем внешне благоприличнее держатся супруги. Она постоянно между ними, то приглушенная, то клокочущая, она побуждает их следить друг за другом, копаться в ошибках и недостатках, заволакивает их глаза пеленой злобы. Дремлющая ненависть мгновенно просыпается и сейчас, с этим телефонным звонком, но они притихли и, затаив дыхание, выжидают. «Я не могу, я прикован к постели…» — думает аптекарь. Жена угадывает его мысли и беспокойно ворочается под одеялом.

— Ты слышишь?

Он привстает на локте, его грудь вздымается, как кузнечные мехи.

— Слышу.

— А вдруг опять тот?..

Это третья, самая страшная причина их беспокойства — зловещий, наглый голос, который впервые услышали они по телефону два года тому назад, вскоре после ареста их дочери. Разговор тогда был непродолжительным и вроде бы не содержал ничего особенного:

«Аптека Манчева?»

«Да…»

«Это вы Манчев?»

«Да…»

«Извините, вы когда-то были аптекарем в Фердинанде, верно?»

«Где? Ах да, был… А что?»

Пауза. Затем вздох облегчения и радостно, с восторгом:

«Как приятно, что вы живы и здоровы! И что трудитесь теперь в нашем городе…»

«Кто это? — Аптекарь ощутил резкую боль в животе. — С кем я говорю?»

Но трубку уже повесили, слух колют короткие пронзительные гудки. Потом это тягостное молчание. Первое время аптекарь не придавал этому разговору никакого значения — по крайней мере разумом, потому что сердце, дрогнув, тотчас же сжалось в комок. Кого интересует его прошлое? И кому какое дело, что он практикует именно здесь, в небольшом городе, затерявшемся между Балканами и Дунаем?

Жена тоже не придает значения случившемуся, но непонятные звонки повторяются — раз в две недели, раз в месяц. И все тот же тон, все тот же вздох облегчения, и довольство, и какое-то даже злорадство:

«Аптека Манчева?»

«Да!»

«Очень приятно, что вы живы и здоровы… И практикуете в нашем городе…»

Как-то раз, в предвечернюю пору, аптекарь остался дома один, и при очередном разговоре у него сдают нервы — он истерично кричит:

«С кем я говорю? Что вам от меня нужно?»

В ответ слышится хохоток, потом он затихает в зловещем молчании.

«Отвечайте же, не молчите!» — настаивает аптекарь уже с отчаянием.

Его мольбу прерывает резкий краткий ответ:

«Ваш друг!»

«Что вам от меня нужно?»

Опять короткие гудки — повесили трубку. Аптекарь потными пальцами прижимает вилку телефона и садится, почувствовав слабость в коленях. Сквозь красные, зеленые, оранжевые ромбы витража струятся сумерки. С ними в аптеку точно проникает некий призрак, таинственная фигура, она стоит спиной к окну и не сводит с Манчева тяжелого взгляда. Что это — галлюцинация, игра больного воображения? Аптекарь встряхивает головой.

«Кто тут?» — шепотом спрашивает он, боясь повысить голос.

Никто не отзывается, но призрак по-прежнему стоит, у него острый нос, волосы клоками упали на лоб. И один глаз — черный, светящийся — уставился на аптекаря с беспощадным презрением.

«Эй!» — испуганно кричит аптекарь и отшатывается; под ним предательски скрипит стул. Потом он встает, собрав силы, и, бочком-бочком добравшись до выключателя, нажимает кнопку. Нет, в аптеке пусто! Он идет к двери, чтобы запереть ее на засов. Но сперва поворачивает белую табличку с надписью «Закрыто» в сторону улицы. И снова заглядывает во все уголки — конечно, ему привиделось. Но когда гаснет лампион и аптекарь поднимается в жилое помещение, он опять ощущает ужас — вполне осязаемо чье-то присутствие. Он оборачивается — да, стоит, как и прежде: все тот же острый профиль и сверлящий глаз. «Я схожу с ума… я схожу с ума!..» Аптекарь покачивается, проснувшаяся болезнь каменной лапой бьет его в затылок.

Аптекарша застает мужа в кровати, глаза его остекленели, он весь застыл, как мертвец. С того дня мрачный призрак посещает его регулярно, и всегда после загадочных телефонных звонков. Манчев привыкает к нему, смиряется с ним, хотя в глубине сознания продолжает что-то сопоставлять, взвешивать, сравнивать — что же собой представляет этот призрак, явившийся из недр воспоминаний? Видел ли он похожего человека, встречался ли с ним или это плод его больной фантазии?

— А если опять он? — прерывает его размышления жена. — В такое время он еще ни разу не звонил…

Она вдруг спохватывается и, отбросив назад волосы, торопливо накидывает на плечи старенький, некогда роскошный пеньюар из сирийского шелка.

— Может, это Елена…

— А что, может, и Елена, ведь в Плевене освободили заключенных, — бормочет аптекарь.

Его гнетет мысль: догадывается ли жена о его видениях?..

Она не слушает его, зажигает лампочку над лестницей и сходит вниз, ступени пружинят под тяжестью шагов. Аптекарь замер в ожидании, дверь чуть приоткрыта, и он не может видеть жену в черной яме аптечного помещения. И неожиданно слышит, что она плачет — приглушенно, как-то по-детски трогательно.

— Елена!.. Елена!.. Елена!.. — повторяет она, и ее слова будто кувыркаются во мраке.

Он опускается на подушку, он радуется, что дочь жива, но не так бурно, как жена, и все тело его охватывает страшная слабость.

Скоро аптекарша возвращается в спальню и присаживается на кровать. Глубокая складка — печать старения — залегла вокруг ее рта, хотя в распахнувшемся пеньюаре соблазнительно белеют по-молодому упругие груди.

— Она уже в городе? — спрашивает аптекарь.

Жена кивает и смотрит на него с таким умилением и добротой, каких он давно не помнит. Она вне себя от радости.

— Раз такое дело, мы должны… — Он силится говорить деловым тоном. — Мы должны приготовиться как-то и встретить ее…

— Елена домой не придет.

— Как так не придет, почему?

— Друзья приютят ее, она должна скрываться. Что ни говори, их освободила толпа, а сколько еще будет лютовать полиция, одному богу известно!

— Но если… — Аптекарь замолкает — ему понятна вся шаткость положения дочери, да и их собственного: Болгария в разладе с союзниками, за Дунаем вражеские войска, а у власти по-прежнему преданные Германии заправилы, фашисты.

— Ну а как она, здорова? — спрашивает Манчев.

Его слова робки, осторожны, жена ласково глядит на него и улыбается — улыбка добрая, как в молодые годы, — потом до боли сжимает его руку.

— Все в порядке! Может быть, скоро мы заберем ее домой…

Он тоже пожимает ей руку, растроганный и благодарный.

— Надо будет пораньше встать да убрать ее комнату.

— Я этим займусь. Который час?

— Начало второго… Как ты думаешь, позволят ей вернуться в университет?

В ответ он слышит приглушенный счастливый смех.

— Господи, где ты живешь?

— А что?

— А то, что сейчас все пойдет совсем по-другому, весь мир перевернется… Кто в этом хаосе может составить толковое правительство, если не коммунисты? Кто соберет вокруг себя народ? — И сама же поясняет, твердо и убежденно: — Без них теперь никак не обойтись.

«В правительстве коммунисты!» — Это заключение прямо-таки ошеломляет его. В душе его зреет протест.

— Ты не веришь? — угадывает его терзания жена, не отстраняя своей руки.

Аптекарь облизывает высохшие от избытка лекарств, уподобившиеся пергаменту губы. И вдруг он оценивает другую, более привлекательную сторону нового положения и нерешительно цедит:

— В таком случае Елена…

— Что Елена? — Подняв брови, жена смотрит на него, ожидая ответа.

— Елена с первого же семестра с ними заодно, ее таскали по тюрьмам… Так что нашей дочери теперь быть среди сильных… — Волнение сжимает ему горло, зрачки вспыхивают. — И в самом деле — аресты, побои, судебный приговор!..

Аптекарь смеется — неудержимо и до того мучительно, что жена выдергивает руку из его руки.

— Что с тобой?

— Хорошо, что Елена… Очень хорошо, что Елена…

— Самое главное, что она жива и здорова! — обрывает его аптекарша. — И что она продолжит свое образование! Во всяком случае, я больше не позволю ей тратить свою молодость на политику!

— Станет она нас спрашивать…

Погасив ночник, они укладываются спать. Тьма сгустилась, оконные стекла за занавесками черны и непроницаемы, словно за ними не существует города, словно дом закрыт в какой-то огромной коробке. Однако сон и теперь не приходит, и теперь они лишь делают вид, что спят.

Чудно́ как-то получается — стоило только взяться за руки… Она дивится случившемуся, дивится сама себе — зачем она это сделала, отчего ей стало жаль его? И с изумлением устанавливает, что ненависть, эта застарелая, трудно объяснимая ненависть способна исчезнуть, растаять. Чего она может ждать от опустошенного, сломленного болезнями мужа, разве она не уяснила еще в самом начале их совместной жизни, что не принесет он ей ни физического, ни духовного удовлетворения? Никуда не денешься, бесцветно прошла ее молодость, и, хотя огонь еще греет ее кровь, еще тревожат беспокойные сны, ей от этого не легче. Порой ее раздражают, вызывают у нее отвращение совершенно ничтожные мелочи: едва заметное пятно на щеке, пучок щетины, торчащий из ушной раковины. Но вот возвращается Елена — и снова жизнь аптекарши приобретает какой-то смысл. Да, конечно, рано или поздно в жизни наступает период, когда муж охладевает к жене, но и жена ведь способна обойтись без мужа: надо только найти приложение своим силам, надо упорно преследовать свою цель…

Аптекарь испытывает почти то же самое — ненависть вылилась из него, ненависть исчезла. Однако это не волнует его, мысли сосредоточены теперь совсем на другом: внутреннее зрение, кажется, распознало наконец загадочного посетителя — он обрисовался внезапно и отчетливо, как при вспышке молнии. Как же это он раньше не сообразил? Острый профиль, чуб, движения — по всему этому нетрудно узнать Христо, его бывшего сотрудника. Двадцать с лишним лет прошло с тех пор, надо полагать, он давно истлел в глубокой яме близ Черного моста, его, наверно, уже и не помнит никто — ни близкие, ни друзья, ни знакомые.

— Христо… — произносит аптекарь.

— Что? — вздыхает жена, устало ворочаясь под одеялом. — Ты что-то сказал?

— Нет, нет, — успокаивает он ее. — Что я мог сказать?..

И Манчев чутко прислушивается к звукам снаружи: где-то недалеко, видно в соседнем дворе, лает собака, в этом лае и ярость и страх. «Быть нашей дочери среди сильных!..» — снова решает аптекарь, но это не может избавить его от тяжелых чувств, что переполняют душу.

Господи, какую же тоску нагоняет осенней безлунной ночью — да еще в провинции — протяжный вой собаки!..

5

Николай просто не узнает матери: она не расспрашивает, что это за девушка, сколько она у них пробудет, не накличет ли на них беду. Чуть наискосок, напротив их дома, находится полицейский участок, но мать словно забыла об этом, а совсем недавно это соседство сказывалось на всем ее поведении. Сейчас в доме горит яркий свет — и в гостиной, и на кухне, и в ее комнате. Уже несколько суток, после капитуляции Румынии, самолеты по ночам не летают — оставили наконец в покое нефтяные месторождения Плоешти. Шторы, правда, плотно задернуты, но черную бумагу сняли, только вдоль фрамуг шуршат полосы, оставленные на всякий случай, да и то лишь потому, что со стула их не достать, для этого нужна лестница.

А в кухне прямо-таки ритуальное действо: на раскаленной печке в двух котелках греется вода, в рукахматери мелькают пестрые полотенца — старомодные, с вышитыми на них благословениями; появилась откуда-то и лохань внушительных размеров, на ее белой эмали стилизованные цветы и целующиеся голубки. Елена моется, а мать, серьезная и важная, поливает ее водой из огромного кувшина. Когда мать проходит по гостиной, где сидит Николай, ее глаза лучатся таким счастьем, будто он привел в дом не подпольщицу, а свою невесту. Это его озадачивает — в самом деле, что случилось, как объяснить такую перемену в матери?

Бросив взгляд в приоткрытую дверь кухни, он отшатывается: Елена стоит в коротенькой комбинации, ее высокая тощая фигура так вытянута, будто девушка приподнялась на цыпочки, а белая шейка, нежная и тонкая, как у мальчишки, вызывает умиление. Поймав его взгляд, Елена усмехается — скорее виновато, чем стыдливо, но сам он густо краснеет.

Минут десять спустя мать снова пересекает гостиную с ворохом белья, извлеченного из шкафов и чемоданов с нафталином, и Николай восклицает с недоумением, но ласково:

— Что вы там колдуете?

— Выкупала ее, бедняжку! — не без гордости, с подчеркнутым удовлетворением отвечает она. — Из тюрьмы вышла…

— И что ты притащила?

— Одеть девочку надо… Не оставлять же такой вот, голой. — И идет дальше, однако, вернувшись, бросает шепотом: — Но хороша, как цветочек!

— Знаешь, чья она? — интригует Николай.

— Знаю, она сама мне сказала. А родителей известили?

— Мы позвонили.

— Успокой их и от меня — скажи, мол, в надежное место попала!

Мать удаляется на кухню горделивой походкой — такой он помнит ее, когда она была молодой.

Глубокая тишина залегла на дворе, Николая даже в сон клонит от этой тишины, да и чему тут удивляться: весь вечер прошел в таком напряжении. Сквозь дремоту он слышит деликатное стрекотанье сверчка, давно поселившегося в их доме в потолочных балках. «Очень хорошо, очень хорошо!..» — словно одобряет его сверчок, однако мать говорит то же, только гораздо более сердитым тоном:

— Очень хорошо!.. Спит себе да еще похрапывает…

Словно подброшенный пружиной, Николай вскакивает, виновато моргая.

— Уйди отсюда, я постелю здесь Елене. А ты ступай на кухню. Конечно, на лавке тебе будет тесновато, но что поделаешь — ты мужчина! Эта половина дома будет женской.

— Слушаюсь.

Лицо Николая расплывается в улыбке, сердце переполняет чувство благодарности — его мать чудесный человек, храбрый человек! Она держится не хуже опытного конспиратора.

— Оставь ключ в двери, что ведет к соседям, — говорит она.

— Зачем?

— Если кого принесет нечистая сила, Лена только повернет ключ — и на свободе!

— Ты хочешь сказать — если придет полиция?

Он глядит на мать: ее глаза поблескивают вызывающе, и от этого все лицо кажется одухотворенным, даже красивым, хотя с годами черты его словно размылись.

— Что с тобой стряслось? — удивленно спрашивает Николай.

Мать пожимает плечами и грустно, с упреком отвечает:

— Знаю я, как молодые теперь относятся к родителям. А ведь когда-то, до знакомства с твоим отцом, я окончила два курса педагогического института в Шумене, хотела учительницей стать.

— Ты мне рассказывала.

— Но ты об этом забыл… В ту пору я много читала, много занималась. Потом жизнь прихлопнула меня, словно лоханью сверху накрыла. А в последние годы, когда вижу, как они глумятся над людьми, когда вижу, что буквально по горящим углям ходите вы, подрастающие… Я же не слепая! И не так глупа, чтобы совсем уж ничего не соображать. Скоро все переменится. Не может вечно продолжаться такая жизнь, когда дрожишь за своих детей, без конца сдерживаешь их, спасая от виселицы…

К ним приходит Елена, закутанная в банный халат хозяйки, купленный, когда та еще ходила в невестах; волосы, закрученные кренделем на темени, мокро поблескивают, и это придает ей полудетский вид, который так поразил Николая еще на Сарыбаире. От всего ее существа веет блаженством и покоем, и непосвященному человеку невозможно было бы представить, что этот хрупкий, нежный цветок побывал в преисподней.

Слышится стук, и кто-то за дверью рычит:

— Откройте!

Все трое оцепенели, мать кидается к выключателю и гасит свет в гостиной, а Николай выхватывает пистолет — чутье подсказывает ему, что сейчас самое время пустить в ход оружие (скорее он погибнет, чем отдаст ее в руки полиции!).

— Кто там?

— Свои.

Николай плотно прижимается к стене на случай, если откроют огонь, и снова спрашивает:

— Кто именно?

— Ну, довольно! — отвечают ему уже с досадой. — Это я, Кузман…

Нервное и физическое напряжение вмиг спадает, и у Николая подкашиваются ноги.

— Входи.

Гостиная вновь залита светом. Елена и Кузман обнимаются — крепко, без слов. Мать Николая держится с достоинством — она чинно кланяется и уходит к себе. Николай лишь теперь замечает, что Кузман не один, с ним пришел Виктор — из группы Лозева. Виктор — сутуловатый, костлявый от постоянного недоедания — весь сияет, глаза его так и горят огнем; он из тех людей, которые, прочитав массу самых разных книг, тем не менее склонны к возвышенной романтике.

— Проверка исполнения? — подшучивает Николай и добавляет словами матери: — Не бойтесь, в надежное место попала!

Кузман не обращает внимания на подначку, он широким жестом приглашает всех к столу, что стоит посреди комнаты, покрытый плюшевой скатертью в клетку — как бывает только по праздникам и торжественным случаям.

— Садитесь. Надо обсудить обстановку!

Елена смеется, наклоняется — она много выше коренастого угловатого Кузмана — и целует его.

— Как всегда, с места в карьер — ты нисколечко не изменился!

— Медлить нельзя, — оправдывается Кузман, и Николаю кажется, что он смущен. — События катятся неудержимо, запросто можно оказаться в хвосте!

— Какие события? — Губы Елены складываются в капризную гримасу. — Город спит безмятежным сном.

— Но советские войска уже вступили на территорию Болгарии, да, да, они здесь, на болгарской земле…

Николай с Еленой переглядываются и одновременно встают: услышанное потрясло их до глубины души.

Кто не знает Кузмана, вряд ли примет за улыбку расходящиеся веером складки вокруг его рта, но зато Виктор уж точно улыбается, он — сама радость и ликование.

— Победа!.. — Крик его словно рассекает воздух, словно разит невидимых врагов. — Силистра, Добрич, Тутракан свободны, Варна тоже освобождена, в Бургасе высадился десант…

Елена закрывает лицо руками и отходит к окну — может быть, затем, чтобы скрыть волнение. Николай — бледный, задыхающийся — плюхается на стул.

— Это точно?

— Точно, — басит Кузман. Исчезла его особенная, «веерообразная» улыбка, теперь лицо его выражает озабоченность. — Пронесся слух, будто подошли к Свиштову, но пока не подтвердился…

— А наши офицеры?

— Тише воды, ниже травы! — встревает в разговор Виктор, сжав свои костлявые кулаки. — Заперлись в казармах вместе с солдатами и — моя хата с краю, ничего не знаю. Полиция тоже притихла, не видать ее и не слыхать — будто провалилась в тартарары…

— В таком случае нам-то как быть? Чего мы сидим сложа руки?

— Так будет до тех пор, пока комитеты не прекратят свою возню! — На сей раз на лице Кузмана нескрываемый гнев и презрение.

Николай согласно кивает. Совсем недавно ему открылась трагическая тайна местной партийной организации: в подполье работают два областных комитета, они не ладят между собой, обвиняют друг друга во всех смертных грехах, сводят на нет усилия участников Сопротивления, превращая организованную борьбу в отдельные стихийные, необдуманные акции.

— Нынче днем встретились, — продолжает Кузман. — Может быть, они уже созрели для серьезных дел… Теперь не время препираться, кому главенствовать.

— Телеграфистки сообщают — на всем Черноморском побережье настоящий праздник, — говорит Виктор. Он ерзает на стуле, не в силах усидеть на месте. — В Добрудже население забросало цветами вступающие в город войска.

— Как бы то ни было, пора и нам начинать! — пытается умерить возбуждение товарищей Кузман. — В город прибыл уполномоченный ЦК, политкомиссар одного из врачанских отрядов, собрал в доме Георгия Токушева оба комитета, и все вместе разрабатывают план действий. Рано утром предстоит взять власть — боевые группы приведены в готовность. Слов нет… — Он неопределенно машет рукой. — Время упущено, мы могли сделать это еще вчера, когда у пристани стояли советские корабли.

— Что? — Николай подскакивает, как ужаленный. — Советские корабли у нашей пристани?

— Два небольших судна: не то катера, не то минные тральщики. Видимо, разведка.

— И никто по ним не стрелял?

— Наоборот, такое началось! Грузчики и железнодорожники принялись угощать их, женщины дарили цветы, какой-то анархист из технического училища закатил приветственную речь насчет исконной любви болгарина к России и Бакунину… Жаль, там не оказалось ни одного партийца, ни одного ремсиста. И моряки отчалили, вернулись на румынский берег.

— Лучше бы я осталась в Плевене!.. — вздыхает Елена.

Она возмущена, но Кузман опускает ладонь на ее тонкую руку, улыбка снова сияет на его лице.

— Ничего, — говорит он. — На рассвете нам предстоит очень важная операция — это идея Виктора… Надо спешно вооружиться.

— Реквизировав склад на Видинской, — добавляет Виктор. — Там карабинов и гранат хоть пруд пруди, и патронов полно…

Николай догадывается о сути простого и точного расчета друга. Впрочем, едва ли кто из ремсистов не знает склада на Видинской улице. Еще в конце августа, когда правительство возглавил Багрянов, в один из заброшенных домов на Видинской легионеры стаскивали тяжелые сундуки и мешки, набитые до отказа, Полицейские делали вид, что не замечают этой возни, мало того, некоторые из них даже помогали — носили и прятали там увесистые тюки, приволокли также обильно смазанный тяжелый пулемет. На входной двери висел замок, во дворе трава до пояса, яблоньки одичали и зачахли — но намерения легионеров и полицейских не вызывали сомнений: все это добро необходимо сберечь, авось пригодится — если вдруг фортуна повернется к ним задом. Ремсисты по своему каналу сообщили о тайном складе «верхам», но, кроме «держать под наблюдением», никаких других указаний не получили.

И вот этой ночью Виктор на свой страх и риск забирается во двор, разбивает окно, залезает на их склад и возвращается с пистолетами и полной пазухой патронов. «Целую дивизию можно вооружить!» — заключает он.

На сей раз городской комитет дает категорическое указание: как только забрезжит рассвет, двум боевым группам ворваться в склад, вынести оттуда все, что только можно, и раздать народу. Объясняя порядок предстоящих действий, Кузман вынимает из карманов потертого пиджака пачки патронов и кладет их на стол перед Николаем.

— Бери! Те три не в счет.

Потом поворачивается к Елене:

— А ты как вооружена?

Елена указывает на бархатную сумочку, лежащую на скамейке.

— Одно название…

— Завтра получишь, что тебе положено. Чего вы там торчите, давайте поближе ко мне!

Все трое плотно окружают Кузмана, который, как всегда, самое главное оставил напоследок.

— Что надобно сделать, сделается и без вас! У Николая с Виктором другая задача. Нам стало известно, что агенты Общественной безопасности набились с вечера в грузовик и подались на Запад.

— Драпают? — прерывает его Елена.

— Драпают. После стольких убийств и после всяких других преступлений, после глумлений и надругательств над нашими товарищами… Что ж, мы сообщили и в Горна-Оряховицу, и в Софию, найдется кому их встретить… А начальничек их все еще здесь, начальничек пока не удрал.

«Крачунов!» — мысленно произносит Николай, но даже при одном воспоминании этого имени его передергивает.

— Крачунов! — цедит сквозь зубы Елена.

Кузман взглядывает на нее исподлобья:

— Допрашивал тебя?

— Да!

— И применял свои методы?

— Нет!

Он резко поворачивается к ней, и весь его вид выражает недоумение.

— Меня он пальцем не тронул, другие постарались…

— На его совести по меньшей мере… — машет рукой негодующий Кузман, и его трясет от гнева. — Он душил людей веревками, душил собственными руками. Этот кровопийца не должен уйти от возмездия! Николай и Виктор устанавливают за ним слежку — Крачунов находится в здании Общественной безопасности, там спит, там ест, там паскудит… Два дня не выходит, никто его не видел на улицах.

— А если он все же попытается выйти? — спрашивает Николай, сразу охрипнув.

Виктор повторяет за ним:

— Если он все же выйдет?

— Вы его арестовываете и ведете в дом Лозева!

— Арестовать Крачунова? — фыркает Николай. В висках его гудит кровь.

— Первым делом вы должны его обыскать.

— Но ведь он… Я не представляю себе… Разве он допустит, чтобы его арестовали?

— Я тоже не представляю, — соглашается Елена.

Кузман отодвигает от себя стол и поднимается. Вздувшаяся вена рассекает его лоб пополам.

— Если попытается уйти… да, в таком случае стреляйте! Застрелите, как собаку!

В комнате тихо, все ночные звуки, доносившиеся из города, исчезли, их поглотило зловещее, наэлектризованное особыми токами молчание. И в этом молчании, выжидательном, напряженном, способном в любой миг взорваться, опять улавливается затаенное дыхание города. У Николая такое чувство, что с этого момента и он и его товарищи превратились в песчинки, буря поднимает их с земли и уносит вверх в неведомых вихрях и смерчах, не считаясь ни с их волей, ни с желаниями.

И еще об одном он догадывается, только он один: мать прильнула ухом к двери и подслушивает их разговоры, подслушивает с отчаянием и с леденящим сердце страхом. Николай полон сострадания к ней — увы, назад возврата нет, ведь именно о таком доверии и участии в деле он так мечтал всего за несколько часов до этого!

— А я? — спрашивает вдруг Елена. — Что меня ждет?

— Ты пока отдыхай. — Кузман пытается сгладить впечатление от сурового тона приказов, но глаза его по-прежнему глядят строго. — На рассвете мы ждем тебя у Лозева!

— Ну конечно, «отдыхай»! — с горечью повторяет она. — И смотри радужные сны. А тем временем все на ногах. Сегодня решается участь Болгарии, ее будущее, а я буду нежиться в постельке, жирок нагуливать… Нет, я иду с ними! Не смотри так на меня — я иду с Николаем и Виктором!

Кузман пожимает плечами; он доволен, хоть и не показывает виду.

— Если ты не устала…

Все они плотной кучкой собираются вокруг стола: необходимо детально продумать, каким образом обезвредить начальника Общественной безопасности.

Скрипит дверь, что ведет в комнату матери, появляется мать Николая. На ней лица нет от тревоги, но ее вопрос звучит ровно, почти бесстрастно:

— Может, выпьете по чашечке кофе? Для бодрости…

«Мама, ты просто золото!» — мысленно обращается к ней Николай, и раскаяние вдруг охватывает его: как поздно он ее узнал, как поздно!

6

Крачунов не покидает своего кабинета. Достаточно просторный, обставленный, правда, по-спартански, кабинет размещается в глубине здания, и окна его выходят во двор, вымощенный каменными плитами, что не только обеспечивает тишину, но и позволяет сохранить в тайне то, что происходит в этих стенах. К тому же такое его расположение безопасно: его не обстреляют с улицы, как обстреляли в 1943 году кабинет Среброва — расследование случившегося ни к чему не привело. Этой ночью отовсюду вторгается тишина — из опустевших коридоров, из подвального помещения, где камеры сейчас полностью освобождены от «гостей» (даже цыгана, который совсем недавно убил и ограбил заблудившегося в городе немца, перевели к уголовникам), из окрестных домов и дворов, где жизнь, однако, бьет ключом и легко уловить всевозможные подозрительные шумы, по крайней мере чуткому уху Крачунова.

Он знает, что, кроме него, во всем здании нет ни души, если не считать постового, который дежурит у входа и все время посматривает то в сторону еврейского квартала, то на здание кинотеатра «Одеон», притон нищих и проституток. И странная вещь — одиночество не пугает Крачунова и не гнетет, а как он бесился вчера вечером, когда Сребров предложил ему бежать вместе со всеми! Его подчиненных просто нельзя было узнать — напялили на себя разный хлам, опорки. Небритые, опустившиеся, на унылых физиономиях — у кого безразличие, у кого отчаяние. «И куда это вы так поспешаете? — мысленно обращался он к ним, разглядывая их с глубочайшим презрением. — Кому вы нужны в условиях всеобщей катастрофы?» Но Сребров все размахивал кулаками, он еще верил в спасение и запальчиво доказывал: «Оставаться здесь — безрассудство, не сегодня-завтра вторгнутся русские. И всех нас перережут, как цыплят, если не они сами, то уж местные коммуняги наверняка. А там, по ту сторону Осогово… — Его глаза лихорадочно сверкали. — Там хозяйничает великая германская армия, и мы присоединимся к оккупационным частям. Крачунов, в нашем поступке нет никакого предательства, зря ты нас укоряешь!»

Они уехали, обезумевшие, мрачные, в битком набитом разболтанном грузовике с брезентовым верхом. Никто их не провожал — о бегстве они не сказали даже своим близким.

А Крачунов остался на «тонущем корабле». Он давно это решил. Поначалу в силу убеждения, что коренных перемен ждать не приходится: регенты на местах (слухи о том, будто была попытка заменить профессора Богдана Филова кем-то другим, оказались ложными), начальники тайных служб тоже на своих местах (его приятель только что разговаривал по телефону с самим Гешевым, а подполковник Савва Куцаров разъезжает по столице в фаэтоне), да и армия на месте (ее руководство не заменено, хотя после Багрянова и после Муравиева велись какие-то игры).

Потом он впадает в отчаяние, но не ищет выхода, не видя в этом смысла — мир все равно рушится, и ничего теперь не изменишь. Отчаяние лавиной обрушивается на него: Цанков со свитой улизнул в Вену; последние части гитлеровской армии, хоть и вооруженные до зубов, спешно отходят, спасаясь прежде всего от разъяренных болгар, озлобленных против вчерашних союзников; красные совсем распоясались, держатся нагло — средь бела дня могут пристукнуть.

И вдруг наступает успокоение, глубокое и всеобъемлющее, будто в нем что-то раз и навсегда перегорело. Вскоре после того, как грузовик агентов Общественной безопасности во главе со Сребровым скрылся в направлении шоссе, ведущего к Софии, на столе Крачунова забренчал телефон — длинные, с короткими равными промежутками звонки.

— Соединяю с Силистрой, — грубым, низким голосом предупреждает телефонистка.

В трубке слышится вкрадчивый, вечно простуженный голос одного из самых преданных и самых опытных служак, и настолько ясно, словно говорят в соседней ком-вате:

— Господин Крачунов, это вы?

— Я.

— Узнаете меня?

— Да.

— Они уже здесь…

Крачунов невольно оглядывается и, словно устыдившись этого, бросает трубку.

Через некоторое время снова звонок из Силистры — речь осведомителя все так же вкрадчива и отрывиста:

— Продвигаются и по Дунаю, и по суше… Направляются вглубь… Вооружение — современное…

— Много их?

— Да… Хотя главные силы…

— Что?

— Пошли вроде бы южнее… На Добрич и Варну…

Оба долго молча дышат в мембраны, оба уяснили, что их ждет одна участь — у них общие грехи, они в одинаковой мере обречены.

— Господин Крачунов… — вновь плаксиво заводит осведомитель. — Теперь уже нет смысла придерживаться инструкций…

Но тут телефонистка разъединяет их, Крачунов слышит, как она злорадно бросает своим сотрудницам:

— А эти, из Общественной, ума не приложат, куда бы им драпануть!

Опустив трубку на рычаг, Крачунов замирает. Судный день настал. Им овладевает чувство тревоги и в то же время удовлетворения. Как хорошо, что заблаговременно отправил жену с дочкой в Чепеларе, к брату плотнику — подальше от грозящей беды. И снабдил их документами, в которых фамилия его не значится — так никто не узнает, чьи они, кто их муж и отец! От этой мысли ему становится легче: как-никак, теперь он не только свободен, но, пожалуй, и счастлив (каким неуместным ни казалось такое состояние при создавшихся обстоятельствах). Но главная нелепость состоит в том, что он не любит свою жену и никогда не любил. Собачья преданность и страстные ее взгляды первое время его умиляли, возбуждали, но потом стали раздражать. У него возникало брезгливое ощущение всякий раз, когда он прикасался к ней, ему казалось, что не женщина в его объятиях, а один только скелет, потому что вся она состоит как будто из одних костей — и ласки ее какие-то костяные. Иногда это забавляло его, иногда развлекало, но потом близость с нею стала казаться кошмаром. А какие фигурки встречаются, черт возьми, у допрашиваемых «пролетарок» (выражаясь ведомственным жаргоном), сочные, литые, соблазнительные! Жена так и не почувствовала охлаждения с его стороны, она просто не желала его понимать, ибо, ослепленная своей страстью (а проще говоря, похотью), продолжала настойчиво льнуть к нему.

Крачунов не смог привязаться и к дочери. Внешне очень похожая на мать — такая же бледная и невзрачная, с той же собачьей преданностью во взгляде, — она не вызывала в нем никаких теплых чувств. Родилась она хромой, и, несмотря на огромные усилия и затраты, вылечить ее не удалось, даже такой педиатр-чудотворец, как доктор Драганов, был бессилен что-либо сделать. Пока она была маленькой, ее мучительная походка наполняла его душу щемящей жалостью, но, когда девочка пошла в школу, он уже не мог представить ее иной — без уродливых вихляний левой ноги. Временами жалость оживает в нем, тисками сжимая грудь, и в такие моменты ему почему-то вспоминается один разговор — он связан с первым убийством, которое он совершил на службе.

В тот день он десять часов кряду допрашивал руководителя околийской организации ремса (тот был арестован за пособничество — пытались взорвать нефтеперегонный завод близ Дуная). Парень, по всей видимости крестьянин, безбожно орал, однако на все вопросы отвечал: «Не знаю, не знаю!» Ни кулаки, ни пинки коваными сапогами, ни резиновый хлыст не действовали. Рассвирепев, Крачунов схватил оборвавшийся приводной ремень от машины — механик оставил его на столе в доказательство того, что не врет, требуя денег на новый, — перехватил им шею парня и, сделав скрутку, начал душить его — медленно, миллиметр за миллиметром.

«Господин начальник, а ведь этот уж отдал концы!..»

Крачунов вздрогнул от слов «ассистирующего» полицейского, резко отпустил ремень, и парень рухнул на пол — он в самом деле был мертв.

— Поздравляю! — с издевкой сказал Сребров. — Ты сжег последний мост к ихней компашке.

Домой он вернулся рано, по пути забрел в портовый кабачок, опрокинул две рюмочки виноградной — не хотелось ему ни надираться в этот раз, ни засиживаться в кругу подвыпивших картежников. Навстречу ему ковыляла дочь, весело размахивая тетрадкой.

«Папе пятерка, папе пятерка!..» — повторяла она.

Крачунов схватил ее и поднял выше головы; удивленная и тронутая внезапной нежностью, столь редкой для отца, девчушка весело смеялась.

«Папочка, папочка! — щебетала она. — Я вижу какую-то девочку в твоих глазах!»

Крачунов улыбался, растроганный ее непосредственностью.

«Это же ты».

«Я?»

«Ты, это твое отражение».

Возглас дочки — «Я вижу какую-то девочку в твоих глазах!» — навсегда запечатлелся в памяти Крачунова, и при воспоминании об этом его охватывало умиление.

Выходит, он все-таки радуется их избавлению — пускай у них будет своя собственная дорога в завтрашний день, горькая чаша минует их. Пусть себе живут, размышляет Крачунов, в голоде, в бедности, в нужде, но пусть они существуют на белом свете и после него!..

Скрипит входная дверь — кто-то крадется по коридору, под тяжестью шагов тихо поскрипывают половицы. Шаги стихают возле пирамиды для винтовок — чего ему там нужно, оружия давно нет! Неизвестный идет к кабинету, останавливается. Да, в здание проник посторонний! Крачунов гасит настольную лампу и, вынув из ящика заряженный пистолет, отходит в угол.

— Кто там?

Шаги в коридоре становятся увереннее.

— Крачунов, это ты?

— Кто там?

— Это я, Сребров.

Крачунов включает большой свет и с изумлением всматривается в открывающуюся дверь — да, это Медведь, на лице его кривая усмешка — просто-таки идиотская.

— Куда запропастился часовой? — недоумевает он. — У входа никого нет.

Только теперь до Крачунова доходит, о чем идет речь, — настолько ошеломило его появление Среброва.

— Часовой? Не иначе, дал стрекача.

— Воображают, будто носивших форму могут пощадить. Дудки, никакой пощады не будет, каждого, кто служил в полиции, пусть даже рассыльным, — к ногтю! — злобно смеется Сребров. Он озяб, посинел даже.

— А тебе что здесь нужно?

— Сперва убери пушку, пыжишься, как новобранец!

Крачунов краснеет, заметив, что все еще держит в руке пистолет, прячет его в карман пиджака и спрашивает с ехидцей:

— Так вы же собирались…

— Собирались. — Сребров опускается на табурет, закуривает сигарету (из тех дешевых, что были закуплены для маскировки!) и глубоко затягивается. — Только остались в дураках… Шофер из Тутракана, который все требовал прибавки к жалованью, взял да и остановился у матросских казарм. Карбюратор, дескать, у него забарахлил. И сгинул в темноте — мы даже опомниться не успели!

— А остальные?

— Все врассыпную. Куда глаза глядят…

При этих словах он начинает хохотать — дико, до хрипа, прямо давится, однако взгляд у него свирепый.

— Нас с тобой не расстреляют, нас посадят в клетку и будут возить по ярмаркам!

Сребров тушит сигарету о подметку башмака и со вздохом поднимается, его туристская куртка шуршит, как клеенка.

— Ты куда?

Крачунов с трудом сдерживается, чтобы не заорать во все горло — в присутствии Среброва он снова входит в свою роль.

— Мне что, здесь остаться? Нет уж, я не намерен сдаваться им добровольно! Сперва позабочусь о спасении своей шкуры. А потом… А потом мы снова вернемся. Запад не позволит советизировать Болгарию!

Крачунов кусает губы: видно, у его помощника свои иллюзии, он по-своему идет к гибели — но это его дело.

— Что же делать?

— Что делать? Что сделало начальство: большинство уже в нейтральных странах…

Сребров поднимает воротник куртки, втягивает голову в плечи — непроизвольное движение беглеца, объявленного вне закона.

— Еще два-три дня побуду в городе, в надежном месте — о нем сам черт не догадается. А тогда уж, если все запляшут под дудку коммунистов, подамся за границу.

— Чтобы вернуться победителем? — разит его Крачунов, полный желчи и недоверия.

Однако его ядовитая стрела не задевает Среброва, он кивает решительно:

— Иначе какой мне смысл бежать? Мы с тобой как-никак… — Сребров кладет руку ему на плечо. — Только мы с тобой с высшим образованием в этом богоугодном заведении. С высшим образованием! — повторяет он, выпятив губы. — Крачунов, следуй моему примеру!

— Может, я так и сделаю, только где бы скрыться, чтобы сам черт не догадался?

— У госпожи Енчевой!

Крачунов бледнеет — оказывается, помощник следил за ним, он знает о его тайной, скрываемой ото всех связи, знает о его неприкосновенном уголке, где он мог найти отдохновение в дни испепеляющей тоски, где у него наступило страшное прозрение и ему стало ясно, что он проиграл решительно все — проиграл жизнь.

— Не надо падать в обморок. Ты тоже ходил за мной по пятам, — говорит, догадываясь о его мыслях, Сребров. — Такая у нас с тобой профессия. Кто сообщил в Софийское управление, что я собираюсь депозировать в Швейцарии еврейскую валюту? Нет, нет, я тебя не укоряю — любовница красивая, что и говорить, в самом расцвете. Я уверен, она с огоньком: полные женщины темпераментны. А муж у нее стар, совсем опух от пьянства. Да, он один из богатеев области — зачем ему столько денег, как думаешь?

— Я у него не спрашивал.

— Злишься? Ладно, не стану тебя больше донимать. Может, нынешняя наша встреча последняя на этой грешной земле, а доведется ли встретиться по ту сторону, одному богу известно. И чтобы ты убедился, что я не питаю к тебе зла, доверю тебе нечто исключительно важное… Имей это в виду на случай, если выйдешь из состояния телячьей пассивности и начнешь действовать, спасаться.

Крачунов сверлит его испытующим взглядом, но вид у Среброва вполне доброжелательный.

— Слушаю!

— У меня в Крумовграде есть брат, капитан Сребров. Если тебе придет мысль махнуть за границу, свяжись с ним. Он обеспечивает маршруты и в Грецию, и в Турцию. Тебе надо будет лишь доказать ему, что мы с тобой друзья.

— Как я ему докажу?

Сребров озирается, словно желая убедиться, что в комнате больше никого нет.

— Опиши ему погоню под Шуменом, расскажи, как были ликвидированы те мальчишки… Да, да, он единственный, с кем я поделился — нельзя же не поделиться с кем-нибудь, чтобы облегчить душу! И не бойся — брат тоже нетерпим, похлеще нас с тобой, у него рука не дрогнет и семя расстрелять в утробе матери, если убедишь его, что оно коммунистическое!..

Сребров опять заливисто хохочет, до хрипа, только на этот раз хрипы сбиваются в истерику. Потом медленно нахлобучивает на облысевшую до блеска голову поношенный берет и уходит.

«Он сильнее меня! — думает Крачунов. — Должно быть, сумеет унести ноги. А что касается тех мальчишек… Да, я тоже был там. Все палили, все потеряли рассудок».

Крачунов опять вынимает пистолет — по коридору снова кто-то тихонько ходит, подбирается к кабинету, сопит. Неужто Сребров воротился, чтоб пристукнуть его, чтоб одним соучастником, одним свидетелем стало меньше?

— Кто там? — спрашивает Крачунов.

Дверь медленно, со скрипом приоткрывается, и он стреляет. Раздается короткий пронзительный вой — на порог падает шелудивый бродячий пес, каким-то образом проникший в здание Общественной безопасности. Его грязная шерсть забрызгана кровью и мозгом — пуля угодила в голову, между впалыми, близко посаженными глазами. В этих глазах — почти человеческое выражение страдания.

7

Николай мгновенно засекает его — и, пожалуй, не глазами, а каким-то внутренним, совершенно необъяснимым чувством. Высокий, сутуловатый человек приостановился в дверях и озирается по сторонам, свет ближайшего фонаря стекает по его непромокаемой куртке мокрыми лоснящимися потеками. Лица не разглядеть в ночном сумраке, он топчется на месте в нерешительности — его, видимо, в одинаковой мере страшит и правая и левая сторона небольшой улочки. «И не без основания…» — ехидно замечает Николай, крепко сжимая рукоятку пистолета в кармане. К счастью или несчастью, организация именно на него возложила серьезнейшую задачу — арестовать этой ночью или, в крайнем случае, ликвидировать человека, имя которого стало синонимом самых зверских истязаний и убийств. «Не посрамлюсь, не посрамлюсь! — повторяет Николай. — Главное — не допустить, чтобы страх сковал сердце».

Наконец неизвестный принимает решение — идти налево. Может, он и прав: эта дорога ведет к еврейскому кварталу, однако именно здесь расположен самый большой полицейский участок, да и клуб легионеров тут. Оглянувшись еще раз, ускоряет шаг. Николай старается держаться в тени зданий, прячется за электрические столбы и деревья — лишь бы враг как можно дольше не обнаружил его (надеяться на то, что вообще не обнаружит, невозможно). Так-то лучше, самое изнурительное — это слишком долгое ожидание!

Шагах в двадцати от поворота человек останавливается, засовывает руки в карманы. «В чем дело, что случилось?» — удивляется Николай, прижавшись к стволу акации; над его головой вспархивает разбуженная птица. Николай наконец понимает, в чем причина: тот пытливо изучает здание полицейского участка. «Да, оно скрыто во мраке, — думает Николай, — да, ваши ангелы-хранители в синей форме разбежались кто куда. Лучше всего топай дальше, нечего тебе тут делать…»

Незнакомец переходит на другую сторону улицы. Николай грустно улыбается — «объект» идет вдоль забора его собственного дома. Да, если бы сейчас его самого видела мать и если бы она догадалась, что́ ему предстоит сделать, ее, наверно, хватил бы удар. А впрочем, кто знает, как бы она себя повела? Разве мог он подумать, что она с такой теплотой встретит Елену? «Спасибо тебе, спасибо!» — растроганный, мысленно благодарит он мать.

А тот человек опять останавливается, озирается. Николай и в этот раз догадывается о причинах его колебаний — он критически оценивает клуб легионеров.

«Нет, теперь и на их помощь бесполезно рассчитывать!» — увещевает его Николай, довольный тем, что все идет как надо, и готовый действовать сообразно обстоятельствам.

Человек вроде бы принял какое-то решение — он поворачивается и направляется к овальной громаде старой турецкой бани, напоминающей выбившегося из сил верблюда. Николай ускоряет шаг: от небольшой площади перед баней расходится несколько улочек, и немудрено упустить его, если хоть чуть отстанешь. Но минуту спустя преследователь и преследуемый замирают на месте. Где-то позади гремит выстрел. Кто стреляет, откуда? Незнакомец с тревожной настороженностью застывает, как изваяние, у входа в парикмахерскую, прямо под изображенным на вывеске тазиком. Николай тоже весь внимание — ему кажется, стреляли у здания Общественной безопасности или в самом здании. Но ведь там никого нет, постовой и тот смылся, прислонив винтовку к дверному косяку.

Незнакомец спешит прочь не оглядываясь. Николай идет следом, по-прежнему соблюдая осторожность, хотя — он замечает — его товарищи уже не прячутся, открыто перебегают от калитки к калитке, а Елена даже машет ему рукой.

— В чем дело? — спрашивает он, дождавшись ее.

Она запыхалась, прядки волос прилипли к потному лбу.

— Ты слышал?

— Слышал.

— Кажется… — говорит Елена. — Кажется, это вовсе не Крачунов.

Ошеломленный, Николай едва не кричит от возмущения:

— Почему ты так считаешь?

— Крачунов ниже ростом.

— Тогда кто же этот, леший его возьми?

Она виновато пожимает плечами, как провинившаяся школьница, а тем временем к ним легким шагом приближается Виктор — он крался по другой стороне улицы, шагах в двадцати от Николая и Елены, в роли «арьергарда» на случай возможного отступления.

— Вы слышали? — спрашивает и Виктор; от волнения он картавит: — Вы сышаи?

Николай кивает и тут же дает указание, ясно сознавая, что сейчас исход операции зависит исключительно от него — ведь он командир группы.

— Преследование будем продолжать мы с Еленой!

— А я? — недоумевает Виктор.

— Ты возвращаешься к зданию Общественной безопасности! Ладно, не ерепенься, этот, что впереди нас, не Крачунов!

Виктор пятится, в его взгляде обида, недоверие.

— Не может быть! Бред какой-то! Нет, не может быть! — И раздраженно спрашивает: — А что мне там делать, у Общественной безопасности?

— Наблюдать, кто входит, кто выходит.

— Ну а если… Если настоящий Крачунов окажется там?

Николай рассчитывал на бо́льшую сообразительность и усердие в общем-то неглупого парня.

— Приказ знаешь? — выходит он из себя. — Знаешь! Вот и действуй, как велит приказ. Повисни у него на хвосте, а попытается улизнуть — огонь! Вопросы есть?

Виктор хлопает глазами; он и противится Николаю, и в то же время готов с ним согласиться: резкие слова друга действуют на него отрезвляюще.

Елена ни о чем больше не спрашивает, они с Николаем удаляются, расходясь в разные стороны. Мрак вроде бы еще больше сгустился, как это бывает глубокой ночью, однако молчание города хрупко, уязвимо, слух улавливает массу всевозможных звуков — оказывается, множество народу не спит. Где-то в верхнем конце Александровской ревет грузовик, монотонно рокочет буксир на Дунае, а на станции пыхтит маневровый паровоз. Ночь как ночь, не слышно лишь обычных пьяных выкриков.

Тот, кого они преследовали, опять у них на виду — очевидно, решает, куда податься: к армянской слободе, где лабиринт улочек и задворков может сбить с толку кого угодно (если этот тип учуял любопытных у себя за спиной), или на набережную — там высятся дома богачей, «гражданской» верхушки города, имеющие по два-три выхода. «В одном сомневаться не приходится, — лихорадочно размышляет Николай. — Этот субъект вышел из Общественной… Что он там делал в такую пору?..» Двигаясь параллельно незнакомцу, Елена вдруг вырывается вперед, ее взволнованный, но строгий голос разрывает ночную тишь:

— Эй, постойте!

— Постойте! — горланит и Николай, несколько ошарашенный решительными действиями партнерши.

Неизвестный постепенно замедляет ход, но не останавливается, он определенно хочет добраться до более укромного места.

— Стой, буду стрелять! — кричит Елена, ее тон не оставляет сомнений — если тот не подчинится, она откроет огонь.

— Что вам от меня нужно? — спрашивает незнакомый человек дрожащим голосом.

— Господин Крачунов… — перехватывает инициативу Николай и решительно приближается к нему, не заботясь о собственной безопасности.

— Какой Крачунов, я не Крачунов!

— А кто же вы? — допытывается Елена.

Она благоразумно толкает Николая на кучу песка, возвышающуюся на тротуаре.

Незнакомец останавливается на мгновение — вполне сознательно на освещенном перекрестке, — поворачивается к ним так, чтоб виден был лишь его силуэт, и стаскивает берет с плешивой головы.

— Ну?

После этого он смачно сплевывает, нахлобучивает берет до самого кончика носа и бросает с вызовом:

— Какой еще Крачунов?

Незнакомец уже шагает прочь по самым затененным участкам глухих улочек.

— Нет, это не Крачунов! — убежденно подтверждает Елена. — Крачунова я знаю как облупленного!

— А если мы упустим того? — У Николая руки леденеют от нетерпения.

— Но тогда… — нерешительно начинает Елена. — Тогда это Медведь!

— Кто-о-о?

— Медведь! — задыхаясь, повторяет Елена.

Вряд ли кому-либо из жителей области надо объяснять, о ком идет речь. Медведь — первый помощник Крачунова, самый изобретательный и самый беспощадный палач. Кличку ему придумали жертвы его и сослуживцы: при допросах арестованных он имел обыкновение, подмяв, топтать их своими тяжелыми башмаками, приговаривая: «Медведь навалился, медведь навалился!»

— Сребров, остановитесь! — кричит Елена и бросается ему вслед.

— Остановитесь! — кидается вдогонку и Николай.

Но полицейский бежит со всех ног. На углу улицы он вдруг замирает, резко оборачивается и стреляет.

Где-то захлопывается окно, слышен звон разбитого стекла, кто-то вопит:

— Господи, тут нас перебьют!..

Николай тоже стреляет, он хочет отвлечь внимание полицейского на себя. И добивается своего: пули свистят совсем рядом.

— Ложись! — слышен голос Елены.

Николай мечется как в горячке — кончилась обойма.

И в это мгновение наступает тишина — неожиданная, оглушительная. Словно и стрельбы никакой не было и никто никого не преследовал. «Куда он пропал?» — суетится Николай, вставляя в пистолет новую обойму, и идет в густую тень липы, где затаилась Елена. Их руки соприкасаются — живы! И тут от Торговой палаты доносится вполне мирный звон — один-единственный раз бьют часы.

— Половина, — машинально отмечает Елена. — Но половина какого? Во всяком случае, рассвет еще не скоро.

Они обшаривают глазами видимое пространство, но Медведя нет и в помине.

— Я остаюсь! — категорически заявляет Елена, и слова ее звучат как клятва, а в глазах огонь — Николай видит ее такой второй раз за эту ночь.

— И до каких пор?

— Пока не обнаружит себя.

Николай кладет в ее влажную руку обойму патронов.

— Возьми, может, понадобятся…

Однако он медлит, не решается уйти: как оставить ее одну — хоть и под укрытием развесистого дерева, — на виду у этого матерого волка!

— Ступай, ступай… Твоя задача — Крачунов! — Она говорит тихо, и лишь по движению губ он понимает, что она торопит его.

Он выходит на открытое место нарочно — пускай соблазнится, пускай выдаст себя! И, повернув в сторону здания Общественной безопасности, с вызовом шагает прямо посреди улицы, как бы говоря: «Стреляй, сволочь, стреляй!», хотя живот его сжался в тугой ком, а к потной спине прилипла сорочка. Он чувствует, что у него свело челюсти — так он стиснул зубы. И лишь свернув в переулок, он переводит дыхание и неожиданно для себя начинает смеяться. Если бы сейчас кто-нибудь увидел его, наверняка принял бы за сумасшедшего. А может, они в самом деле сошли с ума — Николай и его друзья, — пустившись очертя голову преследовать и «обезвреживать» ненавистных представителей власти, у которой железная хватка и свалить которую никто пока не сумел?

8

Крачунов, пинком столкнув с лестницы труп собаки, возвращается в кабинет и гасит свет. Ему кажется, что в темноте он скорее соберется с мыслями. Но, усевшись за стол, он ощущает острую боль в голове, словно ее стягивают цепью. Удивительное дело — он всю жизнь гордился тем, что понятия не имеет о головной боли и что не пользовался таблетками аспирина, если, правда, не считать того случая, когда был в кошмарном состоянии после долгой, нудной и непривычной для него попойки с посланцем Драголова из Софии. Этот тип подговаривал его убить одного арестанта, так как Гешев хотел, чтобы тот остался в живых. «Эта лисица приберегает его для англичан! — до сих пор звучит в ушах Крачунова гундосый бас — Эта лисица и перед союзниками выслуживается!» Крачунов не поддался уговорам и не отправил на тот свет «как бы случайно», при допросе, молодого человека, отпрыска богатых торговцев, зато навсегда сохранил отвращение к состоянию глубокого опьянения. Вот тогда-то, чтобы прийти в себя, он единственный раз в жизни принял аспирин — по совету своих подчиненных и этого пройдохи Среброва, который легко преодолевал тяжкие последствия любого злоупотребления сомнительными удовольствиями. Служил здесь еще один «фрукт» — следователь Павлов. Тот, подобно Крачунову, все хвастался, что никогда не испытывал зубной боли, хотя уже сорок пять стукнуло, а кончил он довольно нелепо — погиб в автомобильной катастрофе, по дороге на Дулово занесло грузовик с амуницией.

А сейчас у Крачунова такая адская боль, хоть на стену лезь, — шипы железного обруча врезаются в лоб, виски, затылок. Он отчетливо ощущает, где проходит этот кошмарный обруч. Черт возьми, надо же случиться, чтобы именно в эту ночь его постигла еще и эта беда, когда сознаниедолжно быть ясным, чтобы все взвесить с предельной точностью! Сребров прав — надо действовать. И хотя шансы на то, что буря пройдет стороной, довольно-таки ничтожны, зато есть вроде бы еще надежда на скорое возвращение здоровых сил нации — надо только найти хорошее убежище и выждать. Крачунов зажигает настольную лампу с конусообразным отражателем — раньше он пользовался этой лампой при допросах, направляя пучок света в лицо арестованному, — и идет в чулан, чтобы там под краном освежиться холодной водой. Подставив голову под ледяную струю, он долго плещется — до того, что аж зубы стучат. «Еще не хватало, чтобы меня начало лихорадить!» — мелькает тревожная мысль, и он стаскивает висящее на двери полотенце, грязное и, как всегда, вонючее! В этот момент его внимание привлекает роскошная лепка — эта деталь его прямо-таки изумляет, — лепка даже в чуланчике! Ему не раз бросались в глаза кокетливые лепные фигурки на потолке его кабинета, но чтобы уж так украшать клетушку, служившую, очевидно, подсобным помещением для кухни, — это не только расточительство, но и кощунство: владельцы особняка, как видно, не жалели денег! Он как зачарованный переходит из комнаты в комнату — а их ни много ни мало четырнадцать! — зажигает светильники и люстры и разглядывает потолки: да, всюду лепка, всюду изящные розетки — и все разные, у каждой свой мотив. Он смутно вспоминает, как Общественная безопасность реквизировала этот особняк, принадлежавший какому-то еврейскому семейству, бежавшему из Болгарии, прежде чем начались гонения и массовые высылки, то есть до введения законов против неполноценных рас. Недурно они устраивались, эти тузы, какой шик во всем, какой размах! Хорошо, хорошо, что Гитлер вовремя спохватился и начал их истреблять, как гнид! А болгарские правители… Их на это не хватило, они оказались безвольными — и Габровский, и Божилов, даже Цанков, который всегда держал нос по ветру…

Тяжелое впечатление производит на Крачунова беспорядок, царящий под лепными потолками с изящными розетками: искромсанный паркет, сломанные стулья, рваная обивка прохудившихся кресел и диванов, ворохи бумаг на полу, обшарпанные письменные столы и этажерки, заплеванные портреты членов царской семьи — на всем следы запустения и панического бегства, как после землетрясения. На настенном календаре не сорван листок с датой «7 сентября», под которой красуется пейзаж с Рильскими озерами; в углу комнаты с табурета свисает длинный сморщенный дамский чулок стального цвета — такие носили санитарки немецких госпиталей. При виде чулка он передергивается от отвращения — по всей вероятности, им затыкали рты во время пыток.

Крачунов возвращается в кабинет, хотя собирался осмотреть и подвальные камеры — три года не спускался туда, с тех пор, как произвели его в начальники. Сейчас там пусто, никого нет. Но из-под лестницы, как всегда, поднимается зловоние, не поймешь, какого происхождения — чего только не вытворяли его подчиненные с арестованными! «Нет, пощады не будет! — рассуждает Крачунов. — По головке за это не погладят, по твоему рано поседевшему чубу, превратившемуся в грязный клок волос!» — пытается он иронизировать.

Крачунов включает радио и пробует поймать одну из двух станций, которые предпочитал слушать на протяжении всей войны (хотя населению было запрещено слушать радио), — Бари или Каир. Иногда удавалось поймать Лондон, но осторожность и ирония англичан раздражали его, ему по душе был разнузданный тон и безудержный треп. Сейчас на какой-то далекой радиостанции диктор сонно бубнит что-то по-арабски, других голосов не слышно — кругом музыка, кругом эти ностальгические синкопы негритянского джаза, ставшие символом американского присутствия в Европе и воспринимаемые им как издевательство и по отношению к европейским городам, переживающим ужасы бомбардировок, и по отношению к нему самому. Что же они сулят, эти американцы, что принесут болгарам их войска, если им удастся опередить красных — возможность, которую Сребров считает спасительной (а Сребров вовсе не дурак, раз он следил даже за собственным начальством и теперь выражает точку зрения не только властей, но и политиков прозападной ориентации из окружения банкира Бурова).

Одна мелодия сменяет другую, тамтамы поднимаются и скатываются вниз по невидимым ступеням эфира, безудержно блеют саксофоны — все это действует на нервы; однако он не торопится выключать приемник — а вдруг удастся услышать какую-нибудь утешительную новость, вдруг наметится неожиданный поворот в развитии событий? Но вот он настораживается: гремят выстрелы — один, другой, потом, после короткой паузы, еще и еще. Где-то поблизости идет перестрелка, натренированный слух подсказывает, что стреляют у армянской слободы. Он невольно подумал, что, видимо, это Сребров куражится, но тут же отбросил такое предположение — помощник слишком хитер, чтобы ввязываться в какую бы то ни было историю, когда решается его судьба!

Крачунов встает и опять бродит по комнатам, выключает свет, здание тонет во мраке. Когда он возвращается в кабинет — единственное освещенное помещение, — первым делом протягивает руку к телефону. Начать с аптекаря? Нет, не стоит, Манчева лучше оставить в глубоком резерве! Да и старую игру возобновлять не имеет смысла, игру, которая рождает в нем азарт и дает волю животным чувствам — должно быть, подобные переживания испытывает пресыщенный кот, играющий с пойманной мышью: он перекидывает ее лапами, а она фыркает от ужаса.

«Кто это?» — неизменно спрашивают, как только раздается его звонок.

И он отвечает всегда одним и тем же тоном, резко и строго, словно объявляет приговор:

«Очень приятно, что вы живы и здоровы… И что практикуете в нашем городе…»

Какое счастье, что в памяти прочно запечатлелась та короткая, длившаяся считанные секунды сцена встречи Манчева с капитаном Харлаковым в только что отбитом у повстанцев городе Фердинанде. Крачунов как сейчас видит влажную подрагивающую верхнюю губу с едва пробившимися усиками, слышит слова — злобные и нахрапистые, идущие из утробы сгорающего от зависти и алчности молодого человека:

«Христо — мой компаньон. Мы вместе открыли аптеку. Теперь оказалось, что он заодно с ними, с бунтовщиками… А ведь богат, куда богаче меня. Отец так любит его, что готов озолотить. Хотя у него есть еще один сын и три дочки…»

И верещание капитана Харлакова, истеричного, оголтелого в своем могуществе:

«Расстрелять! Расстрелять!»

Офицер смотрит на молодого человека пристальным взглядом — тот благоговейно замер и смотрит ему в рот — и снисходительно добавляет:

«И пускай все останется вам, весь капитал!»

Эта история, свидетелем которой он оказался, внезапно всплыла перед его глазами два года назад, в ходе процесса над учениками и студентами (они пытались ликвидировать начальника областного полицейского управления Симеонова), когда он случайно узнал, что одна из участниц заговора — дочь того самого аптекаря, которого он знал когда-то в Фердинанде. Траур по поводу разгрома немецких войск под Сталинградом закончился, уныние мало-помалу рассеялось и сменилось твердой, к сожалению печальной, убежденностью относительно исхода войны, а какой-то инстинкт настойчиво подсказывал ему: возьми эту девушку под свое покровительство, избавь ее от истязаний, ее отец — твоя синяя птица! Потому что тот донос Манчева, стоивший человеку жизни, нигде не документирован и нет никаких вещественных доказательств, которые могли бы бросить тень на доносчика и изобличить его. Только ты один знаешь об этом.

В конце двадцать третьего года он все еще был армейским подпоручиком и все еще мечтал об офицерской, а не полицейской карьере. Кто мог предположить, что его «откопает» министр внутренних дел и что его попросят перейти в «более активный сектор обороны». «Армия у нас кастовая, армия — для выходцев из состоятельных семей, из потомственных богачей, а вы — болгарин «среднего сословия», вам легче преуспеть на поприще, где ценятся ум, быстрая реакция, скромное поведение и, конечно же, беспощадность к подрывным элементам!»

— Кто это? — прерывает его размышления знакомый голос.

Оказывается, Крачунов машинально набрал номер аптеки — номер, который он запомнил, сам того не желая. Крачунов молчит, вслушивается в дыхание на другом конце провода и в собственную, как будто бы утихающую боль.

— Это вы? — осторожно спрашивают у него с каким-то мистическим страхом.

Но Крачунов кладет трубку — нет, ему сейчас не до забав, «глубокий резерв» тоже должен это понимать.

И он приказывает телефонистке:

— Соедините меня с Софией!

Грудной альт дежурной телефонистки звучит не просто нагло — издевательски:

— С Софией?

— Да, с управлением.

— Это невозможно!

Крачунова до такой степени ошарашивает ее отказ (а как они перед ним заискивали, как льстили и угождали еще вчера!), что он вскакивает, и стул с шумом отлетает назад.

— Что значит невозможно?

— Господин начальник, с двух или с полтретьего ночи София не отвечает.

— Настаивайте, добивайтесь!

— Связь со всей провинцией прервана. Моя напарница из Ловеча…

— К черту вашу напарницу из Ловеча! — взрывается он.

— Моя напарница из Ловеча передала мне, что столичные связисты перешли на их сторону.

Телефонистка замолкает, но ее неприязненное присутствие словно давит на мембрану.

— На чью сторону? — орет Крачунов.

— На сторону партизан, — отвечает телефонистка; теперь альт звучит заметно мягче и любезней, однако без малейшего признака испуга.

— Откуда вы знаете, что почта в руках партизан?

— Сам начальник гарнизона утверждает…

— Полковник Грозданов?

— Да, полковник Грозданов! Только этот офицер держался более учтиво, чем вы.

Крачунов берет себя в руки — довод телефонистки представляется ему сокрушительным, если не принимать во внимание сожаления, с каким были сказаны ее последние слова. Дожили, что и говорить: теперь и телефонистки нас будут стыдить!

— Алло, господин начальник! Господин начальник!

Но Крачунов больше не слушает, он кладет трубку и в отчаянии валится на стул. Да, уж если центр не имеет связи со страной — значит, близится развязка! Но кто оказался сноровистей, кто нанес удар первым? А если это все-таки обычная неисправность, какие бывают часто и служат подтверждением того, что Балканы есть Балканы и в отношении техники?.. Он нащупывает в темноте пиджак и одевается. У него уже созрел конкретный план спасения. Неторопливо засунув во внутренний карман еще один пистолет, небольшой, но довольно мощный (такие месяц назад были розданы лицам, занимающим высокие посты), он набивает карманы патронами. И тут ему приходит в голову позвонить Розе. Конечно, сейчас не время для душевных излияний, но, возможно, это будет последний разговор с нею — кто знает, что ждет их завтра? А вдруг проснется доктор? Впрочем, не беда: он извинится, скажет, что ошибся, и положит трубку; а можно просто промолчать.

Но он опасался напрасно: на другом конце провода — Роза, в ее удивленном восклицании он улавливает горячие, бархатные волны нежности.

— Ты? В такую пору?

— Обстоятельства…

— Покидаешь Болгарию?

Этот вопрос словно хлыст бьет его по нервам.

— Ты одна? — вместо ответа спрашивает Крачунов.

— Одна. — Роза язвительно хихикает, но не похоже, что ей весело. — Вчера мой уехал на виллу с доктором Вылковым.

— Чего ты смеешься?

Смех обрывается, Крачунов видит, как улыбка сходит с ее лица, обычно невозмутимого и надменного.

— Смеюсь? Как тут не смеяться! Знаешь, зачем они туда поехали? Чтобы закопать драгоценности и валюту.

— Так много драгоценностей у твоего благоверного?

— Вероятно, хотя он скрывает это от меня. Я могу рассчитывать на них только после его смерти… Ты придешь?

— Нет!

— Значит, все-таки покидаешь Болгарию?

Крачунов чувствует, что вот-вот сорвется и накричит на нее — такого он раньше не позволял себе в отношениях с ней.

— Что ты городишь? С какой стати я должен покидать Болгарию?

— Не кричи! — высокомерно одергивает его Роза. И добавляет: — Имей в виду, если останешься здесь — тебе конец.

Крачунова шатает, в него снова вселяется страх, но он старается не выдать своего состояния.

— А ты представь себе, что вместо коммунистов придут англичане. Или американцы.

— Позавчера мой говорит… он слушает их радиостанции, хотя приемник опечатан… Так вот, он говорит, будто Запад решил пожертвовать Болгарией.

— А ежели Болгария не пожелает жертвовать собой?

Да, страх возвратился, страх терзает все его тело. И начинается новый приступ головной боли — она так пульсирует в висках, что ему становится дурно.

— В таком случае — в добрый час! — насмешливо и вроде бы с оттенком обиды бросает она. — Буду ждать вестей из Турции.

— Почему из Турции?

— Все пути в Европу, кажется, отрезаны.

— Слушай! — Крачунов спешит, боясь, как бы их не прервали. — Ты не могла бы…

— Что? — с неподдельным интересом спрашивает Роза.

— Ведь никто не подозревает о наших отношениях…

Ах, этот Сребров, этот Сребров!

— Нет! — Роза мигом догадывается, куда он клонит. — Ни здесь, ни на вилле. Тебе надо было позаботиться о подходящем убежище еще в ту пору, когда ты уверял меня, что песенка Гитлера спета.

— Я никогда тебя не уверял, что песенка Гитлера спета!

— Ты позабыл или не хочешь вспомнить… Но сейчас это не суть важно. Сейчас у тебя единственный выход — бежать за границу.

Крачунов роняет трубку на стол. Роза права: единственный выход — бежать за границу.

— Алло! Алло! — настойчиво зовет она его.

Но Крачунов больше не обращает внимания на телефон. Оглядевшись — не забыл ли чего, — он устремляется к выходу. Настойчиво повторяющиеся «алло» слышны чуть ли не во всех четырнадцати комнатах и преследуют его до самой улицы.

9

Вернувшись к зданию Общественной безопасности, Николай замер в оцепенении. Неужели упустили Крачунова, неужели он незаметно ускользнул из своей берлоги? Здание скрыто во мраке, его окутывает молчание. Ни малейшего признака жизни, двери распахнуты — и входная, и та, что ведет в прихожую. Смирение, отчаяние — оба эти чувства одновременно владеют душой Николая. Ну что ж, каждому свое… Он вполне отдает себе отчет, что эта ночь — звездный час его жизни: на него возложили сложнейшую задачу; выполняя такую задачу, человек либо переступает роковую межу, отделяющую будничное от необычного, либо остается на том же берегу — в неподвижности, без надежд. Два года он прямо-таки ощущает эту межу, она проходит через все его дни, вызывает в нем чувство неудовлетворенности, сознание собственной ущербности, убивает в нем вкус к большим и маленьким радостям жизни. В сущности, он улавливал незримую преграду почти во всем: в словах, сказанных как бы в шутку о его принадлежности к интеллигенции (книги плюс скрипка плюс мечты о театре), и во внезапных исчезновениях его товарищей — то они где-то пропадают с утра до обеда, то их нет весь вечер (заседают где-нибудь без него!), — и даже в их отчаянной бедности (особенно гнетет его мысль о нищете, в которой живет Виктор, в которой прозябает вся его семья). Правда, можно насчитать несколько человек из зажиточных семей, в основном это девушки (об их участии в борьбе против тирании и полицейского произвола рассказывают легенды). «Сбережений» матери Николая явно недостаточно, чтобы считать и его «зажиточным», тем не менее он постоянно ощущает на себе бремя некоей вины, о ней напоминает ему то обидное слово, то недобрый взгляд, проникающий прямо в душу, — можно подумать, что Николай ответствен за все «злодеяния мирового капитализма». Только Кузман не поддается общему психозу, то тлеющему, то вновь вспыхивающему. К Николаю он относится так же, как и к другим членам группы — снисходительно, подчеркивая, что они по сравнению с ним, с Кузманом, еще дети и за ними нужен глаз да глаз, чтобы кто-нибудь не обжегся (хотя сам он старше их всего на пять-шесть лет). А вот к Лозеву (своему ровеснику, студенту технического училища) он относится совсем по-другому, уже как к взрослому мужчине. И в трудных, и в обычных обстоятельствах они держатся как равные, советуются втихомолку, делятся секретами. Иной раз и вспылят, но и в этом случае стараются обсудить все трезво, не ущемляя достоинства друг друга.

И вот наконец и Николаю выпал крупный шанс — Кузман доверяет ему поимку Крачунова. Либо ты его арестовываешь, либо ликвидируешь — выполнив этот страшный приказ, ты переступишь заветную межу. Как же мог он упустить такую возможность? Какой же он лопух — ухитрился проворонить такую крупную дичь, даже не подвергнув себя опасности! Как это его угораздило пойти по ложному следу — Сребров ни в коей мере не может компенсировать потерю, если даже его поймают, что тоже мало вероятно!

В одном окне вспыхивает робкий огонек, и Николай чуть не кричит от счастья — в здании кто-то есть! Потом начинается спектакль, который приводит его в изумление: окна одной комнаты заливает яркий свет, потом окна другой, третьей, четвертой, кругом обилие света. В чем же дело, кто и с какой целью устраивает эту иллюминацию? Здание Общественной безопасности смахивает на пароход, стоящий на якоре в глубоком мраке, — огромный, загадочный. Минут через пять-десять свет в комнатах гаснет в обратном порядке, одно окно за другим, и пароход растворяется во мраке. Николай напряженно раздумывает: быть может, кто-то проверяет электропроводку? Или эта иллюминация после полуночи служит сигналом? Но для кого и с какой целью? Николай отбегает назад и прячется за ажурной чугунной калиткой, с этой удобной позиции ему все видно: вот мимо проскользнула невысокая худощавая фигура — человек озирается по сторонам, словно ищет кого-то.

— Эй!.. — слышится приглушенный крик.

«Виктор!» — узнает Николай и машет ему рукой.

— Видал?

— Видал.

— Как ты это объясняешь?

— Понятия не имею.

— Я тоже. Хотя какое-то объяснение все же должно быть.

— Боюсь, что для нас это останется загадкой, — с сожалением и досадой говорит Николай. — Тебе придется сбегать к Лозеву.

Виктор хмуро смотрит в глаза друга.

— Зачем?

— Переговорить с Кузманом. Если так пойдет дальше, мы упустим и Среброва, и Крачунова. Не мешало бы бросить им вдогонку всю группу.

Виктор понимающе подмигивает ему, оценив разумность этого предложения.

— Вдвоем или втроем нам все пути не перекрыть, — соглашается он. — И притом ни опыта у нас, ни оружия… Не боишься остаться один?

Николай улыбается одними глазами, тронутый его беспокойством.

— Потому что я, признаться по правде… Что-то у меня кошки на душе скребут…

«Ну и Виктор!» — Николай удивляется искренности парня и растроганно хлопает его по плечу.

— Ступай. У меня тоже кошки на душе.

Они вдруг обнимаются, по-мужски грубо и неуклюже.

Николай снова замер у калитки, готовый терпеть, сколько нужно, хоть целый год. «Мы не должны сплоховать, Виктор, не должны!» — думает он. Часы на Торговой палате бьют три. Из здания Общественной безопасности выходит человек — пониже Медведя, пошире в плечах. Он направляется к Александровской, не позаботившись даже прощупать окружающую обстановку. Этот субъект или чересчур храбрый, или все еще думает, что представителям власти нечего бояться. Николай в тревожном напряжении следует за ним — а если это не Крачунов? У сквера перед пожарной он решает прибавить шагу, обогнуть на всех парах кинотеатр «Ройял» и встретить незнакомца (все еще незнакомца!) возле кафе-кондитерской Тахира: там всегда светло, там легче будет разглядеть его лицо! Какую-то секунду он колеблется — а вдруг эта рыба нырнет в один из переулков и исчезнет? Но субъект шагает стремительно, направление его движения определилось — к центру! — и Николай бросается вперед. Вот и кинотеатр, на красном пятне афиши черными буквами имя — вероятно, ведущего актера в фильме Антала Пагера. Вот и булочная, в печи уже полыхает огонь, к ней подходит сгорбившийся человек с охапкой дров. Вот и узенькая улочка позади театра, вымощенная брусчаткой, где были убиты Анна Вентура и ее сподвижники. Выскочив на площадь, Николай замедляет шаг, чтобы выбрать наиболее подходящее место для встречи. Да, разумнее всего у кафе-кондитерской, где расставлено несколько столиков; их окружают высокие плетеные стулья — днем владелец заведения угощает посетителей на открытом воздухе. Здесь любят посидеть за чашкой кофе служители Мельпомены и их поклонники из местной интеллигенции. Николаю везет — за столиком, уронив голову на руки, дремлет какой-то пьяница, издавая время от времени какие-то сиплые звуки — не слова, не песня и не храп.

— Здорово! — Николай подсаживается к пьянчуге. Снова повезло — он нащупывает в кармане сигарету. — Приятель, огонька не найдется?

— Что-о? — Пьяный силится поднять голову.

— Не найдется, говорю, огонька?

— В такое время… — Он встает, покачиваясь на подгибающихся ногах. — В такое время ты у меня огонька не получишь.

Николай узнает его — это администратор здешнего театра, которого используют иной раз и для исполнения эпизодических ролей (городские насмешники устраивают ему в таких случаях «овацию»).

— Господин Миленков, вы? — усмехается Николай, а взглядом следит за углом, из-за которого должен появиться Крачунов.

Пьяница безуспешно пытается поднять голову, в его зрачках вспыхивают проблески разума.

— Откуда меня знаешь?

— По «Свадьбе Фигаро».

— В такое время ты у меня огонька не получишь…

— По «Слуге двух господ», — продолжает перечислять Николай задушевно, сам не слишком уверенный в том, что говорит. — По «Школе злословия»…

Администратор, настроенный все еще неприязненно, шумно рыгает и кричит с мелодраматическим надрывом, будто со сцены:

— Кто ты есть, чучело гороховое?

— Ваш почитатель.

— В такое время огонька… Эй, Крачунов!.. — верещит пьяница и размахивает руками неестественно и беспорядочно. — Дай этому парню прикурить!

Николай застыл, не решаясь обернуться, однако всем своим существом ощущает, что от углового дома к кафе-кондитерской неохотно, осторожно приближается человеческая фигура.

— Опять нализался, Миленков?

— На свои собственные деньги, — хорохорится администратор, ерзая на стуле. — Ты дашь огоньку этому парню?

— Нет у меня, — недовольно отвечает Крачунов, не двигаясь. — Тебе известно, который час?

— Который?

— Ну-ка, расходись по домам!

— Разойдемся, — тут же соглашается пьяница. — Но сперва дай парню огонька!

— Сказал — нет у меня.

— Жадюга! Скупердяй!

— Миленков!..

— Хорошо, хорошо… Тогда арестуй его!

Крачунов, наклонившись к Николаю, ухмыляется:

— Кого арестовать?

— Вот этого… — Администратор неестественно извивается, его указательный палец описывает круги, как бы выбирая, куда ткнуть. — Он… он — коммунист!

Пот ручьем бежит по спине Николая, сердце безумно колотится.

— С чего ты взял, что он коммунист? — с отсутствующим выражением спрашивает Крачунов, не обнаруживая ни волнения, ни заинтересованности.

— Я знаю, — пыжится пьяный. — Уверен. Он меня видел во всех ролях. А раз молодой человек… Ха-ха-ха, раз молодой человек в таком возрасте такой любопытный, он наверняка коммунист!

— Проводите его, — доверительно бросает полицейский Николаю, при этом они успевают взглянуть друг другу в глаза.

— Куда это он должен меня проводить? — сердито фыркает администратор. — Если в ваше ведомство — что ж, валяйте, я сразу смекнул, что он прилипала… Предатель! Легионерский ублюдок!.. — Кулаком толкнув Николая в грудь, он бессильно плюхается на стул. Начальник Общественной безопасности, брезгливо смерив его взглядом и пожав плечами, твердым шагом удаляется — какой смысл связываться с этой тварью, с этим неисправимым алкоголиком? Николай облегченно вздыхает, следя краешком глаза за Крачуновым — тот уже подходит к ресторану Маркова.

— Привет, — бросает он Миленкову и спешит обогнуть городской сад — на тротуаре слишком светло.

— Ты убегаешь? — верещит ему вслед администратор. — Я тебе дам огонька! Ты у меня поплачешь, шпионское отродье!

Но Николаю уже не до него.

У крытого рынка Крачунов замедляет шаг, прислушивается. Прислушивается и Николай: со стороны Южного вокзала доносится странный шум, напористо басит мощный двигатель — очевидно, танка; раздается одинокий ружейный выстрел.

«Русские!..» — с надеждой думает Николай. Шум внезапно обрывается, устанавливается глубокая, непроницаемая тишина. Крачунов идет дальше, теперь несколько спокойнее, но у школы застывает на месте. С каждым шагом он все осторожнее, и Николай это замечает, хотя и не догадывается почему. Но понадобилось всего несколько минут, чтобы стала ясна конечная цель этого похода — Крачунов достиг ворот Пятого пехотного полка. Он беспокойно суетится, потом смело идет к внушительной арке, по обе стороны которой поблескивают металлические гильзы от огромных снарядов (такие же гильзы украшают вход в казарму, подчеркивая солдафонский вкус ее обитателей и хозяев).

— Назад! — раздается резкий окрик из-за ворот.

Крачунов останавливается, выбрасывает вперед руку, приветствуя.

— Я к вам, — говорит он после паузы.

Пользуясь растерянностью Крачунова, Николай пытается подобраться к нему как можно ближе.

— Ночью мы посетителей не принимаем! — рычит уже другой, более грозный голос, и слышится звяканье чего-то металлического.

— Я к командиру полка!

— К кому?

— К полковнику Грозданову.

Какое-то время длятся молчание. Потом первый, юношеский голос предлагает более мягко:

— Приходите утром, когда станет светло…

— У меня срочное дело!

— Кто спрашивает полковника? — опять вмешивается грозный голос с явным недоверием.

— Крачунов.

— Какой Крачунов?

— Начальник Общественной…

— Ступайте на ту сторону улицы и ждите!

Крачунов под охлаждающим действием приказа едва заметно кланяется, отходит на несколько шагов в сторону. Николай крепко стиснул зубы — сейчас, чего доброго, подойдет к его тополю! — но Крачунов спешит к уличному фонарю: вероятно, для того, чтобы караульные могли лучше его видеть. Он закуривает (мог же, сука, дать прикурить, мог!). Теперь он всего в десяти шагах от Николая.

Оба ждут затаив дыхание. Единственное, что Николай позволяет себе сделать, — это снять пистолет с предохранителя, не вынимая руки из кармана.

10

Крачунов сразу замечает, что у приближающегося к нему поручика довольно щеголеватый вид: на нем новые блестящие сапоги, безупречно отутюженное галифе, новая скрипящая портупея, сильно распяленная фуражка. Он молод, лицо невыразительное, но подчеркнуто надменное. Поравнявшись с ночным посетителем, поручик небрежно козыряет и представляется — не то Гайдарджиев, не то Гайтанджиев, — затем добавляет уже более отчетливо:

— Адъютант господина полковника… Чем могу служить?

«Не желает меня принять!» — заключает Крачунов и тихо говорит:

— Я хочу встретиться с ним лично!

— В такое время господин полковник отдыхает.

— В такое время вся Болгария бодрствует! — обрывает молодого офицера Крачунов, и поручик даже вздрагивает от его грубого голоса, удивленно подняв тонкие, словно подведенные брови.

— О чем вы, господин?..

— Крачунов, Крачунов… Вашему начальнику мое имя хорошо известно. Как и его — мне. И о делах его я достаточно осведомлен, нечего ему корчить из себя богородицу.

Поручик снова вскидывает брови, маска удивления очень ему идет. Он вообще необыкновенно красив: лицо его, с тонкими чертами и мягким овалом, юношески чисто и мужественно.

— Господин поручик, — говорит Крачунов, сдерживаясь, — советские авангардные части уже на нашей земле.

— По непроверенным данным…

— Согласно вполне проверенным данным! В полдень они были здесь, на пристани, и общались со своими сторонниками. Так что терять время не приходится!

— Господин полковник уполномочил меня вести переговоры от его имени.

— Я настаиваю на личной встрече, — снова озлобляется Крачунов. — Или он воображает, что коммунисты простят ому облаву в Шуменском районе, его участие в операциях близ Червена Вода?

— Армия выполняла и будет выполнять свой долг, — бесстрастно возражает поручик.

Крачунов насмешливо качает головой.

— Долг!.. Господин поручик, не будем говорить о долге — его подлинное значение вам растолкуют дня через два-три. Растолкуют те, что хозяйничали в лесах. У них свои понятия о том, что вам представлялось вполне ясным еще в военном его величества училище! Передайте вашему полковнику: я шага не сделаю отсюда, пока он меня не примет.

Поручик колеблется, его надменное лицо обнаруживает признаки озабоченности, даже замешательства.

— Господин поручик, вам дорога судьба отечества или вы обыкновенный службист?

Молодой офицер не отвечает, он лишь напряженно сопит, задетый за живое. Голос его дрожит, в нем проскальзывает угрожающая нотка:

— Я не позволю меня оскорблять. Ни меня, ни мое начальство! И прошу иметь в виду, я не из трусливых.

— Я тоже! — Крачунов делает шаг вперед, не сомневаясь, что на этого петушка бравада и напористость производят впечатление. — И у меня нет намерения оскорблять вас. Напротив, я полагаю, что сейчас мы должны действовать сообща.

— Армия — не полиция!

— Но и полиция — не армия, она не в состоянии справиться с внешним врагом, это ваша обязанность. — Крачунов делает еще шаг вперед. — Господин поручик, неужто вы будете сидеть сложа руки, когда самый хищный и жестокий поработитель начинает оккупацию Болгарии?

Они уже чувствуют дыхание друг друга — тяжелое и кисловатое от голода у Крачунова и сытое, с легким запашком ликера у поручика. Взгляд у обоих напряженный и неуступчивый.

— Подождите! — соглашается наконец поручик. — Я обязан ему доложить. А где же второй?

— Второй?

— Караульные доложили, что к воротам приближаются двое.

— Я один.

Поручик недоверчиво пожимает плечами.

— Без охраны?

Он изящно поворачивается кругом — в его движениях есть какая-то рисовка — и уходит к казарме.

«Нет, во что бы то ни стало нужно встретиться с полковником Гроздановым», — думает Крачунов. Начальник гарнизона, наверное, в курсе того, что творится в столице, — возможно, даже получил какие-то приказы: армия всегда была государством в государстве! Они все же давно знают друг друга и до сих пор неплохо сотрудничали. Как же не обратиться за советом, а то и за помощью в такой трудный момент? Полковник всегда спокоен, уравновешен в сложных обстоятельствах, строго последователен в своей привязанности к исконным установлениям и традициям, но и достаточно современен, чтобы не теряться перед зигзагами нынешней политики. Это ему принадлежат слова: «Мы должны защитить отечество, если даже окажемся перед необходимостью поступиться прогерманской династией!» Такая личность не может не придерживаться своей позиции, своей линии поведения перед лицом новых испытаний, не должна уподобиться иным сановникам в городе и в самой Софии. Только после разговора с ним Крачунов окончательно решит, как быть дальше — нельзя же действовать очертя голову, как это делает его помощник Сребров, недостаточно терпеливый и недальновидный в своих поступках!

Крачунов шарит по карманам в поисках сигареты и только теперь вспоминает вопрос поручика: «А где же второй?»

Он озирается, ощупывает взглядом окрестные дворы, ограды, деревья, но ничего не обнаруживает, хотя долгий опыт научил его в любой тени видеть притаившегося человека. Да и кто сейчас потащился бы за ним? Общественная безопасность, считай, больше не существует, а что касается этих, нелегальных, то они его боятся как черт ладана.

Наконец появляется поручик — он идет прямо к нему, на сей раз легкой, чуть игривой походкой.

— Оружие! — с ходу требует он.

Крачунов сдержанно кашляет.

— Я не могу пропустить гражданское лицо с оружием.

— Не отдам! — говорит Крачунов.

Молодой офицер кусает губы, но дерзость Крачунова ему определенно нравится.

— Почему?

— Потому что ваш Грозданов, похоже, окончательно рехнулся. Земля горит под ногами, а он соблюдает параграфы устава, как последний педант.

Поручик снисходительно усмехается.

— Следуйте за мной! — Однако уже у самых ворот приостанавливается и, слегка обернувшись, бросает через плечо: — Значит, вы один?

Крачунов кивает. Четверо караульных в касках выстроились в проходной вдоль стены, у всех карабины с примкнутыми штыками — снаружи никто и не догадался бы, что их тут столько. Поручик делает им знак — оставаться на местах. Теперь Крачунов убеждается: тишина и апатия здесь лишь кажущиеся, на самом деле полк находится в боевой готовности: на каждом шагу стража, по плацу группами расхаживают солдаты. Пушки, у входа в штаб, за мешками с песком, пулеметы. Однако приготовления ведутся скрытно, без шума, при минимальном освещении. Вся эта картина приносит Крачунову удовлетворение.

— Вы, оказывается, не дремлете.

— В такое время вся Болгария бодрствует, — холодно отвечает поручик — его нисколько не тронула похвала гостя.

На лестничной площадке их встречает капитан — тощий, неприятное лицо усыпано бородавками. Он похож на местечкового брадобрея.

— Это он? — лаконично справляется капитан.

— Он, — отвечает молодой офицер, снимая фуражку.

Крачунова передернуло — оказывается, поручик совсем лысый: череп красный, бугристый, как после ожогов.

Капитан ведет Крачунова по длинному коридору, воздух пропитан густым запахом ружейного масла, ваксы и пота. У последней двери капитан стучится и, услышав громкое «войдите», уходит обратно, даже не кивнув ему. «Попался бы ты мне дней десять назад…» — мелькает злобная мысль в голове Крачунова. Он окончательно убеждается, что здесь его встречают с откровенной неприязнью.

В кабинете полковника Грозданова тесно. В углу гудит примитивная печка — «цыганская радость», как их называют в народе. В сущности, эту клетушку трудно было бы назвать кабинетом применительно к гражданским условиям, настолько в ней неуютно и голо. Железная кровать, застланная солдатским одеялом, допотопный письменный стол в стиле барокко, украшенный двумя заостренными кверху башенками, и три стула — вот и вся обстановка. Разумеется, убранство комнаты дополняет портрет его величества царя Бориса с черной лентой на верхнем углу. Начальник гарнизона устало скатывается с кровати и как бы оправдывается, указывая на пышущую жаром печку:

— Ревматизм… Ни вздохнуть, ни охнуть. Кругом болит… А ведь еще не начались дожди…

Крачунов, иронично усмехнувшись, кланяется. Нашел время болеть.

— Неподходящий момент, верно? — Полковник словно читает его мысли, и на его квадратном лице появляется непроницаемое выражение. — Чем могу быть полезен?

«Даже не предложит сесть!» — негодует Крачунов.

Он говорит, подбирая самые нужные слова, и зорко следит за тем, какое действие они оказывают на начальника гарнизона:

— Я считаю излишним объяснять вам положение в стране, вы в курсе происходящих событий. Сейчас решается наша судьба, по крайней мере на ближайшие два-три десятилетия. Мы стоим на пороге глобальной катастрофы или…

— Короче! — прерывает его полковник, грея руки над печкой; он слушает гостя с нескрываемым нетерпением и досадой.

«А в этой дыре довольно зябко…» — мысленно отмечает Крачунов и продолжает рваными фразами, по-солдатски:

— Полиции одной уже не справиться… Теперь слово за армией… Только совместные усилия спасут нас от поражения… положат конец вражде… Бездействие сейчас равносильно предательству…

— У меня есть начальство! — снова прерывает его полковник.

Крачунов багровеет от едва сдерживаемого возмущения:

— …Которое заботится лишь о том, как спасти свою шкуру.

— Господин Крачунов, я прошу вас…

— Господин полковник, Болгария стоит над пропастью, Болгария на краю гибели, неужели вам это безразлично?

Полковник Грозданов греет руки над печкой, время от времени вздрагивая от озноба.

— Не хорони́те вы ее раньше времени, — небрежно говорит он. И неожиданно спрашивает: — Что вас ко мне привело?

— Прежде всего — судьба области. Боюсь, опа уже вышла из-под нашей власти.

— Пусть об этом болит голова у начальника Областного управления!

— С позавчерашнего дня он как в воду канул. Ходили слухи, будто он замышляет махнуть в Сербию, к немцам.

Полковник делает неопределенный жест и продолжает потирать руки над печкой.

— Что? — Крачунов таращит глаза.

— Выходит, не такой уж он дурак!

— Я ушам своим не верю! Полковник Грозданов, патриот Грозданов одобряет акт пре…

— Послушайте, Крачунов, мои прежние контакты с вами убедили меня в том, что вы умнее, чем предполагает жалованье, ваше жалованье! Или вы вдруг ослепли, черт побери? На сцену выходят новые силы.

— Коммунисты? — Крачунов вздрагивает.

— Во-первых, я не сказал, что это непременно коммунисты. — Полковник досадливо морщится. — В отличие от множества доморощенных политиков я не считаю, что мы хорошо знаем американцев. Это не то, что мы понимаем под привычным словом «англосаксы», это нечто другое, и будем надеяться, что Европа, послевоенная Европа, в том числе и послевоенная Болгария, найдут с ними общий язык. Англия и Франция не в счет, их песенка спета, так же как песенка Германии.

— Вы полагаете, что Германия…

Полковник зло взглядывает на него из-под косматых бровей.

— Я как-никак военный, и я в состоянии сделать элементарный анализ боевых действий за последние четыре года. Гитлер упустил не только стратегическую инициативу — это произошло еще под Сталинградом, — Гитлер упустил и тактическую инициативу. Его вояки — как бараны, они, Крачунов, способны драться еще год-другой, но война для них давно проиграна, неужто вы этого не усвоили?

Крачунов кивает — да, он давно это понял, и не только умом, но и всеми фибрами своей души, однако до чего становится страшно, когда этот факт формулируют недвусмысленно, простыми и ясными словами.

— А если коммунисты возьмут верх? — цедит Крачунов сквозь зубы.

— Не исключено, — отвечает полковник, потирая руки. — Тогда нам — или тем, кто уцелеет, — не останется ничего другого, кроме как ждать…

— Чего же будете ждать, вы, уце-лев-ши-е?

— Пока случится одно из двух. Либо конфликт между Америкой и мировым коммунизмом — при этом вполне можно будет рассчитывать на реставрацию. Либо окончательно утвердится коммунизм. Его партия станет главной и, может быть, единственной национальной силой… Как все сложится дальше? Увы, дальше может сложиться так, что Болгария не захочет иметь с нами ничего общего — нить раз и навсегда оборвется.

— И вы так хладнокровно все это излагаете?

— Нам остается одно — смотреть на вещи философски.

— Если коммунисты окажутся единственной национальной силой, — с ехидством говорит Крачунов, — если они придут к власти… ха, вам тоже несдобровать!

— Да, красные могут основательно перетрясти командный состав.

— Я имею в виду вас лично. Или вы забыли, какие услуги оказывал нам ваш полк по выявлению и ликвидации этой нечисти?

Полковник отходит от печки и говорит откровенно неприязненным тоном:

— Все, что я делал, я делал по приказу вышестоящего командования.

— Да и мы действовали не без приказа, только, боюсь, такое оправдание нас не спасет…

— Но никаких письменных документов, касающихся тех операций… операций моего полка, не существует. Я был достаточно осторожен и не оставил следов.

— Если нет документов, найдутся свидетели — я один из них.

— Вы пришли меня шантажировать?

Крачунов косится на ближайший стул в надежде на то, что ему предложат сесть, но полковник упорно молчит, хотя взгляд гостя ему понятен.

— Прежде всего, — говорит Крачунов, — прежде всего мне необходимо убежище. Я прошу спрятать меня на территории части, хотя бы на несколько дней, пока…

— Что? — Полковник Грозданов поворачивается к нему всем телом, и кровь приливает к его лицу багровыми пятнами. — Вы хотите укрыться на территории моего полка?

— Да!

— Это исключено. Армия не может служить орудием политики. Если начнутся перестановки в правительстве, армия останется в стороне.

— Позиция нейтралитета? — Крачунов уже не пытается говорить, соблюдая хотя бы внешнее уважение к собеседнику. — Решили выжидать и приспосабливаться, не так ли?

— Не выводите меня из терпения! — предостерегает его полковник.

— Это и есть ваш последний ответ пламенному патриоту?

— Убирайтесь вон!

Крачунов шарахается к двери. От возмущения у него дрожат руки. Он сует их в карманы пиджака, чтобы скрыть дрожь, и натыкается на пистолеты.

— Я готов убраться… Я уберусь, но сперва покончу с предателем, с ничтожеством, принявшим клятву верности царю и отечеству и теперь плюющим на эту клятву перед лицом опасности…

Выхватив пистолет, он снимает его с предохранителя. Полковник не двигается, весь его вид выражает брезгливость и презрение.

— Не глупите!

— Меня — коммунисты, вас — моя пуля!

— Скотина!

Крачунов упирается спиной в дверь, ноги у него подгибаются, он еле стоит.

Размахивает железкой, гнида! Разве этой игрушкой запугать настоящего воина!

— Господин полковник, я не шучу!

— Я всегда говорил: правители, которые рассчитывают только на полицию, ничего не стоят… Убирайтесь вон!

«Я погиб!..» — думает Крачунов и прячет пистолет в карман. Он осознает всю нелепость не только случившегося, но и того, что могло случиться, если бы он поддался своему порыву.

— Прощайте!

Полковник Грозданов что-то презрительно рычит и возвращается к печке.

В сыром коридоре Крачунова вновь обдает тяжелым запахом ружейного масла и ваксы. Одна-единственная лампочка мерцает в самом конце коридора, у выхода, а ведь когда он пришел, горело три. Он делает шаг вперед, и вдруг сильный удар валит его на блестящие плитки кафельного пола, из его глаз сыплются искры — не мелкие и не крупные, как светлячки.

— Тварь ты этакая! — Поручик с бугристым черепом крепко захватил и выкручивает ему руки. — Вздумал грозить пистолетом!.. Отдай оружие!

Капитан с физиономией местечкового брадобрея шарит по карманам, сильные и ловкие пальцы его действуют с завидным проворством.

— Господа!.. — стонет от унижения и страха Крачунов. — Вы меня обезоруживаете в момент, когда… Господа,сжальтесь!

Но капитан уже вытащил его пистолеты, вытряс из карманов пачки патронов — некоторые из них раскрылись и, рассыпавшись, долго катаются по полу от стены к стене.

— Проваливай, пока цел! Убирайся! — пинает его поручик носком сапога.

Изнемогая от боли в затылке и в бедре, вконец раздавленный морально, Крачунов ползет на четвереньках, с трудом поднимается на ноги и идет, шатаясь, вдоль бесконечно длинного коридора, светлячки преграждают ему путь, лиловые, крупные, как тараканы, они слепят, мешая найти выход.

— Левее, господин полицай, левее!.. — догоняет его насмешливый дискант поручика.

«Зря я не выстрелил, — думает Крачунов. — Надо было всех их уложить!»

11

Когда поручик спрашивает у Крачунова, где же второй, Николая словно током бьет, и он плотно прижимается к корявому стволу дерева. Если его обнаружат — конец: ни от военных, ни от полицейских пощады не жди. Но опасность вроде бы миновала, Крачунов не проявляет особой тревоги, хотя пристально смотрит по сторонам. В какой-то момент Николаю кажется, что их взгляды встречаются, однако начальник Общественной безопасности никак не реагирует — видимо, он ничего особенного не разглядел.

Проходит пять-шесть долгих минут, в расположении полка тихо, даже караульных не видать, но спокойствие это обманчиво, наверняка весь гарнизон на ногах. Наконец офицер возвращается, и вместе с Крачуновым они тонут в темном, как деготь, проеме ворот.

Перед Николаем встает загадка — что привело полицейского в Пятый полк? Первый и самый естественный ответ напрашивается сам собой: Крачунов явился для переговоров с наиболее внушительной армейской частью, дислоцированной в области. Их соглашения — если этим кончится — определенно будут направлены против сторонников Отечественного фронта, которые выходят из подполья и, может быть, в самое близкое время предъявят свое право на власть. Не худо было бы хоть что-нибудь разузнать об этих соглашениях, чтобы предупредить их опасные последствия, но с такой задачей Николаю не справиться, да и любому другому. А вдруг Крачунов застрянет у военных? Почему бы ему не скрыться в расположении части, тем более что существует столько возможностей незаметно улизнуть с этой территории протяженностью в добрых два квартала? Что же можно предпринять в таком случае? Ни Кузман, ни товарищи по организации не станут выслушивать никаких объяснений. А если даже выслушают, неудача все равно останется неудачей и ничем нельзя будет возместить упущенную добычу. Николаю приходит мысль сбегать к Лозеву, поднять на ноги всю группу и оцепить казармы — если горстка людей вообще в состоянии оцепить такое пространство. Но он отказывается от своего намерения — Лозев живет на другом конце города. Если даже туда и обратно мчаться изо всех сил, все равно уйдет около часа. А за это время может произойти все что угодно, во всяком случае Крачунову ничего не стоит воспользоваться парадным входом и «раствориться» в окрестных проулках. Поди потом узнай, где полицейский — все еще в полку или его уже там нет, или попробуй тогда установи, куда он подался! Нет, остается одно — стоять и ждать, ждать до тех пор, пока хватит самообладания.

Николай подбадривает себя, его безмолвные рассуждения о создавшейся ситуации наивны, но в нем нарастает беспокойство и даже ожесточение — дело идет к тому, что его миссия утратит решающее значение, а следовательно, и смысл в его собственной жизни (ах, этот заветный рубеж!). Он думает с обидой: «Как же товарищи могли взвалить выполнение такой ответственной, «стратегически» важной операции на одного человека? Как можно недооценивать весь риск, с которым эта операция сопряжена, и последствия возможного провала?»

Но вот Крачунов показывается из ворот казармы, и у Николая от радости буйно колотится сердце. Полицейский ведет себя странно: сжав одной рукой лоб, другой он растирает затылок и виски, покачивается на ходу, словно его ноги не держат. «Да он пьян!..» Николай глазам своим не верит, тем не менее зрелище перед ним довольно-таки впечатляющее: выбравшись кое-как на проезжую часть улицы, Крачунов идет в одну сторону, потом в другую (прямо к Николаю), останавливается, затем вдруг шагает обратно — медленно, рывками, будто кто-то толкает его сзади. Чушь какая-то, ведь он шел к военным абсолютно трезвый, держался сравнительно спокойно — когда он успел так налакаться? Да и кто бы вздумал поить его среди ночи в штабе полка? Может, ему стало плохо при выходе? Но в таком случае он вернулся бы, попросил хозяев оказать ему помощь, а Крачунов и не смотрит в их сторону. «Может, его отравили?» — думает Николай. Но и это предположение тут же представляется ему вздорным: кому и для чего понадобилось отравить этого типа, тем более что, как гласит древняя мудрость, ворон ворону глаз не выклюет.

Крачунов с трудом добирается до конца казарменной ограды и устало садится на тротуар, продолжая растирать затылок и виски. Николай находится так близко от него, что темнота не мешает ему сосредоточенно наблюдать за малейшим его движением. Впрочем, что тут особенно наблюдать: полицейский сидит сгорбившись, и весь облик его способен вызвать жалость, если, конечно, не знать, кто это. Так или иначе, поведение его позволяет Николаю прийти к определенному выводу. Крачунову не был оказан в Пятом полку восторженный прием, а переговоры, которые он вел там — если вообще дошло до переговоров, — его явно не окрылили. Он выбрался с казарменного двора как побитая собака, раздавленный и жалкий. Николай сбит с толку новым поворотом дела, но что-то в нем и обнадеживает.

Полицейский совсем сник, будто и не собирается вставать. «Что ж, подождем!» — бодрится Николай, хотя его самого уже одолела усталость — она разливается по всему телу, непомерной тяжестью ложится на плечи. Усталость вызвана, скорее всего, нервным напряжением, небывалой концентрацией воли, страстным желанием Николая не упустить свой шанс.

Крачунов все же поднимается — медленно, с большим трудом, — поворачивается к воротам казармы и застывает, словно видит их впервые. Проходит минута, другая, наконец полицейский выходит из оцепенения и что-то злобно бормочет — это больше похоже на стоны, чем на слова. Но Николай все слышит: полицейский изрыгает отборную брань, и в тоне его лютая ненависть к здешним военным. «Они его выставили…» — решает Николай. Он испытывает облегчение и в то же время недоумевает: что заставило их воздержаться от сотрудничества с Общественной безопасностью? В лице армейских офицеров и власть и ее противники видят мощную силу, и предсказать их поведение нетрудно. Неужто они склонны переориентироваться, неужто у них наступило просветление? Или пассивность их — всего лишь тактический прием, попытка выиграть время?

Крачунов отворачивается от казармы и идет дальше по улице. Идет не оглядываясь, в его поступи появляется некая самоуверенность, довольно неожиданная, если принять во внимание случившееся. Лишь у крытого рынка он на минуту останавливается — не столько для того, чтобы проверить, «чисто ли позади», сколько для того, чтобы поразмыслить — так по крайней мере кажется Николаю, затаившемуся у чугунной ограды школы. Полицейский сворачивает направо, туда, где начинается крутой спуск к набережной, огражденной серым каменным бордюром и парапетом из железных труб.

Николай удивлен: в такую пору на набережную? Что ему делать там, где нет ни учреждений, ни контор, лишь роскошные особняки городской знати? К тому же сейчас все потонуло во тьме, кругом тишина, даже болтливые баржи, двигатели которых постоянно оглашают окрестность разноязыким стрекотом, неожиданно умолкли. Крачунов вышагивает довольно лихо, он определенно наметил себе какую-то цель — уж не дом ли кмета, городского головы? Веранда этого дома, похожая на палубу корабля, поблескивает своими чернеющими витражами при свете электрических огней. Нет, Крачунов минует дом кмета, даже не взглянув на него. А может, его манит миниатюрный дворец владельцев местной газеты Быкова и Петрова? Здешняя общественность почти не знает Петрова: он обитает в столице, целиком доверив доходное предприятие своему компаньону. А о Быкове чего только не говорят: что его финансирует сам Геббельс, что Германия бесплатно снабжает его бумагой, только бы он пропагандировал идеологические устои третьего рейха, что его вторая жена — австрийка, потомственная аристократка — намерена увезти его из Болгарии после того, как он наживет капитал, и прочее, и прочее. Так что встреча между ним и Крачуновым вполне возможна, им есть о чем потолковать, есть на что пожаловаться друг другу. Но Крачунов с полным безразличием минует и «гнездышко» Быкова. Он замедляет шаги, и взгляд его останавливается на фасаде другого дома: первый этаж — строгая гранитная кладка, будто архитектор замышлял соорудить неприступный бункер; второй выложен красным декоративным кирпичом «под расшив» — белые полоски раствора между кирпичами напоминают рыбацкую сеть, развешенную для просушки. Этот живописный особняк принадлежит доктору Енчеву — если верить молве, сказочно богатому. Но славу этому наследнику Гиппократа создает главным образом его супруга — высокая статная женщина, предмет постоянных воздыханий многочисленных поклонников и бескорыстных ценителей прекрасного. Николай видел ее на концертах в Церковном зале, где гастролировали иностранные знаменитости, на премьерах трагедий Шекспира и французских классиков и несколько раз — у ресторана Маркова, где собирались «сливки общества» на какие-нибудь банкеты или бенефисы. Доктора на такие торжества не забывали приглашать. Красота докторши Николая не волнует, напротив, ее соблазнительная фигура и гибкие, хищные движения кажутся ему вульгарными. Разве может он сравнить ее с Русокосой — тайное влечение к этой очаровательной девушке все больше захватывает Николая.

Что могло привести полицейского к доктору в такую пору? Нужен ли ему врачебный совет или, быть может, он рассчитывает на срочную денежную помощь? Крачунов долго стоит перед домом, таращится на его темные окна, наконец пересекает набережную и поднимается по трем ступенькам к парадной двери — скованная металлическими пластинами, она напоминает средневековые крепостные ворота. Он нетерпеливо звонит — раз, другой — и быстро возвращается на противоположный тротуар. Николай поражен — до рассвета еще далеко, все вокруг спит, даже лодки и паромы внизу, у них под ногами, а этот приплелся сюда и будит людей. А дом нем, не откликается на звонки, все шесть окон, обращенных в сторону Дуная, мертвы. Крачунов опять пересекает набережную, опять звонит два раза — и снова возвращается на исходную позицию. Наверху загорается окно — кружочек размазанной охры в синьке предрассветной тьмы, приоткрывается легкая штора, тихо дребезжит стекло.

— Кто там? — слышится низкий бархатистый голос.

— Роза!.. — окликает полицейский.

Короткая пауза, затем опять дребезжит стекло — окно закрыто, штора опускается, крупные ее складки не колеблются за переплетами, похожими на решетку. «Сейчас спустится вниз и откроет!» — соображает Николай. Загадка этого ночного визита окончательно сбивает его с толку. Но происходит нечто странное: охра в окне гаснет, дом заволакивает густой мрак. «Мать честная! — Николай хватается за подбородок. — Ну и потеха!» Крачунов тоже растерян, он стоит, обалдело задрав голову, словно обманутый попрошайка. Николай заключает: «И тут от ворот поворот!»

Полицейский, видимо осознав свое нелепое положение, машинально засовывает руки в карманы и плетется к центру. Николай осторожно идет следом. Им вдруг овладело необъяснимое спокойствие и все возрастающее желание догнать сейчас же и арестовать Крачунова. А почему бы не попытаться?.. Но он по-прежнему ничем себя не обнаруживает. Ему вдруг кажется, что перед ним идет Смерть, а он, Николай, — ее Тень. И вот в эту ласковую сентябрьскую ночь, когда о приближающейся осени напоминает, может быть, лишь кисловатый привкус влажного воздуха, Смерть и ее Тень бродят по темному городу, словно духи, воскресшие из старинных легенд. «Бред какой-то», — думает Николай, отмахиваясь от кошмарного видения.

Крачунов уже на Александровской, он пересекает небольшую площадь перед пожарной — даже тут нет часового; над площадью высится деревянная каланча — воткнулась в небо, словно гигантский зуб. Теперь Николаю ясно — полицейский хочет возвратиться в свою берлогу. Однако странные действия Крачунова все еще не кончаются. Вот он остановился метрах в пятидесяти от здания Общественной безопасности и долго пялит на него глаза — явно колеблется. Часы на Торговой палате лениво оглашают окрестность ударом колокола. «Половина четвертого или половина пятого?» Николай утратил всякое представление о времени в этой гонке с одного конца города на другой. Полицейский, будто внезапно приняв решение, удаляется в сторону Халты — может, заподозрил ловушку? «Надо брать!» — решает Николай. В сущности, не страх его сейчас сдерживает, а лишь опасение: вдруг все кончится позором, вдруг Крачунов уйдет, либо убив его (стрелок он, несомненно, опытный!), либо сгинув бесследно в лабиринте дворов и садов? Убедившись в том, что за ним охотятся, он уж постарается унести ноги. Ни в коем случае нельзя его упустить — этого жестокого, злобного врага. О нем известно, что и малое дитя погубить ему ничего не стоит. Говорят, в молодости он придерживался левых взглядов — наверное, потому и истребляет коммунистов с особой яростью. Когда-то закончил с отличием военное училище, его ждала блестящая военная карьера. Чем объяснить его падение, как мог он стать заправским убийцей? Даже его приближенные, по словам хорошо информированных обывателей, боятся его.

Крачунов на перекрестке, от которого вниз сбегает к матросским казармам улочка (на этой улочке живет Лозев). Тут гораздо светлее, посередине возвышается столб с двумя лампочками, и, к счастью или несчастью, мальчишки их не разбили. Здесь Крачунов вытворяет нечто дикое: он подходит к столбу, в самое освещенное место, и начинает медленно кружить вокруг него.

— Эй, есть тут кто-нибудь? — кричит он вдруг. Его бас, хотя и надломленный и хриплый, звучит громко. — Кто за мною тащится?

Проходит несколько тягостных минут, в течение которых Николай ощущает свое сердце даже в ушах — бум, бум, бум!

Крачунов отходит от столба и направляется к Сарыбаиру, время от времени оглядываясь — да, он уже не сомневается, что его преследуют.

Внезапно тишину раздирает яростный крик:

— Крачунов, стой!

По телу Николая пробегает холодок, от неожиданности он даже зубами щелкает — это голос Кузмана! Теперь ясно: Виктор все же поднял группу по тревоге! Но Крачунов бросается прочь, точно дикий зверь, и исчезает в темной аллее — слышно, как башмаки его стучат по мостовой, словно копыта.

— Впере-ед! — горланит Кузман и размахивает каким-то круглым предметом.

Николай выбегает из укрытия с пистолетом в руках. И тотчас же замечает, как на перекресток высыпают с разных сторон Лозев, Виктор и высокая стройная женщина. «Засада!» — думает Николай, стараясь не потерять из виду бегущего Кузмана.

12

То, что за ним следят, Крачунов устанавливает еще на набережной. От реки и румынского берега чуть брезжит свет, серый и размытый — возможно, отражение холодного сияния зари. Окружающие предметы становятся рельефнее, блестящая брусчатка белеет, сгоняет с себя пятна струящегося мрака. На этом фоне заметно малейшее движение, любая перемена. И вот где-то позади, в том месте, где он только что прошел, выделяется человеческая фигура — стройная и худощавая, вроде бы фигура девушки. Но чего тут, на набережной, не видела девушка в такую пору? Крачунов замедляет шаг, чтобы понаблюдать за этой тенью хотя бы краешком глаза, через плечо. И убеждается, что ошибся, — за ним крадется молодой парень (а может, взрослый мужчина, трудно сказать точно).

Крачунов невольно вспоминает странный вопрос поручика; он вдруг понимает: значит, этот тип следит за ним давно. С какой целью? Кто подослал?

Но удивительное дело, преследователь его не пугает. Быть может, потому, что, как ему кажется, это затея Среброва: в напряженные, полные неожиданностей часы помощник решил не выпускать своего шефа из-под наблюдения. Если так, то ему ничего не стоит избавиться от навязчивого «хвоста», судя по всему, шпик в своем деле новичок, и вид у него далеко не воинственный. Надо выбрать удобный момент и пугнуть его хорошенько или вообще обезвредить — кажется, парень не отличается богатырской силой.

Но мало-помалу, поразмыслив, Крачунов постигает все значение того факта, что за ним установлена слежка. Если по инициативе его службы — значит, дело дрянь; Среброву, конечно, прямой смысл убрать шефа «и как соучастника, и как свидетеля» (в соответствии с его собственной логикой!), Сребров не станет долго раздумывать, если усмотрит в этом хоть малейшую пользу для себя.

А может, разделаться с ним решили коммунисты? Чему тут удивляться — вся страна бурлит, да еще этот переворот в Румынии. Победное шествие советских войск, которые, словно лавина, сметают все на своем пути, окончательно вскружило голову коммунистам. Крачунов, правда, не располагает пока достоверными сведениями, что ему «заочно вынесен смертный приговор» как областному полицейскому начальнику, и Медведю, и той цыганке, которая выдала Анну Вентуру и действовавших с нею подпольщиков.

Однако почему «хвост» крадется за ним на почтительном расстоянии, почему не приближается настолько, чтобы можно было вести прицельный огонь?.. Крачунов сам удивляется хладнокровию, с каким он обдумывает все возможные варианты; но любой из них кажется ему вполне объяснимым в сравнении с тем, что пережил он недавно. Офицеры избили его, подло избили, вот чего он не может объяснить, вот от чего чувствует себя униженным. Канальи! Тебя подстерегают красные, ищут удобного случая отомстить тебе, это еще как-то можно понять, это естественно — на сей счет у начальника Общественной безопасности не было и не может быть никаких иллюзий. Эти люди испытывают ненависть, которая с давних пор стала частицей их существа, их сути. Да и в кознях Среброва есть какой-то резон — каждый выбирает свой способ, когда спасает шкуру, каждый боится, как бы сообщники не подвели его, не сделали козлом отпущения. Но офицеры, эти холеные баловни режима, эти салонные герои, которые только и умеют, что бряцать шпорами и саблями да щеголять по «прошпекту» в развевающихся пелеринах, — чтобы они поступили подобным образом с высоким чином Министерства внутренних дел, чтобы они были способны так глумиться над его честью и достоинством!

В приступе лютой ненависти Крачунов кусает губы, злоба душит его. Он вдруг решает наказать свою любовницу: он позвонит и зайдет к ней, даже если доктор вернулся домой из своей таинственной «экспедиции» на виноградник. И там, в присутствии мужа, одному богу известно, как разовьются события — ну и черт с ним, все равно весь мир рухнул. Роза не открыла ему! Он заново переживает чувства, которые владели им, когда он стоял перед запертой дверью: жалость к себе и звериную ненависть к ней. Попадись сейчас ему в руки эта докторша, он бы душил ее долго, беспощадно, пока глаза не вылезли бы из орбит и вены на шее не вздулись бы и не стали похожими на пиявки, как у той учительницы из Разграда.

Внезапное воспоминание мощным ударом бьет его под ложечку, и ему становится дурно — еще одна жертва, о которой он почему-то совсем забыл и не принимает в расчет. К нему тогда заявился брат учительницы — этот «адвокат бедняков» обитает где-то в Южной Болгарии. Ему надо было оформить акт смерти и забрать ее вещи. В течение двух часов, пока оформлялись бумаги «сдачи-приемки», он не раскрыл рта, а на прощанье выдал: «Таких, как вы, надо не просто убивать, для вас надо придумать двести самых страшных пыток и не позволять вам сдохнуть, пока не будут испробованы все до одной!» Крачунов пригрозил ему арестом и, вот поди ж ты, сейчас вдруг вспомнил и учительницу, и угрозу ее брата (да, коммунисты нас уничтожат, применив сначала все двести пыток!).

Воспоминание странным образом связывается с поступком его любовницы — этой твари, бесстыдной, ненасытной в постели и сейчас вызывающей в нем восхищение и желание, несмотря на злобу и ненависть, которые он испытывает к ней. Что ж, ладно, раз она ему не открыла, раз она тоже от него отвернулась, пусть получит сполна этот ублюдок, что плетется сзади! Жаль, офицеры разоружили его, иначе Крачунов не удержался бы и покончил с ним с первого же выстрела — рука у него твердая, глаз меткий.

Он идет к зданию Общественной безопасности: необходимо заново вооружиться — там пистолетов и патронов навалом. Что он предпримет потом — попробует ли использовать последний шанс, который он держит в резерве, или прибегнет к комбинации вроде той, с командиром гарнизона, — сейчас это не столь важно. Его ближайшая задача — избавиться от шпика. Он отправит его на тот свет, он это сделает. Перед каждой такой операцией сердце Крачунова начинают царапать ледяные коготки — «когти сатаны», как однажды пошутил высокий гость Гешев во время очередной инспекции, когда Крачунов пожаловался ему на недомогание.

В сотне метров от Общественной безопасности Крачунов останавливается и шмыгает в тень ближайшего балкона. У входа в служебное помещение происходит какая-то возня — странно, ведь в здании давно никого нет. Мысли Крачунова бегут с лихорадочной быстротой: итак, позади — «хвост», у входа — засада. Вокруг, по всей вероятности, тоже прячутся преследователи — на улочках, в темных осенних дворах, хранящих мирный запах увядающих пионов. Намерения коммунистов ясны: он не забыл секретное донесение, в котором описывалось убийство Кутузы, софийского агента, — как хитро и нагло действовали они тогда!

В нерешительности Крачунов пребывает недолго: и он, и Николай, и вся группа, поднятая по тревоге Виктором, к своему великому удивлению, обнаруживают, что загадочная возня и таинственные звуки у входа в здание Общественной безопасности вызваны двумя бродячими собаками, которых привлек запах крови: на ступенях лестницы лежит пес с простреленной головой. Видно, давно голодают эти несчастные бродяжки. Они привыкли, приучились не обнаруживать своего присутствия: подберись, утоли голод, если нашел чем, и — прочь, людям не до вас!

Крачунов идет в сторону Николаевской улицы: там он нырнет, как рыба в воду, в лабиринт фабричных кварталов со стороны матросских казарм, и тогда ему все нипочем. Если кто-то все же преградит путь, он сможет юркнуть в аллею, ведущую к армянской слободе. Однако уже на маленькой площади, где начинается спуск улицы Радецкого, он убеждается, что окружен: у лестницы и у противоположного тротуара его караулят несколько пар глаз — светятся, будто кошки там затаились. Зачем только он залезал на ту горку, какая была нужда орать, он и сам толком не может объяснить, — остается признать, что страх наконец одолел его, управляет его поступками. Тот же страх придал ему сил при первом же окрике преследователей, он толкает его на верный путь.

— Не упускайте, держите его!.. — слышится чей-то властный голос, и инстинкт подсказывает Крачунову, что это голос сильного, беспощадного человека.

А страх неудержимо мечется в душе, трепыхается во всех закутках его мозга. Однако не лишает его рассудка: в какую-то долю секунды беглец соображает, что башмаки чересчур громко стучат по мостовой и выдают его. Крачунов на бегу стаскивает их. Результат сказался мгновенно — те, что позади, приходят в замешательство. Они все еще преследуют его по пятам, но и сам он держит ухо востро, крадется вдоль оград, пригнувшись к самой земле, где тьма гуще. А страх все гонит его, не считаясь ни с чем, в направлении «глубокого резерва»…

Где-то впереди, на расстоянии одного, а может, двух кварталов, вновь мелькнула тень молодого человека: он перебегает с места на место, смешно согнувшись — видно; крепко боится. Однако голосов больше не слышно — погоня старается ничем себя не обнаружить. Медленно, осторожно преодолев еще метров пятьдесят, Крачунов останавливается у забора, к которому так стремился. Это ряд окрашенных в зеленый цвет штакетин (в темноте они кажутся лиловыми), плотно прижатых друг к дружке и заостренных сверху — все сделано прочно, будто на века. Крачунов нащупывает калитку и жмет на нее плечом — увы, она на запоре, засов плотно задвинут до отказа. Но эти провинциальные засовы однотипны, ни для кого они не помеха — стоит лишь протянуть руку поглубже между штакетинами (с этим запросто справляются беспризорные цыганята, когда им надо пошарить под чужим навесом или поживиться чем-нибудь в подвале). Закрыв за собой калитку, Крачунов перешагивает две ступеньки, ведущие к черному ходу, и тихо, настойчиво стучится в дверь. Вверху засвечивается небольшой прямоугольник окна (и в этом доме не спят), жалобно скрипит деревянная внутренняя лестница.

«Только бы меня не окликали сверху!..» — соображает Крачунов как во сне, заранее решив не отзываться — голос из окна может навести погоню на его след. К счастью, оконце все еще светится, никто не поднимает сатиновую шторку. А минуты текут медленно, лениво. Крачунов смотрит вверх и опять стучится. И почти в тот же миг за дверью слышится чей-то шорох, кто-то робко произносит:

— Елена?

— Откройте! — решительно требует Крачунов.

Пауза, как ему кажется, длится бесконечно долго.

— Кто там? — спрашивает наконец женский голос — в нем не столько страх, сколько удивление и отчаяние.

— Откройте! — повторяет Крачунов.

Щелкает замок, мягко звякает металлическая цепочка, в просвете показывается худое лицо с подпухшими от бессонницы глазами. Крачунову хорошо знакома жена аптекаря, она приходила к нему на службу во время следствия по делу ее дочери просить о помиловании, о снисхождении. И он встречал ее сочувственно. Это была его большая игра, о которой не догадывались ни аптекарша, ни ее муж. Впрочем, они могли и от Елены узнать, что он пальцем ее не тронул во время допросов, хотя других подследственных избивали до бесчувствия, а один чахоточный еврейский паренек — по прозвищу, кажется, Ицко Трубач — не вынес мучений и умер по пути в больницу.

— Господин Крачунов!..

Аптекарша и ее муж узнали его, оба замерли в страхе.

Крачунов кивает, стараясь говорить спокойно:

— Можно войти?

Она снимает цепочку и пятится назад, на лбу у нее выступают капельки пота.

— В такую пору!..

«Слава богу!» — Крачунов с облегчением закрывает за собой дверь и замечает изумленный взгляд аптекарши, прикованный к его ногам. Да ведь он без ботинок.

— Надо было пройти к вам незаметно, — неловко объясняет он.

Хозяйка шарит рукой по стене в поисках выключателя, но он останавливает ее:

— Не зажигайте!

— Кого вы ищете?

Крачунов молчит, чмокая пересохшими губами.

— Вы за Еленой?

— Нет!

Аптекарша усмехается, в этой ее усмешке — презрительное недоверие, и он настораживается — да, она права, два дня назад из плевенской тюрьмы освободили заключенных, как он мог забыть об этом?

— Она дома? — спрашивает он.

Аптекарша сокрушенно качает головой.

— Нет, здесь ее нет!

Она сразу смекнула, что он пришел за Еленой. Она где-то в городе, а откуда звонила, где нашла себе приют — наотрез отказалась что-либо сообщать. Если господин начальник пожелает осмотреть помещение — пожалуйста, милости просим. Что и говорить, жаль дочку, не хотелось бы, чтоб ее опять арестовали, не хотелось бы снова страдать по ней, но дети не подчиняются взрослым, не слушаются их…

А что, если это ловушка? Будут ждать в доме до самого утра? Или будут караулить во дворе и на соседних улочках?

— Я один… — говорит Крачунов.

Недоверие у аптекарши сменяется недоумением, но она по-прежнему настороже.

— Да, один! И я здесь не из-за вашей дочери.

— В такую пору? — роняет аптекарша.

Чутье подсказывает ей, что полицейский и впрямь пришел не ради Елены. Она опять пускается в рассуждения:

— У мужа больное сердце, мне самой приходится и аптекой заниматься, и домашним хозяйством. Что греха таить — у нас у обоих одно желание: чтобы дочку освободили. Скорей бы закончилась эта проклятая война!

— Весь вопрос в том, как она закончится, — прерывает ее излияния Крачунов.

Аптекарша глядит на него сокрушенно. Роль недалекой болтушки ей не по силам.

— Зачем вы к нам пришли, господин начальник?

— Мне надо поговорить с вашим мужем.

— Он наверху, он ведь не встает.

— Я поднимусь к нему!

— Пожалуйста.

Она указывает на лестницу. И, обессиленная, хватается обеими руками за перила. Ее лицо черно от горя.

— Она жива? — спрашивает вдруг Крачунов.

— Кто, Елена? Господи!..

Крачунов смотрит на нее в упор, их испытующие взгляды встретились, сухой блеск искренности в его глазах обжигает ее, и она растерянно замолкает.

— Запомните хорошенько, — внушает он, — не только для вас, но и для меня будет лучше, если ваша дочь вернется домой жива и здорова… Она уже на свободе, объявлена амнистия.

«Я забочусь о собственной шкуре!..» — едва не добавляет Крачунов, но вовремя спохватывается.

Он поднимается по лестнице. Почему его так тошнит? От голода? Не может быть, ему и раньше случалось голодать по целым дням, когда проводилась какая-нибудь ответственная акция или затягивался допрос. Ах да, это резкие запахи, плывущие из аптеки — от прихожей она отделена лишь шторой. Мельком он видит в нише портрет Елены, освещенный тусклыми бликами света из коридора. Этот портрет сразу же обнаруживает большое сходство матери с дочерью: волевой подбородок, высокий лоб, лицо одухотворенное, строгий, даже надменный взгляд. «Если она здесь, — думает Крачунов с внезапной дрожью, — им ничего не стоит разделаться со мной…»

— В спальню! — подсказывает ему аптекарша. И вполне миролюбиво и деловито добавляет: — Вот вам его комнатные туфли, обуйтесь, а то неудобно босиком…

13

С исчезновением Крачунова на улице наступает оглушительная тишина. Николай, распрямившись, встает во весь рост у какой-то калитки: пусть Крачунов стреляет в него — этим он выдаст себя. Тянутся долгие, бесконечные минуты, но ни стрельбы не слышно, ни какого-нибудь другого подозрительного шума. Лишь в верхних кварталах города, что примыкают к Сарыбаиру, где течет почти сельская жизнь, рождаются первые, самые ранние звуки нового дня: тарахтит телега, скрипучими жалобами оглашает окрестность дворовый колодец, слышен даже веселый плеск воды. Николай оглядывается по сторонам — да, ночь уже на исходе. Небо все выше, на востоке оно как серебристое озеро, от которого к зениту тянутся тонкие длинные полосы. Будто раскрывается гигантский веер. На реке сонно обмениваются приветственными гудками пароходы, прочищают горло сирены. Рождается великолепное утро, и Николаю вдруг чудится, что вся прошедшая ночь — лишь кошмарный сон. Вот сейчас он откроет глаза, встанет, чтобы предупредить мать: он не любит, когда она является его будить, незаметно, как привидение, проникая к нему в комнату.

Но кошмар и в самом деле происходит, и не во сне, а наяву. От противоположного угла осторожно идет Кузман, он смотрит по сторонам и ругается сквозь зубы, хотя глаза у него спокойные.

— Упустили!.. — говорит Николай, стараясь подавить отчаяние и бессильный гнев.

Кузман, понимая его состояние, смотрит на него пытливо, с любопытством. Лицо Кузмана осунулось от усталости.

— Он где-то там, — говорит он Николаю. — Воротись чуток назад, чего стоишь на самом виду!

Николай отходит в сторону, усмехается.

— Пускай стреляет!

— Живая мишень, да? — иронически спрашивает Кузман. — А если Крачунов поддастся искушению?

Он вдруг широко раскидывает руки и потягивается, так, что суставы трещат, как дубленая шкура.

— Никуда он не денется, — ободряюще говорит Кузман. — Мы подняли по тревоге все боевые группы, мобилизовали ремсистов… Те гады, агенты Общественной, пытались удрать на грузовике за границу, да не вышло: шофер ихний остановил машину у фабрики «Жити» — дескать, забарахлил мотор — и бежать. Куда бы ты думал? Прямо к старому Георгию Токушеву!.. Караул, делайте, мол, что-нибудь, иначе завтра народ вас будет судить за беспечность и ротозейство!

— Значит, они в городе?

— В городе. Только начальник Областного управления… Да, Симеонов… Наш человек прозевал его. А один железнодорожник рассказывает, будто этот ловкач с вечера улизнул поездом в Горна-Оряховицу, напялив мужицкую одежду.

Николай сам не свой от противоречивых переживаний. С одной стороны, он испытывает облегчение (еще один наблюдатель опростоволосился!), с другой — его гнетет страх и недовольство.

— Мы дали знать товарищам в Горна-Оряховицу и Плевен, посмотрим. Не должна упорхнуть ни одна крупная птица, это очень важно! — Кузман достает сигарету, нюхает ее жадно (истомился, не курил всю эту долгую ночь) и снова сует в карман. — Одно меня тревожит, — задумчиво продолжает он. — Если господа покажут зубы, плохи наши дела…

Николай слушает, склонив голову, этот доверительный разговор ему очень по душе.

— Почему?

— А потому, что голыми руками власть не берут. Боевые группы… Какие же они боевые? Хорошо, ежели в каждой найдется по одному допотопному револьверу да по две-три хлопушки еще с первой мировой войны. Разве этим их одолеть? Поднялись на революцию с палками да кухонными ножами в руках, прямо как у Гео Милева[3]. — Кузман горячится, в его глазах горечь. — Чуть больше сообразительности, инициативы, вот что нам нужно, а мы топчемся на месте, как базарные лоточники… Ты слышал, что предлагает Виктор?

— О складе на Видинской?

— Именно. Я не уверен, что там нет тайной охраны, но решил, как только рассветет, поднимем всех ремсистов и совершим нападение. А вооружимся — ждать больше не станем, атакуем Областное управление, почту… Ты можешь себе представить, пока мы тут у забора болтаем, где-то наш народ уже встречает советские войска, уже народная власть торжествует…

— Как быть с Крачуновым?

— Вот захватим склад с оружием, сказал ведь, снова пойдем его ловить. Надо всех вооружить, вот в чем задача! — Кузман размахивает руками — он возбужден, и от уныния и усталости не остается следа на его лице. — Полиция меня не страшит, и легавые из охранки тоже. А вот военные… Нечего зря себя обманывать! Это большая сила, они могут нас смести в считанные минуты.

— К тому же Крачунов был у них…

Кузман мгновенно выпрямляется, как под действием пружины, с силой хватает Николая за плечи. Николай подбородком и шеей ощущает его дыхание.

— Ты откуда знаешь?

Николай рассказывает о своих приключениях: о том, как Крачунов рвался к доктору Енчеву, как вернулся к зданию Общественной безопасности, но не рискнул войти; эти истории Кузман пропускает мимо ушей, они его не волнуют, однако он вновь и вновь возвращается к сценам, разыгравшимся у ворот казармы Пятого полка: значит, они не сразу его приняли, значит, им не терпелось его обыскать, значит, они заметили, что его держат под наблюдением, — это хорошо, это очень хорошо!

— Что же в этом хорошего? — удивляется и нервничает Николай.

А Кузман продолжает выспрашивать с прежним нетерпением: значит, там он долго не задержался и вышел каким-то странным. Может, его напоили? Или пытались отравить? Не-е-ет, ни поить, ни травить его никто не станет — кому охота связываться с таким дерьмом! Одного тут не понять: почему на прощанье он так материл их, почему угрожал им?

— Наверно, выперли они его! — говорит Николай.

Кузман хлопает его по плечу — не исключено, не исключено! Тактика начальника гарнизона именно в том, чтоб выждать, не связывая себя ничем, пока не станет ясно, как сложатся дела в Софии, пока не определится, что собирается предпринять Третий Украинский фронт, нависший словно туча с севера и северо-востока. Впрочем, Кузман раскусил эту его тактику два дня назад, когда побывал в его штабе в качестве представителя нелегального, вернее, полулегального Отечественного фронта.

— Ты был у полковника Грозданова? — спрашивает Николай потрясенно.

Да, Кузман действительно побывал у начальника гарнизона. Вместе с адвокатом Ковачевым. Не с доктором Ковачевым, коммунистом, а с его братом. Несмотря на свою принадлежность к «широким» социалистам[4], он член Отечественного фронта и ярый противник прогерманской политики правительства. Кузман и адвокат Ковачев пошли к полковнику Грозданову по поручению областного комитета. Когда адъютант спросил посетителей, как доложить начальнику гарнизона, адвокат заявил с пафосом: «Доложите, что мы пришли к нему по поручению Отечественного фронта, единственной патриотической коалиции, способной спасти Болгарию!» Полковник принял их без промедления, с подчеркнутой вежливостью, угостил сигарами — такой гадости Кузман никогда в своей жизни не курил (видимо, какой-то эрзац) — и чудесным бенедиктином, полученным из Южной Италии (после того как маршал Бадольо повернул вспять, ха-ха-ха!). Говорил Ковачев. Кузман не больно речист, к тому же его миссия, как ему ее разъяснили в комитете, состояла в том, чтобы охранять знаменитого оратора, а вмешаться он мог только в том случае, если Ковачев в пылу красноречия попытается взять на себя больше, чем позволяют его полномочия (только зондаж, только зондаж!), или, увлекшись, станет называть имена других ответственных лиц. К счастью, Ковачев оказался на высоте, он выступил в защиту нашего дела пламенно, убедительно и не сказал ничего лишнего. Восхищенный Кузман заявил, что, если ему когда-нибудь понадобится адвокат, он обратится только к Ковачеву.

— А полковник Грозданов? — спрашивает Николай.

— Что тебе сказать про него? Лиса! Хитрит, изворачивается, темнит — и никаких обещаний. О чем бы ни заговорили — он пас! Армия, видишь ли, нейтральна, ее долг защищать страну от внешних врагов, и не положено ей вмешиваться в политические страсти гражданских лиц. Армия окажет поддержку любому начинанию, которое на пользу отечеству, однако она держится на чинопочитании и дисциплине, без этого она развалится. Армия служит народу, но у нее есть верховное командование, во главе ее стоит министр, и приказы его должны исполняться беспрекословно. Костяк армии составляют военные специалисты, они необходимы любой власти, которая утвердится и возьмет на себя ответственность за судьбу страны. Словом, пусть господа будут спокойны, Пятый полк не станет помехой Отечественному фронту, не нанесет ему удар в спину! Но он не будет мешать и противникам Отечественного фронта, хотя, ха-ха-ха, их песенка спета! — Помолчав, Кузман делает заключение: — Теперь все зависит от нас, понимаешь? Если не замешкаемся, то поставим полковника Грозданова перед свершившимся фактом. Он достаточно прозорлив, чтобы не связываться с такими типами, как Крачунов, особенно когда их суденышко идет ко дну.

На противоположном тротуаре слышны шаги. Николай вытаскивает пистолет.

— Это Елена, — успокаивает его Кузман.

Он машет рукой, и из темноты появляется Елена — озябшая и, кажется, встревоженная.

— В чем дело? — быстро спрашивает Кузман. Елена кивком показывает в сторону сгрудившихся неподалеку домишек.

— Поглядите. Видите, окошко светится?

— Где?

— У меня дома… Уже встали.

— Светает… — неопределенно роняет Кузман.

Она умоляет его тоненьким, елейным голоском:

— Кузман, я на минутку! Мне бы только взглянуть на них, обнять…

— Нет! — решительно возражает он. — Потерпишь еще день-два. А может, всего несколько часов.

— Ты не бойся, никто не узнает!

— И твои не должны знать.

— Они уже знают.

Кузман резко поворачивается — прищур его глаз то расширяется, то сужается — и угрожающе смотрит на Елену.

— Я им звонила, как сошла с поезда…

Кузман, отвернувшись, негодующе говорит:

— Накличешь беду и на себя, и на нас. И вообще, мы на пороге таких событий, что малейшая промашка может дорого обойтись!

Все трое уныло молчат, каждый думает о своем. Во дворе кто-то шумно, нараспев зевает.

— Ну что, Парашкев, кончились марши? — спрашивает Кузман.

— Кончились, — отвечают из-за крылечка убогого строения.

— Что сейчас передают?

— Ничего.

— Ты не выключай радио, пускай работает.

— А виноградник?

— Нынче виноградник может и подождать. Начнут передавать что-нибудь важное — зови меня!

Во дворе опять протяжно зевают. Потом слышно, как хозяин начинает колоть дрова — размашисто, азартно, с уханьем. Верно, эта работа ему по душе.

Откуда-то с соседней улочки вдруг доносится панический крик:

— Держите его! Держите!

Голос Виктора, словно молния, пробивает сердца всех троих.

— Крачунов!..

Кузман срывается с места, за ним — остальные. Слышен топот стремительно бегущих людей. Виктор не перестает горланить:

— Держите его! Держите!..

В неясном свете начинающегося утра угадываются силуэты Елены и Лозева, а впереди них, шарахаясь то вправо, то влево, прихрамывая, бежит рослый, грузный человек. Он норовит скорее пересечь Николаевскую и шмыгнуть за дома, примыкающие к читальне имени Ангела Кынчева. Без предварительной договоренности и приказа преследователи постепенно сжимают кольцо: сзади — Кузман с Николаем, слева — Виктор, справа — Лозев. Вот и Николаевская — торговая артерия города, вот и читальня (на афише название фильма: «Видение на берегу озера»), вот небольшая базарная площадь, где обычно собираются возчики, готовые доставить дрова или мешки с мукой.

— Крачунов, стой! — теперь надрывается и Кузман.

Полицейский, очутившись на площади, мечется между повозками и пустующими лотками. И тут происходит нечто непредвиденное: с противоположной стороны, из-за мечети, внезапно появляется Елена — как она ухитрилась обогнуть читальню, одному богу известно. Девушка бежит прямо на полицейского и стреляет в упор — раз, другой.

— Ах, мать твою!.. — стонет он.

Широко разметав руки — то ли чтобы схватить ее, то ли чтобы сохранить равновесие, — полицейский запрокидывает голову, словно кто-то сильно пнул его сзади, и падает. Изо рта у него вырывается хриплый, собачий рык. Елена стреляет еще раз — зло, ожесточенно.

Медленно, шаг за шагом, все сходятся к чернеющей груде, держа пистолеты наготове.

— Конец! — Кузман обнажает редкие зубы в гримасе брезгливого удовлетворения. — Набесновался…

Он переворачивает труп носком ботинка. Нога убитого скользит по земле с неприятным шаркающим звуком.

Елена, изумленная, приседает на корточки.

— Но это не Крачунов…

У Кузмана дрожит подбородок. Он тоже садится на корточки, чтобы получше разглядеть труп.

— Медведь!.. — бросает Кузман после короткой паузы и хохочет — зловеще, надрывно, словно давится.

Часы на башне Торговой палаты бьют шесть.

14

Аптекарь узнает сиплый голос Крачунова еще тогда, когда тот шушукается у входной двери с его женой, и это его удивляет: он виделся с полицейским всего два раза, во время следствия. Неужели он с той поры так безошибочно запомнил его голос, или он предчувствовал эту встречу? Острая боль пронзает левую половину груди, аптекарь стонет и замирает на правом боку — поза, проверенная за многие годы, самая удобная, когда начинаются боли. Лоб покрывается холодным потом, струится по скулам и шее аптекаря.

— Что с тобой? — склоняется к нему жена.

— Приступ…

Она тихонько присаживается на край кровати и кивком указывает на дверь.

— Пришел господин Крачунов.

— Знаю… — стонет аптекарь.

Жена хмурится.

— Он хочет с тобой поговорить. Ты можешь?

— Могу… Дай мне капель!

Она идет в гостиную, но останавливается — на пороге вырастает Крачунов, его глаза недоверчиво шарят по комнате.

— Это необходимо, господин Манчев, — бормочет полицейский, тон его голоса ни мягкий, ни извиняющийся, просто какой-то неуверенный.

— Раз необходимо… — вздыхает аптекарь, вперив взгляд выше плеча гостя.

Жена и Крачунов невольно оглядываются.

— Кто там? — настороженно спрашивает полицейский.

Аптекарь опускает голову на подушку — а если сказать, что он ждет появления своего «видения», появления Христо? Жена приносит плетеный стул, ставит его у торшера.

— Прошу! — приглашает она гостя.

Полицейский плюхается на стул, вслушиваясь в шаги аптекарши, которая возвращается с пузырьком и ложечкой. Воспользовавшись случаем, она накинула на плечи шаль, ее голос обрел жесткость, слыша которую муж робеет и замыкается.

— Пятнадцать капель, не больше, с вечера я принял полную дозу…

Аптекарь тянется к ложечке, облизывает ее, а жена поддерживает его за шею. Затем отходит в темноту, за пределы образуемого абажуром круга, и замирает, словно страж.

— Нам, господин Манчев, необходимо поговорить наедине, — миролюбиво предупреждает Крачунов.

Аптекарша, закусив губу, говорит по-прежнему жестко:

— Елена — моя дочь.

— Вы ведь слышали, я пришел не по поводу Елены!

— А что еще могло привести вас к нам?

— Я пришел по личному делу.

Хозяева переглядываются, аптекарь кривится, будто он предчувствовал, что последует именно такой ответ.

— Вы, должно быть, не раз говорили с дочерью, — начинает полицейский фамильярно. — И в ходе следствия, и потом, в тюрьме… Тронул ли я ее хоть пальцем, ударил ее когда-нибудь?

— Никогда, — решительно соглашается аптекарша. — За что мы вам благодарны. Всю жизнь будем благодарны…

Слово «благодарны» вроде бы успокаивает его, он оживляется.

— Вот видите, вы благодарны. Значит, и нам не чуждо сострадание, и мы способны проявлять человечность. Теперь, как говорится, очередь за вами…

— Стефка, прошу тебя, выйди! — Аптекарь приподнимает тощие руки, пижама сползает с плеча и обнажает впалую косматую грудь.

Аптекарша уходит, обиженно и вызывающе вздернув подбородок.

— Матери, понятное дело… — бормочет больной, силясь поправить подушку, чтобы лечь повыше.

Крачунов придвигает стул и склоняется над его постелью.

— Господин Манчев, час настал.

— Какой час? — морщится аптекарь, ощущая запах пота, волнами идущий от разгоряченного гостя.

— Ваш час… Вы должны мне помочь!

— Я, вам? Вы шутите.

— Какие тут шутки, когда советские войска — в нескольких километрах отсюда. — Крачунов брезгливо потирает заросшую щетиной бороду. — Нет, я не рехнулся. И я убежден, что только вы один поможете мне, только вы…

— Призрак!.. — всхлипывает аптекарь.

Крачунов оборачивается и с опаской осматривает стены спальни.

— Что за призрак?

— Мне плохо, господин Крачунов, мне очень плохо…

— От вас мне ничего не нужно, лежите спокойно. Просто я хочу, чтоб вы поняли: если бы я позволил и с нею поступить так, как поступили с тем еврейчиком… Вы, должно быть, слышали про него, не так ли?

— Слышали…

— Елена осталась жива благодаря тому, что я взял ее под свою защиту, под свою личную защиту. — Крачунов умолкает. Сплетя пальцы, он заламывает их, и суставы потрескивают. — Я вам звонил по телефону, — добавляет он вдруг.

— Когда? — Аптекарь сразу же понимает, что речь идет о тех настойчивых и таинственных звонках, которые терроризировали его из месяца в месяц и в которых он усматривал что-то мистическое, роковое. — Зачем? — спрашивает он, дрожа всем телом.

— Вы, так сказать, мой самый большой козырь. Провидение создало вас для меня… для ме-ня!.. — И Крачунов резко машет рукой.

Аптекарь в изнеможении откидывается на подушку.

Полицейский встает, принимается расхаживать вокруг двуспальной кровати.

— Когда мне стало известно, что вы отец арестованной, когда я вспомнил, кто вы такой… Тот день — он у меня до сих пор перед глазами. Газеты сообщили о битве под Курском, о печальном исходе крупнейшего в истории народов танкового сражения. И вдруг — просветление! Никто не знает, что вы за экземпляр… Ваше благополучие сложилось в неразберихе, господин Манчев, в хаосе тех кровавых событий. Я — единственный свидетель, единственный!..

Желтый как пергамент аптекарь со сдавленным стоном закрывает глаза. Но Крачунов весь во власти жестокого вдохновения, его речь бессвязна — можно подумать, что он пьян.

— И Сталинград помог мне на многое взглянуть по-иному, Сталинград открыл мне глаза, но после Курска… Под Курском рухнула моя последняя надежда. После Курска уже тщетно было себя обманывать. Медведь мне ввернул однажды утром… Я имею в виду Среброва, вы догадываетесь? Так вот, он мне такое выдал!.. Наша карта бита, говорит… Нам пора думать о собственной мошне. Я ему что-то возразил, мы с ним повздорили. Ха-ха-ха, секретное оружие рейха! Но в душе я понимал, что он прав. Режим обречен, значит, и мы, его верные слуги, обречены тоже. Пусть мы протянем еще год, даже два — все равно, печать обреченности уже лежит на наших лицах… И тут вдруг — ваша дочь! Как удачно, что она досталась мне, дело было в пятницу, а Медведь по пятницам пьет. Фамилия, имя, чем занимаетесь, родители… Как только она сказала, кто ее отец, во мне что-то запело, я прямо-таки ожил!.. Погодите, говорю я, он случайно не жил в молодости в Фердинанде? Да, оказывается, жил, хотя дочка ваша родилась потом, уже на новом месте… Я стал подробно расспрашивать про вас, она охотно отвечала — жив, политикой не занимается… Должно быть, воображала, что водит меня за нос! Только вот серьезно болен. Ничего, барышня, пускай себе болеет, утешил я ее, только бы не умер! Он мне еще пригодится.

— Господин Крачунов! — пыхтит аптекарь.

Грудь его то вздымается, то опадает, словно мехи; эти движения нервируют Крачунова. Пот градом льется по его лицу, и он сконфуженно вытирается.

— Да, я малость увлекся, вы правы, теперь мы должны взвешивать каждое слово, не допускать ошибок… психологических и каких бы то ни было. Я могу продолжать?

В этот момент с улицы доносится какой-то гам, раздаются угрожающие возгласы, слышится топот бегущих людей. Кто-то исступленно повторяет:

— Держите его! Держите!

Крачунов торопливо опускается на стул и, пригнувшись, чтобы не маячить в окне (хотя штора плотно задернута), забивается в угол между кроватью и тумбочкой. К ним врывается аптекарша и что-то лихорадочно объясняет, но, увидев его вытаращенные от страха глаза, спохватывается:

— Погасить свет?

Полицейский отрицательно качает головой.

— Это вас ищут?

— С какой стати! — обрывает он ее. — Почему именно меня?

Хозяева переглядываются (в который раз!), аптекарь пытается перевести дух.

— Господин Крачунов, смилуйтесь… Что вам от нас нужно?

Полицейский не отвечает, быть может, он даже не слышал вопроса, все его внимание направлено на то, что сейчас разыгрывается снаружи, в серебряной дымке рассвета. Наконец — тишина, и он с облегчением переводит дух.

— Ушли! — Но тут же настораживается и замирает, словно зверь, изготовившийся к прыжку. — Кто у вас там?

Аптекарша пятится к выходу и смотрит на Крачунова, как на сумасшедшего.

— Я слышу разговор… Да, кто-то разговаривает… Вот, вот.

Хозяйка вздрагивает, готовая разрыдаться от нервного напряжения.

— Это я включила радио!

— Что-о-о?

— Скоро шесть, в это время передают новости.

— В шесть передают новости! — повторяет за нею полицейский. И ехидно спрашивает: — А какие это новости так вас волнуют?

— Мы слушаем Софийское радио, — словно оправдываясь, говорит аптекарь. — Наш приемник опечатан.

— В городе у всех приемники опечатаны, и все до единого ловят запрещенные радиостанции. В первую очередь Лондон, а потом, для верности, и «Христо Ботев». Мы тоже не лыком шиты, господа!

Где-то неподалеку гремит выстрел, второй, а после паузы — третий, более глухой, будто треснула сухая доска.

«Вот тебе, получай!..» — злорадствует про себя аптекарь, но не оборачивается к Крачунову, боясь, что тот разгадает его мысли.

«Внимание, внимание! Сейчас будет передано важное сообщение!..» — звучит в прихожей радио, потом слышен монотонный назойливый шум, напоминающий кошачье мурлыканье.

— Пойти выключить?

Смиренный вид хозяйки не может его обмануть — ее переполняет ненависть и ожесточение.

— Сделай погромче, сделай погромче! — требует аптекарь, будто высокомерие жены передалось и ему.

— Да, сделайте громче! — кивает Крачунов.

Хозяйка исчезает в дверном проеме, шум становится еще более резким — приемник, очевидно, нуждается в ремонте.

Аптекарь протягивает костлявую руку и нащупывает под абажуром карманные часы.

— Что-то они отстают… — бесстрастно отмечает он.

Жена возвращается, говорит серьезно:

— Должно быть, и в самом деле скажут что-то важное. — И устремляет пристальный взгляд на полицейского. — Пора прекращать облаву.

— Какую облаву?

— Это стреляли в Елену, правда же? Ну вот, если ее… убили, вы от нас больше ничего не добьетесь.

— Стефка!.. — умоляет ее аптекарь испуганно.

— Если она сумела ускользнуть… — Аптекарша усмехается и вдруг говорит твердо: — Светает уже, господин начальник. Когда вы собираетесь уходить?

— Я не намерен уходить!

Аптекарь хочет что-то сказать, но из прихожей снова слышится предупреждение диктора:

«Внимание, внимание! Сейчас будет передано важное сообщение!»

Воздух сотрясает энергичный марш — сродни тем, что на протяжении всей войны обрамляли сообщения из ставки фюрера. Солдафонский ритм нахрапом врезается в пространство. Однако воинственная истерия длится неполную минуту и обрывается.

«Не эту, не эту…» — робко нарушает тишину еле слышный шепот.

И в дом является мелодия старинной песни, сохранившейся с времен возрождения. В отличие от многих других эта песня не запрещена, но, поскольку ее очень давно не исполняли по радио, воспринимается она как символ свободы и справедливости.

— Разве это София? — спрашивает Крачунов хрипло.

В словах аптекарши нетрудно уловить гордость и ликование:

— Да, София!

Хор чистых мужских голосов разом подхватывает слова песни, они врываются в комнаты, пропитанные запахами лекарств, как буйный и свежий горный ветер.

15

У входа на террасу читальни имени Ангела Кынчева кто-то повесил пузатый радиоприемник, включил его на всю мощность, и теперь отсюда разносится мужской голос, слегка дрожащий от волнения и достаточно твердый, хотя уже немолодой. «Вместо того чтобы служить народу, — вещает радио, — они стали верными слугами гитлеровской Германии. Они превратили страну в фашистский лагерь, а наших рабочих продали в рабство Гитлеру. Плодами тяжелого труда болгарского крестьянина пользуется германская буржуазия. Наша армия подчинена германским завоевателям».

Благородному примеру служащих читальни следует булочник. Он выставляет радио на подоконник и тоже включает его на всю громкость: «В стране идет жестокая борьба за народную власть, ибо только народ способен вывести страну из пропасти, куда толкнули ее наши преступные правители».

На улице и небольшой площади перед читальней становится людно. Сюда стекаются горожане, главным образом бедняки окрестных кварталов, они молча слушают передачу, их изможденные лица напряжены, у некоторых во рту незажженные сигареты — от волнения забыли их зажечь. А мужской голос звучит по-прежнему твердо и уверенно: «В часы, когда решается судьба нашего государства, в этих тяжелых условиях Отечественный фронт, полностью выражая волю народа, принимает на себя управление страной, чтобы спасти ее от гибели. Отечественный фронт, образованный по воле всего нашего народа, незамедлительно приложит все силы и средства, чтобы помочь Советскому Союзу и его союзникам прогнать с Балкан гитлеровские войска».

Уже распахнуты окна окружающих домов, в них видны целые гроздья лиц. Ожили и еще несколько радиоприемников, которые недавно были опечатаны. Обращение нового правительства разносится повсюду, эхом отдается на базарной площади и на Сарыбаире — слова падают в толпу, как молнии, и наэлектризовывают души людей.

Какой-то возчик остановил лошадей у читальни и после каждой фразы щелкает в воздухе кнутом и приговаривает:

— Вот так!.. Вот так!.. Вот так!..

Посреди площади стоят четверо железнодорожников в поношенной форме, они кивают и многозначительно переглядываются, а самый пожилой снял фуражку с плешивой головы и терзает ее с таким ожесточением, будто хочет прекратить в клочья. Прислонившись к фонарному столбу, стоит в театральной позе учитель болгарского языка из женской гимназии — местная литературная знаменитость. В свое время он сочинил — и его напечатали — роман о своей платонической любви к какой-то гимназистке, и это сочинение с тех пор украшает витрины книжных лавок в центре города и служит мишенью для злых насмешек. Этот пожилой Вертер, очевидно, возвращается со своего виноградника — на нем зипун из грубого сукна, а из-под коротких гольфов видны очень грязные ботинки. Убедившись, что привлекает всеобщее внимание (слава — никуда не денешься!), учитель вскидывает руку и патетически произносит:

— Воскресение, господа, воскресение!..

И спешит в ближайший переулок, опасаясь, как бы его не впутали в какую историю.

«Правительство Отечественного фронта, — заканчивает обращение Председатель Совета Министров, — сразу же приступит к выполнению программы, изложенной в манифесте, и будет твердо и непреклонно стоять на страже интересов народа».

Воцарившаяся тишина длится недолго, в нее врываются мирные будничные звуки: кто-то выбивает во дворе одежду, замирает вдали топот вспугнутого жеребейка, визжит и задыхается циркулярка — то и дело глохнет, видимо, движок еще не разогрелся, — и трогательно-наивное обещание какого-то малыша:

— Мама-а-а, я буду тебя ждать!..

Из радиоприемников льется музыка — задорная, веселая. Затем чей-то мягко звучащий голос приподнято, с искренней взволнованностью перечисляет имена членов только что образованного правительства. Народ возбужден, то и дело вспыхивают споры — главным образом по поводу партийной принадлежности того или иного министра.

— Коммунист!..

— Земледелец!..

— А этот из каких?

Плечистый верзила из ремесленного училища, похожий на боксера, поднимается на террасу читальни и размахивает выгоревшим трехцветным флагом.

— Братья! — неистово кричит он. — Братья болгары!..

На этом речь его кончается, от безмерного воодушевления оратор не находит, что сказать. Из толпы кто-то лукаво поддевает его:

— Ты давай красный! Ты давай красный флаг вывешивай!..

Со стороны Халты появляется приземистый попик с живописной раздвоенной бородой. Остановившись в изумлении, он крестится и суетливо бежит обратно. Перед булочной внезапно образуется свалка, какой-то мужик с лошадиной физиономией надрывно горланит:

— Он из полиции! Он из полиции!

Хаос. В воздухе мелькают ножи, над головами летят тяжелые поленья.

— Прикончить его, гада!

— В порошок их стереть, свору кровожадную!

Булочник карабкается на кучу щебня и орет, вытаращив глаза:

— Да вы что! Это же мой подручный! Падаль проклятая, погубите безвинного парня…

Клубок рассыпается, один за другим участники свалки отходят в сторону — все еще взбудораженные, но и сконфуженные. С мостовой, шатаясь, поднимается парень — он никак не может прийти в себя.

— За что вы меня? За что вы меня бьете? — всхлипывает он.

— Софроний, ступай в пекарню! — велит ему булочник и оборачивается к мужику с лошадиной физиономией: — Ты мне ответишь за это, имей в виду. Это сестрин сын, сирота с самого рождения, а ты разинул пасть — из полиции, из полиции!

Кузман, растолкав круг своих друзей, вскакивает на кучу щебня и, подняв крепко сжатый кулак, взывает хриплым, вечно простуженным голосом:

— Товарищи-и-и! Братья бедняки, пролетарии!..

Толпа постепенно утихомиривается, люди подходят поближе к необычной трибуне, и все ждут, что будет дальше.

— В Софии уже установлена народная власть! — продолжает Кузман, воодушевленный всеобщим интересом. — Трудовой народ столицы сбросил ненавистных фашистских заправил, сверг режим кровопийц и грабителей, которые душили нас столько лет. Честь и слава павшим в борьбе! Честь и слава тем, кто совершил это историческое дело! Сегодняшний день навсегда войдет в историю Болгарии, с него начинается новая эпоха. Но тут уместно спросить: а мы? Что делаем мы с вами, живущие здесь, в этом городе? Почему мы сидим сложа руки?

— А что ты предлагаешь? — сердито спрашивает возчик.

— Я предлагаю захватить Областное управление и поднять знамя свободы!

— Голыми ручками управление возьмем?

Кузман оборачивается к ремсистам из группы Лозева, как бы взывая к их помощи, медлит с ответом и наконец бросает лукаво:

— А мы вооружимся.

— Метлами да скалками?

— Карабинами и пистолетами!..

И Кузман рассказывает о тайном складе на Видинской улице, о припрятанных там ящиках и мешках с немецким «товаром».

— На первое время нам хватит, — заверяет разгоряченный оратор. — А как возьмем Областное управление, разоружим полицейские участки.

— А они будут сидеть и ждать разинув рот, так, что ли? — не унимается возчик. — Как легко и просто ты разделался с этой чумой!

— Волков бояться — в лес не ходить! — пробует осадить его Кузман. — Или вы надеетесь, что сам Крачунов на блюдечке поднесет вам власть?

— Мы не на Крачунова надеемся, а на Красную Армию!

— Прячась за юбками своих жен, — не может удержаться Николай. — Дарованная свобода — это еще не все, рано или поздно она должна быть завоевана, иначе недолго ее и проиграть…

— Верно! — слышится чей-то ломающийся тенорок. — Свободу надо заслужить!

Это верзила из ремесленного училища. Он уже успел привесить к трехцветному национальному флагу красный (скорее, розовый!) платок и теперь размахивает ими.

— Братья, надо скорее вооружаться! — призывает он. — Пока мы будем тут рассусоливать, легионеры разграбят и склад на Видинской, и полицейские подвалы. А полиция не станет им препятствовать, она будет помалкивать…

— Как это помалкивать? — теперь уже к Николаю обращается возчик.

Железнодорожники осторожно вторят ому:

— С какой стати она будет помалкивать?

— Да их, прохвостов, уже днем с огнем не найти, все забились в норы.

После краткой паузы площадь оглашают торжествующие возгласы:

— И правда, улепетывают, гады!

— По селам скрываются!..

— За мной! — кричит Кузман.

Он спрыгивает со щебня.

Его товарищи тут же примыкают к нему. Николай машет рукой колеблющимся:

— Нечего бояться, правительство уже наше!

Возчик, железнодорожники, ученик ремесленного училища присоединяются к ним, из соседних дворов выходит еще несколько человек, бо́льшая же часть толпы тает, рассеивается в ближайших улочках и закоулках.

Кузман хриплым голосом, очень фальшивя, запевает песню:

Учители Ботев и Левский…
Елена с Виктором подхватывают:

К свободе зовите народ!..
Глядя на Кузмана, Николай тоже поет, несмотря на то что знает свои скромные голосовые данные. Когда шествие поравнялось с кофейной, ему вдруг приходят в голову странные мысли: там, в этом убогом заведении, сидят за низкими столиками четыре-пять человек, в основном пожилые турки, они потягивают кофе из пиал и бесстрастно глядят на улицу — можно с уверенностью сказать, что их ничто не волнует, что стремительный вихрь событий даже краешком не заденет их. Николаю они кажутся не людьми, а восковыми куклами из музея. Они отсиживаются здесь даже тогда, когда на улице бушуют страсти и льется кровь. В глубине души Николай приходит к заключению, о котором вслух говорить не стоит: можно ли завидовать равнодушному спокойствию утеса, который тысячелетиями висит над бурными водами ущелья?

— Куда вы подевали убитого? — прерывает его размышления Елена.

Губы ее посинели, на щеках какой-то нездоровый румянец.

— Кузман затолкал его под лоток.

— Надо бы закопать!..

Николай молчит, он не знает, что сказать ей в ответ, хотя видит, что девушка очень расстроена.

— Надо его закопать! — настаивает она, сильно, до боли сжав Николаю запястье.

Они проходят мимо кинотеатра «Одеон», окрестные домишки доверчиво распахнули окна, из них высовываются любопытные и веселые горожане.

На Видинской улице народу заметно прибавляется. Тут уже вышагивают и гимназисты, и два молчаливых великана, судя по одежде, маляры, и какой-то еврей, похоже, вернувшийся из трудового лагеря.

Вот наконец и дом, превращенный в оружейный склад. Он в запустении, двор зарос полынью и бурьяном, окна заколочены деревянными рейками, заколочены прочно, хотя рейки кое-где уже прогнили. Зато яблони невольно радуют глаз — ветки согнулись от тяжести плодов, в сочной зелени светятся красные и желтые пятна. Забор тоже пока не сдается — штакетины, плотно подогнанные одна к другой, глядят в небо, как заостренные копья.

Поначалу все осваиваются с обстановкой, затем Николай плечом толкает ворота. Увы, они даже не дрогнули — очевидно, их не только заколотили, но и поставили подпорку со двора.

— Придется тебе перемахнуть через забор, — предлагает Кузман Николаю, глядя на его жалкие потуги открыть ворота.

Взгляды тридцати-сорока человек сейчас устремлены на Николая, и это окрыляет его. Ухватившись за штакетину, он с помощью Елены и Виктора подтягивается и спрыгивает во двор. Чутье подсказывает ему, что прежде всего надо внимательно осмотреть дом.

Нет, в доме ни души, о какой-либо засаде и говорить не приходится. Николай оттаскивает в сторону три бревна, которые подпирали ворота — одно, гладко обструганное, испещрено непристойными рисунками, — и снимает замок. Сразу несколько человек во главе с Кузманом вваливаются во двор. Однако находят они не бог весть что — мешок ручных гранат в прихожей, длинный ящик с карабинами и охотничьими ружьями и два станковых пулемета в разобранном виде, густо смазанных зеленоватой смазкой. В доме — шаром покати, если не считать плетеного стула, прохудившегося таза да разлагающейся в нем дохлой крысы.

— Не густо! — Кузман чешет в затылке и с широким жестом хозяина предлагает: — Разбирайте!

Спустя какое-то время, протиснувшись сквозь людскую массу, он спрашивает:

— Есть тут такие, кто понимает в станковых пулеметах?

Один из маляров, здоровенный мужик, склоняется над щитком пулемета, хочет потрогать его, но отказывается от этой мысли. А вот гранаты вмиг расхватали, и тонкие стволы семи карабинов уже торчат за плечами их счастливых обладателей, хотя с патронами особенно не разгуляешься — вышло по два на ствол.

Все выбираются во двор, затем на улицу, не забыв набить карманы и пазухи яблоками — они такие сочные. К отряду примыкает несколько бывших политзаключенных, приехавших в город первым поездом. Один — его зовут Захарий — вскидывает руку и останавливает вооруженную толпу.

— Товарищи, не распыляйтесь, держитесь вместе! — И указывает в сторону центра: — Давайте к Областному управлению! К Областному управлению!

Кузман усмехается:

— И я так считаю: к Областному управлению!

Цель самая разумная: в чьих руках Областное управление, тот владеет узловым командным пунктом области. Вооруженные мятежники, бесстрашные и одержимые, бегут в одном направлении — к массивному двухэтажному зданию, за которым видны серые стены уже опустевшей тюрьмы. Отовсюду стекается народ: с Борисовской, Александровской, Николаевской улиц, с улочек, веером сбегающихся к площади, на которой возвышаются громоздкие строения мужской гимназии и Торговой палаты. Толпа уже насчитывает человек двести. Между взрослыми снует любопытная ребятня, некоторых, может быть, послали родные — узнать, что здесь творится в такую рань.

Толпа рассредоточивается, хотя перед широкой каменной лестницей нет солдат и полицейских, как было заведено в последнее время. Только чем черт не шутит: в самом здании Областного управления может таиться любая беда.

Но вот у его мрачного входа тощий как вобла студент юридического факультета размахивает над головой двумя пистолетами.

— Вперед, братья!

Следом за ним бегут другие; разрозненные крики над площадью сливаются в единый мощный возглас:

— Впере-е-ед!..

Однако порыв этот оказывается излишним: ненавистная «берлога» уже опустела, двери ее многочисленных залов, комнат, коридоров раскрыты настежь, в нос бьет резкий запах мастики — полы натирались совсем недавно. Однако ящики столов выдвинуты, на полках валяются папки, в караульном помещении на вешалке болтаются ружья.

— Вот и вся недолга! — провозглашает Кузман и с самодовольством победителя добавляет: — Финита ла комедия! — Он обращается к Николаю: — Ты знаешь, где живет Георгий Токушев?

— Да.

— Беги к нему. Скажи, что заседание комитета можно провести в кабинете начальника Областного управления. Власть в наших руках!

Николай вдруг начинает хохотать, неудержимо, заразительно, однако и сам он, и Кузман прекрасно понимают, что это нервный, неестественный смех.

16

Опять по радио звучат песни — старинные и современные. Все трое молча слушают. Наконец аптекарша тихо произносит:

— Вот так-то…

Крачунов хмуро взглядывает на нее, но хранит молчание. Лицо его осунулось, а подбородок и скулы при свете абажура кажутся сплошь покрытыми какими-то зловещими пятнами.

— Господин начальник, — обращается к нему аптекарь, тяжело дыша.

Но полицейский перебивает его:

— Я должен добраться до Крумовграда!

Аптекарь недоуменно переглядывается с женой.

— Это зачем же? — спрашивает аптекарь.

Крачунов верхом садится на стул лицом к спинке и тупо, упрямо повторяет:

— Я должен добраться до Крумовграда.

Аптекарша кутается в шаль, зябко ежится и спрашивает невозмутимо:

— А мы-то тут при чем?

Высокомерный тон хозяйки бесит Крачунова, но он разъясняет:

— Я не могу отправиться туда сейчас же…

— Вы хотите спрятаться у нас?

Крачунов, теряя терпение, говорит, глядя угрожающе в глаза аптекарше:

— Вот именно.

— Вы полагаете, что нашли самое подходящее место?

— Я в этом убежден!.. — Он стучит кулаком по спинке стула. — Вы мне давно приглянулись. Мой выбор пал на вас очень давно, хоть вы об этом и не подозревали. Не делайте большие глаза, вы мне очень подходите.

Аптекарша высокомерно вскидывает голову.

— Наш дом… — начинает она.

— Знаю!

— В таком случае на что же вы рассчитываете?

Крачунов склоняется к ее мужу, который распластался на сбитых простынях, как огромная летучая мышь.

— Я рассчитываю на тайну, связывающую нас! Да, госпожа, на тайну, которая связывает меня и вашего хозяина. Может, и в самом деле нам лучше остаться с ним наедине? Женщин в заговоры вовлекать — последнее дело.

— Если вы хотите сказать ему что-то, вы это сделаете в моем присутствии, поскольку он тяжело болен.

Аптекарь едва заметно кивает, как бы подтверждая слова жены, и шепчет:

— Дай мне капель…

Но она отвечает категорично, почти грубо:

— Хватит, отравишься!

А снаружи, с площади, доносятся восторженные призывы, слышится гомон и пение сотен людей.

— Как в Софии, — сдержанно усмехается хозяйка.

Этот прозрачный намек Крачунов пропускает мимо ушей. Голова у него раскалывается от острой боли, однако приходится держать себя в руках.

— Долго это не протянется. Скоро придут союзники…

— Вам и союзники не помогут!

Крачунов вскакивает, готовый ударить хозяйку, но, встретив пронзительный взгляд ее сверкающих глаз, валится на стул, бормоча:

— И вам тоже… Во всяком случае, вашему благоверному…

Аптекарь ошарашенно моргает, в его глазах ужас и паника.

— Чего… чего вы от нас добиваетесь?

— Содействия.

— После того как вы арестовали и посадили в тюрьму нашу дочь? — почти кричит хозяйка. — Господин Крачунов, вам известно, какая слава ходит о вас в городе?

— Известно. — Он пожимает плечами и невольно бросает взгляд на свои ноги в домашних шлепанцах — ну и нелепо же он выглядит, есть в этом что-то такое, что угнетает его и делает беспомощным. — Потому я и обращаюсь не к кому попало! Мы вместе начинали… Да, не удивляйтесь — мы начинали вместе: я — на государственной службе, а ваш муж — в фармакологии. Господин Манчев, в ту пору я еще не служил в полиции, я был младшим офицером, может быть, вы припоминаете бои у Криводола? В тот день пуля повстанцев задела мне ногу…

— К чему это? — прерывает его аптекарша. — О чем вы?

— О мятеже в Фердинандском округе. Я прибыл туда из Врацы, с эшелоном капитана Попова. Ваш благодетель, капитан Харлаков, приехал несколько позже.

— Какой Харлаков? Впервые слышу это имя.

— Но вашему мужу оно хорошо известно. И этому человеку он многим обязан.

— Ни о каком капитане Харлакове я не слышал, мне он незнаком, — плаксиво возражает аптекарь.

По его тощей шее струится пот, он будто теряет сознание, его страшные, землистого цвета руки сползают на простыню — настоящий мертвец. Жена приходит ему на помощь — спокойно, без паники: она привыкла к таким приступам. Налив уксуса в эмалированный кувшинчик, она смачивает в нем салфетку и принимается растирать мужу виски.

— Видите, он еле жив, — говорит она Крачунову вполне миролюбиво, и это производит на него большее впечатление, чем откровенная неприязнь. — Может, вам все-таки поговорить со мной?

Они уходят в соседнюю комнату, тоже пропитанную запахами лекарств, среди которых, однако, еле улавливается тонкий аромат красного дерева — благородный аромат, напоминающий о старых временах, когда была куплена и привезена из близкого Бухареста или далекой Вены расставленная здесь мебель. Аптекарша хочет зажечь свет, но полицейский останавливает ее:

— Не надо!

Утренний свет насквозь пронизывает шторы, и особенно четким становится вытканный на них узор — переплетения каких-то неестественно изогнутых фигур. Сноп лучей падает на стол, стоящий посреди комнаты, массивный, застланный вишневого цвета скатертью.

— Сядем, — предлагает аптекарша.

Крачунов опускается на стул против нее, и первое, что привлекает его внимание, — это стенные часы позади хозяйки. Они не работают, цилиндрические гири висят спокойно, мутно-желтые в полумраке, однако присутствие этих часов воспринимается как присутствие какого-то живого существа, важного и гордого.

— Слушаю вас, — говорит аптекарша.

Крачунов собирается с мыслями. Шумно вздохнув, начинает говорить — возбужденно, с ожесточением, и, по мере того как он говорит, в памяти его оживают одна картина за другой, встают и облекаются в плоть люди и события той отдаленной поры. Ему сейчас даже не верится, что все это он носил в себе столько лет.

Почему-то прежде всего он видит своего коня, потного и лоснящегося (ординарец дал ему кличку Хорек); видит, что конь отчаянно хромает. И это в тот момент, когда он, молодой офицер, должен спуститься со своим взводом в лощину и уничтожить пулеметное гнездо. Он слышит, как над оврагом эхом разносится его собственный приказ: «Пристрелите его! Я буду действовать пешим».

Затем перед его глазами возникает отвратительная морда мужика, заросшая, с венами, вздувшимися на висках от напряжения. Эта тварь размахивает перед ним дубиной и орет во всю глотку: «Душу из тебя вышибу!..»

Раньше он никогда не сталкивался со столь мерзкими человеческими типами, не встречал таких — мутных от злобы — глаз, с такими он встретится позже, в полиции, и будет расправляться с ними жестоко. Чем кончил тот мужик, он не помнит. Сам ли он его пристукнул или это сделал фельдфебель — верзила шоп[5], — которого прямо-таки распирало от избытка энергии? Он помнит только, что взгляд прищуренных глаз фельдфебеля, обрамленных длинными загнутыми ресницами, был всегда злобным, а от него самого вечно разило чесноком.

Капитан Харлаков. Его беспредельная жестокость действовала на окружающих, как гипноз, но вызывала и восхищение. «Не будь он садистом, мог бы стать болгарским Наполеоном! — рассуждал тогда Крачунов. — Такой ни перед чем не остановится!» Эта характеристика вспоминается ему теперь и вызывает прежнее чувство зависти — непреодолимое, острое, — и так же ясно, как и тогда, мерещатся золотые генеральские погоны.

Крачунов вспоминает молоденького аптекаря — раболепно сгорбленный, запыхавшийся, он семенит следом за гнедым конем Харлакова, пестрый галстук-бабочка под его воротничком развязался. Теперь, спустя два десятилетия, Крачунов повторяет его просьбу слово в слово, он абсолютно уверен, что не забыл ни словечка, даже интонацию помнит.

— Он попросил арестовать Христо? — спрашивает аптекарша, спрашивает так равнодушно, будто давно посвящена в позорные деяния своего мужа.

— Какого Христо?

— Его компаньона.

— Да, — отвечает Крачунов. — Он вам знаком?

Аптекарша молчат.

«Нет, ничего она не знает, — с уверенностью заключает Крачунов. — Но как объяснить ее спокойствие? А может, муженек уже ничем не способен удивить ее?»

И полицейский продолжает свой рассказ: о том, как последовал приказ расстрелять молодого аптекаря, участвовавшего в подготовке мятежа и оказывавшего первую помощь раненым Лопушанского отряда; о вторжении войск в город Фердинанд со стороны Черного моста, где их поджидала делегация богатеев во главе с местным священнослужителем (который предал анафеме попа Андрея, присоединившегося к бунтовщикам); о соперничестве между полковником Пазовым из Врацы, который руководил подавлением мятежа, и капитаном Харлаковым, нагонявшим страх и на низших, и на высших чинов.

— Вы тогда были уже замужем? — останавливается Крачунов, глядя на хозяйку с сочувствием, непонятным ему самому.

Аптекарша по-прежнему кутается в шаль.

— Мы были помолвлены. События застали меня в Ямболе, у матери.

— Богатеть Манчев начал в Фердинанде, я это помню. И если вы вздумаете меня выдать…

— Этим я выдам и его? — спрашивает она, закрыв полные отчаяния глаза.

— Коммунисты подобных вещей не прощают.

— Моя дочь тоже коммунистка.

— И ей будет несладко, если об этом узнают ее товарищи.

«И ей будет несладко!» — взглядом подтверждает она минуту спустя, сообразив, в какой западне очутилась вся ее семья.

— Стефка! Стефка!.. — настойчиво зовет ее муж, однако она холодно, даже с омерзением обрывает его:

— Подождешь!

Она надолго погружается в молчание, застыв, словно каменная статуя. Наконец машинально поправляет рассыпавшиеся волосы — черные, все еще густые, с седой прядью посередине.

— Какие же условия вы предлагаете?

Крачунов чуть усмехается.

— Вы женщина мудрая. И должно быть, понимаете, что мы с вами в одинаковом положении. Возможно даже, ваше хуже моего… Потому что вы рискуете зачеркнуть заслуги своей дочери — это ведь все равно что погубить ее.

«Верно!» — думает аптекарша. Она больше не питает иллюзий ни в отношении того, что случилось в двадцать третьем году, ни в отношении своего собственного положения теперь, в сорок четвертом.

— Госпожа Манчева, я должен добраться до Крумовграда!

Он уже не видит смысла скрывать что бы то ни было. Эти мелкие людишки не способны его «кокнуть», как говорил Медведь. И Крачунов делится своими соображениями о втором «заложнике», которого он тоже приберег на черный день. Речь идет о владельце авторемонтной мастерской, что за поворотом шоссе, возле железнодорожного депо. О том, как разбогател этот прохиндей, может рассказать только начальник Общественной безопасности. Трехэтажный особняк, огромная мастерская, виноградник в городе и еще один в Бессарабово, счет в банке — тут пахнет не просто конфискацией, тут реальная угроза судебного процесса, а там, глядишь, и виселица, если, конечно, не всадят в него пулю сообщники, почуяв опасность разоблачения. Крачунову он сейчас здорово пригодится, но в случае подвоха он сам его не пощадит. А в чем ее задача? Ничего сложного! Крачунов напишет записку, она отнесет ее владельцу мастерской по прозвищу Фокер, настоящая его фамилия — Найденов.

— И что в ней будет, в вашей записке? — любопытствует аптекарша.

Вопрос ее звучит совершенно безобидно.

Что будет в записке? Ничего особенного — чтоб он подготовил свой старый «опель» и завтра вечером, в сумерки, отвез его в Крумовград. И тогда все свободны — и Фокер, и господин Манчев, да и он, Крачунов, сможет позаботиться о своем будущем. Маленький южный городок, как известно, находится вблизи двух границ, а истинные патриоты пока еще не перевелись, верно?

— Что значит «свободны»?

«Торгуется». Крачунов хмурит брови. Самообладание этой женщины достойно восхищения, и это заставляет его взглянуть на нее с бо́льшим уважением.

— Я вполне сознаю, что для вас и ваших близких все это — просто напасть… Но, окажись вы на моем месте, как бы вы поступили?

Аптекарша тяжело вздыхает.

— Да, я приберег Фокера и Манчева! — продолжает Крачунов. — Решил приберечь их, как только мне стало ясно, что затеянная Германией игра идет к концу. И если б события не приняли такой оборот, я бы не стал их беспокоить!

— Что значит «свободны»? — настаивает она.

— Как только я перемахну через границу — турецкую или греческую, не имеет значения, — ваш супруг может считать, что компаньона своего он не предавал и что богатство нажил вполне честно, своим трудом.

— А где гарантия?

Крачунов даже рот разинул — этой бабе с ее дотошностью палец в рот не клади.

— Гарантия чего?

— Где гарантия, что вы будете молчать?

— Разве моего слова недостаточно?

Она в ответ не издает ни звука, даже глаз не подняла, но он больше чем уверен, что в душе она смеется над ним.

— Других гарантий дать не могу. Вы же видите… Сейчас мне самому нужны гарантии.

Сосредоточенная и вроде бы успокоенная, аптекарша ставит условие:

— Но все должно остаться между нами.

— А господин Манчев?

— Он человек малодушный, слабохарактерный, а тут… — Она горестно машет рукой. — Эта тайна и сама по себе может всех нас сгубить.

И аптекарша излагает свои условия с деловитостью, от которой у него мурашки бегут по спине. Под лестницей, что ведет на чердак, есть комнатенка — когда-то она предназначалась для прислуги. Там полно всякого барахла — ненужной одежды и всевозможной домашней утвари. Так вот, он поселится в этой комнатенке, у него будет ключ, чтобы запираться изнутри. Она по условному сигналу будет приносить еду. Утром ей лучше оставаться дома — с приходом новой власти город в это время бурлит, но после обеда она отнесет записку этому, как бишь его, Фокеру. И еще одно условие.

— Какое еще? — Крачунов ежится, дивясь тому, что уже подчиняется ее воле.

— Фокер тоже не должен знать, где вы скрываетесь. Пусть он возьмет вас в свой «опель» в каком-то заранее оговоренном месте.

Полицейский соглашается.

— Да, Фокеру лучше не знать, где я скрываюсь.

— И башмаки вам дам, — добавляет аптекарша. — Они старые, но крепкие — хранятся с той поры, когда мой еще увлекался туризмом.

Стефка Манчева направляется к двери, за ней на цыпочках идет Крачунов. Хозяйка заходит в спальню, а он прислоняется к двери, предусмотрительно лишь чуть прикрытой, чтобы можно было подслушивать.

— Ну, что там? — спрашивает аптекарь, и расшатанная кровать попискивает под ним, словно щенок.

— Прогнала я его.

— Как это?.. — Голос аптекаря дрожит. — Как это ты могла его прогнать?

— Так. Теперь мы хозяева!

— Мы?

— Я хочу сказать — Елена.

Она устало топчется по комнате, от ее шагов тихо позванивают склянки и ложечки — может, она подает ему очередную дозу лекарства. Наконец аптекарша выходит в коридор и делает Крачунову знак следовать за ней. Эта женщина (под шалью и ночной рубашкой угадывается стройное крепкое тело) вызывает в нем смешанные чувства — и обреченность, и желание.

17

Старый Георгий Токушев важно вышагивает по улице, размахивая бамбуковой тростью, стершиеся коленца которой поблескивают на солнце. Человек он невзрачный — низкорослый, щупленький, слегка горбится под тяжестью прожитых лет; одет, как одевались еще в начале века: черная широкополая шляпа, длинное черное пальто, черный костюм и на фоне всей этой черноты белый как снег стоячий крахмальный воротничок. Однако Георгий Токушев — чуть ли не самая яркая, самая представительная личность во всем городе, да и во всей области, общепризнанный духовный отец всех левых сил, начиная с тесняков[6] в прошлом и кончая нынешними ремсистами. Он немного отстал от времени, особенно по части организационной деятельности и конспирации, тем не менее все его высоко чтят и побаиваются. В полицию Токушева редко забирают — может быть, сообразили, что ни к конспиративным связям, и и к практической работе его не привлекают, к тому же и строптив он на редкость. Бывало, с отчаянным упорством твердит: да, это он отнес письмо (или инструкцию) своим единомышленникам в Разград (или в Силистру), хотя на самом деле и понятия не имел, о каком это письме илиинструкции его спрашивают.

Георгий Токушев — натура стойкая, выносливая, его не страшат ни побои, ни ярость полицейских, а главное — едва его выпустят, он чуть ли не с порога Общественной безопасности начинает разоблачать и критиковать власти и настраивать своих слушателей против правительственных законов и деклараций. Некогда бай Георгий водил дружбу с Димитром Благоевым и Георгием Кирковым, его память — живая история болгарского революционного движения после Освобождения[7]. На его беседы в сельских читальнях, впрочем давно строго запрещенные властями, всегда собиралось множество народу: говорил он увлекательно и умно, не скупился на остроты и соленые шутки. Но после Сталинградской битвы вдруг куда-то исчез — одни говорили, что томится в лагере, другие утверждали, что родные держат его взаперти, опасаясь, как бы озверевшие легионеры не учинили над ним расправу. Летом сорок четвертого года он снова появляется на улицах и в кофейнях, худой-прехудой, прямо-таки ревностный постник, суровый и замкнутый. Единственное, что он теперь позволяет себе, — обронить какую-нибудь туманную фразу вроде: «Теперь уже не за горами!» или: «Вы как хотите, а я намерен дожить!»

И вот бай Георгий дожил, он, словно юноша, гордо шагает по улице, а рядом идет Николай с ивовым прутиком в руке, прокладывая ему дорогу.

— Не задерживайте, человек торопится…

Десятки рук тянутся к старому тесняку, одни жаждут хотя бы прикоснуться к нему, с другими он обменивается рукопожатием, то и дело раздаются возгласы:

— В добрый час, бай Георгий!

— Держите власть покрепче, слышите?

— Не давайте им спуску, проклятым!

Время от времени он снимает широкополую шляпу, размахивает ею над облысевшей головой и выкрикивает жиденьким тенорком:

— Да здравствует Отечественный фронт! Да здравствует Отечественный фронт!

Небо, обложенное облаками ночью, к утру очистилось, и солнце заливает город потоками мягкого света, отчего все вокруг обретает размытые очертания и тени окрестных холмов словно нависают над дворами. Легкий ветерок колышет ветки пожелтевших деревьев и развевает волосы женщин.

За Георгием Токушевым идут, вернее, с трудом протискиваются сквозь толпу другие члены нелегального партийного руководства: однорукий Джундов, доктор Хаджиев, богатырь Спасов, знаменитый Диран, поразительно красивый железнодорожник средних лет, высокий и плечистый Каменов, не вынимающий изо рта деревянного мундштука, пожилая женщина с серьезным решительным лицом (для многих в этой толпе она — как воспетая в песнях тетушка Мара) и еще несколько человек — все торжественные, лица у всех сияют.

— Поднимайтесь, люди! — восклицают они, вскидывая крепко сжатые кулаки. — Столица уже в наших руках!

У красивого одноэтажного домика, в котором проживает известный всему городу врач, сын легендарного гайдука Панайота Хитова, толпа преграждает путь Георгию Токушеву, оттеснив Николая назад.

— Скажи несколько слов! — требуют в нетерпении люди и с криками «ура» поднимают его на плечи. — Ты в политике дока, получше нас соображаешь, что и как…

Бай Георгий описывает шляпой круг, чтобы установилась тишина. На его висках взлохматились седые волосы.

— Товарищи-и-и!..

Все вокруг замирает, воодушевленные лица сосредоточиваются, в наступившее молчание врезается лишь монотонное пение пилорамы, так связанное в нашем представлении с короткой провинциальной осенью.

— Товарищи! — повторяет оратор. — Власть уже в руках народа, власть теперь наша. Черная ночь фашизма кончилась, навсегда ушли в прошлое кошмары: облавы, аресты, ссылки, конец насилиям и бесправию! Отныне…

— Ура-а-а! — робко прерывают его несколько человек, но этот возглас подхватывают сотни людей:

— Ура-а-а!

— Смерть фашизму!

— Свобода народу!

— Отныне все зависит от нас — и добро, и зло, и правда, и кривда, и достаток, и благополучие, все-о-о!.. Готовы мы взять на себя такую историческую ответственность? Хватит у нас сил нести на своих плечах ответственность за судьбу Болгарии?

— Хватит!..

— Готовы!..

— Да, хватит! Да, готовы, — размеренно машет уже изрядно помятой шляпой Георгий Токушев. — Наша партия, партия болгарских коммунистов, выполнит свою историческую миссию, обеспечит и защитит будущее народа, будущее многострадальной Болгарии, которая до сих пор ничего не знала, кроме кнута и нищеты. К оружию, товарищи! Строго, не щадя себя выполняйте распоряжения новой власти, не дайте гадам очухаться и захватить инициативу. Мы пришли с добром и для добра, но кто поднимет против нас меч, от меча и погибнет! А теперь отпустите меня, потому что меня ждут… В Областном управлении ждут!

— К Областному управлению! — властно разрезает воздух чей-то голос, и поток людей подчиняется его воле.

Но у здания Областного управления тоже собрался народ, гомон нарастает, все тверже и яростней звучат призывы:

— Смерть тиранам!

— Преступников к ответу!

Откуда-то появляется табуретка, трое стоящих поблизости мужчин подхватывают Георгия Токушева, ставят на табуретку и приказывают:

— Говори!

И старый тесняк соглашается произнести речь. Вначале он говорит почти то же самое, что сказал перед домом доктора Хитова, потом напоминает о недавнем прошлом — о жестокой борьбе, о жертвах, которые унесла эта борьба, о мужестве местных партийцев, о героях, замученных в полицейских застенках: одного после пыток выбросили с пятого этажа околийского управления; другого окружили и изрешетили десятками пуль; третьего бросили в Дунай с камнем на шее — труп его на следующий день всплыл во время разлива реки, вызванного дождями.

Бай Георгий говорит тихо, губы у него дрожат, из глаз текут слезы — он лично знал этих людей, воспитывал и наставлял их, когда они, будучи совсем молодыми, вступали на опасный путь сопротивления, и его глубокое, сердечное сочувствие в атмосфере всеобщей скорби передается окружающим, многие плачут, не скрывая слез, так же как оратор; бывшая политзаключенная Гицка, только что выпущенная на свободу, вся дрожит, лицо ее светло и печально. Едва речь заканчивается, кто-то запевает «Интернационал», все подхватывают — кто поет со словами, кто без слов.

Теперь у всех увлажнились глаза, все ощущают торжественный миг великого перелома, освобождения на веки веков. А на ступенях перед Областным управлением стоит Кузман — подтянутый, сосредоточенный. Он замирает перед Токушевым и рапортует:

— Мы доложили Софии!

— О чем доложили? — морщится партийный ветеран, еще не успевший войти в роль старейшины новой власти.

— Что у нас правит Отечественный фронт…

— А они что?

— Действуйте, говорят, решительно, без колебаний!

Бай Георгий весело смеется и, обернувшись к сопровождающему его Николаю, подмигивает ему.

— А как же иначе, надо действовать! Раз уж началась революция, каждая секунда дорога… Тебя как зовут, парень?

— Николай.

— Так вот что, Николай… Передай членам городского и областного комитетов, чтоб они особенно не прохлаждались там, на площади, пускай скорее собираются наверху, в кабинете! Нельзя терять время, праздновать будем потом…

— Слушаюсь! — чеканит по-солдатски Николай, догадавшись, что этот заслуженный человек видит в нем и связного, и ординарца, и охрану.

Первое совместное заседание обоих партийных комитетов превращается в настоящий митинг — никто не в состоянии удалить из кабинета вторгшихся горожан, никто не смеет лишить их права участвовать в обсуждении вопросов, от которых зависит их собственная судьба.

— Первое, о чем мы должны сегодня поговорить… — произносит Георгий Токушев и неуверенно оглядывается на своих соратников — никто не позаботился о том, чтобы продумать и составить повестку дня.

Но в этот момент вперед выходит какой-то работник коммунальных служб. Он жует бублик и кричит так громко, словно вокруг все глухие:

— Касаемо булочников и бакалейщиков!..

— Что именно? — с чувством облегчения уточняет старый тесняк.

— А то, что все позакрывали, лавки на замке… Что ж, теперь зубы на полку?

— Правильно! — воспрянул бай Георгий — опорная точка для разговора найдена. — Предлагается довести до сведения по радио или расклеить уведомления. Все булочные и бакалейные лавки должны работать как обычно, в соответствии с существовавшим до сих пор распорядком. Кто будет противиться и не пожелает открыть…

— Конфисковать! — прерывает его работник коммунальных служб, стряхивая с усов крошки бублика.

— И под арест! — добавляет Токушев. — Мы будем беспощадны к любому факту саботажа.

— И пускай хлеб выпекают получше, а то больно клеклый… — подает голос кто-то еще, затем высказываются и другие, недовольные качеством хлеба:

— Они его недопекают, чтобы получался тяжельше.

— Третьего дня я богомолку вылепил из мякиша…

— Ясно, товарищи, ясно! — растопырил костлявые пальцы Георгий Токушев. — Булочников и бакалейщиков надо взять под особый контроль… Кому мы это поручим? — Он смотрит по сторонам и хлопает рукой по столу. — Джундову?

Джундов, бывший политзаключенный, ерзает на стуле и растерянно потирает темя, в его голосе чувствуется обида:

— Что у меня общего с этими господами?

— Кому-то же надо этим заняться!

— Тогда пускай Каменов, он лучше маракует по этой части…

Мрачный Каменов вынимает мундштук изо рта.

— Ладно, давайте их мне, я ведь экономист, хотя меня исключили из Свободного университета в начале третьего семестра.

— Для тебя это — семечки, ты у нас займешься промышленниками… Чего так смотришь? Промышленность! Ни одна фабрика, ни одна мастерская не должна останавливаться… Народ во всем нуждается — и в тканях, и в обуви, и в других товарах. Жизнь не потерпит остановок, имейте это в виду… Еще какие вопросы?

— Надо бы посдирать эти воззвания! — предлагает человек в форме железнодорожника, потный от смущения, его треугольный кадык судорожно мечется вверх-вниз, словно зверек какой.

Бай Георгий с недоумением оборачивается в его сторону.

— Какие воззвания?

Оказывается, город пестрит воззваниями, подписанными бывшим начальником Областного управления Симеоновым. Вчерашний головорез и фашистский главарь призывает хранить спокойствие и относиться с доверием к могучей братской России, он выражает «уверенность, что советские войска будут встречены по достоинству, с уважением, с тем чтобы они могли как можно скорее выполнить свою миссию в интересах союзников и вернулись к родным очагам», а пострадавшие от не всегда справедливых гонений левые элементы получат возможность возвратиться к своим семьям и «зажить в мире и спокойствии на благо нашего народа и отечества». И прочее в таком роде — многословно, сердцещипательно.

От негодования запавшие щеки Георгия Токушева покрываются чуть заметным румянцем, он размахивает поднятыми руками и настойчиво повторяет:

— Немедленно сорвать! Немедленно сорвать!..

— А Симеонов подался к немцам, в Югославию!

Эти слова Кузмана действуют на людское сборище, как разорвавшаяся бомба, все замирают от неожиданности.

— Удирает? — шепотом спрашивает бай Георгий, как бы не веря своим ушам.

— Пытается удрать… Мы предупредили партийные комитеты всех станций и полустанков…

Георгий Токушев трет подбородок. Он надеется услышать еще что-то, но его нетерпение слишком велико.

— Ну и?..

— Схвачены трое подозрительных, только пока нет уверенности, что и он среди них… Надо бы послать кого-то в Горна-Оряховицу, кто знает его в лицо.

Не смолкают гневные выкрики, вносятся различные предложения, и все стараются перекричать друг друга.

— Я обеспечу машину!..

— Зачем посылать одного? А вдруг тот пройдоха наклеил бороду?

— А нет ли на станции свободной дрезины?

Наконец принимается решение: группе вооруженных партийцев во главе с членом областного комитета Нейковым, не раз имевшим дело с начальником Областного управления, немедленно выехать на грузовике в Горна-Оряховицу.

Затем Кузман бросает вторую «бомбу»:

— На рассвете боевая группа ликвидировала Медведя…

В кабинете бушует буря: воздух сотрясают возгласы одобрения и восхищения, сыплются угрозы в адрес других тиранов, а какая-то тетушка могучего сложения, подпрыгивая, хрипло подвывает, вероятно имитируя убитого Среброва:

Медведь навалился,
Медведь навалился…
— Но Крачунов еще жив! — останавливает ее пляску Кузман.

Он коротко рассказывает, как группа активистов преследовала начальника Общественной безопасности и как он внезапно исчез. Из активистов он назвал одного Николая, это приятно удивило Георгия Токушева, и он взглянул на своего помощника с подчеркнутым интересом, может быть, даже с гордостью. От захлестнувшего душу приятного чувства Николай краснеет, как школьница, он предчувствует, что после этого признания исчезнет полоса отчуждения, которая до сих пор незримо, но почти осязаемо пролегала между ним и его товарищами.

В итоге зреет следующее решение: боевым группам с помощью добровольцев перекрыть все выходы из города; всех подозрительных задерживать для тщательной проверки и установления личности. Необходимо сделать все возможное и невозможное, чтобы не ушел от правосудия ни один палач, ни один изувер, на совести которого кровь невинных людей! Симеонова и Крачунова — под особое наблюдение! Провокаторов и осведомителей — тоже.

Кузман в своей стихии: он дает пояснения, вносит предложения, обобщает высказанные мысли. По его мнению, особое беспокойство внушает Пятый полк. Все учреждения и службы города уже заявили о своей лояльности, о готовности поддерживать платформу Отечественного фронта — даже кмет, которого, между прочим, полагалось бы арестовать за его многочисленные грехи. Лишь офицеры молчат. На телефонный звонок дежурный по части промямлил, что господин начальник гарнизона отдыхает и велел не беспокоить его, а на второй звонок не стал и отвечать, сняли и сразу положили трубку — Пятый полк прекратил с областью всякую связь. А вот с Софией наши военные общаются, да и с другими частями переговариваются время от времени — с теми, например, что стоят в Сливене и Плевене; об этом почтовые служащие рассказывают, да и сочувствующие из солдат доверительно сообщили, что и как.

— С кем именно они говорили в Софии? — озабоченно настораживается бай Георгий.

— С военным министерством. Справлялись, кого назначили министром. А потом хотели получить подтверждение от начальников других гарнизонов.

Наступает гробовое молчание — едва ли кто-нибудь из присутствующих не догадывается, что означает двусмысленное поведение военных.

— Я предлагаю… — Старый тесняк хмурится, в уголках его рта образуются жесткие складки. — Во-первых, устроить перед казармами демонстрацию по случаю нового летосчисления!

— А если они откроют огонь? — останавливает его чей-то голос, в котором угадывается не столько страх, сколько осмотрительность.

Георгий Токушев досадливо возражает:

— Они не посмеют! Кроме того, перед началом демонстрации я сам пойду и поговорю с полковником Гроздановым. Мы с ним не знакомы, но, я слышал, он человек хитрый, осторожный, так что вряд ли станет ссориться с коммунистами в такой момент.

Джундов, Каменов, Спасов — все противятся этому:

— А вдруг они объявят тебя заложником?

Старый тесняк усмехается: ему приятно, что о нем так беспокоятся.

— Не бойтесь, ничего со мной не случится… Время работает на нас!

— Что верно, то верно, — вступает Кузман. — Но это вопрос престижа. С какой стати ты должен идти к нему? Пусть он сам идет к представителю народной власти!

— Что ты предлагаешь?

— Мы попросим его пожаловать сюда! Ничего, что они не берут трубку, мы как-нибудь передадим наше предложение — курьеры, слава богу, найдутся!

— А если он откажется?

— Так ведь время работает на нас! Лишний раз проверим, так ли оно на самом деле. И не следует упускать из виду самое главное.

— Что ты имеешь в виду?

— Советские войска! Они могут появиться здесь в любой момент!

Георгий Токушев опускается в кресло бывшего начальника Областного управления и, подумав, неторопливо поворачивается к Николаю — похоже, он уже выбрал себе курьера.

Заседание продолжается. Обсуждаются все новые и новые вопросы — множество проблем ждет срочного решения. Однако Николай уже ничего не слышит и не видит, так он взволнован, что волею судьбы оказался в вихре событий, мало сказать в вихре — в его огненном кольце.

18

Аптекарша Стефка Манчева слышат, как в замочной скважине проворачивается ключ: щелчок, еще один и еле слышный скрип — признак того, что замок закрыт. Она стоит и ждет еще какое-то время, но больше ничего не слышно, и тут же догадывается, что полицейский тоже затаился у двери и прислушивается. Ей даже кажется, что каким-то сторонним, сверхъестественным взглядом она видит и себя, и его одновременно: оба скрючились в напряженном ожидании, обоих гложет взаимное недоверие. Хотя нет, она не права, Крачунов все же доверился ей, раз согласился, чтобы его сунули в этот чулан, который из убежища может превратиться в западню. И может быть, согласился не без умысла — ведь если она выдаст его властям, разве это не обернется трагедией и для жертвы, и для палача?

Стефка Манчева вздыхает и возвращается в прихожую. Но тут она вдруг теряет силы, в висках шумно пульсируют кровавые вихри, окружающие предметы странно удлиняются и крутятся. Она опускается на стул и, облокотившись на стол, огромным усилием воли пытается овладеть собой: постигшая ее беда до такой степени страшна, настолько чудовищна, что любые личные муки и переживания сейчас неуместны — беду эту надо воспринимать хладнокровно. Камень, опаленный огнем, остается невредимым. Поначалу взгляд ее скользит по окружающим предметам, но теперь она их не замечает, потом слух ее словно оживает под напором звуков — необычных, странных. Ей никак не удается определить, откуда они.

И вдруг наступает просветление — эти звуки идут с улицы, там разыгрывается что-то бесконечно интересное, такое, чего люди томительно ждали годы. Только теперь у нее не хватает сил дотащиться до окна, чтобы взглянуть в него и понять, что же происходит. Маятник стенных часов раздражает ее своей неподвижностью, цифры над ним — своими размерами, будто рассчитаны на близоруких. Наконец Стефка Манчева переводит дыхание и говорит вслух, изумляясь собственному умозаключению:

— И все-таки он в мышеловке!..

— Кто в мышеловке? — слышится стонущий голос.

Она вздрагивает, как бы очнувшись, и начинает пальцами растирать лоб: нет, нельзя расслабляться, нельзя давать волю страху и безумию, которые кроются в ней и заставляют трепетать каждый нерв, каждую клетку! Спору нет — перед нею разверзлась пропасть, разверзлась она и у ног ее мужа! Однако эта пропасть никоим образом не должна угрожать ее дочери, дочь любой ценой надо обезопасить — вот вывод, достойный того, чтобы его считать главным, сделать исходной точкой, если ей удастся собраться с мыслями и привести в определенный порядок ход своих рассуждений. Потому что сейчас лишь одно занимает ее — как предотвратить гибель дочери, как спасти Елену, а все остальное утратило всякое значение — и семья, и аптекарь, и ее собственная судьба!

А звуки становятся все выразительней, они стучатся в оконные стекла, они тормошат ее душу своей торжественностью. Стефка Манчева поднимается на ноги и делает несколько шагов, чтобы раздвинуть шторы — ситцевую и кружевную. Перед ее взором сверкает длинный отрезок улицы, хотя ближняя часть тротуара, заслоненная липами, не просматривается. Но и то, что видно, изумительно — народ, народ, народ! Кто мог предположить, что вокруг живет столько людей? Они прохаживаются, беседуют, то собираются группками, то рассыпаются, снуют туда-сюда. Вначале у нее создается впечатление, что все эти люди кого-то ждут, потом она склоняется к мысли, что царящее возбуждение сдерживается колебанием, которое витает между ними: они боятся решительных действий.

Но вот с верхнего конца города, от переезда, за которым возвышается Сарыбаир, показываются еще трое мужчин — двое взрослых и один школьник, они что-то кричат, подняв вверх кулаки, а паренек размахивает красным знаменем, сооруженным, как видно, из чего попало — древком служит обычная суковатая палка, заостренная с верхнего конца, а посередине полотнища белеет узкая полоска, должно быть кайма блузки или платья. Эти трое образуют притягательный узел, вокруг них шумно толпятся другие. Кто-то запевает песню, все подхватывают ее, и, хотя поют нестройно, вразнобой, самое главное — то, что толпа как-то сразу упорядочивается, выстраивается в более или менее ровную колонну и над нею реет уже второе знамя.

Прежде чем снова задернуть шторы, аптекарша, взглянув в окно, замечает: какой-то широкоплечий мужчина в кремовом костюме, уже немолодой, волосы с проседью, толкает перед собой подростка — очевидно, своего сына, — силится оторвать его от демонстрантов. Он и кулаком грозит, и кричит на него, а голос — ну просто иерихонская труба:

— Вот двину разок, сразу всю дурь из тебя вышибу!..

В прихожей опять полумрак, но аптекарша уже не садится, ее мысли мало-помалу упорядочиваются, голова становится трезвой, ясной. Разумеется, Елена непричастна к драме, разыгравшейся задолго до того, как она появилась на свет. Пусть Крачунов поскорее убирается отсюда. Его присутствие не то что в этом доме, не то что в городе, а вообще на земле — источник вечной опасности. О, как было бы хорошо, если бы он канул куда-нибудь безвозвратно, исчез бесследно, — какой благодатью явилась бы его смерть! И в воображении аптекарши рисуются картины одна ярче другой: автомобильная катастрофа по пути в Крумовград; машина превращается в раздавленную скорлупу под колесами стремительно мчащегося поезда; на бегущий автомобиль обрушивается гигантская каменная глыба, оторвавшись от нависшей скалы!.. Нет, надо не спасать, а избавиться от него, вышвырнуть его вон! Если бы представился случай ликвидировать его, она бы не стала раздумывать, только как это сделать, чтобы никто не догадался?

— Стефка! Стефка!.. — кричит из спальни муж.

Она вздрагивает и старается говорить спокойно:

— Что такое?

— Телефон!..

Только теперь она слышит, что телефон звонит не умолкая. «А вдруг опять он?» — жалит ее привычная мысль, но — господи! — что за вздор, ведь он здесь, в комнате для прислуги, в метре отсюда! С безумно бьющимся сердцем бежит она вниз, на последней ступеньке спотыкается и едва не падает. Да, на другом конце провода — Елена. Задыхаясь от волнения, она повторяет звонко, по-детски радостно:

— Мы свободны!.. Мы свободны!..

Аптекарша заливается слезами.

— Алло, алло! — кричит Елена. — Мама, что с тобой? Алло, алло! Почему ты не отвечаешь?

— Да, да! — выдавливает она наконец.

— К власти пришел Отечественный фронт! Мама, я… я уже… — Елена тоже плачет, в ее всхлипываниях тоже звучат детские интонации.

— Откуда ты звонишь?

— Из Областного управления.

— Откуда?

— Ты не бойся, теперь здесь мы… — Девушка приходит в себя, слезы больше не мешают ей говорить. — Тебе бояться нечего! Вы слушали радио?

— Да, да.

— И София наша, вся страна в наших руках!

— Так ты придешь?

Елена медлит с ответом, но ее живое дыхание ощущается в трубке.

— Мне б хоть поглядеть на тебя.

— Хорошо, забегу. Не знаю когда, но забегу… Мама!

— Что?

— Неужто ты не радуешься?

Аптекарша по-прежнему заливается слезами.

— Как не радоваться, радуюсь!

— Мама, крепись, теперь все пойдет к лучшему.

— Да, да, ты права…

— Слушай, да что же ты плачешь? Уж не случилось ли чего с папой?

— Отец чувствует себя хорошо. Я хочу сказать, как обычно…

— К обеду я забегу, увидимся. Ну мам, ну очнись, наши беды кончились!

— Приходи, я жду…

Аптекарша кладет трубку так, словно она из стекла и может разбиться. Поднимаясь по лестнице на верхний этаж, она вдруг останавливается — острая боль, пронзительная, как удар ножом, не дает ей идти. Она вдруг абсолютно четко вспомнила момент, когда началась вражда между нею и мужем.

В тот придунайский город они переехали охотно: он был куда более благоустроенным и привлекательным, чем забытый богом Фердинанд. Они прочно обосновались там и быстро разбогатели. И вот однажды вечером, когда они возвращались из театра, потрясенные «Властью Тьмы», которую давала приезжая труппа, она, углубившись в свои невеселые размышления, тихо обронила:

— Ты веришь в возмездие?

Муж повернулся к ней, и лицо его, обычно землистое, побледнело еще больше.

— Почему ты спрашиваешь?

— Потому что я верю…

— Глупости!

— Нет. Зло — оно как пружина: раскрутится до конца и непременно ударит того, кто его причинил…

Муж не стал ей отвечать — насупился и молчал до самого дома. И лишь потом, когда уже легли в постель, погасив свет, он проговорил, вызывающе, ехидно:

— Ну, так что ты этим хотела сказать?

Стефка не сразу поняла, о чем он.

— Когда о возмездии завела речь, о возмездии! — напомнил ей муж.

Она сжалась, всякое желание пофилософствовать уже пропало.

— На что ты намекала?

— Я ни на что не намекала.

— Ты что-то знаешь?

Стефка привстала и потянулась к торшеру, но муж схватил ее за руку, словно клещами, — в ту пору он был еще сильный.

Она не стала включать свет, подчинившись его грубому движению, только осторожно высвободила руку.

— Ты что-то знаешь? — настаивал он.

— Знаю.

Муж выругался.

— Что ты знаешь?

— Я знаю, что у меня задержка. И если это продлится еще несколько дней, значит, я забеременела…

Он весело охнул, наклонился к ней (она ждала, что он ее обнимет), и ее вдруг обожгла пощечина — первая и последняя, которую он себе позволил за всю их многолетнюю супружескую жизнь.

Обида, вроде бы забытая с годами, заслоненная появлением ребенка, долгой болезнью мужа, нежданно-негаданно оживает в душе так отчетливо, словно нанесена только вчера.

— Потому что я верю!.. — повторяет аптекарша, хотя собственный опыт убеждает ее, что на возмездие уповать не приходится.

Должно ли людьми руководить естественное чувство справедливости? Ставит ли история в конце концов каждого на место? Да нет. История — слепая череда событий. А люди, творящие столько бесчинств, остаются, как правило, безнаказанными.

— Елена? — вопросом встречает ее аптекарь.

Жена молча кивает.

— Не зайдет ли хоть повидаться?

— Зайдет.

Он отрывается от подушки, смотрит на нее испытующе и вдруг повторяет слова дочери:

— Неужто ты не рада?

Жена машет рукой, наклоняется, чтобы поправить простыню, и на ее глаза вновь набегают слезы.

— Ну, довольно, довольно… — неловко, с горькой снисходительностью утешает ее муж. — Что было, то прошло, надо смотреть вперед!

— Куда вперед?

Он злится, его синие губы извиваются, как пиявки.

— С немцами покончено, с нашими фашистами — тоже!

Стефка отбрасывает шаль, в которой промаялась всю ночь, и начинает одеваться. Голос мужа становится мягче, в нем легко уловить слащавый оттенок:

— Поди… Поди ко мне…

Удивленная и возмущенная, она поворачивается к нему спиной.

— Что?

— Поди ко мне…

Да, несмотря на тяжелый недуг, он все еще иногда загорался, все еще желал ее, но для нее близость с ним вызывала какие угодно ощущения, только не удовольствие — его бессильная похоть проявлялась так отвратительно: немыслимые жесты и еще более немыслимые слова. Стефка спешит прикрыть свою наготу, переводит разговор на другую тему.

— Микстуру будешь пить? А то я ухожу вниз.

— Ладно, давай…

Она наливает в столовую ложку двадцать капель и подает мужу, ошеломленная неожиданно созревшим решением: «Не только Крачунов, но и вот этот должен исчезнуть!» Облизывая ложку, аптекарь поглядывает на нее недоверчиво, исподлобья — можно подумать, что он прочитал ее мысли.

— А что с тем, с начальником?

— Сбежал.

— Хоть бы его пристукнули где-нибудь.

— Все получат по заслугам — и он, и ему подобные.

Муж вздергивает тощий, залитый микстурой подбородок.

— Кто это — ему подобные?

Но Стефка быстро выходит: она боится, что сорвется и закричит прямо ему в лицо: «Подлец! Подлец!»

В прихожей на предельной громкости работает приемник. Говорят ли, поют ли там, в далекой Софии, — понять трудно. Аптекарша поворачивает ручку и выключает радио. И в тот же миг ее внимание сосредоточивается на другом — там, за дверью комнаты для прислуги, насторожился и напряженно прислушивается полицейский, ее хозяин, но — и ее пленник. Это открытие воодушевляет. Она еще и еще раз повторяет про себя с ожесточением и злостью: «Но и пленник! Но и пленник!»

Ей кажется сейчас, что она упустила самый удобный момент: когда за ним гнались. Именно тогда надо было сделать все возможное, чтобы навести погоню на его след. Как это она сразу не сообразила, зачем он к ним пришел, почему она не выдала его, когда внизу, на улице, под окнами ее дома, бежали молодые люди с оружием в руках, решительные, яростные, готовые уничтожить его с ходу, не дав ему и рта раскрыть.

Но аптекарша боялась за Елену, и этот страх парализовал ее разум и волю. А на разум и волю она всегда рассчитывала. И на них ей еще придется опираться — и сегодня, и завтра, и, быть может, во веки веков. Потому что она запятнана — и не ее в этом вина. Господи, но, уж конечно, и не вина дочери!

19

Предложение Кузмана представляется весьма дельным и единодушно принимается на совместном заседании комитетов: к полковнику Грозданову отправятся трое — Николай, Елена и Виктор. Обязанности парламентера возлагаются на Николая, он выступит от имени Отечественного фронта, встретится с командиром полка и доставит официальный или неофициальный ответ «тех хитрецов в мундирах», а Елена с Виктором будут поддерживать связь с ним. В соответствии с планом Кузмана решено действовать следующим образом: в ста метрах от полковых ворот на тротуаре перед ремесленным училищем стоит Виктор и следит за тем, что разыгрывается непосредственно у ворот, а у шлагбаума должна оставаться Елена, якобы невеста Николая; во двор, на территорию казарм, заходит лишь Николай. Если с ним что-либо случится, Елена подает сигнал Виктору, а Виктор немедленно — либо по училищному телефону, либо каким-то другим способом — сообщает в Областное управление. Там до окончания операции будет дежурить Кузман, вся ответственность за успех или провал контактов с военными лежит на нем.

— Чудесно! — Георгий Токушев, немного обеспокоенный, барабанит пальцами по столу. — А если подвох?..

— Тогда подумаем.

— Думать надо сейчас!

Кузман лукаво усмехается — он рассчитывал на такую реакцию.

— У меня есть кое-какие соображения… Прежде всего мы выводим на площадь всех вооруженных партийцев и ремсистов.

— Этого недостаточно! Особенно в случае, если господа…

— …окажутся несговорчивыми? — завершает Кузман мысль старого тесняка. — Ты прав! На этот случай я предлагаю следующее: Георгию Токушеву как главному представителю новой власти срочно связаться с командованием советских войск, которые продвигаются южнее нас, в направлении Добрич — Плевен — София.

В просторном кабинете воцаряется молчание, лица мало-помалу расслабляются и светлеют.

— И попросить о помощи, не так ли? — уточняет бай Георгий.

— Пусть она будет символической… Тем более что новый военный министр издал приказ всем гарнизонам избегать каких бы то ни было конфликтов с вступающими в Болгарию советскими войсками.

— Хм! Ну, Кузман, ты у нас прирожденный руководитель! — оживляется Токушев. — Ну как, товарищи, одобряете?

— Одобряем! Еще бы! Пора и нам наконец увидеть советского солдата! — звучат возгласы одобрения.

И пока партийные комитеты продолжают работу (к удивлению всех присутствующих, «повестка дня» разбухла до тридцати двух вопросов, и все до одного «решающие» и «назревшие», как считают внесшие их на рассмотрение), Кузман выводит «оперативную тройку» в коридор, чтобы дать ей последние наставления, касающиеся вооружения и тактики действий. Об оружии они договариваются так: Виктор берет с собой винтовку и пистолет, Елена и Николай — только по пистолету, притом тщательно прячут их. Если офицеры потребуют, Николай сдаст оружие. Порядок действий: Елена и Виктор внимательно следят за обстановкой и мгновенно реагируют на любое ее изменение, Николаю надлежит вести себя сдержанно, умно, тактично.

— Возражений нет?

— Нет!

— Парламентеру пойти в караульное помещение, пусть его обкорнают — там есть машинка для стрижки.

Николай недовольно косится — это уже посягательство на священные права личности.

— С какой это стати?

— Патлы отрастил, как дьячок. Опрятные офицерики в пелеринах не примут тебя всерьез.

Потратив минут десять на то, чтобы привести себя в должный порядок, тройка уходит. По-другому выглядят сейчас они все, совсем иначе, чем при утреннем свете! Спокойные, веселые, уверенные, лица у всех ясные, может быть, даже более красивые, чем обычно, — будто и не было напряжения и опасностей минувшей ночи. Они идут, и настроение у них такое, какое бывает лишь у людей с чистой совестью, движения легкие, энергичные — только крыльев не хватает!

Впрочем, эти трое не исключение — всюду бурлит жизнь; взбудораженный народ высыпал на улицы, звенит веселый смех, люди обнимаются, целуются, как в пасхальный праздник. Да и у домов изменился облик — на подоконниках распахнутых окон цветы, на балконах развеваются знамена, большей частью трехцветные, но уже появились и красные, с вышитыми в верхнем углу серпом и молотом. Здание гостиницы украшено огромным полотнищем с портретами Сталина, Трумэна и Черчилля — в первом и третьем случае сходство почти достигнуто, а вот Трумэна вольны дорисовать в своем воображении сами зрители. И еще одна деталь: у многих на левых рукавах белые повязки с красными яркими буквами ОФ — Отечественный фронт. Эти буквы красуются уже и на здании судебной палаты (кто сумел туда забраться и закрепить их там — одному богу известно). Приемники работают на предельной громкости, диктор опять и опять читает обращение к народу нового правительства. Время от времени передаются и иные, весьма странные обращения, полные, однако, особого смысла:

«Товарищ Симеон Райков, где бы он ни находился, пусть немедленно даст знать о себе в Софийское радио!»

«Стелла Игнатиева из Разграда, исчезнувшая во время облавы в феврале 1944 года, должна явиться, если она жива, в город Русе, в Областной комитет партии!»

«Наши соотечественники в Бейруте и Каире, срочно разыщите режиссера Бояна Веселовского и помогите ему возвратиться в Болгарию! Возвращайтесь все, теперь наша власть!»

Возле театра разыгрывается целое представление — кто-то взобрался на стол, принесенный из соседнего кафе-кондитерской, и читает «Сентябрь» Гео Милева. Окружившие его люди перебивают его выкриками, размахивают руками. У Николая падает настроение — это ведь пьяница Миленков, администратор театра, с которым он здесь столкнулся ночью, когда выслеживал начальника Общественной безопасности. Слушатели от души потешаются над своим «кумиром».

— А ну-ка, разойдись!

Николай пробует растолкать их, но Елена сердито теснит его в сторону.

— Оставь их!

— Это же потехи ради, ты что, не понимаешь?

— Для кого потеха, а для кого нечто совсем другое…

Николай неохотно подчиняется. А народу все больше, повсюду горячие споры, выкрики, гневные призывы к борьбе против фашизма. Особое оживление царит возле ресторана Маркова — тут столпились рабочие и железнодорожники паровозного депо. Один, довольно пожилой, с морщинистым, дряблым лицом, прижимает к плечу национальное трехцветное знамя, увешанное красными лентами. Другой уселся на плетеный стульчик — летний инвентарь ресторана — и терзает старенькую гармонь. Сидит он важный, торжественный и по окончании танца или марша обязательно проигрывает несколько тактов «Интернационала». По всему видно, что музыкант уже с утра основательно поддал, у ног его стоит синий кувшинчик, который он время от времени подносит к пересохшим губам.

— Пока они не придут, не встану с этого места! — заявляет музыкант капризно.

— Кто они? — подначивают его железнодорожники и, перемигиваясь, весело смеются.

— Братушки!..[8]

Возле музыканта стоит мальчонка лет пяти-шести и восторженно смотрит на него.

— Правда, правда, скоро русские придут.

Люди хохочут, треплют мальчика по головке, шутят:

— Ну, если уж ты говоришь, как им не прийти!

— Сынок весь в папашу — тоже большевик!

Какой-то железнодорожник — щеки у него гладкие, как персики, два металлических зуба посверкивают — залезает на ограду и начинает говорить, сперва медленно, запинаясь, потом все с бо́льшим жаром, размахивая рукой, на которой болтается браслет «от ревматизма», — о чудовищных зверствах вчерашних правителей, о беспросветной нужде, о надежде, которая не угасла в сердцах людей даже в ту пору, когда на горизонте, казалось, не мерцала ни одна звездочка.

— Ну хватит! — теребит своих Елена — она и сама не хочет расслабляться, и не терпит, когда расслабляются товарищи. — Время не ждет!

Трое пробиваются сквозь толпу, которая по мере приближения к крытому рынку становится все гуще. И тут Николаю приходит в голову: а не пойти ли им в обход, по Александровской улице? И давка меньше, и будет возможность посмотреть, что сейчас происходит в стороне от главных артерий города.

— Нельзя же судить о настроении людей только по этому, — глубокомысленно замечает он.

Елена и Виктор соглашаются, поглощенные мыслями о деле, которое их ждет. Николай сворачивает в боковую улицу. По правде говоря, предложение пойти кружным путем связано с тайной, о которой его спутники не должны догадываться, о которой никто на свете не должен знать. На узкой улочке, что тянется параллельно Александровской, живет Русокосая — так называет он девушку, в которую влюбился недавно, о которой думает все время с нежностью, хотя даже не знает, как ее зовут. Русокосая живет на втором этаже небольшого бревенчатого дома с облупившейся штукатуркой; а внизу, на жестяном почтовом ящике, с трудом можно прочитать два имени — Живка и Даниэла Тошковы. Николая так и тянет к этому невзрачному дому: он надеется хотя бы мельком увидеть предмет своей страсти — либо в узеньком оконце с геранью, либо на балконе с прогнившими перилами, куда сестры выходят, чтобы поглазеть на прохожих или полюбоваться живописными громадами облаков над низким румынским берегом. Под вечер Русокосая выходит на балкон и подолгу расчесывает свои длинные светлые волосы. Лицо у девушки грустное. Причесавшись, она куда-то уходит, а возвращается домой лишь поздно ночью. Все эти наблюдения накопились у Николая не за один день и не за одну неделю.

Когда вспыхнула эта любовь, когда завладела всем его существом, Николай и сам толком не знает. Во всяком случае, встреча с Русокосой вызывает в нем глубокое волнение, необъяснимый трепет, она является ему в туманных беспокойных снах.

Собранные о ней сведения не так уж скудны: работает на почте телефонисткой; у нее нет никого из родных, кроме сестры; живет одиноко, ни с кем не общается, если не считать сестры, с которой делит хлопоты по дому. Николай не знает о ней ничего существенного — ни откуда она, ни чем живет, ни чем увлекается. Сестры бедны — это сразу же бросается в глаза, хотя внешне они очень опрятны. Однажды Николай столкнулся с Русокосой в кафе-кондитерской Тахира и решительно поздоровался с ней, чтобы привлечь к себе внимание. Она обернулась, окинула его взглядом, благосклонно улыбнулась и, похоже, сразу забыла об этой встрече. Нет, он не произвел на нее ни малейшего впечатления!

Разумеется, друзья Николая ничего обо всем этом не знают, да и не должны знать — они бы не одобрили и не «благословили» подобное увлечение: женщина, совершенно не интересующаяся происходящими событиями, к тому же по возрасту годится Николаю если не в матери, то в тетки. Разве среди своих, среди ремсисток, не найдется хорошей девушки? К чему приведет увлечение какой-то сомнительной дамочкой (пусть даже не из богатой семьи) в такое время — время классовых боев, — когда еще не решен вопрос «кто кого»?

Николая ждет разочарование — на балконе стоит только сестра Русокосой, у нее такие же светлые волосы, только коротко подстриженные. Она тучновата, у нее несколько увядший вид; на веревке, натянутой над перилами, сушится белье, свидетельствующее о том, что бедность в этом доме давняя и постоянная. Сестра Русокосой смотрит на улочку — там царит оживление, которое ее совершенно не трогает, — затем наклоняется вниз и о чем-то спрашивает у проходящей мимо женщины; выслушав ответ, пожимает плечами и уходит в комнату.

От перекрестка доносятся новые волны шума, и люди, охваченные любопытством, бегут туда. Тройка тоже идет в том направлении, но Николай кисло предупреждает товарищей:

— Только ни во что не ввязываться!

Возле бакалейной лавки стоит, скрючившись, человек с испуганными бегающими глазками, на него со всех сторон налетают женщины и лупцуют его почем зря, сопровождая свои тумаки грубой бранью:

— Знай, как нас позорить! Вот тебе, ворюга! Вот тебе, потаскун, твою мать!..

Из разговоров в толпе становится ясно, что это всем осточертевший сменный мастер бакелитового завода. Женщины честят его за доносы и издевательства над ними — пришло время отомстить этому развратнику и подхалиму.

Мастер клянется, что все понял, что исправится; у него течет кровь из носа, под левым глазом набухает синяк, но мстительницы не унимаются — колотят его, пинают. Одна из них, молодая и красивая, совсем девочка, жалобно всхлипывает: «Меня тоже опозорил, окаянный!»

— Может, разогнать их? — колеблется Николай, хотя сам запрещал ввязываться в какие-либо истории.

Но Елена категорично отвечает:

— Не надо.

— Они же убьют его! — тревожится Виктор.

— Ну и пусть! — В глазах Елены вспыхивает ярость. — И поделом ему!..

Разъяренные женщины с улюлюканьем стаскивают с мастера штаны. Трое молодых людей удаляются, смущенные этой финальной сценой.

Они снова выходят на Александровскую, Виктор останавливается у ремесленного училища и снимает с плеча винтовку.

— Так какой сигнал?

— Два раза махну платком, — усмехается Николай. — Но янадеюсь, что это не понадобится…

В нескольких метрах от ворот казармы он замедляет шаг. Елена испытующе смотрит ему в лицо.

— Если хочешь, я тебя заменю, — говорит она.

— Не беспокойся, я вас не подведу.

Она протягивает ему руку, Николай пожимает ее, но без воодушевления.

— Ты зря тревожишься, офицеры не глупее полицейских!

С этими словами он, приосанившись, уверенно направляется к проходной — нет, за него и в самом деле не надо беспокоиться. Полный добрых предчувствий, он, как видно, никого и ничего не боится.

20

У Крачунова зарождается та же мысль — он попал в западню! Притом влез в нее добровольно, увлекшись своими давними планами избавления. Но разве есть в этих планах хоть крупица здравого смысла? Он делал ставку на грех аптекаря, на трагическую уязвимость этого человека, который должен был стать послушной пешкой в руках того, кто посвящен в его тайну. А тут в игру вдруг вступила аптекарша — фигура, не принимавшаяся в расчет, ее участие в этом щекотливом деле никоим образом не предполагалось.

Внешне она кажется покорной, смирившейся со своей судьбой, подавленной несчастьем; однако глаза у нее недобрые, и взгляд их сверкает подчас, как стальной клинок. Аптекарша вела переговоры уверенно, с фанатичной твердостью, как говорится, на равных. Чего от нее можно ожидать? Не выйдет ли она из подчинения в решительный момент? В сущности, Крачунов лишь теперь начинает понимать, что дело тут вовсе не в нем и не «гениальная» идея привела его в западню, что «глубокий резерв», на который он так рассчитывал, приведен в действие целой лавиной событий, безысходностью, которая затянула его душу черной пеленой. Примитивная реакция Среброва и других служащих его ведомства оказалась более естественной и разумной, и, будь он действительно умным человеком, каким он себя считал, ему бы, в преддверии надвигающейся катастрофы, следовало принять одно решение: бежать. Ведь это же была единственная щель, через которую ему, может быть, удалось бы выбраться, а позже вернуться обратно с победой, восторжествовать над мразью, истребление которой составляло главный смысл его жизни на протяжении трех десятилетий. Бежать на запад, к гитлеровцам, где уже нашло себе прибежище окружение Цанкова, или на юг, через Турцию и Ближний Восток, к англичанам, как уже давно бежали некоторые подопечные Гешева, бежать подальше от Восточного фронта и, возможно, пораньше, заранее все продумав и предусмотрев. Почему он так самонадеянно отказывался последовать советам прозорливых людей, чем заворожила его идиотская комбинация с аптекарем? Крачунову припомнились телефонные диалоги, которые он периодически вел со своей жертвой, его глумливые расспросы, как, мол, жив-здоров, лицемерная радость по поводу того, что они теперь в одном городе. Но сейчас все это вызывает у него отвращение — к самому себе, ко всей своей дешевой, презренной роли этакого таинственного покровителя. Впрочем, не слишком ли поздно у него наступило прозрение, что он — жертва обстоятельств, которые выше его и которые уже готовят для него страшную развязку?

Прислонившись к стене, Крачунов напряженно вслушивается, стараясь понять, что происходит в доме. Какое-то время шагов аптекарши не слышно, потом она идет в прихожую, шныряет по коридору, затем из спальни доносится короткий приглушенный разговор, и опять наступает тишина, пропитанная запахами лекарств. Боль обручем сжимает череп, вызывает тошноту.

Крачунов садится на пол. Вокруг колышется сизый туман. Только теперь до него доходит, что в этом чулане нет окна; от узенькой фрамуги толку мало, из четырех стекол целы только два, а два заменены картонками; уцелевшие стекла то ли слишком грязные, то ли цветные — от них в чулане сизая муть, делающая предметы бесформенными, похожими на затаившихся тварей. Он пробует оглядеться, освоиться с обстановкой, в которую попал, будто это ему пригодится: рядом с ним на полу лежит продавленный пружинный матрац, от него разит мочой, на краю матраца какой-то ворох, напоминающий притаившегося медведя, — оказывается, это свернутая постель, оставленная хозяйкой на случай, если он заночует. Дальше — два ветхих стула, один опрокинут на другой, за ними гора посуды, прикрытая клеенкой, а немного в стороне — несколько глиняных кувшинов, их ручки торчат, словно уши. В углу еще одна гора тряпья, оттуда несет плесенью, и ко всему этому примешивается запах йода. Он оглядывает стены — напротив, во всю длину чулана, тянется глубокая ниша. Чьи-то заботливые руки украсили ее четырьмя декоративными блюдами, большущей чугунной ступкой, пестик ступки блестит, как маленькая булава. Здесь же множество бутылок — больших, средних, маленьких, с этикетками и без них, иные бутылки весьма причудливых форм, с фаянсовыми пробками. Рядом с нишей висит на гвозде большущая широкополая дамская шляпа времен немого кино, две ленты свисают вниз, словно щупальца осьминога.

«Моя тюрьма», — думает Крачунов и закрывает глаза. Тяжелый обруч, кажется, теперь сковывает и грудь. Надо бы чуть приоткрыть фрамугу, чтобы стало светлей и можно было глотнуть свежего воздуха, но у него нет сил. Он опускает голову и пробует вызвать рвоту — тщетно, с губ стекает только липкая горькая слюна. «Уснуть, уснуть», — думает Крачунов, и это навязчивое желание бьется, словно неведомые темные крылья, в его мозгу и туманит сознание, но Крачунов понимает: было бы безумием уснуть именно сейчас, именно в этот день! Трезвость, ясность — вот что ему сейчас необходимо, вот на что он должен рассчитывать до того заветного момента, когда пересечет границу. Конечно, с помощью брата Среброва, проживающего в Крумовграде. Но этот брат вовсе не офицер, во всяком случае он не видел его в офицерской форме. На нем серый костюм в полоску (и у Крачунова есть такой костюм, только он его давно не надевал), тяжелые туристские башмаки с загнутыми кверху, как у мокасин, носками, старомодная шляпа с широкими полями, лихо сдвинутая набекрень.

«Чего это вы так вырядились?» — спрашивает у него Крачунов, которого больше всего поразила шляпа — ее ленты висят точно так же, как у этой, что висит здесь под потолком.

Брат Среброва оборачивается к нему с недовольным видом:

«Нарочно…»

«Вы тоже настроились бежать?»

«Я офицер, в политику я не вмешиваюсь».

Крачунова всего передернуло — этот тип держится точно так же, как и все в окружении полковника Грозданова, и он настораживается.

«Не хватает, чтоб вы отказали мне в помощи!»

Брат Медведя по-прежнему не сводит с него глаз, но взгляд его совсем как у начальника гарнизона: надменный, высокомерный.

«Чего вы ждете от меня?»

«Чтоб вы переправили меня через границу».

Переодетый офицер насмешливо фыркает.

«Куда, куда вас переправить?»

«Довольно!» — рявкает Крачунов и срывает шляпу с его головы (шляпа сама возвращается на свой гвоздь). Но в тот же миг он брезгливо корчится и отшатывается назад — все темя у офицера голое, кроваво-красное, как после ожога.

«Постойте, вы случайно не поручик?»

«Я капитан. Не обращайте внимания на мой костюм, он старый… У вас ведь тоже есть такой костюм?»

«Есть».

«Да, но ваша жена увезла его в Чепеларе».

Крачунов изумлен. Верно, когда жена паковала свой багаж, он обратил внимание, что она и его костюм свертывает и сует в огромный дорожный сундук. «Это я для старшего брата, — смущенно пояснила жена, заметив его недоумение. — Не могу же я припереться к ним с пустыми руками. Ты его все равно не носишь…» — «Бери, бери!» — разрешает Крачунов, хотя ему самому нравился этот костюм.

Брат Среброва сочувственно кивает, прочитав его мысли.

«Мне понравился материал, заграничный…»

«Так вы перебросите меня на ту сторону?»

«Если вы докажете, что участвовали в истреблении тех мальцов».

Переодетый офицер проводит мясистой ладонью по обожженному черепу (такая же бесформенная ладонь и у Медведя!) и гонит его так же, как полковник Грозданов:

«Вон отсюда!»

Крачунов сует руку в карман, чтобы выхватить пистолет и застрелить его, до такой степени он обижен, озлоблен (надо было уложить вас всех до одного!), но вдруг между ними встает Роза, она хватает его за рукав и с укором шепчет ему:

«Я-то считала, что ты умней… Довольно, пойдем!»

«Куда?»

«На виноградник, там зарыты все его драгоценности».

«Мне не деньги нужны, я ищу убежища, мне нужен человек, который приютил бы меня на время…»

Роза тихо смеется, не скрывая иронии:

«Почему же ты не вспомнил об этом еще в ту пору, когда уверял меня, что песенка Гитлера спета?»

Крачунов с размаху бьет ее по щеке — эта женщина не достойна его любви, она эгоистка, каких свет не видал, она только мешала ему, только путалась у него под ногами!

«За что ты меня бьешь?» — спрашивает дочь, у нее слезы на глазах, и Крачунова оторопь берет — выходит, это не жена доктора Енчева, это его собственный ребенок, неизвестно каким образом попавший ему под руку…

«Беги!.. — с раскаянием гладит он ее по головке. — Возвращайся к маме, там вас никто не узнает, никто не тронет… Здесь страшно оставаться, моя девочка, здесь никому не будет пощады! Вот кто-то стучится, кто-то нас разыскивает!»

Крачунов обнимает дочь, прижимает ее к груди, испытывая любовь и жалость, но в дверь действительно кто-то стучит. Встряхнув головой, Крачунов поднимает отяжелевшие веки.

— Вы что, не слышите? Уже десять минут стучусь…

Крачунов поднимается, вытирая спиной стену, и тоже шепчет:

— Это вы?

Удивленный тем, что его шепот прозвучал как-то виновато, он осторожно поворачивает ключ, свет прихожей резко и больно ударяет ему в глаза. Странно, ведь и там царит сумрак! Или, может, в его чулане настолько темно, что даже приглушенный свет подействовал на него, как ослепительная вспышка.

— Вы спите?

Он неопределенно хмыкает, все еще находясь под впечатлением кошмарных видений.

В ее руках завернутый в салфетку судок, хлеб и графин с водой. Не дождавшись ответа, она задает ему другой вопрос:

— Есть хотите?

Крачунов мучительно глотает слюну и испытывает неловкость оттого, что выдал свое состояние. Аптекарша размещает еду на матраце и стоит, склонившись над ней, глядя на него в упор.

— Я должна попробовать?

Крачунов морщится, все еще сонный и вялый.

— Что попробовать?

— Пищу…

— Я не боюсь, — самоуверенно отвечает он. Потом нетерпеливо машет рукой. — Я и мертвый не оставлю вас в покое.

Она отходит к двери и смиренно спрашивает:

— Значит, его фамилия Найденов?

— По прозвищу Фокер…

— А если он не поверит, что я пришла от вас?

Тут его охватывает радость: теперь он может быть уверен, что ни отравлять, ни выдавать его здесь не станут!

— Поверит, я вам сообщу пароль. Вы им воспользуетесь лишь в крайнем случае… Сейчас идете?

— К обеду попробую выскользнуть…

Крачунов делает необходимые уточнения: если не сегодня, то самое позднее завтра вечером Фокер должен ждать его между семью и восемью часами, то есть когда совсем стемнеет, возле турецкого кладбища; машина должна быть в полной исправности, с таким запасом бензина, чтобы можно было без остановок доехать до южной границы; никаких подробностей Фокеру сообщать не следует — в какой город поедем и с какой целью, — об этом он узнает в пути; не надо ему знать и того, где Крачунов скрывается, — просто зашел в аптеку, передал распоряжение и исчез; пускай захватит какую-нибудь одежду, чтобы можно было переодеться, и наличных денег, в том числе валюту в английских фунтах; и никто ни под каким видом не должен его сопровождать.

— Какой пароль?

Крачунов кивает — верно, Найденов так просто доверяться не станет.

— Вы к нему обратитесь по его агентурной кличке, — решительно предлагает он. — Имейте в виду, что эту кличку дал ему я и она только мне одному известна. Когда он мне звонил, то не называл своей фамилии…

— Значит, он тоже…

Аптекарша замолкает, но Крачунов угадывает ее мысль.

— Да, Фокер работал на меня. И на себя, конечно! У меня были тысячи возможностей вознаградить его самым щедрым образом… Стрелец — вот его кличка!

— Стрелец, — повторяет аптекарша, вслушиваясь в собственный голос.

— Стрелец.

— После того как вы уедете… как будто ничего и не было, не так ли?

Крачунов прищуривается.

— Все будете свободны! Все!

Аптекарша шмыгает в коридор, и Крачунов поворачивает ключ. Затем он жадно набрасывается на еду: развернув салфетку, дрожащими пальцами отламывает кусок хлеба. От вкусного запаха он совершенно дуреет, судок соскальзывает с матраца и падает на пол, обжигая ступни чем-то горячим и жирным. А вдруг его в самом деле хотят отравить?..

21

К шлагбауму приближаются трое солдат, лица у них хмурые, неприветливые — солдаты явно недоспали.

— В чем дело? — спрашивает один из них, похожий на раскормленного кролика.

Николай строго смотрит в его зеленоватые глаза.

— Меня прислали к командиру полка.

— Кто?

— Областной комитет Отечественного фронта.

Солдаты переглядываются, вертятся вокруг Николая, словно нанимают работника. Мало-помалу их лица светлеют.

— От Отечественного фронта, значит, — скороговоркой произносит толстяк. — А кто там в твоем Отечественном фронте?

— Представители народа.

Солдат шевелит соломенными бровями, его голос становится мягче:

— Какого народа?

— Бедного… А вы что, радио не слушаете? — переходит в наступление Николай. — Вся Болгария поднялась!

Солдаты опять переглядываются, наконец самый низенький, у которого черная густая щетина отливает лиловым цветом, предлагает остальным:

— Давайте хотя бы господина поручика позовем.

— Мне велено поговорить с полковником Гроздановым.

— Без поручика все равно не обойтись!

Солдат поворачивается, уходит по выложенной камнем дорожке, следом за ним тащится другой. Остается лишь толстяк, который первым заговорил с Николаем. Он поднимает сжатый кулак и шепотом четко произносит:

— Смерть фашизму!

Николай улыбается — он чувствует свое превосходство — и тоже поднимает кулак.

— Свобода народу!

— Почему вы улыбаетесь?

— Уж больно вы осторожничаете.

— Ну что там, на воле?

— Власть свергнута, с гор спускаются партизаны.

— А заключенные?

— И они уже на свободе. — Николай понижает голос: — А что именно вас интересует?

— Как с уголовными, их выпустят? Отец мой сидит — кража со взломом и убийство…

Николай неопределенно машет рукой (только этого ему не хватало!) и глухо отвечает:

— Надо полагать, объявят амнистию.

А двое других уже идут обратно, чинно вышагивая по обе стороны молодого представительного офицера. Приблизившись, офицер высокомерно спрашивает:

— В чем дело?

— Минуту назад приходит этот парень… — начинает солдат.

Офицер перебивает его:

— Для вас устав существует?

— Я от Областного комитета Отечественного фронта, — говорит Николай.

Офицер с пренебрежительным любопытством разглядывает гостя.

— Более подходящего не нашли?

— А чем я плох?

— Сколько годков-то исполнилось?

— Должно быть, я такой же зеленый, как и вы.

Щеки офицера багровеют, но говорит он спокойно — очевидно, умеет владеть собой:

— И что ему нужно, Отечественному фронту?

— Об этом я скажу полковнику Грозданову.

— А ежели я вас не пущу?

Николай поворачивается, давая понять, что собирается уйти, но движения его неторопливы. Он лихорадочно соображает: «Настаивать, чтобы пустили, или держаться с достоинством?»

— Погодите! — Поймав Николая за рукав, поручик останавливает его и с напускной доверительностью говорит: — Не петушитесь, я не хотел вас обидеть. Что передать полковнику?

— Чтоб он принял меня. Я отниму у него всего несколько минут.

— Несколько минут… Значит, вы пришли не на переговоры?

— Я не уполномочен вести переговоры, я нарочный.

Молодой офицер задумывается, и Николай только сейчас замечает, что из-под фуражки у него видны красноватые шрамы — они тянутся до самой шеи, бронзовой от загара.

— Ладно!.. — соглашается поручик и быстрым шагом идет в казарму.

Николай остается возле полосатого шлагбаума в окружении трех солдат, которые все еще недоверчиво таращат на него глаза.

— Чего это вы уставились на меня? — сердито спрашивает он. — Все переиначилось, господа теперь не в чести.

На ступенях штаба появляется поручик и негромко, но властно приказывает:

— Ступайте сюда!

Николай расталкивает солдат.

— Встряхнитесь вы наконец, стыдно! — бросает он им и направляется к штабу.

А дальше все как во сне — и шеренга солдат, с интересом и даже с симпатией наблюдающих за ним, и длинный коридор, и плиточный пол (светлые и темные квадратики размещены в шахматном порядке), распахнутая в глубине коридора дверь, в которой виднеется широкоплечая фигура начальника гарнизона.

— Господин полковник! — Поручик козыряет у порога.

Командир полка поднимается с кровати, застланной грубым шерстяным одеялом, и пристально смотрит на посетителя с тем же недоверчивым любопытством, с каким его встретил молодой офицер.

— Это и есть нарочный?

Полковник колеблется, подать руку гостю или нет, и в конце концов решает, что лучше обойтись без рукопожатия.

— Почему вы прекратили связь с городом? — спрашивает Николай.

— Ночью полк вообще ни с кем не поддерживает связи.

— Но вы же говорили и с Софией, и с другими гарнизонами.

Скулы у полковника багровеют, взгляд становится мрачным.

— Когда и с кем говорить — наше дело!

— Потому-то меня и направили к вам — товарищи из Областного комитета хотят поговорить с вами.

— Кто именно?

— Прежде всего Георгий Токушев.

— Хм… Еще?

— Достаточно его одного.

Начальник гарнизона кисло улыбается, багровые пятна сходят с его холеного скуластого лица.

— Давайте условимся так. — Он смотрит на свои турецкие часы, не без усилий вытащив их из кармашка форменных брюк. — Сейчас восемь двадцать семь… Пускай позвонят ровно в десять, а я прикажу соединить меня немедленно.

— Вас просят приехать.

— Нет, я не могу оставить свой пост!

«Теперь все зависит от меня!» — убеждает себя Николай, страшась даже подумать о том, что вернется ни с чем. Новая идея мобилизует его, как перед боем.

— Господин полковник, — твердо говорит он, — речь идет о советских войсках, часа через два они будут здесь… Товарищи надеются, что вы не откажетесь встретить их вместе с официальными лицами.

Начальник гарнизона молчит, растирая толстые пальцы над горячей печкой, стоящей посреди комнаты. Потом, застегнув китель, зовет неуверенно:

— Поручик!

Офицер, появившись у входа, вытягивается в струнку, вид у него сокрушенный: вероятно, предчувствует, что начальник готов капитулировать.

— Слушаю!..

— Велите подать фаэтон. Я поеду с этим юношей к господам из Отечественного фронта… Где их резиденция, если это не секрет?

— В Областном управлении, — торжественно сообщает Николай, не сомневаясь, что это произведет впечатление.

Полковник и поручик встречают эту новость с каменными физиономиями, и все же скрыть волнения им не удается — в Областном управлении уже хозяйничают коммунисты! Поручик поворачивается кругом, его шаги звенят и замирают в длинном коридоре.

— Вы служили? — прерывает размышления Николая командир полка, силясь застегнуть пуговки жесткого воротничка.

— Нет.

— Я так и подумал. А вы хоть умеете обращаться в оружием?

— С каким оружием?

— Которое оттопыривает ваши карманы.

— Да.

— Когда вас призовут на службу, вы поймете, что армия не политическое ведомство и что для государства лучше, если она вне политики.

— То, что происходит у нас, господин полковник, — не просто политика. — Николай старается отбить у него охоту говорить с ним покровительственным тоном. — Это — революция!

— Все равно, что политика, что революция… Армия должна оставаться в стороне.

— В стороне от рабочих и крестьян?

— В стороне от их вождей. — Полковник ищет глазами фуражку. — Господина Токушева типичным пролетарием не назовешь, верно?

— История заставит вас сделать выбор между ним… — Николая осенила еще одна идея, и он решает рискнуть: — …и Крачуновым!

Начальник гарнизона садится на кровать. Его руки с растопыренными пальцами лежат на коленях.

— Кто это — Крачунов?

— Начальник Общественной безопасности.

— С какой стати вы мне о нем говорите?

— Ночью он был у вас, здесь!

Полковник сидит, не поднимая головы, он явно шокирован. Это длится недолго, он выходит из шокового состояния, его голос обретает свойственную ему твердость:

— Я его прогнал!

— И правильно сделали. О чем он вас просил? Чтобы вы предоставили ему убежище?

— Да.

— Крачунову во всей Болгарии не найти убежища!

Начальник гарнизона притворно кашляет, а Николай прямо-таки окрылен тем, что настало наконец время, когда зрелые люди побаиваются юнцов и даже подчиняются им — в сущности, детям! Кто знает, может, это самое светлое и чистое время в истории народа?

— Готово, господин полковник! — рапортует поручик.

Начальник гарнизона встает, привычным движением оправляет ремень и уходящую под погон портупею и быстро шагает к выходу. Николай и поручик следуют за ним. Однако в фаэтоне полковник вдруг преображается: закинув ногу на ногу, он любезно улыбается, родинка на щеке делает его улыбку наивной и непосредственной (природе тоже свойствен обман).

— Мне ехать с вами? — фамильярно спрашивает у него поручик, поставив на ступеньку ногу в блестящем сапоге.

Но полковник мягко отстраняет его, явно не желая подвергать опасности.

— Не бойтесь, мне они ничего не сделают! — Он касается пальцем квадратной спины возницы — пожилого солдата с лихо закрученными усами. — К Областному управлению!

Фаэтон трогается, оставив позади толпу солдат — серых, однообразных, но на всех лицах словно написан один вопрос, который нетрудно угадать: «Куда это понесла его нелегкая? Неужто он станет противиться буре, бушующей за каменной оградой казарм?»

А за каменной оградой стоит и ждет Елена. Увидев Николая и полковника, сидящих рядом на плюшевом сиденье фаэтона, она вытягивает шею и смешно таращит глаза. Николаю так хочется помахать ей рукой, но он воздерживается — все-таки инструкциями Кузмана пренебрегать не следует. И Виктор при виде фаэтона и его пассажиров тоже ошеломлен — он медленно пятится назад с винтовкой в руках.

— В чем дело? — Волнение Николая замечает начальник гарнизона. — Что вас встревожило?

Николай не отвечает. Его миссия близится к концу. На площади перед Судебной палатой фаэтон с трудом пробивает себе путь. Возница то и дело кричит:

— Дорогу! Поберегись!..

Вокруг бурлит народ — вооруженный и невооруженный, с белыми повязками на руках и с буквами ОФ, со всех сторон несутся возгласы:

— Смерть фашизму!

— Свобода народу!

Но тут происходит нечто такое, что наполняет Николая чувством торжества и радости: заметив полковника Грозданова, люди расступаются, молча, хмурые, пропускают его, перед ним — живая стена ненависти и несломленной решимости. Цокают подковы, мягко пружинят рессоры, а тишина вокруг становится все более плотной и зловещей. «Вслушивайся в эту тишину и мотай на ус! — внушает Николай не столько себе, сколько полковнику. — Но разве эти слова могут дойти до его сознания сквозь толстый лоб и многолетние пласты предубеждений?» — думает он.

— Поживей, поживей!.. — тревожно повторяет полковник, бледный как мел.

22

Уже за первым углом аптекарша замечает поразительные перемены: из широко распахнутых окон свисают знамена, главным образом трехцветные, но есть и красные; освобожденные от сургучных печатей радиоприемники гремят во всю мощь, портреты Гитлера, красовавшиеся в витринах, исчезли вместе с сосновыми ветками, обрамлявшими их. Пропал и «трюковый» портрет царя Бориса Объединителя из рекламного шкафа книжного магазина, возле него всегда толпились зеваки, вытягивая шеи и цокая языками от удивления. Да и было чему дивиться: этот портрет сделан был так, что, глядя на него слева, видели Хана Испериха, а справа — Симеона Великого. Однако самая существенная перемена — в людях, они возбуждены, суетливы, но настроены празднично. Молодежь выкрикивает лозунги, вскидывая сжатые кулаки.

Аптекарша идет по Николаевской улице к центру. Она, как и все, возбуждена, взволнованна, на мгновение в ее душу врывается радость, но щемящая боль не утихает в ее сознании, изводит, словно жгучая рана. Каким счастливым был бы этот день, каким светлым праздником, размышляет она, если бы его не омрачало это страшное открытие, если бы там, в комнате для прислуги, не ждал своего спасения самый злобный полицейский служака!

Мало-помалу взгляд ее замечает и другое: витрины богатых магазинов плотно зашторены, а двери на замке; глаза иных прохожих тревожны или смотрят с ненавистью. На одном балконе, шевеля губами, широкими взмахами крестится величественный старец, однако нетрудно догадаться, на чьи головы призывает он проклятия. С другого балкона, особенно богато отделанного, слышится мягкий женский голос:

— Госпожа Манчева! Госпожа Манчева!

Аптекарша останавливается, пытаясь по голосу узнать, кто ее зовет.

— Поздравляю, госпожа Манчева, поздравляю с возвращением дочери! Все теперь на свободе, и мой к вечеру должен вернуться, получила весточку…

— Благодарю, благодарю, — сухо отвечает аптекарша.

Она идет дальше, пожимая плечами, словно ей зябко от чужой радости и от этих поздравлений. Только теперь ей уже не укрыться от всеобщего внимания — многие узнают ее и приветливо кивают, а рослый детина, принимавший участие в митинге возле читальни Ангела Кынчева, говорит восторженно:

— Товарищи, это же мать Елены, которую судили вместе с другими студентами!..

Он протягивает ей свою лапищу.

— Примите поздравления!

Аптекарша пожимает ее — потную, мясистую.

Только возле почты она соображает наконец, куда ее так властно влечет — к Областному управлению!

На широкой лестнице, перед огромным зданием — прямо-таки вавилонское столпотворение: кто-то спешит наверх, кто-то бегом спускается вниз, все заняты какими-то срочными делами, все торопятся как на пожар. И лишь по сияющим лицам можно догадаться, что ничего трагического не случилось и что даже маски озабоченности таят неудержимое ликование.

Аптекарша поднимается на три ступени и останавливается перед здоровенным часовым в накинутой на плечи солдатской шинели без погон.

— Вы куда? — спрашивает он сурово.

От него разит чесноком, лысая голова блестит, как очищенное от скорлупы яйцо, а небольшие глаза светятся добродушием.

— Дочь разыскиваю, — отвечает она.

— Из арестованных?

— Политзаключенная.

— Ага, наша, значит. Это не Гицка ли?

— Елена, Елена Манчева.

Часовой морщит лоб, задумывается на секунду и указывает автоматом за спину.

— Ступай к Кузману, он тебе подскажет.

В приемной полным-полно народу, люди столпились возле трупа, прикрытого газетами, видны лишь старые прохудившиеся башмаки. Возле мертвого сидит молодой цыган в оранжевой рубашке, он смотрит на окружающих дерзко, неприязненно и вызывающе цедит сквозь зубы:

— Пускай не лезет… Зачем лез к ней? У меня молодая жена. Тысячу раз говорил ему: «Не трожь, будь человеком!..»

— Ведь он твой брат! — говорит кто-то с упреком.

Цыган недоуменно хлопает глазами:

— Ну и что, что брат? Пускай не лезет к молодке, вот и все. Не лезь, иначе получишь по зубам…

— Ты же его убил!

— И еще раз могу убить. Человеку честь дорога!..

Глаза его злобно сверкают — видно, он еще не до конца осознал, что совершил, и не прекращает ожесточенного спора с покойником.

Протиснувшись сквозь толпу, аптекарша заглядывает то в одну комнату, то в другую. И наконец-то видит свою дочь. Елена стоит на мраморной площадке, что ведет ко второму этажу, и слушает разглагольствования какого-то коротыша с благообразной физиономией.

— С какой стати вы ее конфискуете? Я купил, а не украл!

— Елена!.. — кидается к ней аптекарша.

От напряжения у нее пересохло в горле, она почти теряет сознание. Но оказывается, это вовсе не Елена. Больше того, когда она оборачивается, аптекарша видит, что это женщина средних лет, хотя фигура у нее стройная.

— Вы ко мне?

— Нет, — говорит аптекарша.

А Кузмана ни в одной комнате нет. Может, он в кабинете бывшего начальника Областного управления, но туда ее не пускают.

— Нельзя, гражданка! — преграждает ей дорогу студент с карабином в руках.

Его птичий нос обсыпан ржавыми веснушками.

Аптекарша спускается вниз, устав от всей этой суматохи.

Мертвеца из приемной унесли, но цыган все еще шумит:

— Я еще раз могу его убить! Человеку честь дорога!..

Наконец конвоиры (лица у них скорбные) уводят убийцу в подвал. Однако они готовы его пристрелить, если он попытается бежать.

А на площади больше не слышно ни оживленных разговоров, ни возгласов. Со стороны Александровской улицы толпа расступается, образуя проход, по которому медленно движется фаэтон, сверкающий лаком, украшенный медными наклепками и инкрустацией. Перед лестницей Областного управления фаэтон останавливается, и аптекарша тотчас же узнает начальника гарнизона. Крепко сбитый, подтянутый, офицер встает и оглядывается, в его голубых глазах — старательно скрываемая растерянность.

— Да здравствует патриотическое воинство!.. — робко выкрикивает кто-то в толпе.

Однако этот возглас никто не подхватывает, все ждут, что будет дальше.

И вот по лестнице сбегает известный всем горожанам Георгий Токушев в сопровождении вооруженных людей. Пробираясь сквозь густую толпу, они торжественно приближаются к экипажу. Начальник гарнизона спрыгивает на мостовую и козыряет.

— Полковник Грозданов!

Старый тесняк протягивает ему руку — она тонкая и хрупкая по сравнению с рукой офицера.

— Рад вас видеть, господин полковник!

Все замерли, все обратились в слух.

— Хорошо, что вы сразу откликнулись на наше приглашение, — напрягает свой сипловатый голосок Георгий Токушев, чтобы его было слышно отовсюду. — Армия и народ неразделимы, не так ли, господин полковник?

— Так точно! Но от военного министерства все еще нет указаний…

— Поступят, поступят. — Токушев кивает на здание. — Мы бы могли подняться наверх, представители Отечественного фронта вас ждут.

Начальник гарнизона опять оглядывается на замершую толпу и изрекает так, чтоб его слышала «публика»:

— Разговоры разговорами, а армия всегда помнит о своем долге, она окажет поддержку любому проявлению политического благоразумия! И тем, кому дорога судьба Болгарии!

Вместе с Токушевым и его сопровождающими полковник входит в Областное управление. Когда он исчезает в дверном проеме, кое-кто из толпы дает волю своим чувствам:

— Лиса!

— Теперь ему деваться некуда!

Аптекарша пересекает площадь, она идет к Судебной палате. Возле театра особенно многолюдно, актеры захватили инициативу у пьяного администратора Миленкова и поочередно читают стихи — все неизвестных или малоизвестных поэтов, если вообще можно назвать стихами бессвязные и трескучие слова. Одни, бледный, небольшого росточка, с простодушным, как у ребенка, лицом, обнимает всех подряд и восторженно кричит:

— Дожили-таки!.. Коллега, дожили! Пусть крепнет мировой коммунизм!

Аптекарша с умилением наблюдает за ним. Неожиданно ее слух ранит взлетевшее над людской массой злобное слово:

— Провокатор!..

Она резко оборачивается, чтобы увидеть того, кто бросил это слово, но человек уже улизнул. Следом за ним, но более спокойно уходит худая женщина с лицом в красноватых пятнах и с тонкими губами.

И у казарм царит оживление — похоже, с отъездом командира полка солдаты почувствовали себя свободнее: они висят на каменной ограде, между ними и горожанами идут жаркие споры.

— Как, то есть, уже в Болгарии? — изумляется бывалый солдат с выгоревшими лычками на погонах, а с улицы хором отвечают:

— В Болгарии!..

— Почему же они сюда не идут?

— Потому что двинули через Добрич прямо на Софию!

Офицеров не видать, но часовые никого не пропускают в расположение казармы, вид у них мрачный и напуганный. А желающих пойти пообщаться на плацу с солдатами немало. Вот и группа железнодорожников рвется туда. У одного в руках гармонь. К ним пристал и какой-то крестьянин в ослепительно белой рубахе под коротким жилетом. Он явно подвыпил и без конца твердит одно и то же:

— Его зазноба спустилась с гор цела и невредима! Довольно ему чудить!

Аптекарша сворачивает к техническому училищу, где-то здесь должна быть мастерская Найденова. Однако отыскать ее не так-то просто — она разместилась в глубине двора за рощей тополей и груш. Мастерская обнесена высоким забором, у калитки висит ящик для писем, окрашенный в зеленый цвет, а чуть в стороне, к забору, пристроена скамейка. Аптекарша садится. Она невыносимо устала, ей даже кажется, что сейчас она заснет. Сквозь дрему слышит она какой-то треск и, вздрогнув, оглядывается: у самой калитки остановился мотоцикл, и мотоциклист, тощий, сердитый, опустив для упора ногу на землю, громко кричит:

— Фокер! Эй, Фокер!

Долго никто не отвечает. Наконец из-за забора появляется женщина. Заспанная, прическа — в мелких кудряшках; она похожа на овцу. Но вот лицо ее светлеет.

— Это ты? — спрашивает она улыбаясь.

Не сходя с мотоцикла, парень выключает мотор и язвительно спрашивает:

— Твой ангелочек дома?

— Ускакал с самого утра… Может, зайдешь? Сварю тебе кофе.

— Спешу.

— Как мама?

— Все так же. Где его можно найти? Мне он очень нужен.

Женщина пренебрежительно фыркает, качает головой — кудряшки при этом подрагивают.

— В читальне.

— Где?

— В читальне… Вербует добровольцев в полицию.

Мотоциклист озадачен. Держась за руль, он таращится на холеную мордашку сестры. Они очень похожи друг на друга.

— Что за бред!

— Старую полицию разогнали, так теперь о новой хлопочут.

— Ты хочешь сказать — милицию?

— Полиция, милиция — не все ли равно? Мой взялся им помогать.

Мотоциклист ухмыляется, нажимает на педаль и с оглушительным ревом уносится прочь, оставляя вдоль улицы клубы пыли. Женщина уже готова скрыться за забором, однако, заметив на скамейке незнакомку, колеблется, а потом флегматично спрашивает:

— Вам кого?

— Господина Найденова. Но раз его нет…

— Если вы по делу, то до конца будущей недели муж занят.

«Хорошо, что я его не застала! — размышляет Стефка Манчева, поднимаясь со скамьи. — Я еще не готова к этой встрече. Ни к чему мне с ним встречаться!»

И все-таки она решает заглянуть в читальню, ей не терпится посмотреть, что за птица этот Фокер — второй козырь Крачунова.

23

Николай последним спрыгивает с фаэтона, очень разочарованный всеобщим безразличием. Можно подумать, что не он, а кто-то другой доставил начальника гарнизона, словно успешно осуществленный им дипломатический маневр ничего не стоит! Даже бай Георгий его не замечает, «ухаживая» за полковником. Николай смотрит вокруг, пытаясь найти в толпе знакомые лица, а может, и его самого заметят зоркие свидетели этого исторического момента, и с удрученным видом плетется к Областному управлению. Он садится на ступени лестницы — надо немного прийти в себя после такого напряжения и дождаться других участников «экспедиции», уж их-то он все же потряс. Вот и Елена, она машет ему рукой, подбегает и садится рядом, сияющая и довольная:

— Ну ты и молодец!

Он смотрит на нее исподлобья — уж не издевается ли? Однако ее ликующий взгляд подбадривает его.

— О чем ты? — спрашивает Николай.

— Доставил-таки его, голубчика! Как он, не особенно артачился?

— Пошел как миленький, хотя поначалу хорохорился… Ты понимаешь, мне кажется, что военные тоже напуганы…

Елена задумывается, лицо ее снова делается суровым.

— Хорошо, если они напуганы. Но мы должны предвидеть, что будет дальше.

И Виктор уже здесь, он снимает с плеча винтовку и тоже садится на ступеньку, восторженно глядя на Николая.

— Триумфальное путешествие в фаэтоне! Будь один из вас женщина, вас приняли бы за новобрачных!..

Они весело смеются, согретые внезапным приливом нежности друг к другу. Как всегда, первой становится серьезной Елена:

— Мне показалось, будто я видела тут свою мать…

— Где? — озирается Николай.

Жену аптекаря он хорошо знает и без труда обнаружил бы в толпе.

Елена тяжело вздыхает.

— Где-то около театра. До того расстроена!.. — говорит девушка и поднимается со ступеней. — Вчера вечером Кузман не позволил мне навестить родителей, но теперь обстановка другая. Чего ради я должна откладывать?

Николай вопросительно смотрит на Виктора, подмигивает.

— Ну что, разрешим ей?

— Разрешим.

— Стану я вас спрашивать! — Елена уходит, но на нижней ступени останавливается. — С оружием?

— Что за вопрос! — строго говорит Николай. — Теперь мы нескоро с ним расстанемся!

Молодые люди провожают взглядом ее хрупкую фигурку.

Елена пробирается сквозь толпу, на время задерживается у почты, очутившись в объятиях какой-то девушки, и исчезает в глубине улицы. Лишь после этого Николай замечает, что с его другом творится что-то неладное: Виктор морщит лоб, корчится и стонет, держась за живот.

— Тебе плохо? — спрашивает Николай.

— У меня со вчерашнего утра крошки во рту не было… — признается Виктор. — Слушай, а что, если ты сбегаешь домой и принесешь хлебушка с брынзой? До твоего возвращения революция все равно не закончится.

— Тем более что я — барчук! — язвительно говорит Николай.

Да, видно, не скоро забудется его прежняя обида на друзей… Но он встает и спрашивает:

— А если меня будут искать?

— Кому ты нужен?

Николай, пожав плечами, спускается по лестнице. Но на углу квартала, сразу же за турецкой баней, он видит высокую стройную женщину — она шагает легко, чуть покачиваясь, распущенные по спине волосы золотом отливают на солнце. Русокосая! Он замирает от волнения и, как завороженный, идет за нею следом. Господи, до чего же хороша, как трепещет и переливается темно-оранжевый шелк ее платья, сколько неги в движениях! Позавидуешь тому, кто удостоится благоволения этой женщины! Но кто же он, ее избранник, кто этот счастливец? А что, если выследить ее? Но сегодня вряд ли подходящий день для этого. Разумеется, он будет идти за ней минут десять, не более, пока не налюбуется ею хоть издали. Хорошо, конечно, если ему выпадет счастье сделать «открытие» и развеять таинственность, которая окружает ее в общем-то одинокое существование. Только и в этот раз Дульцинея не проявляет особого желания чем-то его заинтриговать. Достигнув убогой улочки, тянущейся вдоль железной дороги и упирающейся в подножие Сарыбаира, Русокосая ныряет в какой-то двор. Но прежде чем захлопнуть за собой обшарпанную калитку, она задерживает взгляд на нем и, судя по выражению ее лица, что-то вроде вспоминает: губы ее приоткрываются — она уже готова поздороваться, но смущенно отворачивается.

На калитке жестяная табличка с надписью, сделанной старославянским шрифтом:

ПЕТЕР СТРАШИМИРОВ
художник-гравер
срочные заказы
Что ей здесь заказывать, Русокосой, почему она так по-свойски заходит в этот дом, словно бывала здесь не раз? Нет, спешить не надо, лучше подождать какое-то время. А чтобы не вызвать подозрений, Николай зайдет с другой стороны, поднимется на Сарыбаир и понаблюдает оттуда, сидя под акацией. А что особенного? Революция революцией, но Русокосая ведь тоже стоит внимания.

Примостившись на каком-то уступе, Николай откидывается назад, опираясь на локти. Его охватывает приятная дремота, ветерок ласкает горящие щеки. «Так и уснуть недолго!» — лениво думает он, стараясь не расслабляться. У него перед глазами — опять ночь, Крачунов, перестрелка, убийство Среброва. И голубые, такие невинные глаза полковника Грозданова. Начальник гарнизона собрался выходить из своего кабинета и строго бросает ему:

«Эй, парень!»

Николай пялит на него глаза, не соображая, что это за «парень», ему становится не по себе.

— Эй, парень!

Он открывает глаза. Напротив, из кустарника, кто-то машет ему, подзывая. Николай поднимается, нащупывает в кармане пистолет — мало ли что может случиться? — и, сделав шагов пять, замирает от изумления. Перед ним — глубокая, тщательно замаскированная траншея, а в ней установлена пушка, правда из легких, с тонким длинным стволом, обложенная уже привядшей зеленью. Возле орудия сидят четверо военных и с интересом наблюдают за ним, словно решая, приветить его или застрелить. Лица у всех напряженные, только старший по чину — он такой же моложавый, как и остальные, — растягивает в доброжелательной улыбке пухлые, румяные, как у девушки, губы. И тут Николай замечает на пилотке красную звездочку, и в его сознании молнией сверкает догадка.

— Братушки! — кричит он.

И прыгает к ним в траншею, целует каждого и крепко обнимает. Советские солдаты более сдержанны, но улыбаются и говорят что-то на своем языке, похожем на болгарский и в то же время непонятном, угощают толстыми сигаретами в простенькой коробке, засыпают вопросами. Оказывается, это небольшой передовой отряд, здесь окопалась его артиллерийская батарея и уже готова открыть огонь по любой вражеской цели, какая появится на шоссе, — по танкам или бронетранспортерам.

— А что происходит в городе, нет ли в нем немецких войск? — спрашивает старший по чину.

— Какие там немецкие войска! — возмущенно замечает Николай, давясь от крепкого русского табака. — Их уж и след простыл, теперь мы хозяева положения!

Старший кивает и переводит сказанное солдатам. Те тоже кивают, и лица у всех становятся спокойнее.

— Народ засыплет вас цветами! — говорит Николай. — Все вас ждут, все надеются… Чего это вы зарылись, словно кроты, на этом холме? Снимайтесь!

Однако солдаты качают головами: нет, им приказано окопаться и ждать. Мало того, местное население не должно и подозревать об их присутствии.

— Война! — объясняет старший. Затем он снимает звездочку с пилотки и прикалывает Николаю к рубашке, приговаривая с улыбкой: — Болгары — братушки! Болгары — братушки!..

Тронутый до слез, Николай снова крепко обнимает его.

Старший вылезает из траншеи и вскоре возвращается с офицером, таким же молодым, каксолдаты. Одна щека у него распухла, взгляд страдальческий — наверное, зубы болят. Поздоровавшись с Николаем за руку, офицер учиняет ему настоящий допрос, и делает это продуманно, методично, будто читает свои вопросы по какой-то невидимой книге. Солдаты притихли, стараясь не мешать. Сперва офицер спрашивает о немцах: есть ли они еще в городе, когда оставили его, переправлялись ли из Румынии какие-либо части, в каком направлении ушли; потом наступает очередь болгарских войск: сколько их, как они настроены, какое у них вооружение, стали бы они воевать против союзников, в частности против русских братьев; под конец речь заходит о населении: состав его, как жилось в годы войны, в чьих руках власть в настоящий момент.

— Я же вам сказал, — чуть ли не с раздражением говорит Николай. — Власть в руках Отечественного фронта, наша, значит, власть!

Но от его слов офицер не приходит в восторг. Приложив ладонь к отекшей щеке, он продолжает свое: что означает Отечественный фронт, какие партии в него входят, было ли какое официальное заявление, поддерживают ли городские власти связь с Софией и так далее.

Но вот допрос заканчивается. Солдат протягивает Николаю фляжку, обтянутую ворсистым сукном — наверное, немецкий трофей, — и предлагает выпить. Николай немного отпивает, жгучее зелье перехватывает горло, он задыхается и кашляет, все смеются и покровительственно похлопывают его по плечу — что поделаешь, водочка крепкая. Перед тем как ему уйти, его предупреждают: чтоб никто не знал о том, что русские здесь, по крайней мере до тех пор, пока танки не форсируют Дунай.

Николай словно на крыльях спускается с Сарыбаира, душа его поет — может, он и от водки захмелел. Новость о советских солдатах не дает ему покоя, он совсем не уверен, что сохранит ее в тайне. Конечно, не станет он трещать об этом на всех перекрестках, но друзья все-таки должны знать — они этого ждали годы! Николай невольно вспоминает свой разговор с полковником Гроздановым. Выходит, то, что он сказал о приходе советских войск, не такое уж пророчество: к концу дня они на самом деле будут в городе. Мать честная, они уже сейчас здесь, от центра до них рукой подать, и ничего, что там всего лишь одна батарея! «Кузман-то должен знать! — лихорадочно соображает Николай. — Бай Георгий тоже! В конце концов сейчас многое зависит от того, как наши люди держатся, от их решимости и мужества!»

В Областном управлении по-прежнему суета, толчея, ругань, а внизу, на площади, опять играет гармонь захмелевшего железнодорожника. Но Кузмана нигде не видно, и старого тесняка тоже — оба ушли на вокзал встречать посланца Софии, члена ЦК, наделенного особыми полномочиями.

Виктор сидит на прежнем месте, но вид у него совсем другой — успокоенный, ублаготворенный, он энергично работает челюстями и даже жмурится, словно кот, на скупом сентябрьском солнце.

— Что жуешь? — подсаживается к нему Николай, лишь теперь вспомнив, зачем уходил час назад.

— Сытый голодного не разумеет! — отвечает Виктор к машет рукой. — Во дворе за домом пекут картошку, я набрал полную пазуху… Ступай, и тебе дадут.

— Спасибо.

— Тогда лопай мою, паразит!

— Обойдусь…

Уловив что-то новое в поведении друга, Виктор перестает жевать и оборачивается к нему.

— Ты что?

— Ничего.

— Не валяй дурака, что случилось?

Николай не в силах устоять перед искушением. Оглянувшись, он шепчет Виктору в ухо:

— Советские войска уже здесь!..

Виктор привстает, ахнув, но тут же снова садится, придвинув к себе винтовку.

— За такие шуточки можешь и по морде схлопотать.

— Какие там шуточки, своими глазами видел!

— Во сне?

— На окраине. Но мне велено не распространяться.

— Почему?

— Мало ли какие у них соображения…

И он пускает в ход все свое красноречие, чтобы втолковать другу то, до чего сам додумался в последние минуты: война есть война, у нее свои законы, и несоблюдение их порой обходится слишком дорого.

Виктор молча слушает. Потом подает ему картофелину в тонкой надтреснутой кожуре, распространяющую чудесный аромат.

— На, жри!

Исходя слюной, Николай хватает ее — ну как устоять перед таким соблазном? — однако продолжает повторять:

— Мало ли какие у них соображения…

24

Успокоившись, Крачунов вытирает тряпкой пол и садится в темноте перед дверью. Снаружи тихо, никакого шума, вот только стукнула калитка и дворняжка тявкнула раз-другой. Закрыв глаза, он хочет сосредоточиться, но тщетно: вдруг начинается боль в паху. Не очень сильная, она все-таки мучает его всякий раз, когда долго не опорожняется мочевой пузырь. Крачунов озирается, пытаясь сориентироваться среди нагромождений хлама, потом идет в глубь чулана, туда, где потолок образует излом, снижаясь к самому полу. Крачунов расстегивает штаны и чувствует, как боль постепенно размывается, исчезает. Он успокаивается. Всегда в таких случаях перед Крачуновым возникает лицо того арестанта, который во время допроса пнул его ногой в пах. Широкое лицо, будто вылепленное из глины, с огромной бородавкой под бесформенным носом. «Этот не расколется!» — подумал тогда Крачунов, прижав руку к ушибленному месту, а впоследствии именно этого типа сделал самым лучшим «информатором», хотя никогда не забыл ему того удара в пах.

Крачунову не по себе, его преследует не очень сильный, но довольно противный запах. Откуда? И неожиданно понимает: запах исходит от него самого, от его собственного тела. Волны этого скверного запаха как бы пульсируют — то расходятся, то снова сгущаются, но идут от его одежды, от его кожи. Какая гадость! Должно быть, окружающие острее ощущают эту вонь. Хотя сколько их, окружающих? Одна аптекарша. Да, и Медведь, он тоже морщил нос, когда они разговаривали у него в кабинете.

Крачунов пробует вспомнить, с каких пор он не мылся горячей водой с мылом (а ведь он любил мыться не реже двух раз в неделю, и мылся усердно, «с турецким шиком», как говорила его жена), — кажется, с того дня, как переселился в здание Общественной безопасности после отправки семьи в Чепеларе. Перед отъездом и жена с дочкой хорошенько выкупались; так трогательны были влажные прядки на лбу девочки, и пахли они жасмином. Глаза его наливаются слезами. Страшная тоска охватывает его: никогда не повторятся те дни. Ему суждена жалкая участь собаки — бездомной, никому не нужной, над которой нависла смерть — собачья, бессмысленная, не вызывающая отклика ни в одном человеческом сердце!

Крачунов открывает глаза, но видения продолжают мучить его — другие, тяжкие, нескончаемые. Еще недавно ему казалось, что время поставит крест на всех и всем, «служебные подробности» сотрутся в памяти, и вот на тебе: даже Вонючка воскресла — такой, какой он увидел ее после суда над ней. Ее в наручниках доставили два конвоира — один в штатском, другой в полицейской форме. Белая блузка подсудимой просвечивала, а линии стройной фигуры с ее плавными изгибами очерчивались настолько четко и соблазнительно, что Крачунов невольно остановился.

«А это кто такая?» — спросил он.

Штатский — низенький, совсем карлик, — скривил физиономию, изрезанную глубокими вертикальными морщинами.

«Вонючка».

Крачунов ушам своим не поверил: так окрестил арестованную он сам, когда ее привели после безуспешного предварительного допроса, учиненного «недотепами», как он называл ни на что не способных агентов. Тогда она и на женщину-то не была похожа, а скорее напоминала кучу костей и кусков мяса, искромсанных, перемолотых, прикрытых обрывками одежды.

«Она жива?» — спросил тогда Крачунов.

Ему объяснили, что она вроде бы пришла в себя после пыток, но все еще упорствует, и подали ее досье: двадцать шесть лет, родом из Штрыклева, родилась в Южной Болгарии, в крестьянской семье, в коммунистическое движение включилась в Шумене, будучи студенткой, потом учительствовала. Он бросил взгляд на лежащую арестантку и спросил ее:

«Жива?»

Она не ответила, только слабо шевельнулась, но глаза ее, красные, опухшие, смотрели на него с неистребимой ненавистью.

«Фамилия?» — прокричал он, и у него за спиной услужливо ответили:

«Вера Младенова Костова».

Крачунов склонился над ней, но тут же отпрянул, ощутив густой запах, исходящий от нее.

«Не учительница она, а обыкновенная гусеница! Вонючая гусеница. Вонючка!.. Кто ею занимается?»

«Я…» — ответили у него за спиной, это был голос Чолака.

Крачунов одобрительно кивнул, хорошо зная жестокость этого служака.

«Суд будет?»

«Сказали, будет».

«Ты побереги ее до суда».

«Слушаюсь!.. Вы сами займетесь?»

«Только в крайнем случае».

Но до «крайнего случая» дело не дошло; Крачунову приходилось разбираться в более запутанных историях, так что с Вонючкой он столкнулся уже после судебного процесса — ее больше не пытали, вымыли и привели в порядок, чтобы предстала перед общественностью в приличном виде. И вот произошло чудо: из бесформенной кучи костей и клочков мяса возродилось юное прелестное существо, Крачунов даже подумал с мучительной завистью: «Эта в сто раз лучше моей…» И обернулся к карлику с нескрываемым раздражением:

«Сколько ей влепили?»

«Десять лет!»

«Что это они? Уж больно снисходительны!»

«Ничего, господин Сребров внесет поправку…»

И действительно, Медведь внес поправку уже через три дня после суда: он задушил учительницу своим клетчатым галстуком во время пьяной оргии, устроенной по случаю чьего-то повышения. Потом оказалось, что тело забрать некому — все ее родные сидели в тюрьмах и в лагерях.

Ни к допросам, ни к смерти учительницы Крачунов не имел прямого отношения — правда, прозвище Вонючка так и прилипло к ней после его восклицания, — но и она камнем повисла на его совести, и она будит воспоминания… И в самом деле, что за бес в них вселился, зачем надо было уничтожать каждого, кто вставал на их пути? «Поздно… Теперь уже поздно!..» — думает он не столько в раскаянии, сколько в бессильном возмущении собственной глупостью и слепотой, своей беспримерной недальновидностью. И чувствует: пощады не будет, никакой надежды на спасение нет.

Опять начинается боль в паху — всегда так бывает, когда расходятся нервы. Крачунов снова тащится в угол и снова мочится, сопя, как старая, одряхлевшая скотина.

А если аптекарша заявит о нем? Дочь ее — коммунистка. Муж совершил донос очень давно и без свидетелей — какой из Крачунова свидетель, раз он полицейский? В этой сумятице ликвидируют его на скорую руку, даже рта не дадут раскрыть, чтоб оправдаться.

Нет, Крачунов может еще выбраться из западни — достаточно повернуть ключ и выйти из этой проклятой дыры, пока ведьма не вернулась, пока не привела их сюда. Но где он скроется средь бела дня? Какую непростительную ошибку он допустил, какую глупость: ни в коем случае не надо было раскрывать Фокера, его следовало приберечь до самого последнего момента. Впрочем, какой еще последний момент, разве он не наступил давным-давно — недели, даже месяцы назад?

Он нажимает потными пальцами на ключ, в замочной скважине — глухой щелчок. Остается только открыть дверь и переступить порог. А аптекарь? Если придется столкнуться с ним, Крачунов задушит его. Потом пройдет через аптеку или двором, а еще лучше перемахнуть через забор к соседям…

На пороге Крачунов замирает, парализованный важной догадкой: аптекарь чего-то стоит, пока он жив! Значит, его лучше не трогать, с ним лучше не сталкиваться. В прихожей намного светлей. Снопики солнечных лучей пробиваются сквозь шторы, и в них плавают золотые пылинки. А вот и стенные часы, их бронзовые гири и маятник сверкают на солнце, как будто их чем-то смазали. До чего здесь хорошо, спокойно! И солидная мебель, и прочее убранство, даже насыщенный аптечными запахами воздух внушают мысль о возможности долгого и безбедного существования. Опуститься бы в это кресло в домашнем халате, развернуть газету и лениво просматривать ее, потягивая сигару. И не знать никаких тревог, ни о чем не беспокоиться — мир как-нибудь проживет без твоего участия.

Крачунов спохватывается и на цыпочках подходит к окну. Во дворе тихо, под навесом аккуратно сложенная поленница, на очаге закопченный котел, на колышке висит собранная в клубок цепь для подвешивания котла, неподалеку тачка с песком, на ней лежит забытый кем-то бежевый свитер, растянутый так, словно ревниво хранит формы владельца. «Аптекарша оставила…» — заключает он и переводит взгляд на улицу. Людей не видно, мимо дома лошадь тянет телегу, на телеге сидит женщина в овчинной безрукавке, повязанная черным платком. Затаив дыхание, Крачунов идет к лестнице, заранее зная, что ступеньки будут скрипеть, но, еще не успев ступить на лестницу, он вздрагивает, услышав голос:

— Кто там? Аптекарь!

— Есть кто-нибудь в доме?

В соседней комнате, словно котенок, мяукнула пружина. Слышны пыхтение, кашель, шлепанье босых ног. «Проклятая развалина!» Крачунов возвращается в прихожую и забивается в угол между окном и дверью. Нет, если это ничтожество сунется сюда, придется его устранить.

— Есть кто-нибудь? — Аптекарь уже на пороге, слышно, как он дышит — тяжело, натужно, с хрипами, словно пыхтят гигантские мехи. Он топчется на месте и бубнит, как дряхлая старуха, делая длинные паузы: — Должно быть, мне показалось… Да и кто к нам пойдет в такое время?.. Стефка, может, это ты? Куда ее понесло в такой день? А, пустилась на поиски Елены… Будто Елена сама не может домой заглянуть, чтобы повидаться… Ей сейчас не до этого? Но мы как-никак родители…

Аптекарь поворачивается, бредет к спальне и ни с того ни с сего принимается кричать — пискливо, истерично, словно безумный:

— Христо, это ты? Христо, это ты?

И опять удушье, кашель. И опять старик говорит с самим собой, как маразматик:

— Что за бред, о каком Христо я толкую?.. Никакого Христо нет… Все это нервы, одно только воображение…

Крачунов тем временем размышляет: «Бегство из этой западни — дело, может быть, еще более безнадежное, чем сама западня!» Где он найдет приют, кто предоставит убежище начальнику Общественной безопасности — кровопийце, палачу, исчадию ада (этими «титулами» величали его заключенные)? Не лучше ли было бы сразу податься к Фокеру, миновав аптекаря? Но ему слишком хорошо знакомы повадки таких типов, как Фокер: он сначала сделает вид, что готов войти в твое положение, заманит тебя в какой-нибудь закуток на чердаке или в подвале (якобы для того, чтобы понадежней спрятать) и пристукнет. Потом закопает твои останки, а может, передаст новым властям в качестве доказательства своих заслуг перед народом.

Старый Бешев отличился именно таким образом. Крачунов хорошо помнит то мглистое утро, когда Бешева привезли к нему в закрытом фургончике, чтобы никто не увидел и не узнал. Рослый, хорошо сложенный мужик с пышной шевелюрой, крепкими белыми зубами, с кожей молочного цвета — по первому впечатлению совсем молодой человек, напяливший седой парик. А ведь ему было около семидесяти. В прошлом тесняк, участник Сентябрьского восстания двадцать третьего года, Бешев устранился от борьбы и занялся огородничеством и пчеловодством. Но однажды, осенью сорок третьего, к Бешеву явился один нелегальный и попросил спрятать его. Бешев не мог ответить отказом (у нелегального были две раны), принял человека, но так перепугался, что зазвал его на чердак, якобы для того, чтобы укрыть в ворохе старого барахла, и проломил ему череп, когда тот повернулся к нему спиной. Сразу же после этого Бешев пришел с повинной в полицию, а местные агенты отфутболили его Крачунову — разбирайся, дескать, с ним, ты сообразительнее нас. Разбираться долго не пришлось, Бешев был согласен на все, лишь бы не предавали огласке случившееся. Крачунов распорядился с умом, он увидел в убийце полезного сотрудника. Труп нелегального вынесли поздней ночью и где-то закопали, а Бешев оставил письменное признание и подписку, что он включается в тайную сеть специальной службы добровольно, «по идейным соображениям, бескорыстно». Однако не прошло и двух недель, как он повесился, глубоко опечалив все местное население, — в некрологах говорилось о его трудолюбии и удивительной честности, о его сопричастности к «гуманным веяниям эпохи».

«Семидесятый номер вышел из игры!» — этими словами встретил его однажды Медведь.

Крачунов до сих пор видит искорку злорадства, что промелькнула тогда в его взгляде. Тогда эта искорка обозлила Крачунова. Он был расстроен: потерять такого способного провокатора! Но все же сделал вывод, что выродки вроде Бешева вызывают презрение даже самых отпетых негодяев.

Только Фокера ничем не проймешь. Он зарежет тебя, вытрет руки (даже не вымоет, только вытрет!) и с отменным аппетитом сядет обедать.

«Нет, останусь!» — окончательно решает Крачунов, возвращается в комнату для прислуги и запирается. Темень, вонь, духота, а за дверью опять пискливый истерический крик:

— Христо, это ты? Есть кто-нибудь в доме?..

Эти вопли похожи на крик совы, они вызваны страхом и нагоняют страх.

25

Мало сказать, что у Кузмана хорошее настроение — оно превосходное, если судить по его настойчивым попыткам просто улыбаться, а не сиять, что ему, конечно, не удается. Николай хорошо его знает, он сразу замечает перемену и удивленно спрашивает, не стараясь даже сохранять «дистанцию»:

— Тебя что, рукоположили в епископы?

Хмыкнув неопределенно — ирония его не задела, — Кузман присаживается рядом с ним.

— Ты что ешь?

— Картошку. Виктор угостил.

Виктор, не дожидаясь просьбы, сует руку за пазуху, достает картофелину и с гримасой сожаления протягивает Кузману.

— Возьми!

Кузман берет картофелину, старательно чистит, а сам все усмехается, качая головой и бормоча самодовольно:

— И с этим делом управились!.. Прижмешь их как следует — они и лапки кверху!

— О ком ты?

Николай спрашивает осторожно: есть у Кузмана манера не отвечать на вопросы.

Но на сей раз он разговорчив. Съев половину картофелины, Кузман начинает рассказывать — скупо, короткими рублеными фразами, словно рапортуя, — о вздорности некоторых офицеров, воспитанных по-старому, в духе преданности престолу, незыблемости сословных привилегий (им, офицерам, не по вкусу пришлось заявление нового правительства); о колебаниях полковника Грозданова — он вроде бы и на стороне народной власти, но только что назначенные генералы, тайные приверженцы группы «Звено» (с ними он связан личной дружбой), тоже близки его сердцу; о том, как мучительно шли переговоры с этой публикой и как они сдвинулись наконец с места, когда из Софии приехал уполномоченный ЦК, бывший политкомиссар врачанских партизан, и вправил им мозги.

— До того цветисто и смачно ругался, товарищи, вы себе представить не можете! Но прижмешь их как следует — они и лапки кверху! — повторяет Кузман.

Очевидно, это его излюбленная тактика, и он рад тому, что она подтвердилась на деле.

— Что же вы решили? — спрашивает Виктор с полным ртом.

Расщедрившись, он вытаскивает всю картошку, чтобы разделить ее поровну, однако отбирает для себя покрупней. Николай насмешливо поглядывает на него, а Кузман, занятый своими мыслями, не обращает на это внимания.

— Перво-наперво, рядовым солдатам разрешено формировать комитеты Отечественного фронта!

— В казармах? — недоверчиво спрашивает Николай.

— В казармах. А это значит, что теперь господам офицерам не удастся нанести удар исподтишка, наши не позволят. Потом они согласятся помогать нам вылавливать фашистских преступников, даже если они и военные! И нечего усмехаться, я прекрасно понимаю, что все это липа, но хорошо уже то, что они дали письменное обязательство. Кроме того, они сделают публичное заявление о своей поддержке платформы Отечественного фронта. Есть и другие пункты, связывающие их по рукам и ногам.

— И ты им веришь?

Кузман с досадой отмахивается.

— Ни я не верю, ни бай Георгий, и меньше всего комиссар. Ладно хоть улыбаются, нам бы время выиграть…

Виктор, ненадолго перестав жевать, многозначительно шепчет:

— Мы уже выиграли его…

— Как то есть?

— Если верить Николаю, советские войска уже в городе.

— О чем это он болтает? — спрашивает Кузман, хмурясь.

— Верно, советские войска в двух шагах отсюда, — подтверждает Николай.

— Ты имеешь в виду артиллеристов, что на Сарыбаире?

Теперь мрачнеют Николай и Виктор.

— Их уже видели, — продолжает Кузман. — Вот и девчонка тут одна, Петранкой ее зовут, рассказывала, как разговаривала с ними.

— И я с ними разговаривал.

— Почему они таятся?

— Приказ.

Кузман задумывается.

— Так мы и предполагали, — озабоченно говорит он. — Раз они не торопятся обнаружить себя… Бай Георгий хотел было сходить к ним, да мы его отговорили. Еще не время.

Николай рассказывает о своем приключении на Сарыбаире, не упоминая о том, что его туда привело (вот бы они ахнули, узнав про Русокосую, вот бы возмутились!). Кузман напряженно слушает и то и дело прерывает Николая, будто тоже ведет допрос:

— Только три пушки?

— Только три.

— И солдаты, говоришь, все молоденькие?

— Все как один.

— Вот оно что! А об Отечественном фронте… Неужто не знают?

— Похоже, что нет…

Кузман озадаченно чешет затылок и поднимается на ноги. Затем он велит друзьям держать язык за зубами: обстановка сложная, может быть, советское командование не желает создавать себе дополнительных трудностей.

— Ясно, не такие уж мы лопухи, — не без досады отвечают они.

Наконец Кузман умолкает, несколько смущенный собственной говорливостью, смотрит на них исподлобья и вдруг кричит:

— Чего это вы тут бездельничаете? Все носятся как ошалелые, все чем-то заняты, а они развалились на ступеньках и картошкой угощаются. А ну марш отсюда!

— Куда?

Его приказ оглушает их как гром среди ясного неба: Виктор должен немедленно отправиться в район Здравца, «взять» тамошний полицейский участок и привести его в боевую готовность. Николаю достается другой полицейский участок, что возле турецкой бани.

— Да, да, тот самый, что напротив твоего дома! Чего вы уставились? Надо действовать, пока враг не очухался!

— А если там кто-нибудь есть? — спрашивает Николай, почувствовав всю серьезность задачи.

Кузман теперь сух и деловит, очевидно, задача тревожит его не меньше, чем их.

— Ежели кто не сбежал, значит, у того нет грехов, тот пойдет с нами. И мы от таких не станем отказываться, как только начнем набирать людей в свою милицию.

— И оружие им оставить?

— Пускай остается…

— Чтобы они, улучив момент, разделались с нами, — говорит Виктор, закидывая винтовку на плечо. — К тем, кто служил в полиции, у меня нет доверия.

— Если будет нужно, мы и бывших полицейских впряжем! — убеждает его Кузман. — Теперь власть в наших руках, и мы должны проявлять гибкость.

Он уточняет детали: взяв участки, они сразу же сообщают об этом в Областное управление дежурному телефонисту, затем выстраивают личный состав и вменяют ему в обязанность каждодневно выставлять наряды — охрану и патруль, поддерживать постоянную связь с городской управой, она тоже помещается в здании Областного управления — командуют там Кузман и один студент; немедленно составляют опись оружия и снаряжения, тщательно проверив каждый уголок, начиная с подвалов и кончая чердаками; составляют списки сбежавших полицейских и заводят дело на каждого из них — что натворил, принимал ли участие в уничтожении коммунистов, где предположительно скрывается.

— А если кто попросит уволить его? — скептически продолжает Виктор.

— Обойдемся и без него.

— А я бы такого — за решетку!

— Зачем?

— Чтобы не забыл, что служил в полиции.

— Он припомнит и другое — что мы начали с преследования невиновных! Нет, таким манером приверженцев не завоюешь.

— Ну а вдруг они окажут сопротивление, не захотят подчиниться?

— Тогда применяй оружие. Зовите меня, я вас одних не оставлю.

Николай с Виктором переглядываются с невеселой иронией, театрально козыряют «начальству» и расстаются. Николай чувствует тяжесть в желудке, у него всегда так бывает в минуты опасности — будто камень внутри давит. Неприятное ощущение исчезает позже, когда он оказывается свидетелем забавной сцены. Возле стертых ступеней турецкой бани собралось человек десять. Они невообразимо галдят. Один — неряшливый, длинный как жердь мужчина — хлопает себя по ляжкам и удивленно вскрикивает:

— Не может быть!.. Не может быть!..

Растолкав людей, Николай пробивается в середину образовавшегося круга. Там сидит по-турецки какой-то хилый человек с обветренным лицом и заскорузлыми руками, штаны на нем мокрые, а матросская тельняшка протерлась под мышками. Рыбак как рыбак, чего они подняли такой шум? Но вдруг человек в тельняшке поднимает огромную рыбину, она вся блестит, точно ее смазали оливковым маслом, и рот разинут широко-широко, словно она собиралась что-то сказать перед тем, как ее пришибли.

— Пятьдесят три килограмма! — обращается рыбак к Николаю, заметив его изумление. — Такой сом еще никому в нашем городе не попадался. Настоящий боров. Говорят, будто в Тутракане выловили чуть побольше этого, все шестьдесят потянул. Да как знать, может, и приврали…

— Ты один его поймал? — просто так, из вежливости спросил Николай.

Но рыбак будто только и ждал этого вопроса. Он начинает красочно описывать, как выслеживал свою добычу, как боролся с нею всю ночь, пока рыбина не выбилась из сил, как втащил ее в лодку, а потом переходит к рассказу о том, как вкусно готовит сома его молодуха — с рисом, с петрушкой, с луком и даже с фасолью. Выбираясь из круга, Николай слышит его последние разъяснения, теперь уже о вине, каким принято орошать искусно приготовленного сома:

— Белое, охлажденное, по возможности выдержанное, вроде того, что продается у «Кривой груши»…

«Кому что, а курице просо!» — вздыхает Николай.

Ну, вот и полицейский участок. Он находится наискосок от его дома, перед сводчатым входом два тополя и трехцветная полосатая будка. Но часового в ней нет, и вообще никаких признаков жизни, пыльный фасад здания загадочен. Николая тревожит мысль: если внутри кто забаррикадировался и располагает запасом патронов, то может продержаться довольно долго и уложить множество народу.

Николай останавливается и внимательно изучает двор, а от его дома доносится теплый взволнованный голос, такой знакомый, такой родной:

— Николай! Николай!..

Это мать. Она зовет его, высунувшись из окна, в ее взгляде радость — наконец-то он явился живой и здоровый, всю ночь его не было дома!

Ничего не поделаешь, придется зайти, порадовать мать. Да и воды попить, а то после печеной-недопеченной картошки у него липко во рту и какая-то тяжесть в желудке.

Мать встречает его на пороге. Она аккуратно причесана и одета слишком торжественно для раннего утра.

— Заходи, заходи! — зовет она.

Николай, удивленный, входит в дом и сразу видит ее адвоката. Он тоже нарядный, и тут уж удивляться не приходится, таков его стиль: адвокат всегда носит тщательно отутюженные костюмы из довоенных английских материалов преимущественно темных тонов, белые сорочки, крахмальные воротнички со старомодными бабочками и блестящие остроносые штиблеты. Да, еще неизменный платок в верхнем кармане пиджака — тоже белый, наружу высовывается острый уголок с едва проступающей монограммой. Адвокат протягивает ему дряблую руку, при этом он стесняется, как школьник, хотя он старше матери. В его манерах есть что-то обезоруживающее, но такое древнее, привнесенное из Вены той поры, когда он был там студентом (невольно закрадывается сомнение, был ли он вообще когда-нибудь молодым и знакомы ли ему удальство и бесшабашность юности).

— Пришел вот навестить вас, — говорит адвокат смущенно, не решаясь встретиться с Николаем взглядом, — хотя я знаю, что вы очень заняты… Да, я радуюсь, радуюсь перемене. Дважды прослушал обращение Председателя Совета Министров, оно звучит обнадеживающе. Я узнал от вашей матушки… мне давно известно, что вы заодно с левыми. Поздравляю, поздравляю!

— Спасибо.

Адвокат поглядывает на свою «нареченную», а она совсем обмерла от страха, сидит, как в зубоврачебном кресле.

— Вы теперь, по всей вероятности, целиком отдадитесь вашим страстям… Я хочу сказать — станете политиком. Или чем-то в этом роде, но я вам не советую. Переворот закончился, вас ждет университет, науки… Если не секрет, у вас есть влечение к чему-нибудь позитивному? Ибо театр нельзя назвать серьезным занятием, верно?

— Мне сегодня не до этого, — досадливо морщится Николай.

Адвокат тут же соглашается:

— Да, да, вам не до этого. События исключительные! Утром слушал лондонское радио. Но для вас, коммунистов, их комментарии ничего не значат, не так ли? Потому я и пришел — вы должны быть спокойны, вполне спокойны!

— В каком смысле?

— Я говорю о вашей матушке. В этих роковых обстоятельствах она не останется голодной, безо всякой опоры… Вы связаны, посвятили себя служению обществу, а мы уже на закате жизни, мы уже списаны… О, разумеется, госпожа ваша матушка прекрасно держится, я не могу с нею равняться!

Николай поддакивает, а мысли его там, в участке, который он должен занять.

Мать перехватывает у адвоката инициативу.

— Он пришел просить моей руки, — говорит она. И мягко добавляет: — Но без твоего согласия…

— Зачем же вам мое согласие — не я женюсь!

— Не смей так говорить, ты мне сын… Самое близкое существо на всем свете. И потом, я не желаю быть тебе обузой, когда совсем состарюсь.

Как, наверное, вдохновенно готовились двое стариков к этому моменту! Бог ты мой, как они милы и как жалки…

26

Аптекарша решила вернуться в дом тайно, черным ходом, но вот досада — на улице, перед аптекой, стоит какая-то женщина. Увидев ее, замахала ей издали рукой.

— Госпожа Манчева, госпожа Манчева!.. — бесцеремонно горланит она и широким шагом идет аптекарше навстречу.

Выражение лица у нее раболепное и в то же время нахальное.

— Спасайте, госпожа Манчева, — причитает эта здоровенная, мужеподобная бабища. — Спасайте, иначе мы погибли…

— В чем дело?

— Вчера вечером разрезали две дыни, мой страсть как их любит, но они были ледяные, ешь — до пупа щиплет, а теперь вот все больны в лежку, поотравились, дайте что-нибудь от живота, а то все в постелях, все мечутся, как в горячке, стонут, места себе не находят…

«Господи, а этим все нипочем — обжираются испорченными дынями!» — возмущается аптекарша, отпирая дверь. Действует она сноровисто, хотя и машинально — ей хорошо известно, что́ врачи назначают в таких случаях, и она без труда находит пузырьки с лекарствами. Наспех отливает нужного и резко, почти грубо обрывает бесконечные жалобы посетительницы:

— Помолчите!

Портальный кран, стоящий перед ней, (эта раскоряка и в самом деле напоминает портальный кран, какие красуются на пристани), замолкает, сконфуженно хлопает глазами, и лицо ее вдруг становится наивным и бесхитростно добрым.

— Я вам чем-то досадила? Мой хозяин тоже честит меня, что много болтаю…

Наконец она уходит, оставив несколько погнутых зеленоватых монет. Аптекарша запирает дверь, усаживается на стул возле высокого шкафа с микстурами и порошками. Внезапно она думает (эта мысль, блеснувшая, как отраженный луч, странна и неожиданна): «Если захочешь кого отравить, и дыня сгодится…» Глупости, дыней не отравишь, а вот здесь вокруг столько всевозможных средств. Глаза пробегают по склянкам, стоящим в шкафчиках, по бесчисленным упаковкам, разложенным на полках, а в ней самой что-то словно нашептывает: «И этим, и этим, и этим…» А со второго этажа уже слышен сиплый голос мужа:

— Ты уже вернулась?

Аптекарша не отвечает, даже не шелохнется, но он уверен, что она внизу: за время длительной болезни в нем выработалось прямо-таки собачье чутье.

— Иди сюда, я должен тебе что-то сказать!

— Погоди!

Она силится отделить в уме наиболее важное от мелочей. Но что, в сущности, для нее важно? Очевидно, тот первый толчок, который вызвал лавину, — поступок ее мужа. Подумать только! Ведь в то время он за ней ухаживал, осыпал ее подарками, расточал комплименты (правда, и то и другое мало что стоило, ибо беден он был как материально, так и духовно), и она радовалась, ей это доставляло удовольствие. Затем — Крачунов, который затаился в комнате для прислуги и ждет своего часа. Потом — Фокер… Нет, пожалуй, Фокер сейчас — самое главное, этим типом стоит заняться серьезно. Впрочем, когда она за ним наблюдала (пока он составлял какие-то списки), Фокер показался ей банальной опереточной фигурой: низкорослый, упитанный, но не тучный, кожа гладкая с какими-то младенческими морщинками на лысине, одет скромно. Его светлые, словно шелковые усики то и дело подрагивали. Переворачивая очередной лист, Фокер поднял голову и увидел ее. Она растерялась — у него, оказывается, необыкновенные глаза, продолговатые, темно-синие, магнетические, такие глаза рисуют художники, изображая Мефистофеля. Стефка Манчева повернулась и пошла к выходу, а он, оттолкнув стул, пристально глядел ей в затылок, затем, бросив на стол карандаш, последовал за нею — не догонял, но и не упускал из виду. Так они шли несколько минут, потом Фокер остановил ее, слегка коснувшись локтя.

— Вы не ко мне приходили?

— Нет…

— Я подумал, вас кто-то прислал.

— Нет…

— Могу я чем-нибудь помочь вам?

— Нет…

Она пошла дальше, а он остановился. В тот момент она подумала, что он догадался о ее связи с Крачуновым. По глазам видно, что это проницательный, жестокий, грубый человек. И еще одно поняла она в нем: он боится. Страх, который он прячет, но побороть который уже не в состоянии… Да, этот, видать, похлеще Крачунова, он во многом его превосходит, как это ни абсурдно, — все считают, что другого такого изверга, как начальник Общественной безопасности, не найти. «Бывший начальник…» — уточняет Стефка Манчева, а напротив нее, на васильковой глазури глиняной бутыли, появляется ее улыбка — улыбка усталой красавицы, понимающей, что уже увядает. Но глаза у нее еще горят, они еще способны вступить в единоборство с сатанинскими глазами Фокера. «Я его напугала! — беззвучно смеется она. — Ему передалось мое настроение. Вместе с ненавистью к нему, с омерзением…»

— Стефка, где тебя носит нелегкая? — Муж привалился к перилам внутренней лестницы и растерянно смотрит на нее. — Ты смеешься?

Она прячет улыбку, подавляет смех и поднимается наверх, а ступени ехидно и торжествующе скрипят: «Ты его напугала! Ты его напугала!»

Супруги присаживаются к столу в прихожей, недовольные друг другом, снова захлестнутые волнами взаимной ненависти.

— У нас в доме кто-то есть, — говорит вдруг аптекарь.

— Что?

— У нас в доме кто-то есть.

Нет, нельзя допустить, чтобы этот разговор услышал Крачунов! Аптекарша включает радио — прихожую наполняет неясный гул, на фоне которого льется затейливая румынская мелодия. Муж удивленно спрашивает:

— Зачем ты включила?

— Хочу поймать Софию…

— Но это же Бухарест!

Она крутит ручку настройки — медленно, нарочито неловко — и как бы между прочим спрашивает:

— К нам кто-нибудь приходил?

Муж понижает голос:

— Примерно час назад тут кто-то был…

— Должно быть, собака, они куда хочешь залезут — кажется, я не закрыла дверь.

— Какая там собака!

А вот и София, читают — в который раз — выдержки из заявления нового правительства.

Пожав плечами, аптекарша спокойно говорит:

— Все на месте, никто ничего не стащил.

— Думаешь, это не вор?

— Кто-нибудь из клиентов. Да, какая-то надоедливая баба ждала меня у аптеки.

Аптекарь бормочет:

— А ты уверена, тот на самом деле ушел?

— Кто?

— Крачунов.

— Ушел, конечно.

— Зачем он все-таки приходил?

Гнев душит аптекаршу. Резкие, злые нотки в ее голосе обрываются стоном:

— Тебе это лучше знать!

— Мне?

Муж откидывается на спинку стула.

Нет, этого тоже надо усыпить, пусть и он остается со своими иллюзиями!

— Тебе плохо? — Она встает и помогает ему сесть удобнее. — Успокойся, нечего попусту тревожиться.

— Ты уверена, что он ушел?

Шум у входной двери прерывает их разговор, они оба смотрят вниз. И млеют от приятной неожиданности: Елена! Поставив ногу на первую ступеньку, она пристально глядит на родителей, по ее щекам катятся слезы. Мать бросается вниз, встречает Елену на середине лестницы и крепко обнимает ее.

— Ты меня задушишь, — всхлипывает и смеется Елена.

— Дитятко мое, моя девочка! — плачет и аптекарша, радость ее так же велика, как и ее горе, и это невыносимо.

Елена высвобождается из ее объятий и поднимается выше, чтобы обнять и поцеловать отца; щеки у него тоже влажные, дряблый подбородок дрожит.

— Дождались! Довелось свидеться!

Все идут в прихожую, садятся вокруг стола — старый семейный обычай, хотя хозяйка делает все возможное, чтобы продолжить встречу либо в спальне, либо в аптеке, чтобы их разговор не был слышен в комнате для прислуги.

— Зачем, разве здесь плохо? — противится Елена.

Аптекарша придвигает кресло, усаживает мужа, а сама думает: «Она не должна знать, потом будет видно…» И отмечает перемены в своей дочери: повзрослела, слегка округлились бедра, грудь, да и вообще держится как взрослая. «Женщина!» — с удовлетворением и гордостью заключает мать, любуясь пышными рассыпавшимися волосами дочери.

— Ты мылась?

— В доме одного товарища.

— А платье?

— Мать этого товарища дала свое. Тебе не нравится?

— Оно тебе великовато. Переоденешься?

Они снова заключают друг друга в объятия, уходят в спальню, долго копаются в гардеробе, перебирая платья, блузки, юбки, пока наконец находят самое подходящее. Эта операция занимает около четверти часа.

Но вот Елена вновь становится серьезной, замыкается, и мать спрашивает:

— Уже уходишь?

— Мне пора.

— Опять в Областное управление?

— Ты не беспокойся, я буду наведываться, пока окончательно не разойдемся по домам.

Аптекарша тяжело вздыхает, носком туфли отодвигает в сторону лежащее на полу платье.

— Исхудала ты, тебе надо наладить питание, — сокрушенно говорит она.

А отец цокает языком, лихорадочно переступает с ноги на ногу, советует:

— Береги себя, нечего тебе соваться вперед других. Сейчас все настолько перепуталось, не знаешь, кто что замышляет… И не будь слишком доверчивой, всегда помни, что…

Кутаясь в шаль, аптекарша идет провожать Елену, ей так хочется побыть с дочерью долго-долго, а тут на́ тебе, залетела на миг — и уже улетает. Елена замедляет шаг, лицо ее так омрачено, что мать тревожно спрашивает, охваченная дурным предчувствием:

— Скажи, что-нибудь случилось?

Елена сжимает запястье матери.

— Я убила! — говорит она.

— Что-о?

— Я убила…

Аптекарша, задыхаясь, переспрашивает:

— Ты убила? Кого?

— Человека…

Смуглые щеки девушки бледнеют, затем становятся красными.

— Среброва убила! — говорит наконец Елена.

Мать хмурит брови, пытаясь вспомнить что-то, связанное с этим именем.

— Кто он, этот Сребров?

— Медведь. Неужто ничего не слышала про Медведя?

— Нет.

— Это же подручный Крачунова.

Ну конечно, слышала! Да и кто в области не наслышан о нем? Даже детям известно, почему у него звериная кличка. Аптекарша высвобождает руку, в ее словах и ярость, и укор:

— Очень хорошо, что убила! И не человек он, даже не зверь, несмотря на его прозвище! Он хуже всякой твари. Сколько человеческих жизней на его совести! Было бы из-за чего киснуть, нюни распускать! Убила, и слава богу. Не сделай этого ты, я бы сама его убила, в куски изрубила бы! Видали ее, переживает! Для них этого мало, им это всего ничего, одной смерти им недостаточно!.. Придумайте какой-нибудь способ убивать их по нескольку раз, чтобы не только их семени, но и мыслей о них не осталось! Чего ты смотришь на меня? Знаешь поговорку: взялся за гуж, не говори, что не дюж! Никакой им пощады! Иначе… ох, не приведи господь, если они вернутся!

Елена слушает и ушам своим не верит.

— Мама!..

Аптекарша вздрагивает и, словно опомнившись, крепко прижимает дочь к себе.

— Прости меня…

— Но ты… ты на самом деле так думаешь?

— А как я должна думать? Может, мне следовало поплакать о нем?

Елена высвобождается из объятий матери, ее скулы отливают холодным блеском.

— Мне не его, себя мне жаль.

— Все это твоя сентиментальность! — опять осуждает ее мать. — Ты реагируешь, как девица, а не как…

— Как мужчина? — усмехается дочь.

— Как пострадавший! Во всяком случае, если мне доведется сделать что-нибудь такое, я жалеть не стану… Нет, не стану!

— А знаешь, порой мне кажется, что я слишком жестока и что этим я обязана тебе…

В голосе аптекарши появляются ласковые нотки, она примирительно говорит:

— Ничего, я все беру на себя.

— Ты сердишься?

— Нет, но кто-то ведь должен взять на себя ваши грехи…

— Наши?

— Да, ваши. Потому что новое рождается в грехах и от грехов, даже хорошее, — запомни это, моя девочка.

На площади перед Областным управлением они с печальной улыбкой на лицах расстаются.

— До скорого свиданья!

— До завтра!

Аптекарша идет обратно, нервы у нее так натянуты, что, кажется, лопнут сейчас от напряжения. Дойдя до угла, она останавливается, оглядывается — дочь стоит на тротуаре и пристально смотрит на нее с интересом и даже восхищением. «Да, придется взять на себя и ваши грехи!..» — мысленно повторяет аптекарша, поднимая ладонь с растопыренными пальцами. Елена отвечает ей — точно так же они прощались когда-то, очень давно, когда она отводила дочурку во французскую гимназию. Господи, разве были когда-нибудь те блаженные времена?

27

Мать выходит во двор, чтобы проводить сына, но в действительности ей не терпится услышать его окончательное решение. От волнения она бела как мел, руки вздрагивают. Николаю жаль ее, у него сердце ноет от сострадания, хотя мысли его уже не здесь, они целиком заняты опасным делом, которое ждет его.

— Ну что же ты молчишь? — пробует возобновить разговор мать, разглаживая кружевные оборки платья. — Ты так ничего и не сказал.

— Почему не сказал? Я согласен.

— Это ты при нем, ради него, а теперь, когда мы одни?

— И когда одни.

— Ты сердишься?

Он досадливо фыркает, но тем не менее старается думать о том, как все это важно для нее, для ее дальнейшей судьбы.

— Нет, с какой стати я буду сердиться? Ты имеешь право на личную жизнь.

Вместо того чтоб ее успокоить, эти его слова как будто вызываютв ней обиду, она уязвлена.

— Как то есть на личную жизнь? Разве мы теперь уже не мать и сын? Разве нам больше не жить вместе, как до сих пор?

— Почему же? — Николай гладит ее по плечу — до чего он неловок для подобных нежностей! — но его взгляд прикован к зданию напротив, немому, словно айсберг, и, видно, брошенному всеми.

— Мы заживем еще лучше, — расчувствовалась мать. Скупая ласка сына успокоила ее. — Он добрый человек, очень добрый… Знаешь, что он мне выдал перед твоим приходом? Твой сын, говорит, занят политикой, мы обязаны заботиться о нем!

— Чего обо мне заботиться? У меня все как надо.

— Может, ты вообразил, будто вам станут деньги платить за то, что вы там творите? Хо-хо! Пока-то все уляжется, пока-то вспомнят о вашем существовании!.. Значит, ты не сердишься?

— Нет!

— И одобряешь?

— Одобряю!

— И жить будешь вместе с нами, не бросишь нас?

— Нет!

Мать смеется, она страшно рада и украдкой вытирает глаза.

— Я никогда не ошибалась в тебе, — всхлипывает она. — Я всегда полагалась на твой ум и доброту. Сыночек мой, если я выхожу за него, то делаю это и ради тебя, но не смею тебе в этом признаться.

Николай оборачивается к ней всем корпусом, ее последняя фраза неприятно задела его.

— И ради меня?..

— В мои годы уже не сходят с ума от любви. Ты закончил гимназию, тебе надо продолжать учение. Ты ведь не только умный, но и талантливый… Не смотри на меня так, не такая уж я тупая, знаю, что такое талант. Надо думать, он к тебе перешел от отца, он был одаренный человек, только смерть слишком рано настигла его. А я себя спрашиваю, каждую ночь спрашиваю себя… Как, на какие средства мне тебя содержать, когда ты станешь учиться в университете? Братья мои? О них тебе рассказывать не приходится. Наговорят, наобещают с три короба, но чтоб помогли содержать тебя — избави боже, да их хватит удар от одного намека!

— Теперь и мы, те, кто победней, сможем учиться, — останавливает поток ее сетований Николай, но мать недоверчиво улыбается.

— Как ни меняются порядки, сынок, у кого туга мошна, перед тем и двери распахиваются. Я хочу видеть тебя ученым. Хочу, чтобы ты нашел свою дорогу. И не ради куска хлеба — голодать тебе так или иначе не придется. А ради той искры, что в тебе тлеет. Я уверена, ты когда-нибудь удивишь мир…

Николай долго смотрит в лицо матери — увядшее, утратившее краски молодости, но озаренное внутренним светом. Нет, его мать — особенная женщина, она по-своему смотрит на мир, стремится разобраться во всем… Он подводит ее к старенькой скамейке.

— Давай посидим. Ты так чудно́ говоришь, что…

— Ты закончишь учение, как я буду гордиться тобой, весь наш род будет тобой гордиться!

— И ты рассчитываешь на своего нового мужа?

— Рассчитываю. Он меня… ну, уважает, а может быть, и любит. Он на все готов, чтобы мне угодить. Живет один как перст, никого у него нет. И довольно богат, его денег хватит и на нас с тобой…

— Нет, мама, я отказываюсь.

— Из гордости? Но он считает тебя своим сыном!

— Нет!

— А без его помощи… Неужели ты не понимаешь, ведь ты не сможешь учиться.

Подавив досаду, Николай, обнимает мать.

— Пока рано… Рано рассуждать обо всем этом. Дело идет к тому, что мир переменится до основания. Во всяком случае, когда мы победим, все смогут трудиться и учиться в меру своих способностей. Человеку все будет доступно — работай, учись, путешествуй. Выбирай, что тебе по сердцу! Общество не станет жалеть средств, не станет делить людей на сынков и пасынков, оно будет заботиться о том, чтобы сбылась заветная мечта каждого…

— Дай-то бог! — Мать недоверчиво покачивает головой. — Я рассказала тебе все как на духу, чтобы ты знал, что у тебя есть опора. Можешь рассчитывать на меня и на… Как ты теперь будешь его называть?

— Не отцом же!

— А дядя Доброслав? Ты можешь называть его дяди Доброслав?

— Могу. А теперь возвращайся и успокой его.

Мать проворно поднимается, ее движения стремительны, как у молодой, а Николаю хочется, суеверно постучав о скамейку, сказать: «Пусть вам сопутствует удача, мать стоит этого!»

Затем он выходит на улицу и в тот же миг забывает, о чем только что говорилось. Он ощупывает карманы — да, пистолеты на месте, запасные обоймы тоже. А дом напротив по-прежнему стоит молчаливо, возвышаясь над окрестными хибарами. Все окна наглухо закрыты, кроме одного, на втором этаже, — одна его створка раскачивается на ветру, что вносит в мрачную картину некоторое оживление. И двустворчатые железные ворота распахнуты — может быть, нарочно, как свидетельство миролюбия хозяев. Полосатая будка часового пустует со вчерашнего дня. Солнце до такой степени накалило ее стенки, что внутри она пышет зноем.

Николай останавливается против открытых ворот и долго всматривается во двор, но ничего особенного не замечает — ни подозрительного, ни отрадного, только ведущая к зданию дорожка, вымощенная камнем, привлекает к себе внимание: между плитняком буйно проросла трава, отчего дорожка выглядит очень живописно.

Но вот к железным воротам выходит полицейский — косматый, расхристанный, без фуражки, будто настроился куда-то махнуть, но, завидев Николая, останавливается. Они довольно долго смотрят друг на друга, наконец полицейский поворачивается на каблуках и уходит обратно. «Пошел предупредить!» — решает Николай.

По мощеной дорожке уже бегут несколько полицейских с винтовками в руках, они воровато посматривают в сторону улицы. «Излишняя тревога, — думает Николай. — Если вы собрались разделаться со мной, незачем тащить столько оружия, достаточно одной винтовки». Он пересекает улицу. Здесь, в пяти-шести метрах от здания, слышен тревожный шепот, заглушаемый патетическим говором, идущим, вероятно, из приемника, включенного на полную громкость. «И они слушают Софию?» Николай весь напрягается, будто ему сейчас выходить на арену со львами, и толкает тяжелую створу ворот, которая издевательски скрежещет ржавыми петлями. А тот, косматый, уже стоит напротив, только теперь он в фуражке, мундир застегнут сверху донизу, на ремне кобура. Позади него мельтешат еще около десятка полицейских, все подтянутые и, если судить по их виноватому виду, без каких бы то ни было воинственных намерений.

— Вам кого? — почтительно спрашивает косматый.

Николай говорит громко, чтобы слышали все:

— Я уполномоченный Отечественного фронта!

— Ага!.. — кивает головой другой полицейский и, отбежав в сторонку, так неистово кричит, что Николай вздрагивает:

— В две шеренги станови-и-ись!

Полицейские ошалело срываются с мест и, ругаясь втихомолку, моментально выстраиваются посреди двора.

— Смирно-о-о! — теперь столь же усердно горланит косматый, его «р» звучит необычно мягко, и Николай догадывается, что этот полицейский — из Северной Добруджи, тамошние болгары говорят как бы нараспев.

Ряды синих мундиров замерли. Косматый строевым шагом выходит на середину и берет под козырек.

— Товарищ уполномоченный Отечественного фронта, полицейский участок готов служить новой власти, личный состав готов выполнять все ее приказы. Исполняющий обязанности начальника ефрейтор Калудов!

Николай порывается козырнуть, но, вспомнив, что с непокрытой головой козырять не принято, только восклицает, стараясь, чтобы ого голос прозвучал как можно более мужественно:

— Смерть фашизму!

Калудов приходит в замешательство, потом вдруг изрекает охрипшим голосом:

— А как же иначе!..

Николай подходит ближе к строю и пристально осматривает полицейских, стремясь казаться взрослым человеком и, главное, строгим.

Некоторые из них ему в отцы годятся!

— Всего десять человек, — недовольно констатирует он. Его беспокоит то, что бо́льшая часть личного состава отсутствует. — А где остальные?

— Сбежали! — отвечает Калудов виновато.

— Сколько сбежало?

— Семнадцать человек.

— Причины?

Калудов молчит, а в строю — тихая, едва заметная растерянность.

— Причины? — сердито повторяет Николай.

Ефрейтор опять вытягивается в струнку, демонстрируя свою покорность и почтительность.

— У одних грехи, другие…

— Другие со страху! — подает голос из строя пожилой толстяк с широкими бровями, которые кажутся наклеенными. — Пронесся слух, будто все те, кто служил в полиции, будут расстреляны.

— Глупости!

— Вместе с женами и детьми.

— Глупости!

— Вот и я так считаю — глупости! С какой стати коммунисты будут убивать невинных людей, если они даже служили в полиции!

— У кого совесть чиста, тот может быть спокоен, — говорит Николай. Но внутренний голос все время подзуживает: «А много ты встречал полицейских, у которых была бы совесть чиста?» Затем Николай оборачивается к Калудову: — Отпустите своих подчиненных до нового указания и пойдемте со мной в помещение. Впрочем, за что вас произвели в ефрейторы?

— За добросовестную службу… И за то, что спас скотину при пожаре.

— Начальник участка тоже сбежал?

— Так точно. Еще утром шестого сентября. Но мы знаем, где он.

— Где?

— В своем родном селе, в Пазарджикской округе. У своего кума прячется…

— Товарищ уполномоченный Отечественного фронта! — снова говорит из строя пожилой толстяк. — Зачем вам скрытничать с ефрейтором? Он такой же, как и мы. Ежели у вас есть что спросить или сказать, пусть это будет при всех. Раз уж мы остались, велите нам идти хоть в огонь.

— Верно! — поддерживают его остальные. — Нечего нам в прятки играть, ушло то время, когда от нас все скрывали, пускай лучше все делается на виду у народа!

— Согласен! — говорит Николай. — Так, возможно, будет демократичнее, да и надежнее. Пусть Калудов отвечает, а вы его поправите, если что не так. Нет возражений?

— Нет!

— Вы доверяете Калудову или, может, хотите заменить его другим?

— Доверяем, доверяем! — звучит над строем. — Его двоюродный брат сидит в тюрьме, анархист…

— Ясно! — Николай вскидывает руку. — Пока в штабе не скажут, как быть дальше, Калудов будет моим заместителем. Я полагаю, что некоторые из вас останутся на службе…

— Товарищ уполномоченный! — Это все тот же пожилой толстяк, кажется, самый прыткий из всех и довольно сообразительный. — А как будет с теми, за кем не водится грехов, но кто не желает оставаться в полиции?

Четверо полицейских неуверенно поднимают руки.

— Да, да, мы не желаем!..

— К вечеру получите ответ! — успокаивает их Николай. — А остальные готовы продолжать службу, теперь уже в рядах народной милиции?

— Так точно, готовы! — рапортует ефрейтор Калудов.

— А теперь — за работу! Сбежавших семнадцать душ… С оружием они удрали?

— Только трое — Мушмов, Епитропов и Спасов. И начальник тоже.

— Калудов, за час-полтора подготовить мне четыре списка: сбежавших — все данные о них и где они предположительно могут находиться. Тех, что оставили оружие, перечислить отдельно. Желающих уволиться. И наконец, готовых служить народной власти. — Николай поворачивается к строю: — Может, что-нибудь не так?

Полицейские молчат, но лица у них расслабляются, напряжение мало-помалу спадает.

— Одному дежурить у входа, одному — у телефона, связь не должна прерываться. Все считаются мобилизованными. Никаких самовольных отлучек! Ясно?

— Так точно!

— Калудов, следуйте за мной. Я должен осмотреть помещение — от подвала до чердака.

Косматый ефрейтор важно вышагивает рядом с Николаем, настроен он весело — перемены, очевидно, ему по душе, по крайней мере ничего плохого они ему не сулят, хотя в его усердии есть что-то комичное.

— А где оружие сбежавших? — деловито справляется Николай.

Калудов охотно отвечает, как бы рассчитывая на похвалу:

— Оно смазано и хранится в пирамидах.

— Изъять оружие у тех, что хотят уволиться.

— Слушаюсь.

— Пирамиды запираются?

— Можно запереть.

— Заприте, а ключ отдайте мне.

Поначалу они спускаются в подвал. Здесь три помещения: в одном хранятся дрова и уголь, другое когда-то служило прачечной — вдоль его стен тянутся бетонные желоба (значит, и этот участок размещен в конфискованном частном доме), а в третьем содержались арестованные — там очень темно, на окнах железные решетки.

На первом этаже также насчитывается три помещения: кабинет начальника, канцелярия, где стоит запах пота и стряпни, и оружейная комната с пирамидами, а в длинных комнатах второго этажа — спальни с двухъярусными деревянными нарами.

— Вот и все! — говорит Калудов.

Но Николай указывает на узкую лесенку в конце коридора.

— А чердак?

— Его столько лет не приводили в порядок, там, наверно, сплошная паутина и грязь.

— Ничего, давайте проверим!

Они поднимаются по узкой скрипучей лестнице. И вдруг замирают: лаз на чердак открыт. Николай достает пистолет и повелительно кивает ефрейтору:

— Ступайте вперед!

Калудова прошибает пот, он с опаской идет дальше, погружается во мрак и тут же шарахается обратно, сбивчиво лопочет:

— Там… В глубине… А мы-то думали, что он сбежал в Пазарджикскую округу! Все грозился собрать народ в лесу, пойти против вас, против коммунистов…

— В чем дело? — протискивается мимо него Николай.

И обнаруживает повешенного: в сумрачном свете, идущем от слухового окна, его тело кажется огромным и несоразмерным, один сапог сполз с ноги, сдвинув на ступню шерстяной носок, и она стала похожей на копыто.

— Велите снять, — командует Николай, мучительно глотнув. — И как стемнеет — похоронить, да смотрите, чтоб никакого шума, без всякой суматохи… Почему он повесился?

Ефрейтор пожимает плечами, он так напуган, что у него зуб на зуб не попадает.

— Приспешник Крачунова…

— Участвовал в убийствах?

— Иной раз его звали туда, в Общественную безопасность… Среди ночи за ним приходили. Возвращался пьяный в дым и осатанелый. Близким его сообщить?

— Нет. А вы мне обо всем этом напишите, напишите все, что вам известно про него. В дополнение к тому, что я велел сделать раньше…

— Слушаюсь!

Николай спускается в кабинет начальника, закрывает за собой дверь и обессиленно прислоняется к стене. У него так же стучат зубы, как только что у Калудова. «Не знаю, действительно ли это самый великий день в моей жизни, — думает он, стараясь остановить дрожь, — но в том, что он самый безумный, сомневаться не приходится!»

28

Елена удручена и озадачена. Удручена своими переживаниями — стоит ли так принимать к сердцу смерть какого-то изверга? Убить чудовище — разве это не акт гражданской доблести? И потом, с какой стати она должна терзаться, изводить себя, если весть о его убийстве вызвала буйную радость у всех? А озадачена она поведением матери — чем объяснить ее непреклонность, ее жгучую жажду мести? В речах матери не было ни малейшей попытки успокоить ее, ни капельки сострадания — ни к дочери, ни к жертве. Она была готова не задумываясь, не колеблясь сделать то же самое как нечто вполне естественное. Впрочем, многие не задумываясь, без всяких колебаний сделали бы то же самое! Почему же так тяжело на душе, будто лежит в груди какой-то камень? Может, все казалось бы ей проще и естественней, если бы она убила его во время перестрелки, а не в тот момент, когда он бежал, как вспугнутая дичь? Елена припоминает его пиджак, выглядывавший из-под туристской куртки, ветхий, потертый. Сребров переоделся — он надеялся сойти за бедняка, чтобы никто его не заметил в общем хаосе, это ясно, однако даже эта искусственная бедность произвела на нее впечатление, тронула ее. Господи, каждый дрожит и борется за свою жизнь, каждый пытается умилостивить судьбу!

Елена думает обо всем этом, стиснув зубы, убежденная, что не вправе хоть как-нибудь обнаружить свои переживания. Ее все равно никто не поймет, мало того — никто не станет оправдывать! И ей так хочется, чтобы все, чем была полна минувшая ночь, оказалось сном и чтобы ей проснуться чистой и жаждущей света, как она просыпалась в те незабываемые дни заточения в конце августа, когда с каждой весточкой, приходившей извне, вырисовывалась радостная и желанная развязка, а за решеткой был весь мир — и родная семья, и Болгария, и огненные фронты на востоке и на западе, которые приближались, приближались и приближались, чтобы принести освобождение. Как это ни странно, те дни могут оказаться самыми счастливыми: надзиратели подобрели и заискивали перед политическими, кормить стали сытней, из дому приносили передачи, каналы связи работали безотказно, никакого особого надзора и контроля, а ты — простая узница, всеми любимая, покровительствуемая более опытными и более «видными», — могла целыми днями «нежиться» на нарах и читать стихи, даже любовные, хотя твой интерес к стихам подчас вызывал снисходительные усмешки. (Ничего не поделаешь, в эти революционные времена без лирики молодежи тоже не обойтись!) А когда выводили на прогулку «по кругу», твои подружки по университету, разбросанные по другим камерам, встречали тебя с восторгом одним-единственным словом, которое казалось горячей их объятий: «Скоро!»

Часы, начавшиеся после того, как были взломаны тюремные двери, чередуются в ее воображении, словно кадры киноленты — кухня, где ее приютили добрые люди, убежище на винограднике, потом паровоз, но особенно врезался в ее сознание возглас: «Живо, живо!» — все его повторяли, кто тогда был возле нее. Он как-то стирал с ее эмоциональной памяти многое, стер и подробности тех часов. Но какое сильное впечатление произвел на нее Николай! Сперва она изумилась, что встретить ее послали какого-то мальчишку — этот мальчишка оказался умнее, самостоятельнее и храбрее, чем можно было ожидать; в эту ночь — пока они устраивали засады и преследовали Крачунова по темным улицам и перекресткам — она полюбила его как брата.

Славные тюремные дни конца августа! Елена морщится, ощутив во рту терпкий вкус лжи. А не в эти ли самые дни исчезла Веса, ее соседка по нарам? Они подружились в студеные ночи, когда прижимались друг к дружке, чтобы было теплее, потому что под убогой дерюгой нельзя было согреться в камере, где сырость прошибала до костей. Ее называли Молчаливой, Недотрогой, Дикаркой, дразнили и распекали за чрезмерную замкнутость, но Елена знала о ней почти все: о родителях (они были учителями), подчинивших себя делу борьбы еще во времена Лейпцигского процесса; о ее сестре, вышедшей за офицера в Ломе, который пропил все свое состояние и в конце концов повесился, оставив ее без крова и безо всяких средств, с какой-то неизлечимой срамной болезнью; и о том, как она увлеклась одним фабричным техником, с которым вместе работали до ее ареста, — он сбежал к партизанам, а тут пронесся слух, что он жив и здоров, хотя не раз принимал участие в операциях и боевых действиях. Елене были известны даже самые сокровенные ее тайны, о чем, быть может, никто, кроме нее, не знал, — о глумлениях Медведя и его подручных в ночь после объявления приговора суда. Так как Весу должны были из полиции перевести в тюрьму, ее вещи связали в узел, а ей под вечер было разрешено сбегать к колонке во дворе и умыться. Но когда уже совсем стемнело, двое полицейских повели ее к следователям, чтобы «уточнить формальности» по передаче. Чем это кончилось, что с нею там вытворяли — Елена узнала из бесконечно длинной и беспощадно откровенной исповеди, обрушившейся на нее, словно скала; Весу толкнул на это откровение возмутивший ее обыск в камере, когда двое полицейских в поисках запрещенных материалов и писем заставили их обеих раздеться догола. Девушка рассказала о своих злоключениях, не утаив ни одного мерзкого издевательства — может быть, она испытывала потребность поделиться с кем-нибудь, чтобы стряхнуть с себя все нечистое, как стряхивают клеща или пиявку, — но Елена плакала всю ночь напролет, молча, глухо, ожесточенно. В ее глазах сменялись одна за другой картины жестоких издевательств, она видела их с потрясающей отчетливостью, как будто все пережила сама. И в центре каждой картины, как в фокусе, торчал Сребров, его-то она прекрасно себе представляла — здоровенный, набычившийся, на скулах играют желваки… Что стало с Весой в конце августа (в те «славные» тюремные дни), зачем ее выволокли из камеры и обратно не вернули, действительно ли ее убили, как рассказывают, при инсценированной попытке к бегству, когда возили куда-то, чтоб она опознала труп расстрелянного подпольщика? И как бы она реагировала сейчас, если бы на ее исповедь Елена ответила своей?

Нет, ее терзания и в самом деле абсурдны и унизительны. Каждый получил или получит по заслугам! Мать сто раз права: если бы потребовалось, она должна была бы ликвидировать его еще, еще и еще раз…

Елена удивленно оглядывается — куда это она идет, что ей здесь нужно, на этой Николаевской улице, похожей на растревоженный улей? Вокруг толпится народ, собирается группками, все оживленно, хотя и осторожно, обсуждают новости; молодежь скандирует передаваемые по радио лозунги и пытается петь до сих пор запрещенные песни; на мотоциклах разъезжают «добровольцы» Кузмана, опоясанные патронными лентами. А в окнах и на балконах — знамена, цветы, наспех сделанные надписи, прославляющие победу над фашизмом.

Господи, неужели это ее город? Она еще помнит то хмурое утро, когда их увозили в плевенскую тюрьму, — перед ее глазами пробегали печальные запущенные улочки, плотно закрытые окна, за которыми затаился страх, угрюмые фасады домов. Перемена разительная, мир изменился до основания, и, может быть, поэтому солнце не просто ласкает, но, заливая своим светом весь мир, позволяет ощутить некую гармонию, обусловленную незыблемостью всего сущего на земле.

Елена проходит мимо аптеки отца — на двери висит табличка «Закрыто». Девушка ускоряет шаг и только теперь понимает, куда она так устремилась. Это ее настораживает, она вся напрягается, как будто ей грозит внезапный удар. Но и на небольшом базарчике вблизи читальни народу невпроворот, хотя здесь толпятся главным образом крестьяне. Палатки сплошь увешаны товарами — значит, открыты, а может, только кажется, что они открыты, надрывается радио. «Где-то здесь…» — думает Елена, снуя вокруг палаток. Однако трупа нигде нет, сколько бы она ни всматривалась, как бы ни обшаривала глазами каждый уголок, ничто не подсказывает, а судя по настроению людей, даже трудно предположить, что он вообще мог недавно находиться здесь.

— Что ты ищешь, девчонка? — ласково спрашивает торговец, очевидно еврей — у него крючковатый нос и пышные пейсы. — У меня все есть, что душе угодно, — ткани на платье, нарядные пряжки для поясов, мониста, кружева для комбинаций, носовые платки… Расхватывайте, люди!

Елена шарахается в сторону, но от палаток не отходит, заглядывает под них — может, удастся обнаружить пятна крови. И вдруг она замечает, что ее поведение тревожит окружающих, люди следят за ней подозрительно, с возрастающим недоверием.

— Вы случайно не потеряли чего-нибудь? — спрашивает еврей, сохраняя, однако, почтительную дистанцию — верно, подозревает, что она ненормальная.

— Ничего я не потеряла…

Она уходит обратно, к Областному управлению, растерянная, в полном недоумении — куда он мог подеваться, этот злосчастный труп?

На втором этаже, где разместился штаб охраны общественного порядка, не прекращается гам, приходят и уходят вооруженные люди, отрывисто и четко, словно выстрелы, звучат приказы:

— Не подчиняется, не открывает булочную? Арестовать!

— Поставить часового у кабинета начальника вокзала!

— Конфискованные санитарные линейки немедленно вернуть больнице!

В центре этой карусели сидит за столом Кузман, он то говорит по телефону, то отдает распоряжения, то подписывает какие-то бумаги, брезгливо посматривая на них.

— Что это? Ладно, но сперва пусть пойдет и проверит… Только осторожно, не обижать владельцев, у нас пока нет оснований обращаться с ними как с саботажниками…

Заметив Елену, Кузман кивает ей, продолжая заниматься своими делами, но при виде ее измученной физиономии в его душу закрадывается тревога. Тряхнув чубом, спрашивает:

— В чем дело?

— Он исчез.

— Кто?

— Медведь.

Кузман привстает, но тут же снова плюхается на стул.

— О чем ты говоришь, что за бред!

— Я хочу сказать — его труп…

Он шикает на окружающих и трет виски:

— Неужто у нас других забот нет?

— Для меня важно…

— Не бойся, все в порядке. — Он пальцем подзывает ее поближе. — Что надо было сделать — уже сделано.

— Потому что я была на рынке. Там и в помине нет…

— А ты что хочешь, чтобы мы ему памятник поставили, да?

Елена смеется — нервно, хрипло, хотя у нее словно гора с плеч свалилась. Кузман уже с назидательной иронией втолковывает кому-то по телефону:

— Раз он присоединился к новой власти — незачем его преследовать! Ясно, браток? Нет правил без исключения, нигде ведь не написано, что все кметы фашисты и изверги.

Он кладет трубку, телефон тут же снова звонит — похоже, Кузман самый нужный человек в области. В комнату врывается женщина, она истерично кричит, ее глаза готовы выскочить из орбит:

— Крачунов!..

Все притихли, и вдруг Кузман выскакивает из-за стола и бросается наружу с пистолетом. Его вопрос доносится уже с лестницы:

— Где?

— На улочке, за тюрьмой, его видели.

Женщина еле поспевает за ним, она уже устала, задыхается.

Елена тоже выхватывает и заряжает пистолет, вместо с нею бегут еще человек десять.

«Крачунов! Крачунов!» — имя начальника Общественной безопасности, словно эхо, отдается во всех помещениях и коридорах, отовсюду выбегают люди, зажав в руках оружие — кто карабин, кто автомат, кто револьвер. Толпа разрастается, люди движутся рассредоточение, широким веером захватывая прилегающие улочки, начинающиеся у чахлого садика позади тюрьмы и спускающиеся к Дунаю. Елена спешит за Кузманом, она чувствует, как колотится ее сердце, но в то же время ею овладевает и хладнокровие, как всегда, когда она включается в дело, связанное с риском.

Впереди, шагах в десяти от них, маячит невысокая стройная фигура мужчины в сером костюме. Голова втянута в плечи — то ли человеку зябко, то ли он старается быть незаметным. «Крачунов!» — решает Елена, и Кузман стреляет в воздух.

— Гражданин, остановитесь! Гражданин, остановитесь!

Мужчина втягивает голову еще глубже и уже готов кинуться наутек, но, ошарашенный выстрелами, замирает на месте. Теперь уже все стреляют в воздух, гремит невообразимая пальба.

— Вот он! Вот он!.. — мечется женщина, поднявшая тревогу, и на всякий случай прячется за спины.

Участники погони окружают человека. Тот жмется к каменной ограде и скулит:

— Погодите же!.. Что вам от меня нужно?

Елена опускает оружие с чувством неловкости и разочарования — человек, стоящий перед нею, и отдаленно не напоминает Крачунова! Кузман тоже прячет пистолет и чешет в затылке.

— Извините. Нам показалось… — И он напускается на женщину, вызвавшую переполох: — Что это вам взбрело в голову панику поднимать? Раз вам попался на глаза Крачунов, почему вы его не арестовали?

Брюки пойманного темнеют спереди, темные полосы образуются на штанинах до самого низа.

— Назад! Расходись! — командует Кузман, желая избавить от унижения невинно заподозренного прохожего.

Елена краснеет до корней волос — это унижение не только для него, но и для преследователей, и для нее самой.

Толпа возвращается к Областному управлению, все расстроены — какая досада, не удалось поймать Крачунова! Можно подумать, что, поймав его, они сразу покончат с прошлым, раз и навсегда похоронят фашизм!

Перед тем как углубиться в садик, Елена оборачивается: человек все еще стоит у каменной ограды и, похоже, плачет, как ребенок.

По ее телу пробегает дрожь, а в мозг острым ножом врезается мысль: «Мой самый счастливый день для него будет самым тяжким, самым горьким…»

В Областном управлении карусель снова захватывает и уносит ее — поступили сведения, что толпа горожан грабит немецкие склады с мукой, и Кузман поручает ей отправиться туда и пресечь своеволие.

— Я одна пойду? — недоумевает Елена.

Кузман великодушно указывает на свои телефоны:

— Позвони Николаю, пусть даст полицейских в твое распоряжение.

И хохочет безудержно, понимая всю абсурдность прозвучавшей фразы. Этот хохот свидетельствует о накопившейся усталости и о растерянности, подчас возникающей в сложных обстоятельствах.

29

Аптекарша думает о том, что происходит с ее дочерью. Как Елене могло прийти в голову, что преступники вроде Медведя заслуживают человеческого отношения? Она его убила, ликвидировала, а как иначе можно было поступить: он столько лет глумился, издевался над людьми, терроризировал их, жестоко расправлялся с виновными и невинными, лютовал по поводу и без повода. Достаточно вспомнить последнюю зиму — ни одна ночь не проходила без облав и перестрелок, не было дня без обысков и арестов, без позорных судебных процессов, на которых выносилось сразу по нескольку смертных приговоров. Самое жуткое обычно происходило на рассвете — в это время по городу разъезжал фургон и увозил новые жертвы, а из домов неслись вопли отчаяния, от которых все живое замирало в невыразимом страхе и уповании на то, что беда все-таки миновала. Сколько молодых парней и девушек поглотила ненасытная пасть Общественной безопасности, сколько известных и неизвестных исчезло навсегда — упорно говорили, что их убивали в подвалах, а зарывали ночами на отмелях Дуная. Несколько таких ям разрыли собаки, они таскали по окрестностям кишки и конечности, человеческие кости с полуистлевшими лохмотьями, повергая народ в ужас. Страх, словно мгла, заползал всюду — в школы, учреждения и канцелярии, в каждую семью. Пожилые люди крестились и призывали проклятия на головы палачей.

А агенты Крачунова все неистовствовали, их боялись даже приверженцы теперь уже свергнутого режима, да и чему удивляться, если своеволие было возведено в закон. Они раскатывали по городу на машинах и мотоциклах, уже одна их форма оказывала парализующее действие на души людей: светлые фуражки или шляпы с загнутыми кверху полями, серые дождевики или полушубки, зеленоватые галифе с блестящими пуговицами вдоль канта и высокие ботинки со шнуровкой. Люди сведущие утверждали, что эти громилы во всем стремились подражать гестаповцам. Держались они нагло, с их морд не сходило гадливое презрение, которым они как бы внушали каждому: «Стоит мне захотеть, и я мигом сотру тебя в порошок!»

Но никто не шел в сравнение с пресловутым Медведем. (Да, как же его фамилия? То ли Златев, то ли Сребров, то ли Сребренников? Впрочем, это не имеет значения, вероятнее всего, Сребров!) Он особенно выделялся среди прочих еще и тем, что любил шокировать публику своими манерами: с утра проходил по Александровской из конца в конец, расфранченный по последней моде (так обычно одевались снобы из среды врачей и адвокатов), а ближе к вечеру мог толкаться по торговым рядам — неопрятный, в лохмотьях, похожий на опустившегося сельского чорбаджию[9]. Он любил прогуливаться по еврейскому кварталу, там он расхаживал неторопливой, размеренной походкой, и люди, завидев его, спешили укрыться — подальше от беды, лучше не попадаться ему на глаза! Паника, которую он вызывал, похоже, возбуждала его, укрепляла в нем уверенность в неограниченной власти, данной ему от бога. Да и как было людям не шарахаться, если он мог убить наповал одним ударом своей лапы, а его изобретательность во время допросов с применением пыток была безграничной. Рассказывают, что он знал больше ста способов, с помощью которых вырывал ногти у допрашиваемых. А его методы удушения, оскопления, насилования! По справедливости такое чудовище следовало бы казнить не один, а много-много раз, и все по его методу — выдернув ногти, оскопив, удушив…

Аптекарша останавливается перед улочкой, ведущей к Общественной безопасности. Короткая, совершенно глухая улочка, домики по обе стороны утопают в зелени, так что над кронами деревьев возвышается лишь силуэт кинотеатра «Одеон» — в романтическом стиле, с башенками и балкончиками, с почерневшими от времени громоотводами. А вот и само здание Общественной безопасности. Фасад в стиле барокко уныло глядит на улицу, пыльные оконные стекла отливают желтизной. До недавнего времени у входа стоял часовой, тут можно было видеть всевозможные средства передвижения — «опели» для начальства, мотоциклы, автобусы с дверьми с обеих сторон для полицейских. Сейчас здесь пусто, безлюдно.

Стефка Манчева поднимается по каменной лестнице, она должна взглянуть на помещения, где допрашивали и мучили ее Елену. Но перед нею вырастает невысокий крепыш в поношенных форменных брюках и куртке. Он поддерживает висящий на плече автомат и смотрит на нее с удивлением:

— Вы куда?

— Тут допрашивали мою дочь.

Голос парня становится мягче:

— Нельзя сюда, пока не уберем архивы. — В его тоне появляется некая доверительность. Ему, очевидно, хочется поделиться с кем-нибудь своими мыслями. — Понимаете, вы ведь наш человек… Сейчас очень важно раскрыть все их тайны. Из бумаг все станет ясно: кто остался верен, кто был провокатором…

Она видит на камне следы крови.

— До последнего момента бесились?

— Нет, это кровь убитой собаки — я нашел ее здесь. Вы идете в управление?

— Возвращаюсь домой.

— Там, как видно, забыли про меня… Если не пришлют никого мне на смену, я просто подохну от скуки.

Аптекарша успокаивает парня и обещает:

— Я позвоню им.

Она уходит. А вокруг — на глазах меняющийся город, восторженная молодежь, повсеместно собирающаяся группами, более сдержанные беседы людей постарше, цветы, знамена в окнах… И совершенно непривычные приветствия, которыми обмениваются прохожие, знакомые и незнакомые:

— Смерть фашизму!

— Свобода народу!

У аптеки ее поджидает какой-то гимназист, совсем юный, с прыщами на пухлых щеках. У него едва пробился пушок на верхней губе, но держится юноша важно, стараясь, чтобы все видели кобуру, чуть выглядывающую у него из-под куртки.

— Вы будете товарищ Манчева?

— Я.

— Мне приказано передать вам… всем тем, у кого свои магазины, что все должно быть открыто. И чтоб обслуживалось население. В противном случае народная власть приступит к конфискации.

Гимназистик очень смешной: хорохорится, многозначительно похлопывает рукой по пряжке — начальство, а как же иначе!

— Через полчаса я проверю, открыто ли у вас.

Аптекарша, кивнув, заходит в свой дом; его сумрак и запахи лекарств окутывают ее. Сверху слышится хриплый голос мужа:

— Ты вернулась?

Ничто в доме не ускользает от его внимания, словно болезнь наделила старика какими-то антеннами, компенсируя его оторванность от мира.

— Сейчас, сейчас!.. — неопределенно говорит она, звонит по телефону и просит соединить ее с Областным управлением.

Но там на нее так кричат, словно она суется с самой идиотской просьбой, какая только возможна в данной ситуации:

— Ничего с ним не случится, постоит еще! Вы что, с неба свалились, у нас революция, люди нужны везде!

Аптекарша кладет трубку. Взгляд ее останавливается на стеллажах. Сколько ядов в аптеке! И сколько новых можно получить, смешивая их… У одних запах миндаля, у других — вишневого или айвового варенья, иные вовсе без запаха. Капли, порошки, быстродействующие и такие, которые незаметно накапливаются, если давать их микроскопическими дозами, и поражают организм через неделю или через месяц. И все эти яды в ее распоряжении. Нужна только сделать все четко, хладнокровно, чтобы доза получилась именно такая, как надо, и чтобы подействовала наверняка.

Медведь уже мертв, но Крачунов-то здесь, в ее собственном доме. Не должен он остаться в живых. Случайна или не случайно, Медведя ликвидировала Елена, а аптекарша ликвидирует Крачунова. Иного решения нет и быть не может. Она усмотрела знамение в том, что он явился сюда, — усмотрела в тот же миг, как он переступил порог ее дома, босой, запыхавшийся, словно загнанный пес… А какое снадобье применить и в каком количестве, об этом, конечно, лучше спросить у мужа. Он ни о чем не должен догадаться, уж Стефка Манчева об этом позаботится.

Но аптекаря она застает в полном изнеможении, лица у него цвета обожженной глины. Она дает ему капли, поправляет постель и выходит в коридор, пообещав мужу далеко не уходить — он боится, что умрет и возле него живой души не будет. В коридорчике тихо, слышно только — где-то далеко капает вода из колонки, булькает, как ручеек. Аптекарша тихо стучится в комнату для прислуги.

— Это вы? — слышит она секунду спустя.

— Откройте.

Замок отпирается со скрипом, из комнаты несет плесенью и мышами.

— Входите.

Она протискивается в образовавшийся проем. Молча разглядывают они друг друга, насколько позволяет темнота. Аптекарша улавливает перемену: Крачунов стал робким, в нем уже нет былой самоуверенности. А воняет от него, господи!..

— Вы были в городе? — спрашивает Крачунов.

Аптекарша бессильно опирается на что-то спиной.

— Вас рвало?

— Нет, я тут разлил… Вы были в городе?

— Да.

— Что там происходит?

— К власти пришел Отечественный фронт.

— Знаю… Кто там сейчас в Областном управлении?

— Наши, конечно. И в Общественной безопасности тоже.

Крачунов охает и тоже приваливается спиной к чему-то, голос у него дрожит:

— В здании Общественной безопасности?

— Да.

— А советские войска? Советские войска пришли?

— Нет еще, но, наверное, скоро.

— Нет. Пока они будут чухаться, англичане нагрянут. Еще что вам удалось узнать?

Скрестив руки на груди, она крепко обхватывает свои плечи — по ним пробегают мурашки.

— Медведь убит.

— Кто?

— Ваш помощник. Слышали ночью перестрелку? Это за ним гнались.

— Это стреляли в меня, — подчеркнуто, с раздражением возражает Крачунов.

— Но попали в Медведя.

Он морщится, как от укола.

«Куда девалась его спесь? На ногах уже не держится!» — думает аптекарша и добавляет не без злорадства:

— С Фокером виделась. Списки добровольцев составляет.

Крачунов учащенно, тяжело дышит, брови его совсем сошлись на переносице.

— Дали мы маху!..

— На рукаве у него красная повязка.

— У Фокера?

— Именно.

Крачунов выпрямляется и, покачиваясь, бредет к фрамуге.

— Что с вами?

— Опять тошнит…

Но изо рта у него течет только липкая слюна, хотя он мучительно корчится и хрипит. Прислонившись к стене, аптекарша отчужденно рассматривает нишу — декоративные виски, память о ее свадьбе, многочисленные бутылки и стеклянные банки, массивная чугунная ступка с тяжелым пестиком в виде булавы — подарок ее подружек из Берковицы.

— Вы лучше расслабьтесь, — советует она нечаянно, сама того не желая. — Сейчас вам полегчает, это от нервного напряжения…

Крачунов сидит на корточках спиной к ней. И все разыгрывается внезапно: схватив чугунный пестик, аптекарша со страшной силой обрушивает его на голову полицейского. Затем бьет еще и еще раз. Крачунов даже не застонал, он падает лицом вниз — медленно, бесшумно, разметав руки, как бы пытаясь ухватиться за что-нибудь.

«Вот и все!» — безмолвно заключает она. И возвращается на прежнее место, не испытывая ничего — ни волнения, ни тем более ужаса. Лишь какая-то ненужная мысль тревожит ее сознание: «А ведь я собиралась его отравить!»

С улицы доносится размеренный ритм духовой музыки, он слышен даже в этом глухом закутке. Народ ликует, празднует победу. «Ну, хватит!» — строго говорит себе аптекарша и выпрямляется. Ноги держат ее прочно, и от этого она испытывает удовлетворение. Ведь дело идет к концу — вечером, когда стемнеет, она вытащит труп на улицу и бросит его где-нибудь. Пускай люди обнаружат его, пускай разнесется весть, что Крачунов убит, — сколько воспрянет сердец от этой вести! Она склоняется над ним, вслушивается. Потом переворачивает ногой. Нет, сомнений быть не может, он мертв. А это черное, стекающее с его нижней губы, должно быть, кровь? Черная кровь злодея.

Аптекарша выходит, напирает комнату. И вдруг обессилеют прислоняется к двери — вот теперь ей нехорошо, вся спина ее мокра от пота.

— Стефка!

— В чем дело? — спрашивает аптекарша, чувствуя, как она его ненавидит.

— Поди сюда.

В сущности, в этом нет ничего особенного, ему надо дать капли и постоять немного у постели. Надо его успокоить. Но именно этого она не желает делать, ожесточение против него кипит в каждой ее жилке.

— А ты знаешь, — мимоходом бросает Стефка Манчева, избегая его взгляда, — по городу ходит слух, что Крачунов убит.

Аптекарь упирается локтями в подушку, кадык его как-то странно дергается.

— Начальник…

— Он самый! — И небрежно добавляет: — Так что можешь не беспокоиться.

— По поводу чего?

— По поводу единственного свидетеля. Он мертв.

Она фыркает, проводит рукой по лбу, опасаясь, что вот-вот затрясется в неудержимых рыданиях, и, прежде чем выбежать из спальни, возмущенно произносит:

— Как ты мог пойти на такое!

В общем-то ответ заключен уже в самом вопросе. Ее муж был и остается всего лишь жалким, завистливым неудачником. Как она до сих пор его не разглядела? Как не раскусила своего благоверного? Ведь он ночами не спал, когда слышал о чьих-либо успехах. Ведь чья-нибудь случайная удача повергала его в угрюмое молчание. В молодости у него была любимая фраза: «Надо так ударить, чтобы одним махом получить сразу все!»

Да, он «ударил», но за этот удар, нанесенный так давно, ему, может быть, придется заплатить будущим родной дочери.

30

Николай сидит за письменным столом, прислушиваясь к доносящемуся сверху грохоту. Это топают полицейские — очевидно, стаскивают с чердака труп. Их приглушенные голоса тревожно отдаются по всему дому. Наконец все утихло, в дверь нерешительно просовывается голова ефрейтора Калудова.

— Мы спровадили его в подвал.

— Хорошо.

— Сообщить его близким?

— Я уже сказал — не надо!

— Но у него семья…

Николай разглядывает физиономию полицейского — о, да он вовсе не такой покорный, каким казался сначала. Надо держать ухо востро!

— Почему вы так настаиваете, чтоб сообщить им?

— Неужто мы его зароем как скотину какую?

— А вы считаете, надо устроить публичные похороны? — Николай хлопает ладонью по столу. — Сперва надо разобраться, что заставило его покончить с собой!

— Товарищ уполномоченный Отечественного фронта!.. — Калудов входит в комнату и нерешительно закрывает за собою дверь. — Он дрянь, изверг, но женушка у него, она мне двоюродной сестрой приходится, очень славная.Пожалейте ее!

— Что вы предлагаете?

— Вечером мы с ней где-нибудь его захороним… Она хоть будет знать, где его могила.

— Ладно, посмотрим.

Николай уже жалеет, что назначил Калудова своим заместителем, и тот это, конечно, чувствует.

— А как насчет пирамид с оружием?

— Сейчас я их запру и принесу вам ключ.

Ефрейтор поворачивается кругом, но Николай задерживает его.

— Я не слышу радио! — говорит он.

— Мы его выключили.

— Пусть работает. Всем слушать Софию!

— Так точно, всем слушать Софию.

— Калудов, у меня такое впечатление, что вы неискренни…

Поколебавшись секунду, Калудов вдруг решается рассказать — словно прыгает в холодную воду.

— У двоюродной сестры золотое сердце… Верно, этот боров сманил меня в полицию, назначил ефрейтором. Но с некоторых пор на жену и не смотрел. Они с Медведем таскались по всяким местам, большей частью у одиноких баб, у потаскух гуляли… Так что за сестру я очень болею душой.

Подойдя к окну, Николай смотрит во двор, где по каменной дорожке шлепает босиком полицейский — этакий колобок, тащит ведра с водой от колонки. «Врет он или не врет? — спрашивает себя Николай, поглядывая на Калудова. — Нет, на сей раз, пожалуй, сказал все как на духу».

— Ну и когда же вы очухаетесь, а? Когда возьмете себя в руки? — спрашивает Николай.

Ефрейтор робко хмыкает:

— После поминок…

— Вы верующий?

— Я — нет, а вот она… Очень верует.

— Ладно, можете похоронить его вечером.

— Спасибо тебе, товарищ уполномоченный.

Калудов, ободренный, козыряет и идет к выходу, но, едва дойдя до двери, пятится назад — на пороге Елена, она до такой степени возбуждена, что Николай вскакивает.

— Что случилось?

Елена ждет, пока выйдет ефрейтор.

— Ты должен пойти со мной. И прихвати несколько своих молодцов.

— Куда?

— Грабят немецкие склады с мукой.

Николаю хорошо знакомы эти склады, затаившиеся, словно черепахи, в лощине между больницей и Южным вокзалом.

— Надо прекратить это безобразие и восстановить порядок! — кипятится Елена, и прядь волос прыгает у нее на лбу, как у мальчишки.

Николай возвращается к окну, предложение явно ему не нравится.

— Как мы это сделаем? — скептически спрашивает он.

— Если потребуется — силой.

— Глупости!

— Приказ Кузмана, — говорит она. — Все теперь принадлежит нам.

— Нам — значит, народу. Так что пускай «грабят»!

Елена отступает, но в глазах ее вспыхивает лукавый огонек.

— Ты представляешь, какие будут последствия?

— А ты представляешь, что будет, когда я начну стращать людей с помощью этих вот жандармов да еще открою огонь?

Елена садится за стол против него, говорит сбивчиво, неуверенно:

— И все-таки… С какой стати грабить? Это же анархия!

— Анархию надо обуздывать постепенно, разумно. Во всяком случае, нынче нам не следует особенно держать всех в узде, пускай буйствуют.

— Правильно!

Это Кузман. Он стремительно входит, на губах у него играет виноватая усмешка.

— А как же будет с мукой? — спрашивает Елена. — Ведь ее разграбят до последней горсточки!

— Уже разграбили. Теперь они переключились на немецкие баржи с изюмом, — информирует Кузман.

— Те, что брошены у причала?

Кузман кивает.

— Те самые. А мы-то думали, что в них оружие. Бай Георгий опасался, что немцы заминировали их, чтобы взорвать прибрежную часть города. Мы с ним отправились туда, думали на месте посмотреть, что и как. И что же мы видим? На берегу выстроился целый обоз. Ящики подвозят на лодках к берегу, грузят на повозки — и ходу! Мы попробовали помешать этому, но не тут-то было. Люди осатанели, обзывают нас фашистами, чуть не избили…

Николай хохочет.

— Хорошо, что наш бай Георгий такая знаменитость, — продолжает Кузман. — Узнали его, а иначе нам бы досталось… Зачем вам столько изюму, спрашиваем, а они: «Будем лошадей кормить, раз овса нету!»

Он привычным движением проводит рукой по лицу, словно вспомнив о том, что ему не свойственна такая словоохотливость, и заканчивает словами Николая:

— Пускай буйствуют! — Затем обращается к самому Николаю: — Заряжай свою пушку и пошли со мной!

— А участок?

— Тебя заменит Елена.

Она хочет возразить, но успевает только охнуть, потому что ефрейтор Калудов изумленно спрашивает:

— Это как же понять? Баба будет нами командовать?

— Она не просто женщина, — говорит Кузман, — она из политзаключенных…

— Ну и что?

— А то, что революция освобождает пролетариат — не только мужчин, но и женщин, понятно? Женщины теперь имеют все права наравне с мужчинами.

Перед участком остановился разболтанный «опель», за рулем которого пожилой лысый человек.

— Живо! — торопит он Кузмана с Николаем.

Они втискиваются в пахнущую бензином и кожей машину, она трогается, натужно пыхтя и дребезжа — того и гляди развалится на ходу.

— Только бы не сбежал! — тревожится Кузман.

Шофер отвечает через плечо, зорко глядя вперед маленькими колючими глазками:

— Зачем ему бежать, он добровольно сдался…

Николай не пускается в расспросы — как приедут на место, сразу все станет ясно. А место — убогий кирпичный домишко среди разгороженного двора, почти по окна вросший в землю, с крылечком о двух ступеньках. Из домишки доносится плач, прерывистый и монотонный. На крылечке сидит связанный человек неопределенного возраста (нос у него крючком, как клюв хищной птицы), а рядом — несколько парней, которые, очевидно, стерегут его.

— Это он и есть? — спрашивает Кузман.

— Он, — отвечают ему.

Человек с хищным профилем поднимает голову, и Кузман пятится, встретив его взгляд.

— Вы случайно не… Ты не…

— Да, это я.

— Ваша фамилия Хубенов?

— Стоилов. Хубен Стоилов.

В доме по-прежнему слышится плач; Николаю кажется, что плач этот притворный.

— Жена убитого, — поясняет один из присутствующих. И добавляет, как бы извиняя женщину: — Не ладили они, он был пьяница. И жестоко ее избивал…

— А кем вы им приходитесь?

— Соседи. Услышали ее вопли, прибежали, чтобы их разнять. Но оказывается, тут не просто семейный скандал. Прикончили его…

Кузман заглядывает в дом и тут же выходит обратно, желтый как воск.

— Хотя бы прикрыли чем-нибудь! — возмущается он. — Страшно смотреть.

— Ждали, пока вы приедете и обследуете его.

— Мы не криминалисты! — И склоняется над Стойловым: — Поехали!

Человек с хищным профилем поднимается, при этом у него похрустывают кости — впечатление такое, что он сейчас рассыплется.

— А бай Георгий там? — интересуется он.

Неторопливо, спокойно залезает он в «опель», а по бокам садятся Кузман и Николай.

— Выходит, мы с вами давно знакомы, верно? — устало хмурится Кузман, когда машина, немощно пыхтя, выкатывает на дорогу.

На лице Стоилова выражение досады и упрека.

— Вы были у нас на процессе как свидетель защиты…

— На каком процессе?

— Семь лет назад. Когда судили группу при Трыстеницкой читальне.

— Припоминаю, — вздыхает Кузман. — Как же это мы ни разу не встретились с той поры?

— Через несколько месяцев меня перевели в хасковскую тюрьму. Я прямо из карцера, только вчера оказался на воле… после недельной голодовки.

Николаю становится не по себе — это же надо, они арестовали бывшего политзаключенного! У Областного управления Кузман выскакивает из машины и бежит по лестнице, не заботясь об охране задержанного — он, очевидно, уверен, что тому бежать некуда и незачем. В штабе людно, но он с ходу освобождает помещение от лишних свидетелей.

— Ваше удостоверение? — деловито спрашивает Кузман.

Стоилов пожимает плечами:

— Нет у меня…

— Как же это вы без документов?

— Вот… — Арестованный роется в кармане и вытаскивает сложенную вчетверо бумажку. — Справка о том, что меня выпустили согласно всеобщей амнистии.

Кузман разворачивает бумажку, читает ее и возвращает.

— Ладно, не будем затевать историю из-за какого-то удостоверения… За что вы его?

— За то, что подонок. — Стоилов устало оглядывается. — Я могу сесть?

Он садится, расстегивает свое выгоревшее летнее пальто, закуривает.

— Около часу назад я приехал товарным поездом из Горна-Оряховицы. Со мной было еще несколько политзаключенных. Мне не терпится скорее добраться домой, увидеть родных… Сходим мы с поезда, гляжу — его милость! Я его сразу узнал.

— Кого?

— Манафина!.. Пьяный вдрызг, как всегда. Тут-то я вспомнил, как во время следствия мы поклялись убрать этих двоих, как только возьмем власть, — Крачунова и его. Неужто вы не знаете, что он за птица?

— Нет.

— Палачом был при местной тюрьме! Его звали туда только для исполнения смертных приговоров. Платили ему деньгами или одеждой. Одеждой казненных.

«Сели мы в лужу!..» — думает Николай и, подтащив стул, тяжело валится на него.

— А вы уверены, что это… — говорит Кузман вяло, и Стоилов понимает, что он хочет спросить.

По лицу его пробегает усмешка.

— Уверен, конечно. Но ежели вы сомневаетесь, возьмите кого-нибудь из бывших политзаключенных, свезите туда, пускай хорошенько рассмотрит убитого.

— Я вам верю.

— Вы должны составить протокол о смерти этого пса, чтоб потом его не разыскивали. И не забудьте отметить: это я его ликвидировал. Непременно отметьте, пусть в протоколе значится мое имя! А Крачунов?

Кузман хмурится.

— Вы поймали его?

— Нет.

— А это правда, что Медведя…

— Правда.

— Наконец-то я слышу приятную весть!

Кузман прохаживается по комнате, не обращая внимания на телефоны, трезвонящие у него на столе.

— Что же мне теперь с вами делать? — растерянно и даже виновато спрашивает он.

— Со мной? — Стоилов встает, стряхивает пепел с сигареты. — Я еду в деревню, к своим близким. Семь лет ждал этого дня! А если вам жаль Манафина, идите утешайте его вдову.

Кузман вот-вот вспыхнет — не нравится ему ирония Стоилова. Он спрашивает:

— Может, вы его шлепнули по другим соображениям?

— По каким это другим?

— Уж не знаю…

— Так вот, когда узнаете — сообщите мне, я буду в Трыстенике. Если верить бай Георгию, я уже назначен кметом в этом селе. Так что и по телефону можете со мной связаться. — Он мнется какое-то время, затем протягивает руку. — Прощайте, товарищи!

Кузман машинально пожимает руку Стоилова.

— И не переживайте — таких, как Манафин, необходимо изничтожить, пока еще в наших душах не перекипело! А пощадим — эта нечисть так расплодится… Что у нас есть светлого, все загадит. — Прежде чем открыть дверь, Стоилов останавливается и сочувственно добавляет: — А если у вас слабые нервишки, мотайте подальше отсюда, на этом месте не каждый усидит. Что касается Стоилова — можете быть спокойны, сердце у него задубело и к этим гадам в нем не осталось ни капли жалости!

Он уходит, а оставшиеся долго не смеют посмотреть друг другу в глаза. Похоже, Стоилов прав: как и всякому празднику, революции сопутствует черновая работа, без этого ее не отстоять.

31

Теперь Манчев не сомневается в том, что его тайна всплыла на поверхность. После того невероятного случая прошло уже без малого двадцать один год, а сам донос занял всего минуту и так отдалился во времени, что порой Манчеву кажется, будто ничего не было, что это плод его воображения, навязчивая выдумка или дурной сон, постоянно повторяющийся, но не имеющий ничего общего с реальностью. Предал или не предал он Христо? Бывали дни, когда он с досадой одергивал себя: «Довольно, это уже слишком!» Да, будь этот донос на самом деле, последствия сказались бы давно и ему бы несдобровать. А ведь происходило обратное, он чувствовал, что мало-помалу из его памяти выветривается эта история, меркнет при свете дня, сглаживается в часы благоденствия и относительной гармонии, которые он сумел обеспечить себе и вокруг себя. Но иногда он испуганно вздрагивал — при всей своей расплывчатости, при том, что все случилось так давно, история та не забыта. Как и легенда о его сестре, умершей, когда он был еще совсем маленьким. Ему так много рассказывали о ней, так подробно описывали ее внешность и характер, что он не только создал в своем воображении ее портрет, но и сочинял ее поступки, ее жизнь день за днем — в общем, видел ее как живую. Но каково же было его разочарование, когда он нашел ее фотографию в семейном альбоме! Нет, эта каракатица не имеет ничего общего с той девушкой, которую он считал своей сестрой. И все же именно «каракатица» была его сестрой, реально существовавшей, именно о ней ему приходится говорить, когда идет речь о его близких.

Конечно, с Христо все было по-иному. Манчев отлично помнит Христо. И не столько его внешние черты — они с течением времени бледнеют и как бы выцветают, смешиваются со сходными чертами многих встреченных в жизни людей. Прочно сохранился в зрительной памяти только чуб Христо — непокорный, озорной, словно пламя, мечущееся на ветру. И еще взгляд его — острый, проникновенный, беспощадный! Манчев относился к нему с недоумением и завистью. А оснований для недоумения и зависти у него было немало. Родители Христо были зажиточные, он не знал ни голода, ни бедности, ни нужды и вопреки этому все свои мечтания связывал с «братством и равенством», с «торжеством разума» и прочими манифестами, столь модными в среде молодежи. Как было не завидовать, как было не удивляться, глядя в эти наивные глаза, открыто и смело глядящие в мир, когда сам Манчев жался от страха, стараясь ни во что не вмешиваться и ни с кем не связываться. Это удивление и зависть не выливались в чувство ненависти к Христо, напротив, Манчев упрекал себя и даже презирал, когда сравнивал себя с ним и другими однокашниками, которые шли навстречу приближающейся буре — опьяненные, как на свадьбу (блажен, кто верует!).

И она разразилась, эта буря, которую они так призывали. Яростная стрельба, ожесточенные сражения, выступления невооруженной толпы, дикий ужас возмездия — возмездия со звериным ликом военщины, от которого разило ружейной смазкой и портянками, которое расстреливало и вешало без суда и следствия. Может быть, именно ужас превратил его сложные чувства к Христо — среди них было и восхищение! — в ненависть, подстегнул его, заставил действовать. Тот миг, когда он принял решение отправиться с доносом на компаньона об участии его в восстании, накрепко врезался в его память. Он лежал на диване в своей убогой комнатенке, заложив под голову руки, смотрел на тени, пробегающие по потолку, и после каждого орудийного выстрела как бы подбадривал кого-то:

— Кончается… Уже кончается…

Потом он услышал крик хозяйки, муж и сын которой дрались на стороне мятежников:

— Только бы их кто-нибудь не выдал!..

Манчев встал, непонятно для чего щеткой почистил на себе костюм и отправился на луг, по другую сторону Огосты, где были сосредоточены наступающие правительственные войска. А что стало потом, кому он доверился, кто распорядился об аресте Христо — все окутано туманом, отодвинуто на задний план сменяющими одна другую сценами: жарких схваток; мгновенных расправ над бегущими крестьянами; бесчинств фельдфебелей, требующих не щадить никого, кто так или иначе связан с изменниками царя и отечества; марширующего военного духового оркестра; полковника, который со знаменем в руках скачет на коне к Черному мосту, где ждут городские тузы с хлебом и солью и с мольбой, чтобы артиллерия не стреляла по городу; и лихорадочно мятущейся офицерни, среди которой выделяется капитан Харлаков на вороном жеребце — настоящий Мефистофель в этом хаосе, злой дух истребления!

Ну а Крачунов — нет, его не видно в этой кутерьме, ни в одной сцене его не удается обнаружить, как Манчев ни напрягает свой мозг, чтобы восстановить полную картину того дня, когда решалась судьба всей его жизни. Манчеву известно, что в ту пору он был младшим офицером, но его физиономия нигде не маячит, не вызывает никаких воспоминаний. Крачунов стал для него Крачуновым только здесь, в этом городе, во время следствия по делу Елены, когда он пошел к нему с прошением о снисхождении и тот вдруг проявил интерес к его личности. Еще более неожиданными оказались мягкость и сочувствие, выказанные им, притом вполне искренне, — дочь на свидании рассказала, что ее не избивают, не пытают, начальник Общественной безопасности держится с нею деликатно, старается облегчить ее участь (и это в те времена, когда даже случайный привод в полицию, скажем, чтобы навести справки или по бездоказательному подозрению, мог кончиться увечьем или гибелью). Что же это за свидетель их разговора с капитаном Харлаковым, выпавший из его поля зрения? Да и можно ли назвать это разговором — один гарцует на коне, а другой скрючился от стыда и унижения и что-то говорит, а затем убегает с видом жалкого фискала (хотя слывет любимцем молодой местной интеллигенции!).

— Да, пошел я на это… пошел! — заключает сокрушенно Манчев и, поднявшись с постели, одевается: нужно потолковать с женой, авось не сбежала снова в город, не поделилась своими открытиями! Но оказывается, Стефка в прихожей, сидит неподвижно у стола и никак не реагирует на его появление, только взгляд ее гаснет и глаза становятся непроницаемыми.

— А я тебя ищу. — Он вздыхает и опускается на стул. — Мне хотелось спросить тебя… Ты давеча брякнула… Елена знает об этом?

Жена поднимает на него глаза, губы ее кривятся.

— Не знает. — И добавляет после короткого раздумья: — И не должна знать.

— С тех пор столько воды утекло, что…

— Вода тут никакой роли не играет — что было, то было, верно?

Манчев вздыхает, прислушиваясь к тому, как свистит воздух в его легких.

— Да, было…

— Стоило бы разобраться, зачем ты это сделал. Но меня это не интересует, нисколько не интересует.

— Я это сделал ради тебя. Разве ты забыла, в какой бедности мы жили тогда, в какой ужасной, унизительной бедности?

— Ты это сделал от жадности.

— Нет!

— Ты всегда завидовал Христо. А после того как он предложил тебе стать его компаньоном — без предварительного взноса, даже без векселя, — ты его возненавидел. Я готова голову дать на отсечение, что именно тогда ты его возненавидел.

— Хватит! Или я тебе не муж? — Он пытается сказать это грозно. — Какого черта вмешивать Елену? Зачем?

— Затем, что жизнь ее только начинается. И затем, что самый тяжелый удар обрушится на нее.

Манчев сникает, опускает голову, но продолжает смотреть на жену широко открытыми глазами.

— Как узнают о твоем преступлении — да, о преступлении, и нечего таращиться, — говорит она, — Елену тут же выставят вон… В лучшем случае просто перестанут уважать. Ты понимаешь, что это значит для нее? Конец всякой дружбе, все планы рушатся, никаких возможностей добиться успеха в обществе. Елена навсегда останется дочерью предателя!

— А если все же Крачунов…

— Ему от них не уйти, не надейся.

— Но может, он промолчит…

— Не затем он щадил тебя столько лет, чтобы промолчать. У тебя дочь связана с новой властью, и ты для Крачунова — все равно что бесценный клад.

— Так что же делать?

Жена уходит к окну и стоит там, скрестив руки.

— Может, мне пойти с повинной? — спрашивает Манчев.

Аптекарша яростно кричит, сжав кулаки:

— Не-ет! Как тебе в голову взбрело такое? Тайна должна остаться тайной! Лучше пускай тебя не станет, чем…

В прихожей воцаряется тишина. Оба бессильно борются с усталостью, с душевной опустошенностью.

— Значит, если я… если меня не станет… — шепчет аптекарь.

Стефка кивает:

— По мне, так лучше бы тебя не стало.

— Но если даже меня не станет, если со мной что случится, Крачунов все равно…

— Мертвый безопасен.

Стефка стаскивает шаль со спинки дивана, где она лежала, как свернувшийся котенок, расправляет ее, накидывает на плечи.

— Я спущусь во двор.

Испытывая беспредельную жалость к самому себе, Манчев начинает всхлипывать, слезы катятся по его щекам и падают на скатерть. Постояв немного, аптекарша спускается вниз по наружной лестнице, каждый ее шаг сопровождается скрипом ступеней, похожим на визг. «Она меня ненавидит, — горестно думает Манчев. — Так ненавидит, что готова убить!»

Звонит телефон. Манчев идет на первый этаж по внутренней лестнице, держась за перила.

— Алло, это ты, папа? — звучит певучий голос Елены.

Манчев, волнуясь, отвечает:

— Это я…

— А мама дома?

— Нет, а что?

— Ты чем-то расстроен? У вас что-то случилось?

— Нет…

— Уж не заболела ли мама?

— Она здорова.

Елена долго молчит.

— Алло, папа! — говорит она после паузы. — Меня очень тревожит состояние мамы. Прошу тебя, берегите себя, пожалуйста.

— Ладно…

— Завтра я наведаюсь к вам и смогу посидеть дольше… Чтобы поговорить по-людски!

Манчев онемевшими пальцами вешает трубку. Тупая боль в груди разливается, захватывает и плечо. Но голова ясная, и все мысли аптекаря сейчас о Елене: вот кого надо спасать! Он ее любит, забота о ней — самое приятное и самое необходимое дело его жизни. Ему невольно вспоминаются бессонные ночи той поры, когда у дочери заболели почки. Врачи говорили, что надо готовиться к самому худшему. Елена лежала посиневшая, дыхание ее становилось все более хриплым. Но глазенки светились — в них было такое смирение, столько мудрости, что аптекарь крестился и восклицал: «Господи, это, должно быть, ты глядишь на меня ее глазами с упреком и состраданием?» Он опять всхлипывает, вытирая слезы, и замечает вдруг, что в аптеку входит высокий молодой человек с белым чубом, спускающимся на его широкий лоб.

— Христо!.. — Манчев пятится к стене.

Молодой человек кивает, и чуб покачивается, как язычок пламени, над его обветренным лицом.

— Да, это я.

Манчев пятится, ощущая, как боль спускается по руке до самого мизинца.

— Ты за векселем пришел?

— За каким векселем?

— Мы же договорились — по истечении двенадцати лет я возвращаю тебе половину, без процентов.

— Господин Манчев, я вас не понимаю.

Аптекарь поворачивается к лестнице и начинает осторожно подниматься. Он убежден, что Христо ему привиделся, как и много раз до этого.

— Вы обознались, — усмехается молодой человек. — Я в самом деле Христо, только я пришел не за векселем, а за лекарствами.

Вверху, на площадке, стоит аптекарша и смотрит на мужа ехидно и неприязненно.

— Христо пришел! — говорит он.

— Что ты городишь, опомнись! — отвечает она сквозь зубы и, обойдя мужа, спускается вниз, чтобы обслужить клиента.

Манчев садится на верхнюю ступеньку лестницы и наблюдает, как ловко жена управляется с упаковками и пузырьками. Несмотря на возраст, Стефка все еще красива. Но он, кажется, только сейчас осознает, что его никогда не влекло к ней так, как влечет мужчину к любимой женщине. Ведь она возвела какую-то преграду между ними, держала его на расстоянии. Вечные увертки, вечные недомолвки! И только перед родней и окружающими делала вид, что у них все хорошо. Она никогда, никогда…

— Мерзавка! — кричит аптекарь, почувствовав вдруг вкус крови во рту. — Сука проклятая!

Какая-то серебряная завеса — плотная, волнистая — начинает мельтешить у него перед глазами, он взмахивает рукой, чтобы ее отодвинуть, и падает лицом на лестницу. Тело его медленно перекатывается с одной ступеньки на другую. Последнее, что встает перед его глазами, — это костлявая старуха, вся в черном. Она смиренно кланяется и шамкает беззубым ртом:

— В сухом колодце!.. В сухом колодце!..

Старуха знает, что заботит Манчева: шпицкоманда обнаружила его компаньона в сухом колодце Петко Торлака. Христо забрался туда без ведома хозяев (в этом колодце у них хранился лед до самых жарких летних дней).

32

— Кузману вместе со всем штабом к Георгию Токушеву! — объявляет молодой парень, просунув голову в полуоткрытую дверь, и усмехается: — Оказывается, вас тут только двое…

Кузман встает, подмигнув Николаю:

— Двое, но какие! Асы!

Просторный кабинет бывшего начальника Областного управления набит битком, синий табачный дым пластами стелется над присутствующими.

— Открыли бы! — шарахается Кузман, едва переступив порог. — Хоть топор вешай…

Одна женщина распахивает окно, бормоча при этом:

— Ох, уж эти мне мужики, дымят и дымят, ни с кем не считаются.

В кабинете собралась вся руководящая верхушка: доктор Хаджиев, безрукий Джундов, грузный Спасов, Диран, о котором уже немало легенд сложено, красавец железнодорожник средних лет, фамилия которого вроде бы тоже Ковачев (в составе комитета трое Ковачевых), мрачный Каменов с мундштуком во рту и другие, в основном студенты.

— Мы кого-то ждем? — спрашивает бай Георгий.

— Комиссара, — отвечает Диран.

— Куда он пропал?

— На вокзал поехал, — говорит Каменов, вынув изо рта мундштук. — Специальным поездом прибывает вторая группа бывших политзаключенных, так он собирался их встретить…

Старый тесняк, сидящий за письменным столом, поднимается. На его щеках выступают красные пятна — признак чрезмерного волнения. Разговоры сразу стихают.

— Итак, давайте проанализируем обстановку. Город в наших руках. Пока нам не оказали сопротивления ни «сыны отечества», ни полиция.

— Присмирели — тише воды, ниже травы! — слышится чей-то голос.

— Похоже, забились в норы, — согласно кивает бай Георгий. — Но надолго ли?

— Навсегда.

— Это уже будет зависеть от нас. Кузман, все участки взяты?

— Все.

— Есть полицейские, перешедшие на сторону правительства?

— Мало, но есть.

Взрыв негодования:

— Гнать их всех в шею, и без них проживем!

— Под арест их!

Кузман держится настороженно, вид у него дерзкий, решительный.

— Мы не можем стричь под одну гребенку виновных и невиновных! — говорит он.

— Невиновных нет!

— Расследование покажет!

— Уж не записался ли ты к фашистам в адвокаты? — кипятится студент — худющий, на редкость задиристый парень.

— Чинков! — Георгий Токушев стучит своим маленьким кулаком по столу. — Кузман — наш уполномоченный, Областной комитет поручил ему заботиться о вооруженной охране… И он прав, мы не должны стричь всех под одну гребенку! А положение в области?

— В целом неплохое, — докладывает Кузман.

— Что означает — в целом? — придирчиво спрашивает Каменов.

— В большей части сел и маленьких городков кметы отстранены, назначены новые.

— А что в остальных?

— С ними нет связи… Наверно, все власти разбежались, в общинных управах ни души, телефоны молчат.

— Надо разослать уполномоченных.

— Послал кое-куда, но… — Кузман сконфуженно усмехается. — Не хватает народу.

— Назначай, подбирай толковых людей.

— Назначай! — подтверждает бай Георгий. — Только без проволочек. Всех партийцев считать мобилизованными. А связь с Софией?

— Нормальная.

— Какие еще неясности? — ерзает на стуле непоседливый Джундов. — Надо действовать, чего тут рассусоливать.

В кабинете опять оживление.

— Взялся за гуж — не говори, что не дюж!

— Раз уж начали, надо идти до конца.

— Что правда, то правда! — Георгий Токушев снова стучит по столу. — Затем я вас и собрал. Товарищи, меня беспокоят три момента, они могут иметь решающее значение. Во-первых, Крачунов! Он приговорен к смертной казни еще в сорок третьем году, после убийства Чампоева и Анны. Но пока он на свободе и представляет опасность! Кузман, что скажешь?

— Ничего нового.

— Ну а если ему все же удалось унести ноги?

— Не удалось. Со вчерашнего вечера мы контролируем все дороги и станции!

— А проселки на окраинах?

— Тоже.

— Надо, надо обязательно поймать окаянного! — включается в разговор тетушка Мара. — Этот ирод хитер, он может всех нас оставить с носом.

Кузман говорит:

— Улицы контролируют наши люди. Человек шестьдесят. Они хорошо вооружены. Следят за всеми подозрительными лицами.

— Ремсисты?

— И сочувствующие. Все мобилизованы на поимку Крачунова. Но ведь остальные агенты…

— А это уже вторая моя забота! — вздыхает старый тесняк. — Другие головорезы из Общественной безопасности тоже прячутся в городе. Они пытались бежать на Запад, к немцам, но это им не удалось. Товарищи, эта сволота во главе с Крачуновым — для нас вполне реальная и довольно серьезная угроза!

— Плохи наши дела? — с досадой замечает кто-то.

Снова нарастает шум.

— Спокойно, никуда они не денутся! Пусть только высунут нос!

Георгий Токушев откидывается на спинку стула, воинственное настроение участников совещания его явно радует.

— Само собой, мы их обезвредим. Но время не ждет, надо это сделать как можно скорее, пока они в растерянности.

— И пока офицерье присмирело, — добавляет Каменов.

Старый тесняк назидательно поднимает указательный палец.

— Словом, с этим народом надо держать ухо востро! Ну, Кузман, выкладывай, что у тебя еще? Какие опасения?

Кузман опять в центре внимания. Он морщит лоб, щурится, его глаза становятся узкими щелочками.

— Больно жиденькие архивы попали в наши руки! Ни здесь, в Областном управлении, ни в здании Общественной безопасности мы не обнаружили ничего существенного. Все, что сочли важным, они выпотрошили.

— И сожгли?

— Что сожгли, что попрятали. А это значит…

— …что провокаторы и предатели находятся среди нас! — прерывает его тетушка Мара, возбужденно размахивая руками. — Товарищи, архивы для нас важнее Крачунова и его агентов. Это та закваска, которая может завтра вызвать брожение в наших рядах, посеять недоверие друг к другу. Товарищи, я боюсь!..

Старый тесняк задумчиво кивает, переводя взгляд с Кузмана на Николая и обратно.

— Тяжелая ваша задача, молодые люди! Сколько у вас теперь народу?

— Около семидесяти, — отвечает Кузман.

— Мало!

— Да вербуем…

Георгий Токушев снова встает, стараясь казаться спокойным.

— Тревоги тревогами, заботы заботами, но теперь мы с вами у руля, и пора нам уже предстать перед народом, поделиться нашей радостью со всеми, кто дорожит свободой! — Он вынимает из жилетного кармана часы с крышкой и смотрит на циферблат. — Одиннадцать двадцать. В половине первого созываем митинг сторонников Отечественного фронта. Место сбора — площадь перед Областным управлением!

— Согласны! Возражений нет! — слышится отовсюду.

Но Каменов выражает сомнение:

— Мы не успеем подготовиться.

— В нашем распоряжении целый час, — хмурится Георгий Токушев. — Да и военные берутся нам помочь…

В кабинете чувствуется замешательство.

— Кто берется помочь?

— Полковник Грозданов решил, видно, показать свою лояльность: обещал дать машину с радиоустановкой и громкоговорителем. Она проедет по всем улицам, по всем кварталам города. Наш призыв услышат все.

Подробный план проведения митинга разрабатывается без лишних слов: определяется группа ораторов во главе с Георгием Токушевым; общее руководство возлагается на Каменова; доктор Хаджиев готовит текст телеграммы в Софию, в адрес правительства; за охрану порядка отвечает Кузман со своими боевыми группами; за оповещение горожан при помощи машины с громкоговорителем ответствен Николай.

— За работу, товарищи! — призывает старый тесняк.

Лица у всех строгие и сосредоточенные. Напоследок Кузман предупреждает:

— Фашисты в городе располагают оружием — один выстрел или взрыв бомбы может бросить тень на новую власть. Нужна максимальная бдительность, товарищи! Враг еще жив, враг еще не капитулировал!..

Но для Николая следующий час оказывается, как ни странно, необычным и даже забавным. В его распоряжении солдат, который управляет техникой в фургоне. Машина останавливается на каждом перекрестке. Сперва гремит музыка (первые такты песни «Бдинцы, соколы, титаны», так как никаких других пластинок, кроме военных маршей, нет). Затем Николай читает сообщение о предстоящем митинге и непременно добавляет несколько слов от себя: «Рабочие, настало ваше время!» или «Ни шагу назад, вперед, к полному торжеству пролетарского дела!» А солдат выкрикивает фальцетом, краснея до ушей:

— Смерть фашизму! Свобода народу!

И снова заводят мотор, и снова катят из квартала в квартал. Люди выглядывают в открытые окна, во дворы высыпают и стар и млад. Обычно оповещение выслушивается молча, но у всех светятся лица, люди приветливо машут им вслед. Наконец машина попадает в лабиринт улочек позади турецкого кладбища. Тут очень пустынно, мелькающие за оградами лица недоверчивы, а то и враждебны. В сердце Николая закрадывается беспокойство. А вдруг эти люди не откликнутся на призыв? После долгих лет тирании, после того, как их столько времени преследовали, унижали, они уже ничего хорошего не ждут, они неспособны видеть дальше своих будничных нужд.

Но когда они возвращаются по Николаевской, повсюду их встречают группки демонстрантов, то тут, то там развеваются знамена, слышны лозунги.

По мере приближения к многолюдной центральной площади солдат сбавляет скорость, чтобы не задеть кого-нибудь. Воодушевленный происходящим вокруг, он порывисто оборачивается к Николаю:

— Тезка, хочешь, я прочту им стихотворение?

— Какое?

— Не знаю, кто его сочинил, но мне оно нравится.

— Давай-ка сперва я послушаю.

Солдат (его зовут Кольо) останавливает машину у кромки тротуара, выключает мотор и, настраиваясь, откашливается.

— Ну, раз уж ты решил быть моим цензором… — лукаво говорит он и начинает бодро декламировать:

Я, бедный сын земли,
изнемог от скорби и труда,
безропотный раб судьбы
огражден от солнца и холода.
— Безропотный? — недовольно хмыкает Николай. — Это не совсем так, но… Продолжай!

И устал от вечных забот
суетного призрачного дня…
— Постой! — говорит Николай. — Не годится!

— Почему?

— Потому что это декадентские стихи. Они размягчают, а надо, чтоб мобилизовывали.

— А ты выслушай до конца, тогда и будешь судить!

Николай слушает, скрестив руки. Он уверен, что стихи никуда не годятся, но так уж и быть.

Солдат продолжает:

Блуждаю по неведомой планете,
упоен мистическими цветами…
Николай решительно хлопает рукой по щитку приборов.

— Не пойдет! — говорит он. — Какие еще мистические цветы?

Кольо, пожав плечами, задумывается, а потом добродушно смеется.

— Не пойдет, так не пойдет! — как бы извиняясь, говорит он. — Но стихи красивые…

— Подобная поэзия…

Николай хочет разъяснить солдату суть революционного искусства, но отказывается от этой мысли: машина застряла в людском потоке. Приходится идти к площади пешком.

— Народу собралось больше, чем мы предполагали! — с ликованием встречает его Кузман. И предупреждает тихо, сквозь зубы: — Если увидишь кого-то — ну, подозрительного какого-нибудь типа, — не упускай из виду. Имеются сигналы…

— Какие сигналы?

— Что в эту толпу затесались гады.

От напряжения у Николая пересохло во рту. Зажав в кармане пистолет, он ловко пробирается в густой толпе. Сначала он ничего особенного не обнаруживает — люди аплодируют, смеются в ответ на колкие шутки в речи старого тесняка, пламенного трибуна времен былого парламентаризма (жалко, что ему не удается выслушать оратора спокойно!). И вот внезапно Николай чует опасность — кожей, спиной, каждой клеткой своего тела. Перед ним — мужчина неопределенного возраста, не моложе сорока, в дешевом суконном костюме, на глаза надвинута старая, захватанная кепка. Этот явно не из бедняков, но и не богач. У него острый подбородок, лицо словно каменное — ни один мускул не дрогнет, руки по локти засунуты в карманы короткого летнего пальто.

Николай уверен, что в кармане у этого субъекта оружие.

Прижавшись к плечу подозрительного субъекта, Николай думает: «Ничего я ему не позволю сделать!» Мурашки бегают у него по спине.

После Георгия Токушева на трибуне сменяются еще несколько ораторов: Димитр Икономов от «Звена», учитель русского языка из мужской гимназии, с роскошной черной бородой, чем-то похожий на Менделеева, представляющий Земледельческий союз, какая-то ткачиха, задыхающаяся от волнения пышнотелая красавица, сторонница социал-демократической партии, адвокат Ковачев, который был с Кузманом на переговорах с полковником Гроздановым. А сомнительный тип стоит как вкопанный, ничто его не волнует, ничто не трогает, он не аплодирует, не выкрикивает, не смеется.

«Подлая душа!» — думает Николай, стараясь сохранить хладнокровие.

Первые ряды запевают «Вы жертвою пали», и вся площадь, подхватив печальную мелодию, опускается на колени, чтобы почтить память погибших в борьбе. Но что это? Сосед Николая тоже на коленях. Плечи его судорожно вздрагивают, он рыдает, закрыв лицо руками, весь во власти безутешной скорби. Кто-то хочет обратиться к нему с утешениями, но его останавливают:

— Оставьте… Человек в двадцать третьем потерял троих братьев. На них надели мешки и бросили в Дунай…

Николай глубоко потрясен. Ему неловко перед самим собой за собственную ошибку. Надо верить в добро, надо верить в него с той же убежденностью, с какой веришь сейчас в существование зла, в фанатичную непоколебимость его зловещих апостолов — крачуновых, сребровых и им подобных. На одной ненависти будущее не построишь.

33

Елена кидается навстречу Николаю, как фурия:

— Оставил меня здесь одну!

— А что случилось?

— Ничего, если не считать того, что я просидела все это время взаперти… Сама заперлась изнутри.

Николай смеется — он только сейчас оценил ее неспособность видеть во вчерашних «блюстителях порядка» союзников Отечественного фронта.

— Мы должны проявлять гибкость, — наставляет он ее.

Елена сердито хмурится.

— Но не в ущерб себе. Я и без того хлебнула!.. Как прошел митинг?

— Отлично.

— Тогда я должна сбегать домой. У меня такое чувство, будто с мамой моей неладно. Может, она что-то от меня скрывает. Ты понимаешь, мои родители как будто не особенно радуются переменам. Сейчас, правда, нет времени для откровенного разговора, я всегда думала, что они не любят друг друга. Бывало, обедаем молча, и до того у нас за столом тихо, что мне хочется вскочить и убежать. И больше не вернуться. Точно, кроме нас, жил в доме кто-то чужой и сеял вражду… А в сущности, он добрый, очень добрый человек!

— Кто?

— Отец… Он очень болен и, чует мое сердце, долго не протянет. — Елена добавляет, словно извиняясь: — Не таким я себе представляла первый день свободы!

Она идет к двери, но возвращается и спрашивает:

— Кто он такой, этот Калудов?

— Я назначил его своим помощником. А что?

— Он ждет тебя. Хочет сообщить что-то важное.

Ефрейтор уже стоит на пороге, опасливо озираясь.

— Можно? — Ему явно не терпится что-то рассказать, но он мнется, потирает руки и наконец спрашивает: — При барышне?

— У нас нет секретов.

— Говорят, вы Крачунова ищете? — приступает он к делу.

— Днем с огнем!.. — говорит Елена.

— Страшно, если этот господин объявится. Особенно нам, после того как мы отреклись от старой власти…

— Глупости, Калудов, глупости, революция уже победила. — Николай испытующе смотрит на ефрейтора. — Тебе что-нибудь известно о нем?

— Нет. Хотя я знаю, кто мог бы навести на его след… Если прижать как следует!

— Кто?

— Его любовница. Краля доктора Енчева… — Ефрейтор успокаивается, и его речь течет более связно. — Начальник участка — этот, который повесился, — как-то раз говорит мне: «Наш Крачунов спит с самой красивой в городе бабой. Не думай, что я вру, господин Сребров мне рассказывал…» А как-то раз я сам их видел — свиданничали в ее винограднике. Там у доктора летняя вилла. Докторша прикатила на фаэтоне, а Крачунов, дожидаясь ее, разгуливал в лесочке напротив, якобы охотился…

Николай слушает, вспоминая ночную сцену перед домом доктора Енчева. «Вполне возможно, вполне возможно…» — приходит он к выводу.

— Мы с Еленой уходим, — говорит он. — Калудов, имей в виду: никаких самовольных отлучек! Под твою личную ответственность!

Кузман воспринимает их сообщение совершенно спокойно, пожалуй даже безучастно, хотя то, как он перекладывает пистолеты из одних карманов в другие, позволяет думать иначе.

— Этот, как бишь его… Калудов… Он не врет? — спрашивает Кузман, пока они спускаются по лестнице.

— Не думаю.

— Да не посмеет, — иронически замечает Елена.

— Если она действительно любовница Крачунова, — рассуждает Кузман (слов его почти не слышно), — то с его стороны было бы неразумно искать у нее убежища…

Разболтанный «опель» потихоньку трогается с места, по мере приближения к набережной он заметно ускоряет ход. Все трое вдруг обращают внимание на то, как велика разница между центром и этим уголком, отведенным для городской знати. Здесь словно все вымерло. Дома кажутся пустыми, их обитатели отгорожены от мира тяжелыми шторами и спущенными жалюзи. Хранят глубокое молчание богатые особняки с их нарядными балконами и причудливыми эркерами, дверями в металлической оковке, с мраморными статуэтками в нишах; за чугунной оградой виднеются уютные садики, дорожки посыпаны белым песком, утопают в зелени ажурные беседки. На фасадах можно прочесть имена владельцев, выдолбленные в камне или, наоборот, выступающие в виде барельефов, а также годы возведения построек. Эти кварталы выказывают свою неприязнь ко всему, что сейчас разыгрывается там, в обезумевшей Софии, да и здесь, в этом достославном и верноподданническом городе, солидном и благоустроенном, чем-то напоминающем Бухарест или Вену.

— Ишь как затаились!.. — цедит сквозь зубы шофер и останавливает машину прямо перед гранитными палатами доктора Енчева.

Все трое немного озадачены — как им сейчас действовать?

— Я остаюсь у входа, на всякий случай, — говорит Кузман. — Ты, Елена, идешь с Николаем. Если удастся, с женой доктора лучше поговорить наедине. Нам ни к чему вмешиваться в их супружеские взаимоотношения…

— Излишняя деликатность! — бросает Елена, и в ее глазах вспыхивает знакомый огонек озлобления и нетерпимости.

— Деликатность вреда не приносит, помни. А в общем, действуйте по обстоятельствам. Ну, ни пуха ни пера!

Николай пинает ногой низенькую калитку. В тот же миг в доме слышен звонок, кроткий и мелодичный, как жужжание детской юлы. Однако парадная дверь долго не открывается. Елена уже нервничает, она с ожесточением жмет на кнопку. Наконец дверь распахивается, и в проеме показывается лоснящаяся нахальная физиономия служанки.

— Кто тут? — Она с раздражениемоглядывает их с головы до ног. — Господа ушли.

— Дома они! — говорит Николай и для страховки сует ботинок в дверной проем, а Елена, воспользовавшись заминкой, проскальзывает внутрь.

Вверху, на мраморной лестнице, по которой тянется узкая ковровая дорожка, стоит и со страхом смотрит на них хозяин — весьма солидный господин с припухшим носом и мешками под глазами, говорящими о его пристрастии к алкоголю. Если бы не это, доктор Енчев мог бы показаться даже красивым, хотя фигура у него несколько рыхлая и расслабленная.

— Поздно, господа, поздно! — цедит он сквозь ровные перламутровые зубы. — Тут уже был кое-кто раньше вас…

— Кто именно? — спрашивает Николай, поднимаясь к нему.

— Незадолго до вас сюда ворвалась другая какая-то банда. Двадцать тысяч из меня вытрясли…

Николай с Еленой переглядываются.

— Грабители! — причитает низким, грубым голосом служанка. — Паразиты!.. Ночами шляются по кабакам, а потом обирают честных граждан, чтобы покрыть долги… Разве это власть?

— Никаких банд власти к вам не присылали! — с неприязнью обрывает ее Елена. — Это клевета.

— Да узнала я одного! Мясника Филиппа последыш. Нацепил на рукав ОФ и воображает! Коммунист, как же!

Доктор Енчев делает служанке знак, чтоб она замолчала, и говорит заискивающе:

— Так что у меня нет ни гроша…

— Да мы не за деньгами к вам пришли.

— Но у меня ни золота, ни драгоценностей.

— И это нам ни к чему.

Хозяин разводит руками, распахнувшийся халат открывает яркую оранжевую пижаму.

— Чем же могу быть полезен?

— Нам надо поговорить с вашей супругой.

— С супругой? Она наверху… Только о чем?

Николай чувствует, как лоб его покрывается потом. «Нельзя говорить ему правду!» — думает он. И отвечает наудачу:

— Относительно ее брата…

Доктор Енчев хмурится, его испуг переходит в недоумение.

— Но моя жена… У нее нет брата! У нее сестра, она замужем в Пазарджике.

— Вот оно в чем дело! — Николай вытирает лоб. — А по нашим сведениям, у нее есть брат, служил в полиции, был начальником в… Елена, откуда пришла телеграмма? Ах да, из Бургаса. Нам сообщили, что он сбежал, желая замести следы…

— Это какое-то недоразумение, господа, у нее сестра! А муж сестры — адвокат, политикой не занимается.

— Все-таки могли бы мы поговорить лично с госпожой?

— Пожалуйста. Мы лояльны к любой официальной инстанции…

Николай и Елена поднимаются по винтовой лестнице (здесь мрамор розовый). Елена не может прийти в себя, она смотрит на Николая с таким восхищением, словно сейчас скажет: «Ну, ты просто гений!»

— Я слышала, господа, слышала, — встречает их супруга доктора Енчева. — Только у меня действительно нет брата.

Николай входит в ее будуар и сдержанно кланяется.

С застекленной веранды виден далекий румынский берег — густые вербы и камыш, фарфоровая лазурь неба, маленький белый пароход, скользящий по Дунаю. «Прямо-таки райская обитель, — думает он не без зависти. — И это здесь наслаждался подонок Крачунов!..»

— Ваш брат нас не интересует, — говорит Елена, заметив, с каким восхищением Николай оглядывает комнату и веранду. — Так же как и ваша сестра.

У Енчевой удивленные глаза, тонкие ноздри нервно вздрагивают.

— Тогда зачем вы пришли?

— За Крачуновым.

— За кем?

— За Крачуновым! — настойчиво повторяет Николай.

— Но я… я не знаю никакого Крачунова!

— И даже не слышали о таком, верно?

— Слышать-то слышала…

— Вчера вечером он был под окном вашей спальни, но вы не впустили его. Ваше окно засветилось, вы его открыли и, дознавшись, кто к вам пришел, снова закрыли и погасили свет. Или я ошибаюсь?

Супруга доктора Енчева садится на диван и со страхом смотрит на Николая.

— Вы его любовница, — добавляет Николай, но уже более тихо, чтоб она оценила его готовность не разглашать тайну. — Мы не собираемся предавать это огласке… Естественно, все будет зависеть от вас. Где Крачунов?

Енчева молчит, бледная и подавленная.

— Где Крачунов?

Она испускает стон, отбрасывает назад распустившиеся волосы. Сжав пальцы — длинные, тонкие, с вишневым маникюром на ногтях, — Енчева тихо отвечает:

— Не знаю…

— Ваше упорство ни к чему хорошему не приведет.

— Но я в самом деле не знаю.

— Чего не знаете?

— Знаю, что… да, он просил предоставить ему убежище… Но, как вам известно, поскольку вы за ним следили, я ему отказала.

— Почему?

— Потому что я уважаю своего мужа и не желаю причинять ему неприятности.

— Как вы докажете, что говорите правду?

— Как докажу? — Енчева пожимает плечами. — Никак!

— Вы должны найти доказательства, если не хотите… — угрожающе говорит Елена.

Женщины смотрят друг другу в глаза, после чего старшая опускает голову.

— Как я могу найти его, где? Барышня, клянусь вам, я не знаю, где он находится. Если он вообще в городе…

— Не надейтесь, ему не удалось ускользнуть, — язвительно замечает Николай. — В этом мы не сомневаемся. Когда он впервые попросил спрятать его?

— Только вчера вечером…

— Почему только?

— Потому что я давно его предупреждала, что у немцев дела плохи… Да, раз уж вы настаиваете на моей искренности, я ему советовала бежать в Турцию…

— Бежать от возмездия?

— Разве вы бы его простили?

— Нет! — тяжело дыша, говорит Елена. — Ни за что на свете!

Хозяйка дома ходит по комнате, ее холеное тело оживает под переливающимся шелком пеньюара.

— Барышня, я понятия не имею, что именно вас интересует… Да и он не делился со мной служебными секретами, мне это было противно. Но если, к примеру, полицейские архивы представляют для вас какую-то ценность…

— Представляют! — подтверждает Николай.

— Как-то раз Крачунов сказал мне — это было в конце июля, — что пять ящиков с важными документами перетащили к какому-то учителю и спрятали у него в подвале.

— Фамилия учителя?

— Он не назвал.

— Может, он случайно упомянул, что учитель хромой?

Она снова смотрит на него со страхом.

— Да, упомянул…

— И о том, что он преподает историю в мужской гимназии?

Енчева начинает плакать. Слезы размывают пудру, ровным слоем покрывающую ее гладкие щеки.

Николай кивает Елене, и они быстро уходят.

На лестнице их дожидается доктор Енчев.

— Говорил я вам — нет у нее брата!

— Нет, нет, — соглашается Николай небрежно, слыша позади шаги Елены.

А у выхода, словно часовой, стоит служанка и сверлит их желтоватыми глазами.

— Скатертью дорога!

— Кипра, не надо!.. — шепчет доктор Енчев.

Елена, проходя, дает служанке подзатыльник.

— Лизоблюдка!

Все в прихожей замирают.

— Елена! — строго зовет Николай.

Во дворе, опершись на ограду, их ждет Кузман.

— Полезные сведения! — оживляется он, выслушав их доклад.

Все трое садятся в машину.

Николая до крайности удивляет эта игра судьбы: дом хромого учителя, преподающего историю в мужской гимназии, находится всего в сотне метров от его собственного дома!

34

С помощью Христо аптекарша переносит мужа наверх, укладывает в кровать и укрывает одеялом. Но уже на лестнице она знает, что он мертв: ее ладони ощущают, как холодеет его тело. Это отдается в ее душе странным звоном, точно оборвалась в ней какая-то струна, хотя внешне аптекарша сохраняет спокойствие. Парень глядит на нее со страхом и состраданием, такой трогательный, с детскими веснушками на щеках; голос у него хриплый от волнения.

— Господин Манчев сразу узнал меня, назвал по имени…

— Не узнал он вас, — печально отвечает она.

— Вы слышали, я действительно Христо.

— Он вас спутал с другим Христо.

Парень пожимает плечами и робко спрашивает:

— Может, сходить за врачом?

«Ни к чему это!» — хочет она сказать, но, подумав, соглашается:

— Сходите. Хотя мне кажется…

— Мне тоже показалось. — Он пятится к двери. — Но на всякий случай… Тут недалеко кабинет доктора Матевосяна.

Когда захлопнулась дверь, аптекарша проводит рукой по лицу мужа, закрывает ему глаза. Пусть приедет доктор Матевосян, пусть засвидетельствует смерть! Смерть, которая снимает проклятие, нависшее над Еленой. Теперь для нее горизонты открыты, она больше ни в ком не нуждается, даже в матери. Аптекарше становится невыносимо тяжело: ее жизнь, похоже, подошла к концу, внутри что-то нашептывает ей, что свою миссию она выполнила до конца, до последнего предела. Господи, разве она только для того жила, только для того и терпела все невзгоды, чтобы убрать два препятствия, стоявших на пути дочери? Неужели бессонные ночи, огорчения, страсти, надежды, лукавство, восторги и приступы отчаяния были всего лишь прелюдией к этому главному испытанию? Впрочем, даже если поверить в подобную нелепость, жалеть не приходится — жертвы окупились. Ведь счастье (с маленькой или с большой буквы, все равно) выскользнуло из ее рук, она давно утратила всякую веру, сломленная лавиной разочарований, которые разрушили все ее иллюзии о какой бы то ни было гармонии, о какой бы то ни было справедливости.

«Я должна срочно разыскать Елену!» — спохватывается аптекарша. Она снова проводит рукой по лицу мужа — нет, сомнения быть не может, он мертв. Но в прихожей у нее вдруг подкашиваются ноги — неужто она забыла, что в ее доме есть еще один покойник? Рано, слишком рано уведомлять кого бы то ни было, надо дождаться ночи, темнота поможет ей уничтожить нежелательные свидетельства. А уж тогда пусть все делается, как велит обычай, — траурные церемонии, похороны, поминки с искренней и притворной скорбью на лицах…

По лестнице поднимается доктор Матевосян, пожилой, но все еще привлекательный мужчина, молва приписывает ему похождения и победы Казановы (слухи эти не лишены оснований) — он не только лечит своих красивых пациенток.

— Хотя я не терапевт, — звучит уже у самого входа глубокий грудной голос доктора (голос будто исходит из пустой бочки), — случившееся меня нисколько не удивляет: этого можно было ожидать! Его сердце, госпожа Манчева…

Она ведет доктора в спальню, но доктор не прикасается к покойному, а лишь качает головой и цедит сквозь крупные, пожелтевшие от курения зубы:

— Да, для меня это не является неожиданностью…

Они садятся вдвоем в прихожей, и доктор Матевосян, ловко спрятав поданную ему банкноту, начинает вспоминать об усопшем. А воспоминания его богаче, чем можно предположить: о первых годах пребывания аптекаря в городе, когда между ними существовала договоренность о взаимной переадресовке больных; о каком-то бале-маскараде, устроенном в ресторане Маркова с благотворительной целью, на котором присуждалась награда за лучшую дамскую маску, а доктор Матевосян, Манчев и адвокат Ковачев входили в состав жюри (Стефка уже и не помнит этого, все выветрилось из памяти!); о том, каким Манчев был деликатным и отзывчивым по отношению к своим коллегам, хотя в последнее время болезнь аптекаря разобщила их и сделала его мрачным и замкнутым.

— Да, да, да… — кивает аптекарша, озадаченная его словами: неужели эти похвалы касаются ее мужа, может, он имеет в виду кого-то другого?

— Надо же этому случиться в столь неподходящий момент! — продолжает свои размышления доктор Матевосян — он, как видно, опечален, но не столько смертью Манчева, сколько тем, что происходит в стране. — Потому что, согласитесь, этот переворот — дело стоящее. Гитлер и немцы всей Европе осточертели, только лучше бы Болгарию англичане оккупировали, чтоб и мы, оправившись от войны, могли вкусить плоды прогресса, зажить, как приличествует цивилизованной нации, и воспользоваться наконец благами демократии. Что ни говорите, в наши годы — о, мы с вами еще не стары, мы вовсе не стары! — нельзя недооценивать разумный традиционализм, уважение к стабильным, устойчивым ценностям в жизни любой общности. А именно у англичан наиболее тонкий нюх в отношении этих ценностей, именно их труднее всего увлечь мимолетными концепциями и еще более мимолетными пророками. Впрочем, их консерватизм достаточно динамичен, чтобы не впасть в маразм! — Доктор Матевосян замолкает и в смущении опускает глаза. — Если я не ошибаюсь, ваша дочь тоже придерживается левых убеждений?

— Да, она уже на свободе.

— Вот это хорошо, это очень хорошо!.. — вдруг затараторил он. — Иначе на что это похоже? Вся молодежь в тюрьмах, опытные политики не у дел, а власть в руках тупиц и откровенных разбойников! Примите мои соболезнования, госпожа Манчева, всегда к вашим услугам!

Провожая доктора, аптекарша слышит дребезжание телефона и устремляется вниз, уверенная, что это Елена. Однако на другом конце провода оказывается доктор Доганов — третье в городе светило медицины после доктора Мустакова и доктора Матевосяна; он интересуется каким-то лекарством. Нет, хотя оно немецкого производства, это лекарство исчезло еще в начале войны, не поставляют. Вот как? Значит, оно не немецкое, а швейцарское? Аптекарше оно не попадалось на глаза с тридцать девятого или сорокового года. Как себя чувствует господин Манчев? Она молчит, затем произносит со вздохом:

— Все так же, все так же…

Трубка пищит у нее в руке, но она не торопится класть ее, в голове звенит и кружит, словно оса, одна идея — острая и жгучая, подогреваемая лютой ненавистью. Раз уж принялась за дело, зачем останавливаться на полпути? Она крутит ручку и просит связать ее с Областным управлением.

— Наберитесь терпения, там такой базар!.. — благосклонно отвечает ей телефонная станция, а минуту спустя в трубке слышится хриплый, простуженный бас:

— Кто говорит?

— Я должна поговорить с кем-нибудь из ваших начальников!

— Бай Георгий велел его не беспокоить, у них совещание с уполномоченным из Софии.

— Я звоню по очень-очень важному делу!

Хриплый бас пропадает, и Стефка Манчева нервно дует в трубку.

— Алло! Алло!

— Да не ори ты, перепонки скоро лопнут! — рычит на нее тот же голос. — Ты не единственная, многим не терпится поговорить по важному делу… Доктор Хаджиев тебя устраивает?

Она нервничает — вдруг доктор Хаджиев узнает ее по голосу? — но, тяжело вздохнув, соглашается:

— Ладно.

Но, оказывается, и он куда-то ушел — ведь по всем фабрикам и мастерским сейчас проходят митинги в поддержку Отечественного фронта, так что в конце концов аптекарше приходится говорить с каким-то студентом — его фамилия то ли Чинков, то ли Хинков, его не очень хорошо слышно, но сам он, похоже, отзывчив и деловит.

— И что именно вы хотели бы нам сообщить? — спрашивает студент, выслушав ее вступление и шикнув на кого-то, чтоб не мешали.

— О Крачунове.

— О ком? — быстро спрашивает Чинков или Хинков, она отчетливо слышит его участившееся дыхание. — Алло! Повторите, товарищ, о ком?

— О Крачунове!

— Вам известно, где он скрывается?

— Нет. Но я могу указать на его самого усердного помощника. Он пытается пристроиться к вам, тем более что официально в списках служащих полиции никогда не значился.

— Фамилия?

— Найденов, по прозвищу Фокер… Владелец мастерских, что у технического училища, где дорога поворачивает к депо.

Она переводит дыхание, и это как будто пугает студента, он продолжает почти умоляюще:

— Алло, товарищ, вы только не кладите трубку! Вы меня слышите? Да, большое спасибо. А если этот Найденов упрется, станет доказывать, что его оклеветали по злобе? Сейчас чего только не бывает. Некоторые сводят личные счеты. Вы не обижайтесь, было бы хорошо, если бы вы назвали себя.

— Если он упрется, — говорит аптекарша возмущенно, — тогда вы скажите ему, что вам известна его полицейская кличка.

— И какая же? Как они его величали?

— Стрелец! Сам Крачунов так его окрестил.

— Стре-лец… — повторяет студент по слогам, вероятно записывая.

Она кладет трубку и садится, изнемогшая и опустошенная. Да, теперь уже все сделано, и этот получит свое, час возмездия близок! Но вот что странно — она не испытывает страданий, ни физических, ни нравственных, будто она выступала до сих пор лишь как орудие возмездия. Теперь остается, дождавшись ночи, покончить со всем этим — вытащить труп Крачунова в какой-нибудь глухой переулок и оставить под забором. Затем она позвонит Елене — она должна знать, что отца уже нет в живых. Ее честного, добродетельного, всеми уважаемого отца, который завещал ей ничем не запятнанное, безупречное свое прошлое — теперь оно не будет висеть у нее на шее, как мельничные жернова, не помешает ей вместе с товарищами и единомышленниками подниматься вверх, к каким-то видимым ими вершинам, в это обновленное время, начинающееся, может быть, именно сегодня…

Опять звонит телефон — на проводе доктор Доганов, он извиняется за то, что снова досаждает ей пустяками, но ему хочется ее порадовать: лекарство он все-таки нашел, несколько упаковок пылились годами на полках аптеки Боянова, так что ей тоже стоит покопаться, и если случайно… и так далее. Аптекарша только повторяет машинально:

— Я проверю… Я проверю…

Накрывшись шалью, она выходит в город. День в полном разгаре — яркое солнце, бездонное небо, потускневшее и умиротворенное, мягкий сентябрьский ветер, как всегда, он дует от реки. Народ рассеялся, хотя на Николаевской и на Александровской страсти все еще кипят. Со стороны матросских казарм ухает музыка, там царит веселье; мимо проходят парни и девушки, и Стефка улавливает обрывки их разговоров — все они полны решимости и энтузиазма. Особое оживление — на площади перед Областным управлением, но в этом оживлении уже чувствуется какой-то порядок, есть признаки организованности. Установленные на улице громкоговорители предупреждают:

— Все, кто состоял в организации «Бранник»[10], обязаны сдать под расписку форменную одежду и оружие. Не подчинившиеся будут строжайше наказаны!

«Здесь ли она?» — раздумывает Стефка Манчева, стоя у самой лестницы, по которой без конца течет народ, но на ее вопрос часовой отвечает:

— Куда-то подалась на «опеле».

Часы на Торговой палате бьют три. Пройдет еще четыре-пять часов, опустятся сумерки, и наступит эпилог развернувшейся драмы, только бы ей не изменило терпение. И чтобы не возвращаться домой, она выходит на Александровскую. Какой-то старик с темным обветренным лицом здоровается с нею, коснувшись пальцами котелка:

— Добрый день! Поздравляю вас!..

У театра собралась шумная толпа, в центре ее артист театра, у него давно не мытая растрепанная грива.

— Поймают их, одного за другим всех выловят, — разглагольствует он. — История не знает нераскрытых злодеяний. Сегодня один попался, завтра попадется другой!

— А пока пускай они стреляют и убивают, — вторит кто-то иронически.

Артист воспламеняется, его кулак взлетает над толпой.

— Всех им не убить!

Аптекаршу охватывает странное волнение, у нее сжимается горло, и она не может глубоко вдохнуть.

— Что случилось? — обращается она к одному из слушателей.

Но тот, ругнувшись, отворачивается от нее.

— Что случилось? — настаивает она, преодолевая мучительное состояние.

Наконец она узнает, что к чему, и леденеет от ужаса: какой-то техник, все его знали как трудолюбивого и дельного специалиста, оказался тайным агентом полиции, на его совести множество провалов, группа молодых людей пыталась арестовать его в тот момент, когда он составлял списки добровольцев по охране общественного порядка (подумать только, какая свинья!), но он, открыв огонь, бросился наутек; погоня длилась недолго, им удалось его подстрелить, когда он пытался перепрыгнуть через высокую ограду своей мастерской, хотя и у них не обошлось без жертв — погибла одна девушка.

«Елена!..» Аптекарша с трудом удерживается на ногах. Она уверена, что погибла ее дочь. В случившемся она видит чудовищную насмешку судьбы. «Я сама их послала, сама послала!..» — корит она себя. Во рту у нее пересохло, в глазах все плывет и качается, дома начинают валиться на нее, и она теряет сознание. Приходит в себя она в одной из кабин кафе-кондитерской, что на углу улицы. Над нею склонились какие-то женщины, они обтирают ей лоб мокрыми полотенцами, смотрят на нее с жалостью и сочувствием.

— Ну как, сестрица, лучше? — спрашивает самая старшая из женщин, пальцы у нее грубые и уродливые.

Аптекарша встает, расталкивает их, как безумная, и бежит, шатаясь, к Областному управлению — там ей расскажут все, там она узнает свой приговор! Если погибла Елена, она умрет тоже — нет смысла влачить жалкое существование хотя бы один день, один миг!

Но в Областном управлении люди пожимают плечами, снисходительно усмехаются. Да, Фокер убит, он, как видно, и в самом деле оказывал полиции услуги, раз пытался бежать, но другие слухи несколько преувеличены: Гицку вовсе не убили, верно, пуля обожгла ей щеку, но стоит ли сокрушаться по пустякам, с этой меточкой она скорее выйдет замуж — все и так с ума по ней сходят.

— О какой Гицке вы говорите? — недоумевает Стефка Манчева.

— О Момичке, конечно, а то о ком же? — с хмурым видом втолковывают ей присутствующие. — Вы про нее спрашиваете?

Аптекарша плачет — теперь уже слезами облегчения и умиления, слезами счастья. Живи, Елена, живи, мое дорогое дитятко!

35

«Находка» Николая до такой степени потрясла Кузмана, что он не в состоянии этого скрывать. Но тот, кто знает порядки в мужской гимназии, тамошние политические страсти — а они обычно бурные и незатихающие, хотя внешне и незаметные, — тот едва ли станет удивляться. Ведь хромой учитель истории относится к той категории людей, о которых с омерзением говорят: «Фашист до мозга костей». Плюгавенький, сухой и жилистый, он, словно постоянно подогреваемый изнутри, ходил по классам, сновал по коридорам, заглядывая в каждый угол, зыркал своими злющими зелеными глазами. Его навязчивая идея — заговоры, он мечтал раскрыть и уничтожить какую-нибудь подпольную организацию, чтобы убедить наконец своих начальников, что зараза носит тотальный характер и без хирургического вмешательства никак не обойтись. Его главное занятие — селекция человеческого материала: самых способных и физически выносливых гимназистов он усиленно «обрабатывал», готовя из них легионеров — ведущую силу завтрашней Болгарии, эта «нацистская закваска» должна обеспечить стране достойное место в Европе нового порядка; менее прилежных и избалованных состоятельными родителями побуждал вступать в «Бранник» — пусть там их вышколят как следует, приучат гордиться щегольской формой, а тупиц с вывихнутыми мозгами, чьи мысли направлены явно не в ту сторону, посылал в «Ратник»[11] и «Кубрат»[12], чтобы научились думать, как положено болгарину, и впитали в себя ненависть к коммунизму. Странно то, что как преподаватель он никому не делал снисхождения, даже ярым легионерам — ставил им колы без всякого снисхождения, жестоко гонял при переэкзаменовках, ругал на чем свет стоит. В то же время, если какой-нибудь еще не изгнанный еврейчик обнаруживал хорошие знания, он ему ставил высшую оценку и начинал вопить:

«Вот она, расовая борьба! Эти жидки своим умом запросто нас осилят, если вы, тыквенные головы, не станете хорошо учиться!..»

Но горе тем, кого он заподозрит в принадлежности к ремсу или хотя бы в симпатиях к ремсистам, — тут уж низкие оценки идут косяком, поводы для наказании множатся с каждым днем, а его разоблачительные речи полны гнева и проникнуты лютой ненавистью:

«На кого вы рассчитываете, на кого надеетесь, неразумные? Советский Союз — колосс на глиняных ногах! Немецкое воинство скоро смахнет с карты мира этот очаг заразы, оздоровит климат Европы, избавит ее от миазмов разврата, от нового кошмарного ига — комиссаров и азиатов!»

Николай вспоминает знаменательный день 1943 года, когда газеты и радио сообщали о капитуляции фон Паулюса под Сталинградом. Тогда учитель истории явился на урок мрачный как туча и, опершись на кафедру, долго разглагольствовал о беспримерной храбрости солдат третьего рейха, о варварстве большевиков, о грядущей победе Гитлера.

«Когда я завожу речь о Германии, еврейчики обязаны слушать стоя! — неожиданно заорал он. — Вы слышите? Стоя! У стены! Склонив головы!»

И тогда два еврейских паренька вышли к стене — это были дети зажиточных родителей (бедняков давно выдворили!), но жестокое время уже сказалось и на них: одежонка обветшала, ботинки сносились. Вдруг с задней парты поднялся гимназист Благой по прозвищу Задира — он был отъявленный драчун — и в знак солидарности стал рядом с теми парнями у стены. Ведь они нередко выручали его: помогали выполнять задания, давали денег. К Задире присоединилось еще трое учеников. «Ремсисты!» — изумился Николай, однако последовать их примеру не решился. Хромой учитель весь побагровел от ярости.

«Как вы смеете! — орал он, брызгая слюной. — Знаем мы вас, донкихотов поганых, таких нынче много!»

И кончилось тем, что он приказал всем разойтись по местам.

«Пусть только наступит весна! Пусть наступит весна!..» — расточал он угрозы, доказывая, что причина поражений гитлеровской армии — только жестокая русская зима.

Однако весной гимназисты устроили ему «темную» — ночью, в глухом переулке, несколько ребят в масках внезапно напали на него, накинули на голову одеяло и молча били до тех пор, пока он не потерял сознание. Две недели пролежал он в больнице и вернулся в гимназию еще более озлобленным, еще яростнее повел борьбу с «красной эпидемией».

«Мы истребим вас до девятого колена! — размахивал он указательным пальцем и тыкал в грудь каждого, кто у него вызывал сомнение. — Фюрер учит нас: принялся за большое дело — не предавайся унынию, выжги в себе всякое сострадание!»

Николай прав: этот самым первым из учителей стакнется с полицией; кто, если не он, мог бы пользоваться доверием Крачунова! Когда «опель» останавливается перед его сравнительно скромным домом, Николай выходит на тротуар, нисколько не сомневаясь в своей правоте. Но события развиваются совсем не так, как рисует его воображение. Хромой учитель сам открывает им дверь, испуганно шарахается назад и поднимает руки вверх.

— Вчера у меня взяли радиоприемник, — уныло бормочет он.

— Какой радиоприемник? — злится Кузман.

— Мой…

— Кто взял?

— Ваша группа, занимающаяся экспроприацией и конфискацией.

— Нет у нас таких групп, — говорит Кузман. — И опустите руки, мы вам не угрожаем оружием.

Хромой учитель опускает руки и только теперь замечает Николая. Он не в силах скрыть свое разочарование:

— Я полагал, что вы умней… Что вам от меня нужно?

Когда Кузман сообщает ему, зачем они пришли, он хмурится и как будто пробует сосредоточиться, хотя от страха это ему никак не удается, и приходится все объяснять заново. Наконец, овладев собой, он кричит:

— Йовка!

Тотчас же прибегает жена, сопровождаемая густым запахом вареной капусты, и вдруг начинает голосить. Она долго кричит, тряся седыми космами, но учитель и на нее прикрикнул:

— Замолчи! Поди принеси ключи от подвала! — И тоном ниже: — Эти ничего не тронут.

А в подвале, оказывается, пусто, если не считать дров, заготовленных на зиму и аккуратно сложенных вдоль стен, да старинного сундука, полного старых журналов, их бумага от времени стала ломкой и шуршит, как пергамент.

— Какие еще архивы? — возмущается хромой учитель. — И с какой стати вы пришли искать их именно у меня?

— Потому что вы фашист, — осаживает его Николай, чувствуя себя неловко перед товарищами.

— По убеждениям, мой мальчик, по убеждениям! — сардонически ухмыляется учитель истории.

— Та стерва заморочила нам голову, — буркает Кузман, беспомощно оборачиваясь к Елене.

— Ага, значит, на меня возвели поклеп? — петушится хозяин. Сейчас он злобной физиономией напоминает борзую. — Кто это сделал?

— Не имеет значения!

— Так вот, запомните, у меня нет ничего общего ни с Крачуновым, ни с его архивами.

— Они спрятаны в доме какого-то учителя.

— Учителей много!

Елена нервничает. Растолкав Кузмана и Николая, она выходит вперед.

— Только теперь уж мы словам не поверим! Пойдемте с нами.

Хромой учитель пятится к дровам, его кадык, словно мячик, катается над воротом рубашки.

— Это почему же, все из-за архивов? — негодует историк и начинает плакать — слезы, крупные, как горох, катятся по его щекам, и головой он трясет, как только что его жена. — Господа, что касается идеологии, все верно… Но я никогда не имел ничего общего с полицией! Вы у Тодоровского проверили?

— У кого? — вздрогнув, спрашивает Николай.

— У нашего Тарзана, учителя гимнастики. Господа, он действительно флиртовал с Общественной безопасностью, водил дружбу с господином Сребровым… Вместе пьянствовали, начинали в пятницу и кончали поздно вечером в воскресенье…

Кузман с товарищами переглядываются. «А почему мы решили, что именно у этого, почему не у Тодоровского?» — соображает Николай; судя по выражению лиц Елены и Кузмана, они думают о том же.

— Вы нас проводите к нему? — наступает Николай.

Он так зол, что хромой учитель весь сжался, как бы опасаясь, что его сейчас огреют по голове.

— Провожу, господа, провожу! Господин Тодоровский живет за французской гимназией, он купил дом у католического священника.

Когда они садятся в машину, на улицу выбегает жена учителя, отчаянно размахивая костлявыми руками.

— Куда же вы его увозите? Господи боже мой, что вы хотите с ним сделать? Он ни в чем не виноват…

Узнав, зачем к нему пришли, учитель гимнастики становится бледным как полотно. Он тяжело вздыхает и, почесав курносый нос, бессильно валится на стул.

— Да!

— Что да? — склоняется над ним Кузман.

— Они меня вынудили… Полиция. Втащили ко мне в подвал несколько ящиков, но что в них там, я понятия не имею. Не интересовался…

Он нервно поглаживает свои пышные бакенбарды и только сейчас замечает присутствие коллеги.

— Это ты меня продал? — Он пытается вскочить, но Кузман прижимает его к стулу.

— Спокойно!

Хромой учитель презрительно кривит губы:

— Меня самого продали… Господа коммунисты, я свободен?

Елена хмурится, не зная, что ответить, и Кузман досадливо отмахивается:

— Вы свободны!

— Как так свободен? — снова дергается учитель гимнастики. — Самый отъявленный проповедник!.. Хамелеон!

— Я только по части концепции, а что касается действий… — хихикает историк и, поклонившись, спешит уйти, бормоча: — Главное — не замарать руки кровью. Теории — они приходят и уходят, а отечество остается!..

В подвале учителя гимнастики хранится уголь. Взяв лопату, Николай принимается разгребать его, и скоро из кучи проступают белые доски ящиков — они еще не почернели от угольной пыли и сырости.

— Сколько их там? — хмурит брови Кузман.

Вместо Николая отвечает хозяин:

— Три больших и два поменьше. Но что в них, я не могу сказать…

— А кто может?

— Сребров! — ехидно вставляет Елена. — Его собутыльник.

Учитель гимнастики печально вздыхает, вид у него поистине жалкий, несмотря на внушительный рост.

— Собутыльник, господа, только собутыльник…

Кузман вступает в роль руководителя и предлагает порядок дальнейших действий: Николай остается здесь и охраняет ящики с архивами, пока не приедет грузовик, на котором архивы доставят в Областное управление. Там ящики вскроют и сделают подробную опись всех бумаг, с первой до последней. Елена везет учителя гимнастики на допрос, в ходе которого будет составлен протокол, а сам Кузман отправляется с докладом к Георгию Токушеву — надо же и его порадовать тем, что архивы наконец обнаружены.

Учитель гимнастики сгорбился, сидит как в воду опущенный.

— Задерживаете меня, да?

— Пока не установим, что вы за птица. — Елена толкает его перед собой, а Кузман идет за ними следом, затем возвращается.

— Он один?

— Кто? — не понял Николай.

— Да этот хрыч… У него так шикарно обставлена квартира — и, можно сказать, пустует.

— Холостяк.

Кузман смеется и бежит к машине.

Через четверть часа сюда прибывают семь человек, но не на грузовике, а на двух повозках. Шестеро — молодые ребята, почти одного возраста с Николаем, а седьмому лет под сорок, его болезненное лицо заросло щетиной.

— Николай Станишев, — представляется он Николаю, здороваясь с ним за руку. — По прозвищу Зазубрина.

— Значит, мы с вами тезки, — отвечает Николай и тайком изучает незнакомца: на нем туристская куртка, надетая поверх вязаного свитера, длинные шаровары и башмаки с подковками, но все не по мерке — очевидно, подарено или по необходимости взято напрокат. Только пистолет у него на боку новенький, вполне современный, как будто только что со склада, сверкает под тонким слоем смазки. Пока грузят ящики, Николай узнает и некоторые подробности о нем: бывший политзаключенный, приехал рано утром товарным поездом из Дупницы, проведя в дороге двое суток; родители умерли, в Силистре его ждет жена, так что завтра он поедет туда на чем придется (на пароходы надежда слабая); у него есть ребенок, девочка, ее удочерил его брат, так как жена тоже скиталась по полицейским участкам и лагерям, и теперь может оказаться непросто вернуть малышку; по профессии он агроном, но агрономией заниматься не пришлось, поскольку все время находился на легальной и нелегальной партийной работе. Излагая все это — говорит он скупо, отрывисто, — Станишев ворочает тяжелые ящики с полицейскими архивами.

В Областном управлении их встречают как победителей; весть о том, что полицейские архивы наконец обнаружены, воспринимается с большим воодушевлением, однако Станишев бесцеремонно, даже грубо отстраняет любопытных:

— Ничего не трогать!

Этот приказ не лишен оснований: каждая бумажка может послужить бесценным свидетельством, и тем не менее Николай чувствует себя ущемленным — ведь это он напал на след «сокровища», тем, что эта операция закончилась успешно, больше всего обязаны ему!

Ящики с архивом они перетаскивают на чердак, ставят их поближе к слуховому окну, где посветлее, и Николай спускается в караульное помещение, чтобы очиститься от пыли и грязи и умыться.

Тем временем шестеро парней при помощи топора вскрывают ящики, а раскрасневшийся Станишев, сняв куртку, подает короткие команды. Ящики до отказа набиты папками, каждая тщательно обвязана шпагатом. Между папками — несколько карт области, на них красным карандашом нанесены различные знаки: кружочки, крестики, стрелы. Николай, вернувшись, тоже подключается к работе, скучной и неблагодарной, она длится несколько часов: надо все расшить и рассортировать, сообразуясь с характером дел — политические, уголовные; отдельно складываются бумаги, относящиеся к хозяйственной деятельности. Попадаются и аккуратно подшитые счета портных, кабатчиков, расписки в получении сумм без указания вида услуг, шифровки — смысл этих документов когда-нибудь раскроется, иначе зачем их было вообще хранить?

На чердаке работают только трое. Станишев тоже куда-то пропал. Часы на Торговой палате отбивают пять. Осталось разобрать последний ящик. И тут происходит нечто невообразимое и, может быть, самое страшное для Николая в этот необычный день. Перенося к своему рабочему месту очередную папку, один парень нечаянно роняет ее, и по полу рассыпаются листки исписанной бумаги, к каждому подколот скрепкой какой-то снимок. Парень нагибается, чтобы их собрать, вглядывается в фотографии и начинает хихикать.

— В чем дело? — подходит к нему Николай.

Парень совсем развеселился:

— Шлюхи!..

Третий тоже подбегает, смотрит и глупо приговаривает:

— Вот те на, вот те на!..

Николай поднимает одно такое «саморазоблачение», всматривается в фотографию и вздрагивает: это же Русокосая! Она самая, чуть прищурившись, таинственно улыбается, опустив ресницы, кажется, смотрит прямо на него, как бы говоря: «А что особенного? Я вольна располагать собой, как мне заблагорассудится!» Ее исповедь весьма пространна, занимает около шести страниц, исписанных мелким почерком, — длинный перечень соблазнителей и искушений! — а в конце подпись: Даниэла Тошкова, проживающая по улице такой-то, и прочее.

Николай комкает исписанные листки и удаляется в коридор, чтобы немного успокоиться, у него перед глазами плывут фиолетовые круги. «Еще не хватало, чтобы мне стало дурно…» — думает он, стараясь взять себя в руки. И вдруг ему приходит в голову прямо-таки сумасшедшая идея: расставаясь с иллюзиями о Русокосой, сделать для нее доброе дело — вытравить ее прошлое! Пусть и она начнет свою жизнь сначала, пусть революция и для нее станет днем рождения! Николай рвет «поминальник» Русокосой, по спине у него пробегают мурашки. Его бьет озноб. Затем Николай берет снимок, чтобы и его изорвать, но в этот момент сильный удар обрушивается на Николая и валит его на пол.

— Гад такой! — шипит кто-то у него над ухом.

Он оборачивается — оказывается, это Станишев.

— Кто тебе позволил уничтожать полицейские досье? — кричит он.

— Разве я… — бормочет в замешательстве Николай.

Станишев протягивает руку:

— Давай сюда все, что успел порвать!

Николай собирает клочки, отдает Станишеву.

— Пистолет есть?

— Есть.

— Давай и пистолет! Ты арестован! Будешь сидеть до тех пор, пока мы не выясним, зачем тебе понадобилось уничтожать полицейские архивы!.. Балда!

И Николая отводят в подвал Областного управления, темный и сырой. Он остается там с учителем гимнастики и еще двумя какими-то типами. Один, пожилой, пьяный в дым, без конца бранится.

36

Кузман входит в кабинет бывшего начальника Областного управления и оторопело останавливается — лучи предзакатного солнца окрасили все в розовый цвет: и пропитанный табачным дымом воздух, и строгую мебель, и участников заседания — они похожи сейчас на восковых кукол.

— Проходи, проходи сюда! — вскакивает со своего места бай Георгий. — Как раз о тебе речь.

— Обо мне? — Кузман опускается на стул. — А что случилось?

— Из Софии звонят уже второй раз. И все по одному и тому же поводу — поймали вы их, покончили вы с ними или нет?

Кузман сконфуженно молчит. Да и что он может сказать в ответ: о Крачунове ни слуху ни духу, и его агенты как сквозь землю провалились!

Бай Георгию понятно его настроение, он сочувственно покашливает:

— Не могли же они стать невидимками?

— Я уверен, они здесь.

— Рядом с нами, среди нас… Одно мы должны уяснить — пока Крачунов и его приспешники на свободе, народная власть в опасности!

— Можно ждать любого подвоха, — кивает Каменов.

Кузман беспомощно разводит руками, но голос его по-прежнему тверд:

— Никуда не денутся!

— Пусть только попробуют оказать сопротивление, — подбадривает его доктор Хаджиев, — мы их в порошок сотрем! Наши силы крепнут с каждым часом.

В кабинете наступает тишина, вместе с нею приходит и успокоение.

— Допустим, сотрем, — устало рассуждает старый тесняк. — Но сейчас чего мы сто́им? Вся Болгария ликует, повсюду уже с этим покончено, а мы… мы буксуем. Неужто мы хуже всех?

— Архивы уже найдены, — как бы в оправдание сообщает Кузман.

Его слова неожиданно вызывают бурную радость.

— Молодцы! Где вы их отыскали? Привезли уже?

— Надо сразу составить опись, — предлагает покрасневший от возбуждения бай Георгий. — Все зарегистрировать, до последней бумажки. И охранять, строжайше!

Он встает, громко стучит палкой о пол, его голос звучит торжественно:

— Я связался с командиром ближайшей советской части — они пошли южнее, уже миновали Добрич, время не позволяет им отклониться от заданного маршрута: немцы, отступая из Греции, прут к болгарской границе.

— Выходит, мы так и не увидим советского солдата? — прерывает его тетушка Мара.

— Под вечер, часов в семь, небольшое подразделение проследует по нашему городу. Вот и увидим! Мы должны их встретить по стародавнему обычаю — хлебом-солью!

— И цветами! — добавляет кто-то.

Со всех сторон слышатся радостные восклицания, кто-то предлагает: на шоссе у Сарыбаира непременно соорудить триумфальную арку, украсить ее зеленью и повесить надпись: «Добро пожаловать, братья-освободители!»; закупить и поднести бойцам сигареты и фрукты; установить две трибуны — возле читальни Ангела Кынчева и у крытого рынка.

— И здесь, перед Областным управлением!.. — настаивают другие.

— И перед театром! Митинги — дело важное: надо, чтобы правительственная платформа стала близка каждому честному сердцу!

— Не получится, товарищи, они торопятся, — пробует угомонить присутствующих старый тесняк. — Их часть завтра утром уже должна быть в Плевене, им предстоит всю ночь двигаться!

Затем уточняется список ораторов, и тут возникает заминка: все, кроме Георгия Токушева, доктора Хаджиева и Каменова, отказываются выйти на трибуны — одни ссылаются на то, что не умеют говорить, боятся осрамиться перед людьми, другие сетуют на низкое образование, им, дескать, слов не хватает.

— Что вы, бог с вами, — оправдывается тетушка Мара. — Куда мне, глупой бабе, я в ораторы не гожусь…

Старый тесняк нервничает, его сухонький кулак взлетает над разлохмаченной головой.

— При чем тут оратор! Каждый должен сказать о том, чем он живет! Вспомните Дедушку[13], Георгия Киркова[14]!

Мало-помалу все смиряются и принимают на себя этот «тяжкий крест» (большинству присутствующих произнести слово на митинге куда страшней, чем участвовать в какой-нибудь рискованной акции против полиции). Затем разговор заходит о том, как обеспечить охрану гостей во время торжественной встречи. Конечно, советские солдаты сумеют постоять за себя, если местные «фашиги» рискнут поднять на них руку. Но такой инцидент вообще бросит тень на представителей новой власти: дескать, не смогли обезопасить своих друзей, спрятались за их спинами!

— Правильно, правильно! — соглашается Георгий Токушев. — Сейчас любая оплошность, даже какой-нибудь дурацкий случай могут быть ловко обыграны и способны произвести скверное впечатление, поэтому мы должны предотвратить всякую случайность.

Приоткрывается дверь, заглядывает взлохмаченный парень, один из «молодых добровольцев революции», как нарекли себя учащиеся ремесленного училища; он комично пыжится, желая что-то сообщить.

— В чем дело? — оборачивается к нему Кузман.

— Тут какой-то хрыч приплелся.

— Что за хрыч?

— Хаджиянев. Хочет непременно видеть товарища Токушева.

Старый тесняк в недоумении оглядывается.

— Кто он такой, этот Хаджиянев?

— Фабрикант.

Присутствующие переглядываются,явно озадаченные этим визитом: Хаджиянев действительно самый известный и самый богатый фабрикант во всем городе, идет молва, что он «зашибает бешеные деньги». Но что этому крезу понадобилось в стане своих заклятых врагов, как он отважился прийти в самый штаб Отечественного фронта? Георгий Токушев невольно ощупывает свое лицо — оно выбрито до глянца, он об этом позаботился утром, пока слушал речь Кимона Георгиева[15].

— Может, примем его? — предлагает Каменов, вынув изо рта мундштук. — Раз такая дичь сама свалилась к твоим ногам.

— А почему бы нет? — бросает доктор Хаджиев.

На пороге Хаджиянев — худой, серебристо-белая голова, идеально подогнанный костюм в мелкую клетку, прямо с иголочки. Его можно принять за ученого, за университетского профессора. Фабрикант отвешивает низкий поклон и сразу адресуется к Токушеву.

— Если не ошибаюсь, я имею честь говорить лично с… — произносит он слегка дрожащим голосом.

— Да.

— Вопрос, который меня сюда привел… — При этих словах он круговым движением указывает на присутствующих и обращает внимание на то, что в руке у него чемоданчик.

Георгий Токушев прерывает гостя:

— Я от своих соратников ничего не таю.

— Все-таки сумма крупная… — мнется Хаджиянев. — А здесь человек десять. Я полагал, что это для вас лично!

Старый тесняк бледнеет.

— Что вы городите? — возмущается он.

Фабрикант облизывает губы и невнятно бормочет какие-то слова извинения, не теряя, однако, присутствия духа.

— В чем дело? — подходит к нему Георгий Токушев.

— Я принес сто тысяч, — пятится Хаджиянев. — Как вы изволили приказать через тех ребят… Мне был дан срок до половины седьмого, но я решил вручить эту сумму не у себя дома и не им, как было условлено, а лично вам… Раз вы потребовали от меня такой откуп — извольте, вот вам сумма, вся до последней стотинки!

Токушев стонет, точно его ударили, и опускается на придвинутый Кузманом стул.

— И кто… кто сморозил такую чушь?

— Группа по экспроприации и конфискации.

— Товарищи, вы что-нибудь понимаете? — вертится на стуле Георгий Токушев, бледный от возмущения. — Я лично как в тумане… Ей-богу, как в тумане!

— А мне все ясно, — мрачнеет Кузман, чувствуя, что и сейчас камни полетят в его огород. — В городе орудует банда под такой вывеской. Она уже «экспроприировала» деньги у доктора Енчева, радиоприемник у учителя истории. Трудно сказать, что эти подонки еще успели натворить!

— Во имя революции, не так ли? — ужасается доктор Хаджиев.

Старый тесняк смотрит исподлобья на Кузмана и говорит, прищурив глаза:

— Срок — половина седьмого. Остается десять минут… Ты сможешь устроить им поучительный спектакль?

— Смогу, — кивает Кузман.

— И нечего с ними цацкаться. Если не сдаются — наповал! Эти подонки опаснее для нашего дела, чем классовый враг.

Георгий Токушев потирает лоб и после короткого раздумья роняет сквозь зубы:

— Господин Хаджиянев, несите свои тысячи обратно!

Фабрикант склоняется над чемоданчиком, словно видит его впервые, и растягивает губы в едва заметной усмешке.

— Я так и предполагал… Мы тоже кое-что слышали о социалистах, они не разбойники с большой дороги. Несколько лет назад у нас ночевал один австрийский журналист, коммунист по убеждениям. Он ездил на Балканы в связи с какой-то своей книгой…

— Хм, да, вы свободны! — приостанавливает его излияния старый тесняк.

— Господин Токушев, а нельзя ли… Как бы это сказать…

— В чем дело?

— Нельзя ли мне дождаться здесь конца операции?

— Нет, — решительно возражает Кузман. — С вашей помощью нам будет легче их схватить.

— А если… Все может случиться…

— Вы не бойтесь, мы примем их удары на себя.

— Господа! — пытается убедить всех Хаджиянев. — Я деловой человек, у меня есть заслуги в развитии пашей такой отсталой страны. В цехах моей фабрики применяются новейшие методы…

— Пошли! — прерывает его тираду Кузман и устремляется к выходу, чтобы успеть устроить засаду.

Кроме Елены и Виктора, он берет с собой еще нескольких менее опытных молодых людей, Николая почему-то все еще нет, и неизвестно, где и чем он занят.

Дом у фабриканта солидный, в три этажа. Он стоит посреди широкого двора, со всех сторон обсажен деревьями, главным фасадом выходит на улицу Царицы Иоанны, спускающуюся к пристани. Первое, что бросается им в глаза, — это мраморная беседка наискосок от дома, она напоминает иллюстрацию к душещипательным романам. Придирчиво обследовав ее, Виктор говорит довольно:

— Я остаюсь здесь, сквозь эти амбразуры хорошо вести огонь!

Другие прячутся во дворе, за стволами деревьев, а один парень занимает позицию немного дальше, под навесом. Фабрикант отпирает массивную дверь и почтительно вытягивается перед Еленой, ее мрачный вид обескураживает его.

— Прошу вас!

Оказавшись в просторном холле, выдержанном в темных тонах, с портретом жены хозяина во весь рост на северной стене, Кузман не в состоянии скрыть своего удивления:

— Вы одинокий?

— Вдовец, — поясняет хозяин уже более раскованно. — А дети на вилле… Впрочем, наверху живет моя мать, она уже не покидает кровати…

«И вам не страшно?» — порывается спросить Кузман, но подавляет свое любопытство. Хаджиянев, как видно, угадывает его мысль, он расстегивает пиджак и указывает на кожаные кресла вокруг:

— Располагайтесь! Что касается прислуги, то… я распустил ее… Хочу идти в ногу со временем…

Извинившись, он хватает свой чемоданчик и исчезает в глубине дома. Кузман и Елена слышат скрип железа — должно быть, открывается и закрывается сейф. Когда фабрикант возвращается, чемоданчика при нем нет. На губах его блуждает виноватая усмешка.

— Хотя я участник мировой войны, за что получил соответствующее отличие от командующего фронтом, все же… все же, господа, порой мне что-то скребет душу… Зажечь свет?

Под декоративными сплетениями деревянного потолка вспыхивает хрустальная люстра в виде ромба, со стороны она похожа на корону, которую венчает узел из позолоченных цепей с инициалами в центре.

— Я купил ее в Вене, — следит за их взглядами Хаджиянев. — По довольно сносной цене, на распродаже…

— …еврейского имущества! — ехидно вставляет Елена и обращается к Кузману: — Уж больно яркое освещение, это может нас выдать.

Не дожидаясь новых намеков, хозяин гасит люстру и нажимает на кнопку близ дубовой двери. С обеих сторон загорается несколько бра, их приглушенный свет создает умиротворенную и, пожалуй, интимную обстановку.

За окном слышится хриплый лай, фабрикант, сжавшись, прислоняется к буфету с китайским фарфором.

— Идут! Я забыл вас предупредить: они ездят в кабриолете, у них собака — здоровенный бульдог, похожий на медведя…

Гремит выстрел, за ним — окрик Виктора:

— Руки вверх!

— Обнаружили нас! — вздрогнув, шепчет Елена, а Кузман бросается во двор, на ходу заряжая пистолет.

И сразу же задерживает троих парней с постными физиономиями мелких жуликов, один из них до отвращения прыщеватый, а четвертый — их главарь — легко перемахивает через ограду и бежит к пристани, с ним вместе огромный пес.

— Стой! — бросается за ним Кузман, дав знак Елене и Виктору стеречь пойманных, хотя те, похоже, бежать не собираются.

У входа стоит кабриолет, запряженный двумя неказистыми лошаденками, но над козлами красуется транспарант, на котором написано крупными буквами: «Смерть фашизму, свобода народу!», спереди развевается красное знамя, на нем серп и молот. Кузман прыгает на козлы и, схватив вожжи, сталкивает извозчика — мужика с прокуренными усами. Тот недовольно брюзжит:

— Я им не кум и не сват, наняли меня на целые сутки и платят по-царски.

Кабриолет быстро сокращает расстояние до беглеца, жилистого долговязого парня в хлопчатобумажном костюме с белой повязкой на рукаве, на которой краснеет какое-то пятно, вероятно буквы ОФ.

— Стой! Стрелять буду! — горланит Кузман, пытаясь справиться с оружием и с вожжами.

Но первым стреляет не он, а долговязый, пуля свистит у самого уха Кузмана, затем вторая.

— Сволочь! — стонущим голосом роняет Кузман, ощутив, как что-то горячее лизнуло его плечо.

Долговязый бросает в сторону пистолет, как видно оставшийся без патронов, пересекает улицу и взлетает над сваренным из труб парапетом. Кузман цепенеет — под ногами у беглеца зияет пропасть глубиной по меньшей мере пять метров, образуемая гранитной стеной, а внизу тянутся рельсы к Южному вокзалу. Остановив лошадей, Кузман повисает над парапетом — долговязый, хромая, бежит по шпалам.

«Дьявол!» — с трудом подавляет свое восхищение Кузман и снова кричит:

— Стой! Стрелять буду!

Долговязый оборачивается, вскидывает руку и показывает ему кукиш. Кузман нажимает на курок — спокойно, твердой рукой, жертва в западне, деваться некуда, по одну сторону каменный обрыв, а по другую — река. Слегка покачнувшись, долговязый садится на корточки, а на него с бешеной скоростью летит вагон, появившийся внезапно, словно привидение. Над притихшими дворами, над плещущимися водами реки раздается страшный вопль:

— А-а-а-а!..

37

Смеркается, день близится к концу. К резкой вони от прелой соломы и мочи примешивается тяжелый запах сырой штукатурки и плесени, где-то уныло жужжит муха. Двое незнакомых забились в угол и как будто дремлют, а учитель гимнастики торчит у зарешеченного окошка, темного от паутины и грязи, и время от времени тяжело вздыхает.

— До чего мы дожили!.. До чего дожили!..

Николай притих в самом темном углу подвала, ему не хочется, чтоб его здесь узнали — каково было бы удивление вот этого, что торчит у окошка, пойми он, кто сюда угодил в качестве четвертого арестанта! Впрочем, когда Николая привели и втолкнули в подвал, учитель гимнастики подошел к нему, присел на корточки и стал пытливо его разглядывать.

— И вас? — прошептал он.

— И меня, — неопределенно ответил Николай.

— Дома накрыли?

— Дома.

— Так нам и надо, коли мы такие разини… Как вас зовут?

Николай отходит подальше от света, струящегося сквозь мутные стекла. Учитель гимнастики выпрямляется и опять уходит к окошку, цедя сквозь зубы:

— Надо было раньше думать, где найти прибежище.

— Какое прибежище, какое прибежище? — еле ворочает языком пьяный. — Я не фашист, я из народа!

— Замолчи! — осаживает его другой.

— Не стану молчать! Как они смеют, почему они себе позволяют!.. Ты-то знаешь, что я давал Крачунову деньги не затем, чтобы… Я давал ему взаймы…

— Замолчи, тебе говорят!

Пьяный крепко выругался, поднял воротник (когда за ним пришли, он благоразумно напялил зимнее пальто) и притих, а его сосед заплакал, закрыв руками лицо.

Но вот, после продолжительной паузы, учитель гимнастики вновь подступает к Николаю — ему не терпится поговорить с кем-нибудь, поделиться своими тревогами, — но нарывается на его гневный отказ:

— Довольно, у нас с вами нет ничего общего!

— Ха, и вы не фашист?

— Нет!

Учитель гимнастики гадливо усмехается.

— Отрекаетесь! От всего отрекаетесь, неразумные болгары!

Николай чувствует, как его охватывает ужас, мало-помалу он овладевает всеми его клетками, подбираясь к самому сердцу, — уже знакомый ему ужас неотвратимости, полного бессилия перед стихией. Он не забыл и никогда не забудет того, что пережил во время пожара в кинотеатре «Одеон» — пожар начался в зале во время сеанса (показывали какой-то английский фильм, где туземцы охотились на диких зверей в джунглях). Огонь вспыхнул совершенно неожиданно, весь зал моментально заволокло дымом, языки пламени шипели, словно стоглавый змей. С балкона, из четырех лож и из партера понеслись дикие крики, вопли женщин и детей, стоны отчаяния:

— Погибаем!

— Ломайте боковые двери!

— Бегите! Бегите!

Николай находился в передних, дешевых рядах, но не сдвинулся с места, у него не было сил даже пошевельнуться, а вокруг стоял неистовый крик, перед его глазами, как в тумане, сменялись сцены панического страха. Белое полотно экрана сгорело в одну секунду, за экраном тотчас же охватило огнем всю сцену; левый барьер балкона, уже обуглившийся, рухнул в зал, придавив какую-то девочку. А Николай по-прежнему не двигался с места, будучи не в состоянии выйти из оцепенения и вырваться из ада в солнечный день, в прохладу зеленых деревьев, чьи очертания маняще вырисовывались в проломах стен. Он опомнился лишь после того, как услышал колокольчики пожарных машин, и выбрался наружу, почти не пострадав — пламя слегка опалило ему чуб да прожгло штаны в нескольких местах. Мать не знала, что он в кино, да и о пожаре ничего не слышала, но, когда увидела его, испуганно охнула и упала на лавку. Он старался ее успокоить, утешить, но затем его самого стало трясти от сознания, что он чудом избежал смертельной опасности. Потом его опять сковало оцепенение — долго ни на что не реагировал, чувствовал себя опустошенным. Но его сознание все-таки работало, он вновь и вновь пытался проанализировать случившееся. Что представлялось ему самым главным? Ужас! Ужас оттого, что ты беспомощен, что пассивно дожидаешься гибели, на которую тебя обрекла какая-то слепая сила.

Арест чем-то напоминает ему случившееся в «Одеоне» — нечто неожиданное, зловещее, непреодолимое! А какой позор его ждет, когда товарищи узнают, где он находится! Нет, пусть лучше расстреляют, пусть убьют прямо здесь, в этом подвале, где его никто не знает и где он никому не нужен! У него вырывается такой вздох, что учитель гимнастики резко оборачивается.

— Опять кто-то скулит!

Распахивается дверь, и в подвал ныряет какой-то субъект, разметав руки, чтобы сохранить равновесие. Сноп света, лизнув грязный пол, тут же гаснет, затем щелкает ржавый замок.

— Я буду жаловаться! — стучит новичок кулаком в дверь.

— Кому ты пожалуешься? — прерывает его истерику учитель гимнастики.

— В святейший синод! В правительство!

— В их же правительство, да?

Новичок замирает, упершись лбом в железную дверь подвала, дышит он странно, с присвистом, будто у него фистула.

— Я пожалуюсь союзникам… — шепчет он наконец.

— Господин окончательно рехнулся. Союзники разделили сферы влияния, нами пожертвовали.

Новичок тащится к стене и, устало сгорбившись, садится на пол.

— Но ведь я… Я ни в чем не виноват! — возмущается он.

Учитель гимнастики хмыкает.

— Господин Хлебаров, мы все не виноваты!

— Откуда вы меня знаете?

— А кто вас не знает?

— И все-таки… странно… Я про родного брата ничего не знаю. Вот уже десять дней, как он пропал… Может, ушел с немцами.

— Ваш брат — достойный сын отечества!

«Хлебаров, Хлебаров…» — копается в своей памяти Николай, а в это время новичок встает и опять дубасит кулаками в дверь.

— Я буду жаловаться! Я невиновен!..

— Перестань буйствовать! — стучат прикладом с другой стороны, да так властно, что в камере все замолкают.

Даже учитель гимнастики уходит подальше от двери, глухо наставляя новичка:

— Довольно вам, господин Хлебаров, с ними шутки плохи!

«Хлебаров… Хлебаров…» — терзается Николай и, тряхнув головой, отказывается от своих настойчивых попыток дознаться, что это за тип, — в конце концов, если судить по фамилии, то он не из бедняков. Николай пробует сосредоточиться на другом — что ему отвечать, если его все же вызовут на допрос? Поверят ли ему, если он откроет всю правду, можно ли надеяться на снисхождение, если они услышат рассказ о его увлечении Русокосой? Как ни странно, сейчас все это ему самому кажется не только смешным, но и нелепым — ремсист без ума влюблен в проститутку! И притом платонически, без всякой взаимности, мало того, о его чувствах никто не подозревает.

Дверь опять открывается, и слышен резкий голос:

— Николай! Есть тут Николай?

В коридоре гораздо светлей, и воздух не такой тяжелый и гадкий.

— К Кузману! — кивает ему человек, чье лицо до такой степени обветрено, что кажется кирпичным.

— Без конвоя?

— Без. — И добавляет после короткого раздумья: — За что это тебя упекли в тюрягу?

— Промашка получилась, — бормочет Николай, чувствуя, как у него стучат зубы.

Человек берет винтовку на плечо и озабоченно чешет затылок.

— Смотрите, детвора, этот буйный вихрь может так вас разметать, что окажетесь среди мусора!

По широким лестницам между этажами по-прежнему стремительно течет поток людей — у всех оружие, все возбуждены, то и дело слышатся приветствия. Бог ты мой, жизнь не останавливается ни на минуту, она не может остановиться — что бы с тобой ни случилось, какая бы участь тебя ни постигла! Как горько, когда осознаешь эту банальную закономерность, когда ты вновь ее устанавливаешь, год спустя, десять лет спустя! Перед тем как войти в штаб, он прислушивается к шуму за дверью.

— Алло, алло! — надрывается какая-то женщина. — Свяжите меня с Образцовой фермой!

— Успеете еще их конфисковать, — твердит другой, стуча чем-то твердым по столу.

Срывающийся голос возражает:

— Если отложить на потом, ничего не сохранится, тогда ищи ветра в поле. А ведь это исторические вехи!

Николай нажимает на ручку двери и с ходу отмечает: хоть на столе Кузмана горит лампа, но его самого нет. Никто на Николая не обращает внимания, только женщина, держащая в руке телефонную трубку, окидывает его рассеянным взглядом. Возле нее стоят люди — среди них человек в форме лесничего — и говорят о каком-то магазине, владелец которого бесследно исчез неделю назад.

— Для этого существует уголовный отдел! — говорит женщина.

Однако лесничий снисходительно отвечает ей:

— Так ведь и уголовный отдел распущен.

А вот и Кузман в накинутом на плечи пиджаке, левое плечо забинтовано, сквозь белую повязку кое-где проступают алые пятна крови. Встретившись с ним взглядом, Николай вытягивается и, сам того не желая, расплывается в улыбке (как это скверно, как это скверно!).

— Оставьте нас вдвоем! — тихо требует Кузман.

Все покидают комнату, проходя мимо Николая с полным безразличием, словно перед ними пень.

— Садись, — велит ему Кузман.

Николай присаживается на стул и спрашивает, не скрывая своего любопытства:

— Кто это тебя так разделал?

— Твои дружки!

— Какие дружки?

— Подонки! Те, которых ты пытаешься выгораживать.

— Я с подонками дружбу не вожу!

Кузман склоняется к нему.

— Зачем ты это сделал?

— Чтобы ее потом не оплевывали!

— А кем она тебе приходится?

— Никем.

— Абсолютно никем?

— Абсолютно!

Кузман усмехается и, размахнувшись, неожиданно дает ему пощечину. Потом, может быть сам удивленный своим поступком, переводит дыхание и принимается ругать Николая на все лады, не выбирая слов:

— Болван этакий! Чертов растяпа! Да знаешь ли, как о тебе судачат, какие пошли кривотолки? Тоже мне филантроп выискался, покровитель шлюх!

Николай молчит, испытывая непонятное чувство — его унижают, честят, как непутевого подростка, оскорбляют самым бесцеремонным образом, а ему весело, на душе легко! Нет, Кузман его не предал, Кузман рассеял все подозрения и верит ему — как верил до сих пор, как верил всегда! Что ж, пусть себе ругает, пусть бьет!

— Почему молчишь? Отвечай! — наконец приходит в себя Кузман, вытирая уголки губ.

— Что мне отвечать?

— Уж не влюбился ли ты в нее?

— Влюбился. По крайней мере до сих пор мне казалось, что я в нее влюблен…

— А теперь?

— Теперь, после всего этого… Смешно, ребячество какое-то.

— Ты что, не знал, что она профессионалка?

— Нет.

— Ты бывал у нее?

Николай краснеет.

— Никогда!

Кузман пристально смотрит на него со скептической усмешкой.

— Платоническая любовь, что ли? Несчастный девственник, товарищи готовы были тебя повесить вверх ногами!

Стук в дверь. Не дожидаясь приглашения, в комнату входит высокий стройный мужчина с седой, совсем белой головой, очень красивый, изысканно одетый.

— Кто здесь Кузман? — спрашивает он вежливо, и его зубы сверкают в улыбке.

«Истинный денди! — восхищается Николай. — Такие не часто встречаются даже в здешнем «высшем обществе».

— Это я, — отвечает Кузман.

— У меня к вам вопрос.

— Какой?

— Это верно, что вам удалось обнаружить полицейские архивы?

— Верно. А что?

— И теперь вы их запрятали как следует?

— Запрятали, будь они неладны! А вы кто?

Красавец мужчина почтительно кланяется.

— Раз так, я сдаюсь! Добровольно, без принуждения!.. — Он извлекает из-под пиджака пистолет и кладет его на стол, затем выкладывает несколько обойм с патронами. — Имею честь представиться: Лало Иванов, агент Общественной безопасности.

Кузман с Николаем оторопело переглядываются.

— Сдаюсь, — повторяет посетитель. — Добровольно, без принуждения. Раз архивы в ваших руках, мне ничего не грозит. Я у них служил около трех лет, но никогда — повторяю, никогда — не принимал никакого участия в изуверствах по отношению к нелегальным! Я не сделал по ним ни единого выстрела!.. Я давно понял, какой оборот принимают события, и всячески остерегался.

Кузман задумывается, затем обращается к Николаю:

— Обыщи его.

Однако обыск не дает ничего такого, что скомпрометировало бы агента — у него нет другого оружия, — и он продолжает энергично настаивать:

— Я хочу все вам описать, с начала до конца!

— А что вы собираетесь описывать? — спрашивает повеселевший Кузман.

— Допросы, господин Кузман, допросы! Они тоже в мою пользу…

— Какие допросы?

— Допросы партийцев, лидеров… Господа могут засвидетельствовать: я никогда пальцем их не тронул.

— Кого вы имеете в виду?

— Начиная с членов Областного комитета — Каменова, доктора Хаджиева, Нейкова, Ковачева, Мару, а однажды мне самого господина Токушева доверили. Я запирал их в комнате и заставлял кричать и стонать, а сам, вместо того чтобы избивать их, стучал ножками стула о пол.

— Ничего себе! — смеется Кузман. — Вам, пожалуй, удастся спасти свою шкуру.

— А для чего же я разыгрывал эту комедию? У меня были предчувствия, что эти бараны немцы проиграют. Смекнув, что арестованный важная персона, я твердил себе: ради бога, не трогай!

— А если мелкая сошка?

— Мелкую сошку лупцевал, конечно. Чтоб хранила преданность делу, закалялась… Зачем вам всякая дрянь, способная расколоться после первой затрещины?

Теперь и Николай развеселился — ну и штучка же этот Лало Иванов!

Тем временем агент таинственно озирается, глаза его светятся, как у кошки.

— Но я пришел к вам не с пустыми руками, господа, понимая, что дешево и даром мне не спастись! Вам, к примеру, известно, где сейчас находятся агенты Общественной безопасности?

— Где? — холодеет Николай.

— На чердаке уголовной полиции!

— Где, где?

— Забаррикадировались на чердаке…

Кузман срывается с места и машет рукой.

— Бери его оружие и за мной! — Затем выбегает за дверь и кричит во все горло: — Тревога! Обнаружены агенты!..

Эти слова звучат как гром среди ясного неба. И как насмешка: их разыскивают повсюду, в самых отдаленных уголках города, да и области, а преступники у них под носом, в полсотне шагов — трехэтажное здание уголовной полиции находится рядом с Торговой палатой напротив сквера. Перед зданием стоит несколько мотоциклов с колясками и немецкая автомашина с шарообразной антенной на крыше.

Сообщение о том, что полицейские обнаружены, мигом разносится по Областному управлению и как вихрь сдувает всех с мест: зажав в руках пистолеты, карабины, гранаты, и стар и млад устремляются к выходу — так велико желание поймать палачей, мучителей народа.

Но из самого верхнего окна уголовной полиции уже стреляют, правда беспорядочно. Атакующие вынуждены залечь кто где: между цветочными клумбами, за садовыми скамейками, возле мраморного памятника погибшим в Балканской войне — и отвечать столь же беспорядочной стрельбой (зато она сопровождается угрозами и проклятиями).

Перестрелка кончается так же внезапно, как началась: из распахнутых дверей уголовной полиции выходят один за другим, подняв руки вверх, такие знакомые, еще вчера наводившие на всех ужас Попик, Ботьо, Ждибра и прочие подручные и приспешники Крачунова и Среброва — Медведя. Конец фашистским прихвостням!

38

К городу подкрадывается ночь. Дворы и дома окутывает фиолетовый сумрак. После бурных страстей, после стремительного вихря событий все постепенно стихает. Площади пустеют, движение замирает, робко, но неуклонно возвращается власть мирных звуков — ржаво повизгивает колодезный насос, торопливо постукивает топор (для очага нужны дрова). Порой хлопает дверца сарая в окраинном квартале, где иные бедняки держат коз. Со стороны Дуная веет ветерок, нежный, ласковый, освежающий, несущий запах дремлющих вод. Небо очистилось от облаков, зажглись первые звезды.

В штабе Кузмана собирается молодежь: Елена, Виктор, Николай, ребята из ремесленного училища, несколько добровольцев-дружинников — лица у всех умиротворенные, как после тяжелого, но благодарного труда. Впрочем, разве не такое же выражение было и на лицах советских солдат? По всей вероятности, по городу проследовали лишь вспомогательные подразделения — у многих солдат волосы с проседью, а то и совершенно седые. Колонна миновала центральные улицы где-то в начале восьмого. Солдаты ехали на пяти грузовиках, зажав коленками автоматы и винтовки. Они всматривались в лица встречающих, однако глаза их выражали усталость. И печаль — затаенную, но не угасшую.

Предполагалось, что советские войска ворвутся в город с грохотом, словно буря или ураган, а у этих немолодых солдат такой кроткий вид, приветливые улыбки, стеснительность в каждом движении. Нет, эта армия пришла не как завоеватель и, конечно же, не как триумфатор, она явилась, чтобы исполнить свой долг — освободить народ от фашизма — и тут же вернуться по домам, где этих солдат ждет горечь и благодать повседневного труда, где им вершить свой вечный подвиг. И встречающие скоро постигли это, первое время они кричали, высоко вскидывая сжатые до боли кулаки, размахивали знаменами, а потом встали сплошной стеной перед головной машиной, остановили колонну, окружили грузовики, стали карабкаться на колеса, цепляясь за борта. И повели самые будничные, земные разговоры, объясняясь не только словами, но мимикой и жестами:

— Ты откуда родом? А семья у тебя есть? За что ты получил эту медаль?

Ответы обычно были немногословные, но порой за этой краткостью скрывалась целая трагедия: все близкие погибли в Киеве, никто не уцелел; жена на фронте, она врач, старший сын тоже воюет — под Ленинградом и на Балтике, а вот о дочке ничего не знаю, пропала без вести; меня трижды ранило, последний раз пуля прошла лишь в сантиметре от сердца, но вот все же выжил; наш колхоз в Средней Азии, туда немец не дошел, так что моим ничего не грозит, хотя и в тылу тоже не сладко; этой медалью меня наградили за то, что приволок «языка», и прочее. А снизу, с мостовой, тянулись руки, предлагающие арбузы, дыни, дешевые сигареты, плетенки и резные фляжки с вином и ракией (несмотря на запрет!).

— Спасибо, спасибо! — благодарно кивали солдаты, затем капитан с головной машины подал знак, и колонна тронулась — тихо, неохотно, провожаемая дружелюбными возгласами:

— В добрый час!

— До скорой встречи!

Лишь тогда Николай убеждается, что опасения относительно «возможных провокаций» были излишни, никто особенно и не следил за поведением «гадов», поскольку их просто не было, а если бы даже они пришли, разве посмели бы обнаружить себя? Когда возбуждение утихло, кто-то коротко говорит ему:

— К Кузману!

Николай снова встревожен, но, переступив порог переполненного помещения, соображает, что на истории с Русокосой поставлена точка (отделался пощечиной, скотина ты этакая!). А Кузман ворошит кучу бумаг, делает на них разные пометки и вздыхает:

— Двадцать три объекта — немало…

— Это на первых порах… — утешает его сидящая рядом Елена. — Через недельку-другую их заметно поубавится…

— Ты думаешь? — скептически усмехается он и поднимается на ноги. — Товарищи!..

Его краткое слово преследует несколько странную цель: он старается убедить их, что все то, что до вчерашнего дня следовало разрушать, сжигать, уничтожать, теперь необходимо беречь как ценнейшее народное достояние — склады с одеждой, провиантом, склады боеприпасов! Кроме того, железнодорожные станции, портовые сооружения, бензохранилище, общественные гаражи, пожарные машины, крупные предприятия (независимо от того, что там имеется собственная охрана), школы, читальни, театры, кино.

— Фашисты очухаются и вздумают еще начать наступление, — говорит Кузман. — Они могут ударить в самом неожиданном месте. Им не терпится показать, что они еще сильны, что они есть среди нас и сплачивают свои ряды. Я уже не говорю о том, что они не прочь посеять панику среди населения, вызвать у людей чувство неуверенности и добиться того, чтобы об их действиях раструбили за границей. Вот, дескать, как болгарский народ встречает власть коммунистов. Есть какие-нибудь неясности?

Молчание.

— Тогда давайте распределять объекты. Где будет по три человека, где по два, а где и по одному. Народу не хватает, оставшихся на службе полицейских Областной комитет не решается использовать. Центральный вокзал — Васил Сотиров и Карагезов из ремесленного училища. Здесь они?

— Здесь!

— Чем вооружены?

— Винтовками.

— Патронов достаточно?

— Хватит…

— Пристань — Стойне Пенев и Петко Цинцарски от «Жити». Им помогает ученица женской гимназии Малина Михайлова. Все присутствуют?

Николаю, Елене и рабочему с фабрики предстоит охранять нефтеперегонный завод — тот самый завод, который полтора года назад хотел поднять в воздух теперь уже казненный Таджер и его помощники. Каких только парадоксов не предлагает нам история!

Звонит телефон. Кузман берет трубку, растерянно моргает, бледнеет.

— Алло, алло! — кричит он срывающимся голосом. — Как вас зовут, гражданка? Почему вы молчите? Ладно, не вешайте трубку, ради бога! Где вы его заметили? Он мертв? На углу… Ясно, я знаю, где это! Алло, алло, товарищ!..

Кузман дует в трубку, снова прижимает ее к уху, но, как видно, ему больше не отвечают. Это его злит.

— В чем дело? — спрашивает Елена.

— Крачунов! Крачунова нашли!..

И снова, как в момент обнаружения агентов, все Областное управление на ногах — кто с пистолетом, кто с винтовкой, кто в машине, кто пешком, вразброд, без всякого плана действий, но у всех такой порыв, что никакая преграда их не остановит. Николай бежит рядом с двумя юными гимназистами, он ощущает струйки пота у себя на спине и под мышками. Хотя и беспорядочное, наступление все же развертывается по какой-то самостоятельной логике и, очевидно, нацелено на то, чтобы окружить предполагаемую жертву со всех сторон: одни несутся по Николаевской, другие мчат прямиком по длинному переулку, мимо почты, третьи пошли в обход по бульвару Царя Бориса. В этот раз не слышно ни криков, ни ругани, усталость вылилась в молчаливое, но непоколебимое ожесточение, лишь передние время от времени подают голос, уточняя направление:

— Сюда, товарищи, сюда!

В сущности, «место», к которому все устремились, якобы знакомое Кузману, находится где-то в густом сплетении улочек и проулочков, между армянским кварталом и небольшой треугольной площадью выше матросских казарм. Здесь темно — на редких электрических столбах нет лампочек.

Разрозненные группы начинают собираться, на небольшом пространстве народу полным-полно, люди нетерпеливы и уже на грани разочарования: неужели их одурачили, неужто им возвращаться с пустыми руками? Вдруг кто-то кричит дрожащим голосом, в этом голосе больше ужаса, чем радости:

— Това-а-арищи!..

Под кирпичной оградой, цоколь которой выложен из простого неотесанного камня, обнаружен труп мужчины. Кузман брезгливо, ногой, переворачивает его на спину и приседает на корточки, чтобы можно было получше разглядеть, затем выпрямляется, отирает рукой вспотевший лоб и сообщает без энтузиазма:

— Это он.

Елена тоже подходит и приседает на корточки, чтобы еще и еще раз убедиться, что перед нею действительно бывший начальник Общественной безопасности.

— Это он! — обращается Кузман уже к ней с утешительной ноткой в голосе.

Елена кивает, ее плечи вздрагивают, как у плачущего ребенка.

— Ну довольно! — успокаивает ее Николай.

— Тащите его в «опель», — отдает приказание Кузман, — и доставьте в подвал Областного управления. Должно быть, его ухлопал его же сотрудник.

Все понемногу успокаиваются, на обратном пути можно и поговорить:

— Нету больше царя Крачунова.

— Поделом ему!..

Члены Областного комитета высыпали на широкую лестницу, они встречают «тленные останки» своего заклятого врага с достоинством, в церемониальном молчании, как бы говоря: «Все вышло так, как мы и предвидели!» Один только бай Георгий не в силах сдержать волнение, он что-то бормочет, постукивая тросточкой.

Николай мечется в поисках Елены и фабричного рабочего, они смешались с толпой, а уже время идти — их ждет ночное бдение. Наконец рабочий нашелся, этому человеку богатырского сложения лет тридцать, он протягивает мозолистую руку и представляется:

— Стоян Калчев, по прозвищу Джука.

Оказывается, они должны «маленько потерпеть», девчонку позвали «на провод». Но Елена вообще не появляется. Кузман объясняет им, что она побежала домой, у нее отец при смерти, если еще не умер.

— Весь день бедняжка нервничала, — задумчиво говорит он, — словно предчувствовала беду. — И озабоченно добавляет: — Придется вам обходиться без третьего, всех уже распределили…

Прежде чем уйти, Николай, собравшись с духом, упорно, с вызовом и надеждой смотрит ему в глаза.

— А мой вопрос?

— Какой еще вопрос?

— О Русокосой…

Кузман отвечает лукаво:

— Катись ты со своей Русокосой!..

Джука очень словоохотлив, он длинно рассказывает о своем житье-бытье: отец его тоже рабочий, на кожевенном заводе, у них в доме всегда воняло от его одежды, пропитанной самыми гадостными испарениями, какие только можно себе представить; его хозяин — человек на редкость деликатный, вежливый — ублюдок болгарина и итальянки, бархоткой душу из тебя вынет; на фабрике действует подпольная партийная ячейка, руководит ею молодая вдова, мать троих детей, бабенка ладная, аппетитная, хотя мужиками не интересуется; жена у него тоже красавица, родила ему близнецов, но с той поры, как у нее заболели почки, все время хворает, день и ночь стонет, так что уже и семейная жизнь не мила, и все в таком роде, с примесью наивных сентенций и умозаключений вроде:

— Вот теперь и мы начнем маленько мараковать, что к чему! А ежели кто не пожелает сдаться, рано или поздно ему каюк!

По прибытии на завод Николай получает задачу охранять «проволоку», то есть проволочное заграждение вдоль берега реки. Сторожа оставляют его одного, советуя ему «смотреть в оба», особенно следить вот за теми акациями, что в лощинке: оттуда может грозить беда, если фашисты задумают устроить пакость.

Николай снимает с плеча карабин и на всякий случай загоняет в ствол патрон, после чего неторопливо прохаживается где потемней, чтобы его не было видно со стороны. А вдали тянется румынский берег — низкий, сумрачный, его линия сливается с лиловой линией горизонта. По стальной спине Дуная трепетно стелются золотистые дорожки. Река чуть покачивается, и создается впечатление, что перед тобой неподвижная твердь, что она не течет, а дышит. Где-то пронзительно и тревожно ухает птица, ее печальный стон звучит одиноко и монотонно. Николай несколько расслабляется, чувствуя, как жалобы этой птицы западают ему в душу, вселяют в него неизъяснимую грусть. И рождают в нем глубокое удовлетворение — оно полнее, чем счастье, потому что в нем есть доля мудрости. И какие-то виды на будущее — оно представляется сложным, грозит множеством непредвиденных испытаний. Как хорошо, что этот великий перелом совпал с его молодостью, когда он полон сил и мечтаний!

Но вот слышится шорох — кто-то приближается по тропке. Николай отходит в орешник, снимает курок с предохранителя.

— Стой! Кто идет?

— Николай! — доносится знакомый теплый голос. — Это я, не бойся…

Мать! Она обошла все канцелярии, все начальство. Так ей хотелось отнести ему чего-нибудь поесть.

— Сынок, ты все бегаешь, носишься повсюду, так и заболеть недолго…

Он сердится, упрекает ее, однако мигом приканчивает содержимое узелка — и ломтики хлеба, намазанные маргарином, и кусочек «военной» брынзы, пресной и безвкусной, как гашеная известь, и несколько хрустящих слоенок.

— В другой раз так не делай, — напутствует ее Николай. — Ведь я же на посту, мне запрещено отвлекаться. Представь себе, что ты меня отвлечешь в такой момент, когда классовый враг…

— Да, ты прав, ты прав, — покорно соглашается мать, в ее голосе и любовь и снисхождение.

Она уходит по тропке, темнота скрывает ее.

Николай думает о том, что скоро полночь, матери тащиться теперь домой по пустынным улицам — вот натерпится страху, бедняжка. И опять в душе его — преклонение перед ней, которое он ощутил еще рано утром, — преклонение и вместе с тем угрызения, раскаяние и признательность…

Город спит глубоким сном. Николай вслушивается в этот сон, все еще неспокойный, прерываемый внезапными стонами. Однако сон этот уже овеян другою жизнью, которая завтра, как только наступит рассвет, непременно даст новые всходы.

Его мысли опять прерывает крик ночной птицы, зловещий, похожий на рыдания. Зажав в руке карабин, Николай идет вдоль заграждения, собранный, настороженный. Идет навстречу рассвету.

Примечания

1

РМС — Рабочий союз молодежи. В годы реакции ремсисты под руководством Болгарской коммунистической партии боролись против монархо-фашистского режима. — Здесь и далее примечания переводчика.

(обратно)

2

Почтительное обращение к старшему по возрасту или по положению мужчине.

(обратно)

3

Болгарский революционный поэт (1895—1925). В поэме «Сентябрь» воспел героизм народного антифашистского восстания 1923 г.

(обратно)

4

Имеется в виду правое крыло Болгарской социал-демократической партии.

(обратно)

5

Так называют жителей западных районов Болгарии.

(обратно)

6

Тесняки (или «тесные» социалисты) — левое революционное крыло Болгарской социал-демократической партии, послужившее основой образования Болгарской коммунистической партии.

(обратно)

7

Имеется в виду освобождение Болгарии от османского ига.

(обратно)

8

Так называли болгары русских солдат-освободителей во время русско-турецкой войны 1877—1878 гг.

(обратно)

9

Чорбаджия — хозяин, богач.

(обратно)

10

Официальная фашистская молодежная организация, созданная в Болгарии в 1940 г. по образцу немецкого «Гитлерюгенда». Учреждение ее предусматривало ликвидацию прогрессивных молодежных организаций.

(обратно)

11

Болгарская фашистская организация, поддерживала прогерманскую политику болгарских реакционных правительств и способствовала травле евреев в годы второй мировой войны.

(обратно)

12

Болгарская фашистская политическая организация, образованная в 1923 г. из числа реакционных офицеров связи.

(обратно)

13

Так в Болгарии с любовью называют Димитра Благоева, выдающегося болгарского революционера, основателя и вождя болгарской революционной партии тесняков, преобразованной в 1919 г. в коммунистическую партию.

(обратно)

14

Крупнейший деятель болгарского революционного движения, соратник Д. Благоева.

(обратно)

15

Глава первого народного правительства Отечественного фронта.

(обратно)

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • 34
  • 35
  • 36
  • 37
  • 38
  • *** Примечания ***