На рассвете [Ирина Михайловна Шульгина] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

В лучах восходящего солнца вспыхнул небосвод и позолотились вершины холмов, окружающих долину. Пастух, гнавший стадо на водопой, поглядел вдаль, туда, где из тумана проступили дома и сады Башни Шаршона, и вздохнул. С древних времен стояло тут маленькое военное поселение, нынче гордо именуемое Кесарией по воле Ирода Великого и на радость римскому правителю. С тех пор, как язычники, пришедшие из-за моря, владычествуют над Иудеей, Кесария строится, богатеет, пирует и манит нестойкую молодежь нечестивыми чужеземными зрелищами.

Поодаль виднелся какой-то темный бугорок, овцы с блеянием обходили его, как поток обтекает валун. Пастух подошел поближе – посмотреть, что это такое, и замер – на пыльной каменистой дороге, что вела в город, ничком лежала женщина. Пышные волосы ее были мокры от крови, камень, пробивший голову, валялся рядом. Пастух наклонился, потрогал ее за плечо, перевернул на спину, попытался нащупать жилу на шее, чтобы почувствовать ток крови. Ему показалось, что он ощущает под пальцами слабые толчки и чувствует еле заметное дыхание – значит, она еще жива. Он не ошибся – ответом ему был чуть слышный стон. Пастух выпрямился и знаками подозвал подпаска. Мальчик резво подбежал и испуганно уставился на раненую. «А ну-ка, – строго сказал ему старший, – нечего попусту глазеть, быстро неси сюда жерди и шкуры». Мальчишка со всех ног пустился выполнять приказание.

Из жердей и шкур пастухи соорудили носилки, положили на них тихонько стонущую женщину и торопливо, насколько могли, направились к колодцу, у которого уже сгрудилось стадо. «Напои овец, а я попытаюсь ей помочь», – приказал старший и начал осторожными, ласковыми движениями смачивать рану на ее голове настоем трав, который всегда носил с собой. Потом взял кусок белой холстины, обтер ее испачканное лицо, поднес к иссохшим губам плошку с водой. Она застонала громче, сделала несколько судорожных глотков и приоткрыла глаза. Пастух пристально вгляделся в ее лицо и вдруг, чуть вздрогнув, отпрянул, будто что-то поразило его. Мальчик заметил это, подошел поближе, заглянул в лицо раненой.

– Молодая совсем, – сказал он, покачивая головой. – Красивая! Кто ж это ее так?

– Не нашего ума дело, – отвечал старший. – Может быть, она сама споткнулась ночью на дороге, и ударилась о камень.

– Скажешь тоже, – возразил младший, – если бы она сама споткнулась, рана была бы спереди или сбоку. А ее ударили в затылок. Кто-то,видать, ее подстерег и напал сзади, разбил голову. А почему ты так странно на нее смотришь, будто знаешь ее?

– Я вижу, – с деланной строгостью сказал старший пастух, – что это ты очень много знаешь. И как человек падает, и кто как на кого смотрит. А знать ты должен пока что совсем другую науку – как следить за овцами, чтобы они были сыты, вовремя напоены и здоровы.

Подпасок слегка обиделся и отошел в сторону, а пастух продолжал обихаживать женщину. Та закрыла глаза, бессильно откинулась на носилках и вновь впала в беспамятство.

* * *

Мерула, пыхтя и отдуваясь, шагал по шумным припортовым улочкам Кесарии. Он спешил навстречу торговому судну, груженному его товаром – тканями и иберийским вином. Надо было проследить за выгрузкой, рассчитаться с капитаном, отправить товар на склад. Торговля требует придирчивого хозяйского догляда. Чуть ослабишь хватку – потеряешь прибыль и навлечешь на себя неудовольствие патрона. Не желая опоздать, Мерула торопился, бесцеремонно толкал прохожих, бил по рукам лавочников, норовящих схватить римлянина за одежду и затащить в свою лавчонку, набитую жалким хламом. Солнце пекло так, будто сам лучезарный Феб, прогневавшись на смертных, пожелал изжарить их живьем. Да и сам Мерула за последние несколько лет, проведенных в беспечной праздничной Кесарии, потолстел, обзавелся сытым брюшком, потяжелел в шаге, утратил резвость – потому-то и стало трудно ходить, особенно под беспощадным солнцем Иудеи.

Ну вот, наконец, и порт. Внутреннее море сегодня спокойно, ласково лижет бока онерарий. Их паруса мирно свернуты, округлые корпуса покачиваются на волнах. Мерула одобрительно хмыкнул, вспомнив об иудейском царе Ироде, построившем здесь этот город с отличным портом, с гаванью, защищенной от ветров и штормов могучими молами из римского бетона с добавлением пуццолана. Да и жизнь в Кесарии устроена по римскому обычаю – здесь есть и с кем вести дела, ис кем отдохнуть от дел.

Мерула стоял, напряженно вглядываясь в морской простор и ища глазами свою «Диану-охотницу», как вдруг звуки бубна позади отвлекли на минуту его внимание. Он оглянулся – на небольшой площадке, окруженной коробами с зерном, еще не снесенными в амбары, собралась небольшая толпа – рабочие, ремесленники, портовые грузчики. В середине толпы, под одобрительные крики разношерстного люда плясала какая-то бродяжка – тяжелая грива нескромно распущенных волос окутывала ее плечи, тонкие руки в дешевых браслетах извивались, как змеи. Мерула с досадой отвернулся – монотонные звуки бубна тяжко отдавались в голове, шум и гогот раздражали, жара донимала.

Но вот, наконец, красавица«Диана – охотница» подходит к причалу. Паруса на обеих мачтах свернуты, умелые гребцы на корме плавно маневрируют между другими судами, суетятся матросы на палубе. Мерула в радостном предвкушении потер руки. Нет, не тюки с дорогими тканями, не амфоры с вином заставляли учащенно биться его сердце. На тканях и вине настоящих барышей не сделаешь, хорошую цену не возьмешь – слишком много конкурентов. Те, кто с избытком набьет его кошель полновесным тяжелым серебром, сидят сейчас в трюме, надежно спрятанные от случайных взглядов. Капитан знает, как провезти их так, чтобы они не пострадали в долгом плавании от болезней, недоедания и жажды, ведь на больных и истощенных ничего не заработаешь. За годы жизни в Кесарии Мерула приобрел многих влиятельных покровителей, и не только среди граждан Рима, но и среди иудеев, и сейчас, любуясь горделивым ходом «Дианы-охотницы», прикидывал, как он распорядится живым товаром, спрятанным до поры в ее трюме.

Пока шла разгрузка судна, пока Мерула улаживал дела с капитаном, день перевалил за середину, солнце склонилось к закату. Небольшую партию юных рабов – человек пятнадцать – выгрузили на берег. Мерула оглядел их быстрым взглядом, приценился. Большинству, пожалуй, не было и 12 лет, все выглядели неважно – устали, испуганы, заплаканы. Мерула не стал задавать капитану никаких вопросов – он и так знал, как они попали на «Диану-охотницу». Кого-то украли в пустынном месте, кого-то выкупили у пиратов, промышлявших у берегов Внутреннего моря, а кого-то продали их собственные обнищавшие родители. Что бы ни привело их в темный трюм «Дианы-охотницы», Меруле было их не жаль – такова, стало быть, воля Децимы, великой Парки, и изменить ее смертному не по силам.

Торговлей живым товаром Мерула начал заниматься очень давно – еще в Риме, когда он был рабом в доме Сестиев и упорно старался накопить денег на свое освобождение.

В этот патрицианский дом Мерула попал мальчишкой лет семи-восьми и в полной мере отведал плетки, побоев, горечи и унижений. Однако годы шли, и его хозяева все чаще стали отмечать живой ум, практическую сметку и безупречную честность юного раба. Глава дома Кезон Сестий мало-помалу стал поручать Меруле некоторые сделки по управлению обширным имением. Раб совершал дела с большим толком, выказывая при этом непоколебимую верность интересам хозяина. Год от года доверие Кезона Сестия к Меруле возрастало. Молодому рабу не было и двадцати лет, когда Кезон переложил на его плечи всю торговлю зерном – главный источник процветания дома Сестиев. В этом деле Мерула выказал необыкновенные способности и вскоре весьма приумножил состояние своего господина. Кезон, старый вояка, суровый, а порой и беспощадный к домашним и рабам, высоко ценил смекалку и честность Мерулы и по справедливости вознаграждал его за особо удачные сделки. Такрабу удавалось откладывать небольшие суммы, и он стал мечтать об освобождении. Сначала эта мечта казалась ему недосягаемой, но, по мере роста его сбережений крепла и, в конце концов, поглотила его целиком. Но Мерула быстро понял, что накопления его растут очень медленно, и, пожалуй, потребуются долгие и долгие годы, чтобы собрать нужную сумму.

Он уже было отчаялся оттого, что ему суждено пробыть в рабстве чуть не до старости, но счастливый случай свел его с торговцем из пиратской братии, промышлявшей юными пленниками. Это дельце пошло у Мерулы как нельзя лучше. Кезон Сестий наверняка знал о тайном промысле своего раба, но закрывал на это глаза – ведь эта «слепота» приносила и ему ощутимый доход.

Так Меруле удалось в короткое время наполнить свой кошель полновесными денариями, получить законное освобождение, а с ним – и римское гражданство. И пусть это было ущербное, неполноценное гражданство, пусть до конца своих дней он будет зависеть от патрона, но все же он стал свободным человеком и гражданином величайшей под небом империи.

Переехав вслед за патроном в Кесарию Иудейскую, Мерула работал на износ, преуспел в торговле тканями, вином и зерном, но своего самого прибыльного дела не оставил. Дела его в Кесарии пошли отлично, он никогда не упускал своей выгоды, быстро разбогател и приобрел известность в торговых кругах – как законных, так и тайных. Теперь он велел отвести пленников в лачугу на окраине порта, которую купил специально для этих целей, накормить, дать отдохнуть. Завтра он придет и самолично осмотрит каждого и каждую. Вольноотпущенник дома Кезона Сестия отлично знал, что иные связи важнее денег и щедрость порой бывает десятикратно вознаграждена. Так было в Риме, так продолжалось и здесь, в Иудее. Ведь место само по себе ничего не значит – человек со своими страстишками везде одинаков. Мерула придирчивым взглядом окинул свой товар и стал прикидывать, как он им распорядится: тем, кто поважнее и понужнее, сделает щедрый подарок – прекрасную девицу или нежного мальчика для сладких утех, смотря по потребностям одаряемого. Для этого он сам отберет лучших из лучших, остальных же выгодно продаст: тех, кто покрасивее – в богатые кесарийские дома, а других, похуже лицом и статью – в лупанарии, стыдливо прячущиеся на окраинах города.

Не торопясь, Мерула отправился домой. Жара чуть ослабела, порт постепенно затихал, готовясь к ночному отдыху, дышалось легче. На одной из грязных улочек, ступеньками взбегающей вверх, он увидел давешнюю плясунью – она сидела на камне с лепешкой в одной руке и горстью оливок в другой. Рядом – убогий глиняный кувшин, то ли с водой, то ли с дешевым вином. Откусывала хлеб большими кусками, проглатывала, почти не жуя. Мерула очень хорошо знал эту судорожную торопливость изголодавшегося человека – сколько раз он сам делал голод своим союзником для усмирения непокорных! Он подошел, остановился и, взглянув сверху вниз, спросил по-гречески: «Тебя как звать?». Зачем спросил, он и сам не знал – на самом деле она его совсем не интересовала. Сколько он перевидал таких плясуний в великих римских портах – и в Остии, и здесь, в Кесарии Иудейской! Бестолковыми, нелепыми движениями, которые и танцем-то не назовешь, они зарабатывают жалкие гроши на грубую лепешку, недозрелый сыр и кислое пойло. Вот и эта, еще совсем молоденькая, вскоре утратит свою грацию, превратится в жалкую пьянчужку и бесследно сгинет в каком-нибудь мрачном, зловонном закутке огромного порта.

Тем временем девчонка, услышав его шаги, подняла голову, откинула со лба пряди вьющихся волос и взглянула на него, не переставая жевать. На мгновение Меруле показалось, что он уже где-то видел этот взгляд, но где? Кто она – гречанка или иудеянка? Судя по внешности, скорее всего – иудеянка, хотя исконные жители этой страны недолюбливают Кесарию. Здесь живут те из них, кто хочет быть ближе к римской власти, заручиться поддержкой префекта, вести международную торговлю. Они высокомерны, эти иудеи. Поклоняются какому-то непонятному божеству, который, по их мнению, могущественнее, чем сам Юпитер. Даже эта ничтожная бродяжка нисколько не смущается, смело смотрит ему, богатому римскому господину, прямо в лицо и молчит, чуть кривя губы в усмешке.

Мерула не стал настаивать на ответе, а принялся внимательно рассматривать девчонку. У нее были длинные, красивые пальчики, рукава ее запыленного, вконец изношенного кетонета задрались, открывая тонкие запястья. Какое-то соображение закралось в практичную голову Мерулы. «Что, если попробовать? Не сумеет, так выгоню», – подумал он и сказал:

– Вот что… Видел сегодня, как ты плясала… там… – он махнул рукой в сторону гавани, – ты, видно, хорошо танцуешь?

Но она не отвечала, потом, все так же еле заметно улыбаясь, покачала головой, давая понять, что не понимает его. Он окончательно понял, что перед ним – иудеянка из бедных, не знающая даже по-гречески. Пробовать обращаться к ней на латинском языке – явно бессмысленно, а на арамейском Мерула сам говорил с трудом. Все его партнеры из Иудеи или из Сирии говорили по-гречески, и он не взял себе за труд по-настоящему выучить здешнюю варварскую тарабарщину. Для переговоров с иудеями ему обычно хватало нескольких десятков слов, дополненных выразительными жестами. Сейчас он попробовал задать ей свой вопрос по-арамейски, и она как будто поняла, кивнула, похоже, и впрямь считая себя танцовщицей. Тогда Мерула, медленно подбирая слова, продолжил:

– Хочу, чтобы ты станцевала для меня что-нибудь. Пойдем ко мне, я заплачу, – он вынул из-за пояса кошель и достал оттуда денарий. Девчонка так и впилась глазами в серебряный диск, даже рот приоткрыла, будто хотела его проглотить.

– Ну, что, идем? Заодно и поужинаем – чем-нибудь получше этого, – усмехнулся Мерула и ткнул пальцем в черствую лепешку, которую оборванка продолжала держать в руке. Приглашение тапоняла отлично, радостно кивнула, бросила остатки своего немудреного ужина в торбу («Запасливая», – подумал на это Мерула) и вскочила, не переставая все также чуть лукаво улыбаться своему благодетелю.

Он привел ее на свою небольшую, превосходно отделанную виллу, обстановкой не уступающую некоторым патрицианским домам в самом Риме. Они миновали атрий и прошли в перистиль – внутренний дворик, украшенный великолепными цветами и фонтаном, струи которого стекали в выложенный мрамором бассейн. В углу садика притаилась маленькая беседка, увитая ползучими розами. Мерула приостановился, оглянулся на свою гостью, и удовлетворенно усмехнулся – было видно, что она потеряла дар речи от такой красоты. Да, он вложил немалые средства в эту виллу, даже залез в долги, но траты того стоили – пусть все видят, как Фортуна благоволит к тем, кто смеет говорить с нею на равных.

Насладившись оторопью бродяжки, он приказал служанке приготовить своей гостье ванну с благовониями. Пока она под присмотром расторопной прислужницы лежала в теплой терракотовой ванне, Мерула велел принести ужин. На мраморном инкрустированном столе рядом с бассейном появилась печеная рыба, лепешки из пшеницы тонкого помола, смоквы, виноград и непременный соус гарум, без которого Мерула, выросший в богатом римском доме, не мыслил себе никакой еды.

Тем временем бродяжка, закончив омовение, вышла во дворик и предстала перед лицом своего благодетеля. Теперь уж ему наступило время вытаращить глаза. О, бессмертные боги! Каким волшебством превратили вы эту нищенку в нимфу? В белой, струящейся по изгибам тела тунике, с изящными ступнями, будто вырезанными искусным мастером, она стала похожа на ожившую мраморную статуэтку. Она улыбнулась Меруле, отщипнула пару виноградных ягод, отошла от стола и вскинула руки, приготовившись к танцу. Мерула поднес к губам тибию. Он полюбил эту дудочку с тех пор, как попал в дом Сестиев. Вскоре юный раб так овладел этим искусством, что господа велели ему услаждать слух своих гостей на пирах. Став свободным и богатым, Мерула не забыл свою певучую подружку. Он и сейчас иногда брал в руки тибию, извлекал из нее нежные звуки, будившие в его голове какие-то неясные образы, от которых щемило сердце – домик на берегу реки и ласковая женщина в светлых одеждах. Если становилось совсем печально на душе, он усилием воли прогонял видения и откладывал дудочку в сторону. За годы рабства, когда он горел единственным желанием любой ценой получить свободу, Мерула понял одну непреложную истину – если хочешь идти вперед широкими шагами, сбрось с плеч лишний груз воспоминаний и тщетных сожалений и не оглядывайся назад.

Впрочем, тибия Мерулы умела петь и веселые песни. Сейчас она запела звонко и радостно, а девчонка, услышав ее серебристый голос, вскинула голову и изогнула стан. Как змеи, сплелись над головой тонкие руки, заструились по плечам украшенные цветами тяжелые косы, плавно и призывно колыхнулись под полотном туники стройные бедра. Мерула был поражен – ее танец нисколько не походил на бесстыдные телодвижения площадных плясуний. Никогда не доводилось ему видеть такого – ни на пирах в доме Кезона Сестия, ни у гетер, куда он сопровождал своего господина, ни на римских площадях во время гуляний черни. Страстью, соблазном, искушением обжигал ее танец. Да она и не танцевала вовсе – она звала, околдовывала, привораживала. Мерула чувствовал, как часто бьется его сердце, как приливает кровь к его щекам. Наконец у него перехватило дыхание, он отбросил в сторону тибию, схватил в объятья юную танцовщицу и, как сатир, утащил ее в маленькую беседку, чтобы жадно овладеть ею на ковре из мягкой травы под сенью цветущих роз. Впервые в жизни он испытал такой любовный восторг. Это соитие нисколько не напоминало искусственную страсть профессиональных блудниц или покорные, робкие ласки рабынь. Прерывистое и жаркое дыхание плясуньи обдавало его щеки, он погружался в ее упругое лоно, и ему казалось, что от наслаждения он вот-вот потеряет сознание.

Потом, когда все кончилось, он не сразу выпустил ее из объятий. Странное чувство овладело им. Ему казалось, что он покачивается на волнах тихой, светлой радости. Он нежно гладил ее волосы, целовал полуприкрытые глаза, всем телом блаженно впитывал ее тепло и желал только одного – чтобы эти минуты длились вечно.

Наконец любовники отстранились друг от друга и вытянулись рядом на траве. Мерула глубоко вздохнул. Легкое облачко нежности, закравшееся в его сердце, улетучилось, и он принялся размышлять о том, какую службу может сослужить ему эта юная соблазнительница, искусная в танцах и любви. С такой можно проворачивать неплохие дела. Он предвкушал, как заносчивые римские чиновники, от которых зависит благополучие торговца, потянутся в его дом, чтобы насладиться изысканными блюдами, дорогими винами и необычными танцами этой дочери востока. Плясунья сумеет размягчить даже тех, кто давно очерствел сердцем и потерял вкус к жизни. Она растопит жаром своих ласк самых холодных и неподатливых, а уж Мерула сумеет направить их расположение к своей выгоде. И пусть только девчонка попробует возразить – узнает, что с Кезоном Сестием Мерулой, умеющим и наградить и наказать, шутки плохи.

Он блаженно потянулся. Нет, он не позволит своей плясунье стать дешевой добычей мужской похоти, блудной девкой, исполняющей любые капризы. Так она за год-другой постареет и потеряет свою прелесть. Он и сам себе больше не позволит поддаться сладкому искушению. Он будет беречь этот чудный цветок, чьего ложа удостоятся лишь избранные, лишь те, которым подвластно в полной мере оценить этот изысканный подарок вольноотпущенника Мерулы.

Тут он почувствовал ее взгляд на своем лице, повернул к ней голову и вдруг испугался, даже чуть вздрогнул – такая печаль плескалась в ее бездонных черных глазищах. Где же он видел эти глаза? На мгновение ему привиделась шумная улица и чей–то отчаянный взгляд, полоснувший его из-за спин каких-то мужчин, но что это было, и было ли на самом деле – Мерула не мог понять. А девчонка в следующую минуту чуть подняла уголки губ в понимающей улыбке, и он успокоился: «Показалось! Смышленая! Видно, ей и не нужно долго объяснять, что от нее потребуется!».

Они вышли из беседки и принялись за ужин. От любовных игр в обоих пробудился волчий аппетит – кушанья были жадно сметены, вино выпито. Утолив голод и осоловев от любви и еды, Мерула вдруг вспомнил, что он так и не знает, кого он привел в свой дом и как ее имя.

– Так кто же ты, плясунья? Откуда родом? Как тебя зовут? – спросил он.

Она вскинула на него свои глазищи, слегка дернула плечиком и стала что-то говорить, иногда махая рукой в неопределенном направлении. Мерула напрягся, собрал в голове все свои знания арамейского, но из ее рассказа мало что понял. Он разобрал, что пришла она откуда-то издалека, но что это за место, и почему она его покинула – так до него и не дошло. Но до него дошло главное: что ей нравится и Кесария, и красивая здешняя жизнь – тут она восторженно обвела взглядом перистиль, – и море, которого она раньше не видела, и что она давно мечтала жить здесь. А как зовут ее, он так и не разобрал, но решил, что это ему и не нужно. Зачем ему знать ее иудейское имя? Он придумает ей другое, красивое, одно из таких, каким называют себя изысканные римские куртизанки.

– Знаешь что, – сказал Мерула, с трудом подбирая арамейские слова, – я буду называть тебя Селеной. Нравится тебе такое имя? Селена, Луна, повелительница ночи.

Танцовщица улыбнулась и кивнула в знак согласия.

– Хочешь жить здесь? В этом доме? – спросил Мерула и, не дожидаясь ответа, потому что ответ был и так ясен, продолжал: – Я торгую разными товарами, у меня много важных знакомых, богатых людей. Я приглашаю их в свой дом, устраиваю щедрые пиры. За трапезой мы говорим о серьезных делах. Я люблю, чтобы мои гости оставались довольны. Понимаешь меня? – она как будто поняла, кивнула. – Если ты будешь украшать наши трапезы своими танцами, развлекать моих гостей, то будешь жить, как настоящая римлянка (при этих словах он увидел, как у девчонки загорелись глаза в сладком предвкушении). У тебя будет все – еда, красивые платья, дорогие кольца. Ну как, согласна?

Плясунья в восторге захлопала в ладоши и закивала из всех сил. Они подняли наполненные вином кубки, чтобы закрепить состоявшуюся сделку, а в том, что эта сделка – весьма удачная, Мерула убедился совсем скоро.

Прошло всего несколько дней с тех пор, как танцовщица поселилась в его доме. За это время бродяжка отдохнула от своих странствий, набралась сил, и исполнилась такой грации и прелести, что Меруле пришлось изо всех сил сдерживать свой пыл. Он отвел ей маленькую спальню в галерее и каждую ночь боролся с искушением войти к ней.

Еще тогда, в беседке, впервые познав ее, Мерула понял, что может привязаться к плясунье сильнее, чем следует. Но этого допустить никак нельзя. Неизвестно, в какой тупик может завести вольноотпущенника сердечная привязанность к безродной нищенке–иудеянке. Он, неполноценный римлянин, не должен поддаваться увлечениям и страстям. Ему надо искать жену среди свободнорожденных латинянок или гречанок, только это навсегда избавит его будущих детей от тени рабского прошлого их отца. Кезон Сестий Мерула – человек, твердо знающий свою цель, и ради этой цели он сумеет побороть себя. И бессонными ночами он раз за разом погружался в прохладную воду фонтанчика, чтобы остудить сжигающее его изнутри пламя желания.

Наконец настало время, когда он решил проверить чары плясуньи на других. Он сам отправился к своему бывшему хозяину, уже почти два года пребывающему в Кесарии на службе у префекта, с почтительной просьбой: оказать ему, Меруле, радость увидеть патрона у себя в доме.Тот выслушал благосклонно – молва об искусстве танцовщицы уже дошла до некоторых ушей в Кесарии, а Кезон Сестий, несмотря на почтенные годы, не утратил любовь к необычным зрелищам и молодым горячим женщинам.

Заручившись согласием патрона, Мерула послал приглашения еще нескольким достойным людям и стал готовиться к встрече гостей. Главное же было – настроить надлежащим образом Селену, так, чтобы ни один из гостей, а прежде всего – Кезон Сестий, не ушел разочарованным.

На следующий день, когда стало смеркаться, а солнце умерило свой пыл, у Мерулы в атрии, щедро освещенном и богато украшенном по такому случаю цветами, собралось небольшое общество. Хозяин дома расстарался – кушанья подавались на дорогих серебряных блюдах, а драгоценное фалернское вино, цветом соперничающее с солнцем, плескалось в изысканных, тяжелых кубках с искусным орнаментом. Все располагало к неспешной, дружественной беседе, и игривые нимфы и сатиры на стенках кубков, будто живые, приглашали пирующих принять участие в приятных, веселящих сердце забавах. От кубка к кубку лица гостей становились все более улыбчивыми, а речи – все более дружелюбными.

Когда совсем стемнело, Мерула незаметным жестом велел рабу, прислуживающему гостям, убрать почти весь свет, оставив гореть только четыре светильника вокруг возвышения в глубине атрия.

Он сделал знак, и из-за занавеси вышли два грека – один держал в руке тимпан, другой нес авлос. Первый обвел присутствующих веселым взглядом и ударил в кожаный бок тимпана ловкими маленькими руками, рассыпав звонкую дробь. Нежно и чуть тревожно запел авлос, занавесь вновь шевельнулась, и на возвышение вспорхнула танцовщица Селена, легкая и волнующая, будто соткавшаяся из полутьмы и лунного света, друга тайных вожделений. Невиданно дорогая туника алого шелка невесомыми складками облекала ее тело, таинственно посверкивали золотые нити в тяжелых черных волосах. Гости замерли, забыв про угощение и беседу.

Авлос запел громче, зазвенело монисто на плечах танцовщицы, сверкнула золотом змейка–браслет на тонкой руке, алая ткань огнем заструилась по изгибам тела, и Селена закружилась в танце, тревожа взгляды и сердца.

Не дыша, гости следили за ее колдовским танцем, и с тайной радостью наблюдал за их волнением Мерула. Он бросал незаметные взгляды в сторону патрона – тот сидел молча и неподвижно, не сводя глаз с танцовщицы. Мерула хорошо знал этот тяжелый, пылающий вожделением взгляд старого служаки и в мыслях приносил горячую благодарность своему покровителю, легконогому богу Меркурию за то, что тот надоумил его остановиться около нищей бродяжки на грязной припортовой улочке.

Наконец смолкла песнь авлоса, вскрикнул напоследок и затих тимпан, музыканты оттерли пот со лба и с поклоном приняли чаши с вином. А танцовщица обвела гостей черными глазищами, лукаво улыбнусь и скрылась за занавесью.

Гости перевели дух и разом заговорили: кто-то восхищался, кто-то спрашивал у хозяина дома, где он нашел такое сокровище, а патрон напрямик спросил, также ли она искусна на ложе, как и в танце. Мерула не ответил – лишь понимающе опустил веки. Он ликовал в душе: теперь он знал наверняка, что слухи об искусной плясунье быстро разнесутся по всей Кесарии и наполнится его дом охочими до новых необычных зрелищ гостями. И, глядишь, окажутся среди этих гостей сановники, которые крепко держат в своих руках невидимые нити торговых путей великой империи.

Была уже поздняя ночь, когда гости отправились по домам. Лишь Кезон Сестий не трогался с места. Вот он взглянул Меруле в глаза, и тот незаметным движением головы указал ему на маленькую дверцу в глубине перистиля, ведущую в спальню Селены.Патрон величаво поднялся и неторопливым, хозяйским шагом отправился туда. Мерула проводил его взглядом, услышал в ночной тишине, как скрипнула дверца спальни, как она захлопнулась за ночным гостем, и все стихло.

Праздник закончился, слуги убрали остатки пиршества, унесли светильники, тьма воцарилась в доме и во всей неугомонной Кесарии. А Мерула все сидел на мраморной скамье около фонтанчика и смотрел на тихонько поющую в лунном свете струйку воды. Ему бы радоваться оттого, что так угодил своему патрону и теперь вправе ожидать от него милостей и поблажек, но он отчего-то приуныл. Он знал, что сейчас происходит в спальне танцовщицы, ему даже стало казаться, что в ночной тишине он слышит поскрипывание ложа под их сливающимися в любовном восторге телами, и что-то, похожее на ревность, вползло к нему в сердце. «Проклятый старик», – подумал он о патроне, представил его надменное, сухое, жестокое лицо римского патриция, и вдруг непроизвольно сжал кулаки в порыве неконтролируемой, волной накатившей ненависти. Ворваться бы сейчас в эту маленькую спальню, накинуться на сластолюбивого римлянина, привыкшего распоряжаться судьбами других людей, будто тряпичными куклами, пинками выгнать его из дома на улицу и самому возлечь с юной плясуньей на ложе, обнять, прижать к себе нежное тело, зарыться лицом в ароматную гриву ее волос. Но нет, – вздохнул он в следующую минуту, – этому, конечно, не бывать. Не для того Мерула, почти не помнящий своей родины и отчего дома, долгие годы тяжко трудился, недоедал и недосыпал, хитрил, обманывал, обделывал дела с торговцами юным живым товаром и копил монету за монетой на свое освобождение, чтобы в одночасье все потерять из-за глупого любовного порыва. И все же… Он вспомнил тело Селены – тонкое, невесомое, душистое, и неслышно застонал. Потом глубоко вздохнул, как человек, смирившийся с невозвратимой потерей, тяжело поднялся со скамьи и отправился спать.

* * *

Прошло чуть больше недели, и раб патрона принес Меруле приглашение на ипподром, где вскоре должны были состояться гонки колесниц. На словах же раб сказал, что Мерула может взять с собой танцовщицу Селену – пусть и она насладится захватывающим зрелищем. Мерула кивнул рабу и велел передать патрону, как высоко он ценит оказанную ему честь. Когда раб с глубоким поклоном покинул дом, Мерула не сдержался и, как мальчик, захлопал в ладоши – это приглашение свидетельствовало о расположении патрона лучше всяких слов.

В назначенный день утром Мерула отправился на игрища в сопровождении Селены. Расчетливый делец, он специально вышел из дома пораньше, чтобы оставалось время поприветствовать своих друзей и знакомых, которых он наверняка встретит на улице. Хочешь быть удачливым – нигде и никогда – ни на зрелищах, ни в термах, ни на улице – не забывай о делах, приветствуй всех и каждого, кто хоть на гранум может быть тебе полезен. Важно шествовал торговец Мерула по улицам Кесарии чуть впереди своей спутницы. Она поспешала за ним, одетая на римский манер в светлую тунику из тонкого полотна и легкий плащ, окутывавший ее с головы до ног. Впрочем, с помощью золотой, тонкой работы заколки она закрепила покрывало на голове так, чтобы оно не скрывало ни ее живого, радостного лица, ни роскошных волос.

Они вышли на оживленные улицы, ведущие к ипподрому. Здесь им пришлось замедлить шаги – толпа становилась все более густой, пестрели греческие, сирийские, римские одежды, слышалась разноязыкая речь. Попадались и иудеи – в веселой и вольной Кесарии многие из них почувствовали привлекательность римской жизни, с охотой посещали скачки и гонки на колесницах, а некоторые даже заводили свои упряжки и возниц, чтобы самим принимать участие в состязаниях. На ипподроме и в амфитеатре можно было спокойно, не боясь осуждения, общаться иудею с эллином, чиновнику из метрополии – с торговцем из Иерусалима, простолюдину – с римским патрицием.

Мерула со своей спутницей неторопливо пробирался сквозь толпу и не мог скрыть довольной улыбки: знакомые попадались все чаще, его окликали, поднимали ладони в дружеском приветствии, и он понимал – это повышенное внимание он заслужил за счет маленькой танцовщицы. Это она сделала его известным на весь город, это ей выражают восхищение, это ей адресуют приветственные слова. Он оглянулся на нее и понял, что девчонка и сама это осознает – так счастливо сияли ее уголья-глаза.

Вдруг чей-то окрик привлек его внимание. Он оглянулся – какой-то важный иудей в богатом тюрбане что-то раздраженно кричал ему, явно указывая на Селену. Мерула посмотрел на свою маленькую спутницу и заметил, что она почему-то прикрыла лицо покрывалом, будто хотела, чтобы ее не узнали. «Что такое?», – озадачился было Мерула, но спрашивать времени не было – толпа скрыла иудея, и как мощный поток повлекла их на ипподром.

Они вошли и стали пробираться к своим скамьям. Мерула заметил Кезона Сестия на почетном месте в нижнем ярусе, недалеко от скамей, предназначенных для самого префекта и его свиты, и порадовался, что его патрон явно преуспевает в Кесарии. Как будто почувствовав мысли своего вольноотпущенника, Кезон Сестий обернулся, увидел Мерулу, дружелюбно кивнул ему и пальцем указал ему место во втором ярусе среди почтенных горожан. Мерула, едва не дымясь от гордости, прошествовал на свое место, а Селена, как того требовали правила, отправилась в верхний ярус для женщин.

Мерула уселся на скамью и вдруг рядом с патроном заметил того самого иудея в расшитом тюрбане, который перед входом на ипподром что-то недовольно ему кричал. Сейчас иудей беседовал о чем-то с Кезоном, тюрбан его величаво колыхался вслед его словам, и было очевидно, что эти двое давно и хорошо знакомы. Вдруг, прервав беседу, иудей оглянулся на Мерулу и пристально посмотрел ему в глаза, при этом неодобрительно покачивая головой. Мерула призадумался. Если иудей ладит с римской администрацией в Кесарии, имеет значительные связи, то нехорошо возбуждать его неудовольствие. Чем ему могла не понравиться Селена? «Наверное, – в некоторой тревоге размышлял Мерула, – слух о ней разнесся по городу, многие о ней слышали. Вот этот важный старики сердится, что женщина их племени услаждает нас, как они говорят – нечестивцев, танцами и ласками. Надо обязательно все разузнать получше – как бы она не повредила моим делам, вместо того, чтобы способствовать им».

Он оглянулся и посмотрел наверх, на ярус, где сидели женщины, пытаясь глазами отыскать Селену, но не нашел ее среди десятков разряженных, оживленно переговаривающихся женщин. «Ладно, поговорю с ней позже, после состязаний, допрошу, как следует», – решил он.

Тем временем начались состязания, и Мерула вмиг забыл о своих опасениях. Вздымая пыль, бешено неслись колесницы, неистово ржали кони, возницы яростно нахлестывали их взмыленные крупы, кто-то, не удержавшись, падал с колесницы под тяжелые копыта, кого-то на носилках бегом выносили с ипподрома служители. Две колесницы зацепились друг за друга осями, возницы остервенело хлестали друг друга и лошадей, толпа улюлюкала и ревела во всю мочь своей многотысячной глотки. Людские вопли и конское ржанье сливались в один немолчный стон, и Мерула с восторгом чувствовал, как его захлестывает и несет за собой безумие азарта. Он вскакивал, орал, размахивал руками и клялся себе, что непременно обзаведется упряжкой и колесницей, чего бы это ему не стоило.

Время состязаний пролетело незаметно, победители были вознаграждены, проигравшие освистаны, и зрители стали расходиться. Мерула вышел с ипподрома и встал неподалеку от выхода, ожидая Селену. Разгоряченные солнцем и азартом люди проходили мимо, толкались, шумно спорили, встречали своих женщин, некоторые дружески кивали Меруле, но Селена почему-то задерживалась. Постепенно толпа поредела, вот уже вышли продавцы воды, вот уже затихли крики служителей, убирающих ипподром, а Мерула все также одиноко стоял на солнцепеке.

Наконец появилась и Селена, и что-то в ней неприятно поразило Мерулу. В ней не осталось и следа от утренней веселости и оживленности – она выглядела, как маленькая, взъерошенная птичка. Теперь она старалась закрыть лицо покрывалом и оглядывалась по сторонам, будто опасалась встретиться с кем-то. Мерула тут же вспомнил свои тревоги и опасения и хотел было спросить, в чем дело, но тут послышался чей–то гортанный крик. Перед ним возник тот самый важный и суровый иудей, и глаза его сверкали от ненависти. Низкорослый слуга испуганно выглядывал из-за его плеча. Иудей что-то резко и хрипло сказал Меруле на арамейском, указывая на его спутницу. Мерула не понял, оглянулся на нее и увидел, что она вся сжалась, в лице не стало ни кровинки, а глаза округлились от страха. Она смотрела на незнакомца, не в силах издать ни звука, а иудей кричал ей какие-то ненавистные слова, будто хлестал плетью, наконец, плюнул в ее сторону, и двинулся прямо на Мерулу с явной целью толкнуть его плечом. Мерула в последний миг посторонился, закрыл собой Селену, и иудей прошествовал мимо. Казалось, что даже золотые нити на его накидке пламенеют от гнева. Мерула огляделся по сторонам и заметил несколько пар не в меру любопытных глаз, устремленных на него с явной насмешкой.

– Кто это был? Откуда он тебя знает? – мрачно спросил Мерула танцовщицу.

Та, надвинув покрывало на голову, так что лица стало почти не видно, пожала плечиком, будто в недоумении.

– Отвечай! – с тихой злостью приказал Мерула. Все сегодняшние столкновения с этим богатым, и, очевидно, влиятельным человеком, пробудили в нем крайне неприятное чувство. Ведь он на самом деле не знает, кто эта девчонка, живущая в его доме и пляшущая перед известными в городе людьми. Может быть, она воровка, преступница, скрывающаяся от законного наказания?

– Это… – дрожащим голосом проговорила Селена, – это – один родственник. Из Иерусалима. Я оттуда… сбежала.

Меруле вдруг стало ее жаль. «Сбежала… – подумал он и усмехнулся. – В Иерусалиме нравы строгие, а она, видно, слишком любила танцевать. Ну, что теперь с ней делать? Если из-за нее пойдут обо мне дурные слухи, придется ее выгнать».

Домой он шел так быстро, что Селене приходилось почти бежать за ним. Добравшись до дома, она юркнула в свою спаленку, явно не желая давать своему господину какие-то объяснения. Но не тут-то было – Мерула прошел к ней, рывком распахнул дверь и сурово спросил:

– Ну, говори, чем тебя так напугал этот человек? Что такое он про тебя знает? Признавайся во всем, а то!.. – и Мерула грозно сжал мощный кулак.

– Я… – тихо проговорила она по-гречески – за несколько недель своего пребывания в доме Мерулы смышленая иудеянка неплохо освоила главный язык имперского общения, – я сбежала из Иерусалима. Этот человек – родственник моего мужа. Они все меня ненавидят.

– Мужа? – оторопело спросил Мерула. – Ты что же, замужем?

Дело принимало и в самом деле дурной оборот. Замужней женщине зазорно участвовать в непристойных зрелищах, развлекать танцами посторонних мужчин. Это – занятие для бесстыдниц, гетер, блудниц. Римский закон на этот счет непреложен, а здешние иудейские нравы, очевидно, еще более строги.

– Но он… меня прогнал… дал мне разводную… – дрожащим голосом объясняла Селена.

– Тут что-то не так! Почему он прогнал тебя? Только не лги мне, – медленно и угрожающе произнес Мерула.

– Я – дочь бедной вдовы, а его родители – богатые уважаемые люди. Они хотели, чтобы он женился на достойной девице. На своей ровне. Я их не устраивала, они все делали, чтобы нас разлучить, – торопливо говорила она, путая арамейские и греческие слова, и глядела на Мерулу так жалостно, что у него размягчилось сердце. Сейчас она еще более походила на испуганную беззащитную птичку. Ее история показалась ему вполне правдоподобной и вызвала сочувствие. Он и сам в полной мере на собственной шкуре испытал, что значит – зависеть от богатых и знатных.

– Ладно. Пока оставайся тут, но знай – я буду думать. Если ты чем-то серьезно нарушила ваш закон, если тебя разыскивает твоя семья, я прогоню тебя прочь. И это будет, поверь, самое легкое для тебя наказание. Мне, а тем более моему патрону, не пристало ссориться с иудеями, это всегда приводит к нехорошим, далеко идущим последствиям, – злобно проговорил Мерула и вышел.

Солнце уже сваливалось к горизонту, но жара не ослабевала. Мерула, надеясь в тишине обдумать ситуацию, устало прилег на ложе у фонтанчика во внутреннем дворике. Его не оставляли безрадостные мысли. Как прекрасно начинался этот день, и как неудачно он заканчивается! Жаль будет расстаться с этой девчонкой, от которой он столь многого ожидал! Что же ему делать? В конце концов, Мерула решил не торопить события, пока оставить танцовщицу в своем доме и выжидать. Если окажется, что его патрону угодно ее присутствие, то вольноотпущеннику не о чем беспокоиться. От этого решения у него немного отлегло на душе, и он было задремал, как вдруг рядом с ним появилась чья-то тень. Мерула привстал и увидел низкорослого человечка в пыльной одежде, с котомкой за плечами. У Мерулы неприятно замерло сердце.

Никто в Кесарии не знал настоящего имени человечка, но он был знаком каждому. Рыжие, клочковатые волосы неплотно облегали его череп, и поэтому все звали его просто Руф, Рыжий. Толковали о нем разное. Одни говорили, что он – соглядатай префекта и усердствует в собирании неосторожно оброненных и недальновидных слов; другие утверждали, что он старательно доносит до чутких ушей метрополии сведения о самом префекте, надменном Понтии Пилате, чья чрезмерная суровость толкает иудеев слишком часто беспокоить жалобами самого божественного цезаря. Про содержимое своего заплечного мешка Руф говорил, стараясь придать своему гнусавому голосу жалобные нотки: «Нет у меня никакой защиты, кроме вот этого моего дружка». «Дружком» он называл бич-скорпион со свинцовыми наконечниками, которым владел, по слухам, до того мастерски, что одним ударом мог не только усмирить противника, но и покалечить его. Еще поговаривали, что за подобающую плату рыжий с помощью своего «дружка» склонял к повиновению непокорных рабов, нерадивых слуг, а то и не в меру упрямых должников. Как бы то ни было, этот незаметный человек с серыми глазками, близко сидящими у впалой переносицы, был вхож во все римские дома Кесарии, и никто не осмеливался выгнать его вон.

Сейчас Руф стоял перед обессилевшим от жары Мерулой и тихо улыбался, буравя хозяина дома пронзительными глазками. Мерула поднялся с ложа. Один только вид рыжего коротышки приводил его в бешенство, и больше всего на свете ему хотелось дать непрошенному гостю хорошего пинка под зад. Однако это горячее желание остужала мысль о «дружке», свернувшемся в заплечной котомке Руфа. Стараясь отогнать навязчивую мысль, что человечек приносит несчастье, Мерула вздохнул, ладонью отер пот с лица и любезно, насколько мог, осведомился:

class="book">– Приветствую тебя, Руф. Что заставило тебя в такое пекло, забыв о своем здоровье, почтить своим посещением дом бедного торговца?

– Ну-ну-ну! – захихикал Руф. – Кто осмелится назвать бедным торговца Мерулу? Кто в Кесарии не знает, как смело и ловко умеет он вести дела? Не иначе, как сам Меркурий благоволит ему.

И, не убирая с лица гнусную улыбочку, Руф продолжал:

– Я слышал, что крылатоногий бог послал Меруле славную подружку, которая привлекает в этот дом, – тут Руф обвел рукой цветущий перистиль, – влиятельных людей. Это ты хорошо придумал, Мерула, – украшать свои трапезы музыкой и танцами, делать из пира завлекательное зрелище. К тому же, твоя плясунья – иудеянка, и это тоже очень хорошо. Пусть жители Кесарии видят, как дочь этого беспокойного народа пляшет перед почтенными римлянами и угождает им. Я слышал, что твой патрон, Кезон Сестий, благоволит иудеянке-плясунье.

Мерула кивнул и продолжал внимательно вслушиваться в слова Руфа, уже совершенно уверенный в том, что визит рыжего коротышки добром не окончится. А рыжий все говорил:

– Н-да-а-а… Слышал я также, что достопочтенный Кезон Сестий сумел занять хорошую должность здесь, в резиденции римского префекта. («Все-то тебе известно, проныра», – раздраженно подумал Мерула и, криво улыбнувшись, кивнул собеседнику). – Он старается налаживатьсвязи с важными, уважаемыми иудеями. Иначе нельзя, просто невозможно мирно жить и вести дела в этой провинции. Будем надеяться, что ничто и никто (тут Руф как-то особенно выразительно произнес последнее слово) не помешает римскому патрицию занимать достойное место среди кесарийских сановников.

«О чем это он?», – с тайным испугом подумал Мерула, глядя в лицо Руфу, а вслух произнес:

– Я рад, что сумел доставить удовольствие своему патрону, и уверен, что смогу уберечь его от любых неловкостей и неприятностей в чужой стране.

– Конечно, – протянул Руф с явной насмешкой, – конечно! Благоволение патрона всегда на пользу вольноотпущеннику, – на этом слове коротышка ухмыльнулся до того глумливо, что Мерула невольно сжал кулаки. Но тут непрошенный гость с фальшивой любезностью попрощался с хозяином и, тихо ступая, пошел к выходу. Даже со спины было видно, как он рад, что сумел безвозвратно испортить полуденный отдых заносчивому вольноотпущеннику и поселить в нем беспокойство. Хозяин проводил его глазами, потом вновь прилег на ложе, и принялся в уме прокручивать слова Руфа.

Солнце завершало свой дневной путь по небосводу, день остывал, тени удлинялись. Мерула вслушивался в воркотню фонтанчика, пытаясь успокоиться, но это ему никак не удавалось. Тревожные мысли, будто разбуженные осы, роились в его голове. «Похоже, что проклятому коротышке что-то известно о моей Селене. Но что?», – томился он от неясных дурных предчувствий. Потом он вспомнил сегодняшнее столкновение с богатым иудеем, так напугавшее Селену, и расстроился еще больше. Отчего один вид танцовщицы вызвал у иудея такую ярость?Стало быть, Селена, или как там ее зовут по-настоящему, не просто сбежала из Иерусалима, а совершила какой-то серьезный проступок.«Но что такого могла совершить эта нежная и хрупкая девочка? – думал он со все возрастающим беспокойством. – И почему мне все время кажется, что я ее где-то уже видел?». Он даже сжал руками виски, чтобы помочь своей памяти, и вдруг вскочил, будто укушенный змеей.

* * *

Года полтора назад он довольно долгое время провел в Иерусалиме. Мерула терпеть не мог этот сумасшедший город, но что поделаешь – его привели туда их с патроном общие дела. Город бурлил в преддверии какого-то большого иудейского праздника, название которого Мерула не знал и не желал знать. Для него, вольноотпущенника Мерулы, главным было то, что его патрон Кезон Сестий по распоряжению самого Понтия Пилата направляется в Иерусалим на этот праздник, чтобы от лица римской администрации выказать уважение иудеям и предотвратить возможные беспорядки. А то, что во всякий большой иудейский праздник в город приходило великое множество народа со всей Иудеи и обстановка становилась весьма беспокойной, римляне знали очень хорошо.

Мерула выехал в Иерусалим заранее, чтобы подготовить своему патрону и его друзьям палаты в претории, а заодно провести кое-какие переговоры с дружелюбными к властям иудеями.

Уже на второй день своего пребывания он почувствовал смертельную усталость: иудеи везде, где только можно было, понаставили каких-то шалашей и палаток, разноголосая толпа сновала по узким улочкам с факелами, в ушах гудело от восторженных и ликующих возгласов. Но хуже всего было то, что Мерула постоянно чувствовал на себе ненавистные взгляды. Иудеи, живущие в Кесарии, были совсем другими – спокойными и благожелательно настроенными, многие из них искали покровительства и дружбы чиновников метрополии. Но здесь в спину римлянина непрестанно летели оскорбительные насмешки. Все это чрезвычайно раздражало Мерулу, и он считал дни от отъезда обратно в полюбившуюся ему Кесарию.

В один из дней, спеша по делам, Мерула встретил на улице странную процессию – группа мужчин с озлобленными лицами тащила куда–то молодую женщину. Она спотыкалась на каждом шагу и упала бы, если бы ее с двух сторон не держали за локти. Прохожие останавливались, кричали женщине что-то явно оскорбительное, некоторые презрительно плевали в ее сторону. Мерула посторонился, прижался к стене, давая дорогу мужчинам и их пленнице. Вот процессия поравнялась с римлянином, и тут женщина из-под гривы растрепанных волос вскинула на него глаза, полные боли и ужаса. Это была она – его Селена, ночная плясунья, украшение его пиров, отрада его патрона.

* * *

«Дурень, – теперь ругал себя Мерула, – как я мог допустить такую беспечность? Притащить неизвестную бродяжку в свой дом, уложить ее на ложе своего патрона!? Глядишь, этот ее родственник, чего доброго, решит, что римляне в Кесарии покрывают их преступников, выкажет неудовольствие Кезону, а тот не замедлит обрушить гнев на мою голову. Нет-нет, пусть сейчас же убирается прочь», – и, бесповоротно приняв это решение, он велел служанке немедленно привести плясунью.

Селена вышла в перистиль и встала перед Мерулой – бледная и спокойная, как человек, смирившийся с сокрушительным поражением.

– Послушай, ты, – угрюмо произнес Мерула, – я не верю тебе.Много месяцев назад я был в Иерусалиме и видел, как тебя тащили по улицам. Я только сейчас вспомнил тебя. Недаром сегодня этот почтенный старик в тюрбане так на тебя кричал! Он что-то такое тебе говорил, что ты испугалась! Я прекрасно это видел. Молчишь? Ты, должно быть, воровка? А может вовсе – убила кого-нибудь?

Она отрицательно покачала головой, не проронив ни слова.

– Ладно, мне все равно, что ты там сделала, как удрала из Иерусалима. Но мне не все равно, что будут говорить обо мне здесь, в Кесарии, что будут нашептывать Кезону Сестию и моим друзьям, тем, с которыми я веду дела. Так что уходи немедленно куда хочешь. Возьми деньги, еды на дорогу, украшения, которые я тебе покупал. На них ты можешь жить долгое время в свое удовольствие. А теперь – вон отсюда. Убирайся!

Она все также молча повернулась и пошла в свою каморку, а через недолгое время вновь появилась во дворике – в простой тунике темного цвета и в шерстяном плаще с капюшоном. В руках она держала ту самую выцветшую холщовую котомку, с которой несколько недель тому назад пришла в этот дом. Не останавливаясь, она миновала скамью, на которой сидел Мерула, подошла к воротам и обернулась, но ее лица в сгустившихся сумерках он разглядеть не мог. Ворота скрипнули, и все затихло. Мерула встал, пошел следом, выглянул на улицу и между глухими стенами домов увидел ее маленькую, быстро удаляющуюся фигурку. Ему показалось, что какая-то тень метнулась вслед за танцовщицей, но скорей всего это ему просто померещилось в неверном свете всходившей луны.

* * *

Мерула ожидал неприятностей, и они не замедлили явиться. Уже в следующий полдень пришел раб от Кезона Сестия и передал ему, что патрон желает немедленно его видеть. Мерула не мешкал ни минуты и тотчас отправился на виллу патрона.

Слуги провели его в атрий, где на скамье у бассейна с суровым видом восседал Кезон. Увидев своего вольноотпущенника, он сделал знак слугам удалиться и хмуро уставился в лицо Меруле. О, как хорошо знал Мерула этот тяжелый взгляд! Уже почти десять лет он был свободным римским гражданином, но до сих пор шкура бывшего раба помнила удары плетью, которые в далеком прошлом так часто следовали за этим взглядом.

– Вчера вечером, – глухо проговорил патрон, – ко мне пришел посланец Амирама, знатного иудея, который видел тебя и твою… плясунью, что ты ввел в свой дом. Этот человек сказал мне, что его господин весьма недоволен. – Мерула повинно склонил голову – то, чего он опасался, сбывалось. А Кезон неторопливо, будто вбивая в голову провинившегося тяжелые слова, продолжал:

– Эта блудная девка родом из Иерусалима. Она совершила что-то непотребное, и ей по их иудейским законам грозило серьезное наказание. Но ее кто-то спас – я не понял, кто и каким образом, да и желания допытываться у меня не было. Главное же дело в том, что Амирам выражает полное недоумение, что мы, римляне, покрываем преступницу, прячем ее в наших домах. («Слава тебе, богиня разума, что ты меня надоумила вовремя избавиться от этой бродяжки, – подумал Мерула. – Но что же все-таки она совершила?», – вертелся вопрос у него на языке, но он не осмеливался прервать патрона.) Но мне, – надменно говорил Кезон, – конечно, в высшей степени было бы безразлично мнение какого-то иудея, если бы этот иудей не ведал главными поставками египетского зерна сюда, в Кесарию, не владел бы несколькими пекарнями, которые снабжают хлебом воинов доблестного Десятого легиона, не был бы вхож к самому Понтию Пилату. Амирам и подобные ему иудеи – главная опора власти божественного Тиберия в этой стране. Нашему префекту, ревностно исполняющему волю цезаря, не нужен ропот, тайное недовольство и никчемные разговоры за спиной. А мне, старому воину, римскому патрицию на службе у наместника Иудеи, не нужно недовольство моего начальника. Поэтому, Мерула, избавься от этой иудейской беглянки, пусть они сами разбираются с ней. Надеюсь, – добавил Кезон, и в его голосе зазвучали металлические нотки, – ты меня понял?

– Я понял тебя, патрон, еще до того, как ты начал говорить, – отвечал Мерула, почтительно склонив голову. – Танцовщицы у меня уже нет, вчера под вечер я прогнал ее.

– Ты всегда был понятлив, Мерула, – одобрительно кивнул ему патрон. – У меня почти не было случаев разочароваться в тебе. Ты – верный, надежный человек, ты по праву именуешься свободным гражданином Рима.

Мерула склонился еще ниже – ему отрадно было слышать эти слова: Кезон Сестий был скуп на похвалы.

– Так, стало быть, ты ее выгнал? Она ушла навсегда? – подытожил разговор патрон.

– Навсегда, патрон. Думаю, что в Кесарии ее больше никто никогда не увидит, – ответил Мерула.

Кезон как-то неопределенно покачал седой головой, криво усмехнулся и вдруг коротко выдохнул:

– А жаль!

Мерула решил, что он ослышался и в недоумении поднял глаза на патрона, но Кезон Сестий, не снисходя до объяснений, нетерпеливым жестом приказал вольноотпущеннику удалиться.

Мерула возвратился в свой дом, прошел во внутренний дворик, присел на каменную чашу фонтанчика. В доме стояла тишина, только струя воды тихо ворковала о чем-то, да какая-то малая птаха возилась в ветвях кустарника. Мерула посмотрел на нее, сделал движение рукой, будто хотел подозвать ее поближе, но птичка испугалась резкого движения и с громким чириканием, трепеща крылышками, взвилась в небо. Мерула проводил ее взглядом, бросил взгляд в угол дворика, туда, где была спальня Селены, и вздохнул. Ему бы радоваться, что представился случай еще раз доказать патрону свою преданность, вовремя исполнив его волю, но он отчего-то загрустил. Его раздражение против иудеянки прошло и сменилось непонятным ему самому сочувствием. Подумать только – даже жестокосердый Кезон Сестий пожалел о ней. Неслыханно!

Где сейчас эта девочка? Похоже, что она не взяла ни денег, ни украшений, и, усталая, голодная, бредет по пыльной дороге неизвестно куда. А может быть, она еще не покинула Кесарию и пляшет где-нибудь в порту под одобрительные крики грузчиков и матросни, надеясь получить несколько жалких монет и грубую лепешку? Мерулой вдруг овладело отчаянное желание еще раз увидеть ее, заглянуть в ее бездонные глаза. Он торопливо вскочил на ноги, взял кошель с монетами и отправился в порт. «Может быть, встречу ее, заставлю взять деньги, чтоб не бедствовала хоть какое-то время».

Но напрасно он бродил по огромной кесарийской гавани, петлял по припортовым улочкам, заполненным разноголосой толпой. Тонкими, резкими голосами вскрикивали разносчики воды, вопили, что было сил, продавцы сладостей, драли глотку назойливые лавочники, орали пьяные матросы, сошедшие на берег, и, казалось, каждый в толпе норовил перекричать другого. Иногда в этом оглушающем шуме Меруле слышались звуки бубна, он спешил туда, но каждый раз его надежда оказывалась напрасной – Селены нигде не было. В конце концов, он устал, купил дешевого кислого вина в какой-то лавчонке и присел в тени дерева утолить жажду. Вдруг перед ним вырос Руф. У Мерулы холодок пробежал по спине – неужели коротышка следил за ним? Что ему надо?

– Ищешь ее, Мерула? – без всякого предисловия спросил наглец.

– Кого – «ее»? – мрачно произнес Мерула и воззрился в оловянные глазки соглядатая, не скрывая неприязни. – А тебе-то что за дело? Говори, кто тебя подослал следить за мной? Я знаю, что мой патрон, Кезон Сестий, благородный римский патриций, до такого не опустится. Да и нет у него причин за мной шпионить. Так что ты тут вынюхиваешь? Но кто бы ни был пославший тебя следить за ней и за мной, можешь его успокоить – я ее выгнал. Похоже, что ее нет и во всей Кесарии.

Лицо рыжего соглядатая, обычно глумливое, вдруг сделалось чрезвычайно серьезным. Глаза его округлились, как у человека, который хочет раскрыть другому тайну. Он склонился к сидевшему на корнях дерева Меруле и проговорил тихо, медленно и очень отчетливо:

– Ее нет не только в Кесарии. Ее вообще больше нет. Вчера ночью, после того, как ты ее прогнал, кто-то настиг ее на дороге и разбил камнем голову.

Мерула вскочил, опрокинув чашу с вином и, не помня себя, угрожающе двинулся на рыжего.

– «Кто-то», говоришь… – рычал он, сжав огромные кулаки, – кто же этот «кто-то»? Ты зачем… зачем ее убил? Я убью тебя, грязный коротышка! Кому она так помешала? Она что – опасная преступница? Этого не может быть! Врешь, скотина, врешь!

Тут Руф сделал какое-то незаметное движение – Мерула даже не успел понять, какое, только почувствовал, как резкая боль пронизала его насквозь, от плеча до пяток. Он вскрикнули схватился за плечо – пальцам стало тепло и липко, туника была располосована, кожа на плече содрана и болела нестерпимо. Мерула, мгновенно обессилев, вновь уселся на корни дерева, и, подняв голову, увидел, как Руф снисходительно смотрит на него сверху вниз.

– Сдерживай себя, Мерула, – спокойно выговорил Руф, небрежно играя своим «дружком» – бичом, который он незаметным движением вытащил из котомки и мгновенным, как укус скорпиона, движением огрел обидчика по плечу. – Таково было тайное желание Амирама, почтенного иудея, которого хорошо знает Кезон Сестий. Знают его и многие римские здешние чиновники, и сам Понтий Пилат. Амирам – почтенный человек, благорасположенный к римским властям. Наша власть нуждается в таких людях. Ты, надеюсь, понимаешь это? – Мерула кивнул. Ему было тошно чувствовать себя во власти этого человечка – тот весь светился от удовольствия видеть, как унижен и смирен его противник.

– Эта девка, твоя плясунья, – продолжал Руф с невыносимым спокойствием, – сильно провинилась перед своими, и ее хотели примерно наказать. Но выискался какой-то… бродяга…странствующий философ… и уговорил их пощадить ее. Это я слышал от самого Амирама. Этого бродягу послушались, ее отпустили без наказания, но злобу свою не утолили. Она сбежала из Иерусалима и стала зарабатывать на жизнь сам знаешь чем. И вот теперь ее настигло наказание, которого она год назад избежала. Ты меня понял, Мерула? – спросил Руф с ноткой пренебрежения, как обращается учитель к нерадивому школьнику.

– Нет, не совсем, – пробормотал Мерула, морщась от подступающей к горлу дурноты. Кровь из рассеченного плеча продолжала сочиться, туника намокла, рана, не переставая, ныла. – Какое дело нам, гражданам Рима, до их иудейских строгостей? Она мне сказала, что муж дал ей разводную. Почему же надо было продолжать ее преследовать?

Руф спрятал бич в котомку, помолчал, потом, нахмурившись, очень серьезно заглянул в глаза собеседнику:

– Да дело даже не в ней… Видишь ли, Мерула… все дело в этом философе. Из-за него Иудея никак не может успокоиться. Год назад Понтий Пилат под давлением иудейских начальников был вынужден согласиться на его казнь и заслужил этим неодобрение императора. Префект нарушил закон, пойдя на поводу иудеев и отдав на казнь человека, не виновного перед Римом. Но… вот что удивительно… дело это неведомо почему не закончилось со смертью этого философа на кресте. Некие люди, именующие себя его учениками, пустили слух, что он ожил, воскрес из мертвых и вознесся на небо, в обиталище бессмертных богов. Представь себе, Мерула, – хмыкнул Руф, – чего только не взбредет в эти иудейские головы! Казалось бы, глупость, сказка для несмышленых детей, которую можно выслушать, посмеяться и забыть. Но вдруг эта небылица стала расти, переходить от человека к человеку, и количество поверивших в нее все увеличивается. И начальники иудеев ничего не могут сделать с этими людьми – те не боятся ни побоев, ни тюрьмы, ни даже смерти и твердо стоят на своем.

– И все же я никак не понимаю тебя, Руф, – сказал Мерула, поглаживая себя по раненному плечу, – что нам до этих иудейских сказок? Я что-то такое слышал про этого человека, знаю, что его казнили, и от этого была какая-то смута в Иерусалиме. Ну и пусть его последователи верят в то, что он воскрес, что нам до того?

– Представь себя, ведь и я бывал на его проповедях, – отвечал Руф. – За человеком, привлекающим толпы народа, обязательно надо следить римским властям. А как же иначе, Мерула? Мало ли что он говорит среди такого множества соплеменников?

– И что же ты, услышал, Руф? – с неподдельным интересом спросил Мерула, на миг забыв о непрестанной боли в плече.

– С первого взгляда, – гнусавил коротышка, – проповедь этого человека была весьма мирной и безвредной. Я, обнаружив, что он ни слова не говорит ни о нас, римлянах, ни о борьбе против великой империи и божественного цезаря, поначалу не очень вслушивался, а потом понял…Понял, что этот человек проповедует очень опасные вещи, Мерула. Он говорил о каком-то небесном царстве, которое величием превосходит нашу могущественную империю, о каком-то небесном царе, власть которого неизмеримо выше власти всех земных царей и даже – власти божественного цезаря. И при этом сам он называл себя сыном этого небесного царя.

Наша власть умеет уважать чужие верования, – с пафосом продолжал рыжий, – мы не препятствуем иудеям поклоняться их непонятному богу, приносить ему жертвы в их храме в Иерусалиме. Божественный Тиберий и его помощники пекутся о спокойствии и процветании каждого народа в империи. Ты и сам это отлично знаешь, Мерула. Но этот человек нарушал их собственные иудейские законы, он посеял раздор среди своих же, он оказывал милость тем, кого сами иудеи презирают и отторгают от себя – с нищими, калеками, нарушителями закона, блудницами – такими, как твоя плясунья. И его слушали толпы народа, в его словах была скрыта непонятная сила, он умел убеждать – без оружия, без бичей, без угроз! А это – согласись, Мерула, – гораздо опаснее, нежели призыв к обычному бунту, с которым могучий Рим превосходно умеет справляться!

А можешь ли ты вообразить, Мерула, что это странное, зловредное учение уже проникло в умы некоторых наших воинов, доблестных легионеров, центурионов, на плечах которых утверждается все величие империи? Не знаю, как тебе объяснить, но я чувствую, что эти бредни, если не принять суровые меры, могут расшатать опоры римского мира. И почтенный Амирам весьма хорошо это понимает. Он уверен, что за всяким, кто подвергнулся влиянию этого человека, надо очень пристально следить. И я с ним согласен, Мерула.

– Следить, – покачал головой Мерула, – следить, но зачем убивать? Она-то была совсем безвредная. Она более месяца прожила рядом со мной, и ни разу, Руф, ни одного словечка не сказала ни о своем прошлом, ни о том человеке.

– Как же ты не понимаешь, Кезон Сестий Мерула! – поморщился Руф от недогадливости собеседника. – О своем прошлом она, конечно, боялась говорить. Боялась, что ты, или кто–нибудь из твоих гостей выдадите ее иудеям, а те, раздраженные, выместят на ней злобу, которую затаили против ее спасителя. Она потому и сбежала из родных мест и оказалась в Кесарии, надеясь, что тут никто ничего о ней не знает. Возможно, через какое-то время эта бродяжка сбежала бы и отсюда, отправилась бы даже в сам Рим, там уж ее точно никто бы не нашел. Там любят таких, как она, – танцовщиц на пирах, податливых к мужской ласке, – тут он криво ухмыльнулся, и Меруле страстно захотелось заехать кулаком по этому мерзкому рту, так, чтобы коротышка подавился своим собственным поганым языком. Тот подметил ненависть, сверкнувшую во взгляде собеседника, и будто невзначай потеребил веревку своей заплечной котомки, однако ухмылочку со своего лица стер.

– Тут еще вот какое дело, Мерула, – произнес Руф серьезно и таинственно, – муж этой самой… Селены до сих пор пытается ее разыскать. Не знаю, для чего это ему нужно – ведь даже найди он ее, им бы не позволили воссоединиться после всего, что случилось. Но он, безрассудный, никак не может успокоиться: под различными предлогами ходит по окрестностям Иерусалима, спрашивает о ней у пастухов, гоняющих стада из одного конца Иудеи в другой. Однако молодой человек, по-видимому, не осознает, что даже у стен бывают глаза и уши – так или иначе, об этих попытках стало известно его богатым и влиятельным родственникам. Вот потому-то Амирами хотел, чтобы девчонки совсем не стало. Мерула, я знаю, что ты меня ненавидишь, и напрасно – ведь я тебе друг. Да, друг, который уберег и тебя, и, конечно, почтеннейшего Кезона Сестия, от неприятностей, может быть, даже – от очень крупных. Пусть эти иудеи сами разбираются со своим невидимым богом, со своими философами, или, как они их называют – пророками, со своими законами, а мы должны заботиться о благоденствии великой империи и о спокойствии божественного цезаря. Ты согласен со мной?

– Да, Руф, – покорно промолвил Мерула. Он чувствовал себя слабым и униженным, как в юные годы, когда Кезон Сестий охаживал его плеткой за малейшее непослушание. Сейчас он мечтал только об одном – оказаться дома у своего маленького фонтана, смыть кровь, надеть чистую одежду и не слышать больше этого гнусавого голоса, не видеть этих сверлящих бесцветных глазок. – Я с тобой согласен. И я тебе благодарен, что ты на многое сейчас раскрыл мне глаза. Процветание Рима – главная забота его граждан. Я счастлив, что могу своими успехами в торговом деле хоть самую малость способствовать этому процветанию.

– Рад слышать такие слова, Мерула, – удовлетворенно промолвил Руф. – Они достойны гражданина Рима. Будь здоров, и пусть Фортуна не оставляет тебя своим расположением, – и, произнеся эти высокопарные слова, Руф подтянул неизменную котомку на плече и ушел.

Мерула проводил взглядом пыльную коренастую фигуру соглядатая и задумался. «С ним не поспоришь, – думал он о разговоре с Руфом. – Все правильно он говорил. Мне бы радоваться, что избавился от нее навсегда, но почему так тяжело на сердце? И обратно идти не хочется – в свой пустой, безжизненный дом». Мысли у него в голове мешались – ему казалось, что огромная империя навалилась на него всей своей непомерной тяжестью. «Но идти все же надо, – подумал он в следующую минуту. – Дела не ждут – надо проверить счета, подсчитать прибыль и убытки. Глядишь, за работой и грусть пройдет», – и он решительно поднялся, отряхнул платье от налипшей пыли, вытер рукавом взмокшее лицо и отправился восвояси, отмахиваясь от назойливых мух, привлеченных запахом крови.

* * *

Прошло несколько дней. Мерула усиленно трудился: самолично встречал в порту суда со своим товаром, дотошно проверял сохранность амфор с вином, ощупывал привезенные ткани – не испортились ли от сырости в дороге, расплачивался с капитанами, следил, чтобы привезенные грузы надлежащим образом были отправлены сначала на склады, а затем – в торговые лавки города. Он работал с утра до позднего вечера, не доверял дела никаким помощникам, не позволял себе полуденного отдыха даже в самые жаркие часы, надеясь, что занятость и усталость поможет ему стравиться с воспоминаниями о маленькой танцовщице.

Вечер за вечером Мерула входил в ворота своего дома в полном изнеможении, смывал с себя пот и пыль, наспех ужинал и присаживался к фонтанчику, слушал нежное журчание водяной струи и сражался с непонятной тоской, подступающей к горлу. «Ну, что ж это я? – пытался он уговаривать себя. – Что раскис, как девица? Что мне до нее? Сгинула, как и не было. Все равно ее ничего хорошего не ждало». Но никакие разумные доводы не помогали, и перед его взором все время вставало выразительное темноглазое лицо плясуньи под копной непослушных волос.

Как-то раз поздним вечером, когда шумная Кесария затихла, и с улицы не доносилось ни звука, к нему бесшумно подошел его раб.

– Господин, – произнес он вполголоса, видя, что Мерула погружен в глубокую задумчивость, – там какой-то молодой человек, по виду – иудей, спрашивает тебя.

– Пропусти, пусть войдет, – бесстрастно ответил Мерула.

– Господин, он не хочет сюда войти. Просит тебя подойти к воротам.

Мерула раздраженно пожал плечами, но, вспомнив, что иудеи никогда не заходят в дома язычников, чтобы не оскверниться чем-то, по их представлениям, нечистым, встал и прошел к воротам. В вестибуле, скудно освещенном масляным светильником, стоял незнакомец лет двадцати, не более и, судя по одежде – иудей не из бедных.

– Ты хотел меня видеть? – спросил его Мерула.

– Приветствую тебя, Мерула, – тихо проговорил пришелец.

– Откуда ты знаешь мое имя? Я тебя не знаю.

– Мерула, – произнес юноша, не отвечая на вопрос, и в его голосе явно слышались умоляющие нотки, – позови ее. Позволь мне увидеться с ней.

– С кем? – усмехнулся Мерула, чувствуя, как его охватывает гнев против этого не в меру любопытного мальчишки. – Здесь нет никаких женщин, кроме двух немолодых рабынь. Тебе, должно быть, нескромные языки рассказали, что здесь живет искусная в танцах красавица. И ты, молодой иудей, решил втайне, под покровом ночи, когда никто из твоих соплеменников тебя не увидит, поразвлечься, поглазеть на зажигательные танцы, будоражащие кровь. А может быть, тебе хочется не только посмотреть, как она танцует, но и навестить ее ложе?

Всхлипывания прервали раздраженную речь Мерулы.

– Умоляю тебя, – прошептал странный гость, – позволь мне увидеть Ревекку.

– Ревекку? – оторопело повторил Мерула, вдруг вспомнив, что он ведь так и не узнал настоящего имени Селены.

– Да, Ревекку, мою жену, – и молодой человек, более не сдерживая себя, заплакал.

– Твою жену-у-у? – протянул Мерула, и у него на миг перехватило дыхание. Он растерялся, не понимая, что говорить и чем утешить этого плачущего юношу. В конце концов, он решил, что надо сполна открыть ему горькую правду.

– Послушай, молодой господин, – сказал он, вздохнув, – этой женщины здесь больше нет. Еще несколько дней назад она жила в этом доме, но… ушла. И… не хочу с тобой лукавить…Не мучься напрасной надеждой. Не надейся ее найти… Она умерла.Ее больше нет. Эти сведения достоверны.

Молодой человек перестал плакать, некоторое время молчал, потом вскинул голову:

– Вы зачем?.. – выдохнул он в лицо Меруле, – зачем убили ее? Перед вами-то чем она провинилась?

Даже в неверном, мерцающем свете масляного светильника Мерула смог разглядеть ненависть, блеснувшую в глазах молодого человека, и резкий рывок его руки.

«Уж не нож ли он прячет под плащом?» – подумал Мерула. Он вспомнил устрашающие рассказы о сикариях, охотящихся на римлян, но почему-то нисколько не испугался и произнес:

– Успокойся, юнец, и выслушай меня. Поверь мне, я не убивал ее. Скажу больше – для меня ее смерть так же неожиданна и… горька, как и для тебя. – Последнее слово будто само слетело у Мерулы с языка, и, обронив его, он, наконец, сам себе откровенно признался, как тоскует по маленькой плясунье. – Ее убил другой человек, но и он сделал это не по своей воле. Ему приказали. А приказ этот отдал почтенный торговец, всеми уважаемый Амирам. Может быть, ты его знаешь?

Юноша тихонько вскрикнул и закрыл лицо руками. Повисло молчание. «Что это с ним? – удивлялся Мерула. – Отчего он так испугался, услышав про Амирама?» А молодой человек вдруг покачнулся, будто у него подкосились ноги, и упал бы, если бы Мерула не подхватил его под локоть и не усадил на деревянный табурет, стоявший в углу вестибула. Потом взял глиняную плошку, наполнил ее водой и протянул собеседнику:

– Возьми, иудей, выпей воды и приди в себя. Будь мужчиной. Ты еще молод и полон сил.

Юнец отпил воды, глубоко вздохнул и поднял глаза на Мерулу.

– Спасибо тебе, Мерула. Амирам – близкий родственник моего отца, их деды – родные братья. Я уговорил его взять меня в Кесарию якобы для того, чтобы вникнуть в тонкости торговли зерном, которые он так успешно здесь ведет, но на самом деле торговое дело для меня совсем чужое. Я надеялся здесь разыскать мою Ревекку. После того, как год назад она сбежала из Йерушалаима, где чуть не погибла, я старался выспросить о ней пастухов, пасущих стада в города, странников, идущих в Храм совершить жертвоприношение Господу. Поверь, я делал это очень осторожно, чтобы не проведали мои родные, а тем более – моя новая жена Рахэль. Она осталась в Йерушалаиме, ждет нашего первенца, а я… негодный муж, надеюсь разыскать здесь ее соперницу. Вернее сказать, надеялся. Но вот надежды больше нет, и Рахэли не о чем волноваться. Ревекка, Ревекка, единственная любовь моя!..

И мальчик опять начал всхлипывать.

– Если ты так ее любил, – резко спросил Мерула, чувствуя, как опять нарастает в нем раздражение против этого плаксы, – почему отпустил? Почему она сбежала? Может быть, ты ее обижал? Или не защитил ее от своих родных? Почему она однажды сказала: «Они все ненавидят меня»? Надо уметь беречь свое счастье! – покровительственным тоном выговорил юноше Мерула, но тут же сам себя спросил: «А ты-то сумел сберечь выпавшее тебе счастье?»

Гость перестал всхлипывать, поднял голову, и глаза его влажно блеснули.

– Меня зовут Накдимон Бен-Рэувен, я – сын почтенных родителей. Мой отец – уважаемый человек, прушим, знаток Закона. Он учит людей в собраниях, толкует Слово Божие, его слушают.

«О чем он говорит? Какие собрания, какой закон? – недоумевал Мерула. – По-видимому, его отец – жрец их иудейского бога» – наконец, объяснил он сам себе непонятные слова гостя. Но переспрашивать и уточнять он не стал – чужие верования его не интересовали. Главное, он понял, что Накдимон сейчас расскажет ему подробности жизни погибшей танцовщицы, и хотел поскорей их услышать. Он тоже уселся на маленький табурет и внимательно уставился в лицо гостя.

– Моя мать Йохананна – говорил Накдимон, – благочестивейшая из женщин, она не доступна никакому искушению и греху. При ней никто не смеет слишком громко смеяться или вести пустые, легкомысленные разговоры. Нечестивицы не решаются даже поднять глаза в ее присутствии. За благочестие и праведность Господь благословил моих родителей богатством, многодетностью, тучностью стад, – и гость, с важностью произнеся все это, вдруг замолчал и потупился.

«Ну что ж, это хорошо, – одобрительно думал Мерула, – видно, их бог, также как бессмертные олимпийцы, благословляет крепость брачных уз».

А молодой иудей вновь поднял голову и заговорил отрывисто и взволнованно:

– Да… Она была права – они не любили ее. С самого начала они ее невзлюбили, а уж потом… после того, что случилось… вовсе ее возненавидели. Бедная моя… А я… ничем ей не помог… А что я мог сделать?..

Тут гость вопросительно взглянул на Мерулу, будто ожидая от него совета. Тому лишь оставалось недоуменно пожать плечами. Его так и тянуло спросить Накдимона, что же все-таки случилось с Ревеккой, но он боялся прервать рассказ гостя. А тот, что-то вспомнив, вдруг улыбнулся, и его лицо осветилось радостью:

– Первый раз я увидел Ревекку на празднике Суккот. Ты знаешь, Мерула, какой это веселый праздник? Как все ликуют, восхваляют Всевышнего, строят шалаши?

Мерула отрицательно покачал головой, но понял, что на самом деле Накдимона вовсе не интересует его ответ – молодой иудей полностью погрузился в свои воспоминания, и было очевидно, что говорит он не столько со своим собеседником, сколько сам с собой:

– Никогда не забуду тот вечер. Во дворе Храма горели огромные светильники, все пели и танцевали с факелами в руках. Я стоял среди ликующей толпы, смотрел, как танцуют нарядные и пригожие девушки, и улыбался своим мыслям. Подходила моя пора жениться, стать главой новой семьи и продолжить наш род. Мои родители уже присмотрели для меня достойную невесту – Рахэль, дочь наших соседей, людей столь же уважаемых, как и они сами. У меня замирало от радости, когда я думал о ней и о нашей будущей свадьбе. Но Господу угодно было послать мне другую любовь, – и лицо гостя вдруг преобразилось, глаза расширились, губы улыбались. – В круг танцующих вдруг вышла невысокая девушка, совсем юная, лет четырнадцати, не более, две толстенные косы, как змеи, обвивали ее головку. Девушка начала танцевать, и все расступились и теперь смотрели только на нее. Она походила на лань, когда та взлетает по каменистым склонам к вершине горы, будто вовсе не касаясь земли, – такой грации и прелести были исполнены ее движения. И тогда, Мерула, я понял, что погиб. Я стал спрашивать у знакомых, кто она такая, и мне сказали: «Это Ревекка, дочь вдовы Рут, что живет у Навозных ворот». Я хотел к ней подойти, но она исчезла в толпе подруг.

Гость опять замолчал и в задумчивости стал теребить край рукава. Потом, будто очнувшись, вздохнул и продолжал:

– Той ночью она мне приснилась. Она смеялась и куда-то меня звала. Я изо всех сил старался догнать ее, обнять, прижать к сердцу, но у меня ничего не получалось, и она все ускользала от меня. Я проснулся. Было темно, сквозь проем в стене едва брезжил рассвет, и глаза мои были влажны от слез. «Увижу ее во что бы то ни стало», – твердо решил я и в тот же день отправился к Навозным воротам, туда, где селятся бедняки.

Тут гость примолк, будто потерял нить рассказа. Мерула чуть подождал, и, поняв, что гость мыслями улетел в неизвестные дали, подал голос:

– И ты ее встретил? Нашел дом ее матери?

Молодой человек встрепенулся и закивал головой:

– В тот день Бог воистину благоволил ко мне – не пройдя и полпути, я увидел ту, которую искала душа моя, – она шла к уличному колодцу с большим кувшином. В ту пору я был еще немного робок в отношениях с девушками, но, зная, что Господь любит смелых, поборол робость, подошел и почтительно ее приветствовал. Она отбросила покрывало со своей кудрявой головки и улыбнулась, показав красивые белые зубки. В лице ее не было никакого смущения, оно было открыто и приветливо. Мерула, явзглянул в ее глаза, в ее живое, веселое лицо, и в тот же миг понял, что сердце мое хочет только одного – чтобы она была рядом во все дни жизни моей. Конечно, ничего такого я ей не сказал, мы обменялись несколькими, ничего незначащими словами и разошлись. – В мерцающем свете масляной лампы Мерула видел, что лицо гостя светится радостью, и вдруг подумал, что завидует молодому человеку, что сам хотел бы оказаться там, у колодца, рядом с девушкой, несущей большой кувшин. Он весь обратился в слух, боясь пропустить хоть одно слово гостя.

– Я пошел домой, – говорил иудей, – и тем же вечером во всем сознался отцу и матери. Я всегда был послушным сыном, Мерула, никогда не смел противоречить родителям, но тут прямо сказал, что желаю жениться на девице Ревекке, дочери вдовы Рут, и никакой другой невесты мне не желательно. Мать не сказала ни слова, будто окаменела от моего известия, а отец пришел в невиданную ярость. Он даже не кричал – он извергал слова, будто рык. Оказывается, он видел Ревекку, слышал о ней и ее матери, и теперь метал громы и молнии. «Мало того, что они – нищие, вдова после смерти мужа перебивается поденной работой – неистовствовал он, – это еще можно стерпеть, бедность часто идет рука об руку с праведностью. Но ни Рут, ни тем более – ее дочь не отличаются ни благочестием, ни подобающей их положению скромностью. Знаешь ли ты, глупый барашек, что Рут не гнушается зарабатывать свои гроши повсюду, даже у язычников, в их нечистых домах?». («М-да, – подумал тут Мерула, – поэтому-то и мы сидим сейчас в вестибуле и не входим в дом – он, видишь ли, нечист для этих праведников»).

«А ее дочь Ревекка, – рычал отец, – несмотря на юные лета, уже прославилась в всем Йерушалаиме своей дерзостью и слишком большой охотой к пляскам. Девице не пристало ходить по улицам с непокрытой головой, улыбаться незнакомым юношам, во всякий праздник до поздней ночи плясать среди разгулявшейся толпы. Обе эти женщины весьма редко приходят в Храм, оправдываясь тем, что у них нет денег купить горлицу для жертвы Всевышнему. Но это всего лишь обычные отговорки нечестивых! Никогда, слышишь, сын мой, никогда бесстыдная дочь Рут не пересечет порог моего дома!». Вот так говорил мне мой отец Рэувен, а я всегда был…

– Послушным сыном, – тихо подхватил Мерула слова гостя.

– Да, Мерула, я был таким. Но тут ничего не смог с собой поделать. Нарушить волю родителей я не мог, но от боли и затаенной обиды занемог, стал чахнуть. Не хотел вставать утром, не хотел есть, отвратительны мне стали все домашние дела, и что хуже всего – я чувствовал, что начинаю ненавидеть моих любимых, столь почитаемых мной родителей. Прошло несколько дней, и они заметили неладное. Сначала сердились, пытались заставить меня поесть и заняться работой, но я ничего не желал. Целыми днями я в праздности лежал на циновке, будто каждый день у меня был шаббат, не ел и не имел сил подняться и выйти из дома. Родные испугались, позвали лекаря, но и он не помог. И тогда моя мать, почтеннейшая Йохананна, которая всю жизнь сторонилась всякой нечистоты, сама, представь себе, римлянин, сама отправилась к жалкой лачуге у Навозных ворот, говорить с Рут, сватать девицу, которую они с отцом отвергали всем сердцем. Вот какова была ее великая материнская любовь ко мне.

Опять повисло молчание. Мерула ни единым звуком не торопил собеседника, а тот словно погрузился в пучину прошлого и, будто потерявший силы пловец, никак не мог вынырнуть обратно. Наконец Мерула слегка кашлянул, и Накдимон очнулся:

– Узнав об этом, – вновь зазвучал его голос, – я полдня, что матери не было, провел в страшном беспокойстве: что ответит Рут? Наконец мать вернулась, но не подошла ко мне, а сначала стала говорить с отцом. Говорили они за перегородкой, вполголоса, и как я ни напрягал слух, но расслышал лишь отдельные слова. «Она еще отказывалась – ее дочь, дескать, слишком молода для супружества. Подумай, мой господин, ей оказывают такую честь, а она, жалкая поденщица, раздумывает!». Мне показалось, что мать заплакала, и отец стал что-то говорить ей мягким голосом. «Раз он ее так любит!.. – донеслись до меня его слова. «Не будет добра от этой женитьбы», – проговорила мать. Они еще пошептались и вошли ко мне. Лица их были печальны. «Накдимон, сын мой, – произнес отец. – Мы с матерью не можем спокойно видеть, как тебя снедает любовная тоска, хотя мы скорбим о твоем выборе. Мать твоей возлюбленной сегодня согласилась отдать свою дочь за тебя замуж. Я же уповаю на помощь Всевышнего, чтобы он вразумил твою невесту. Я надеюсь, что она, войдя в наш дом, проникнется праведностью и богобоязненностью, оставит свои дерзкие привычки и станет нам милой дочерью».

Нет слов, Мерула, для того, чтобы описать мою благодарность отцу и матери. Как безумный, я вскочил с циновки и принялся целовать им руки. Они растроганно гладили меня по волосам, и, взглянув на них, я увидел, что глаза их влажны. В своем ликовании я даже не подумал о самой Ревекке, ведь она, смелая и дерзкая, может быть, и не желает брачного союза со мной.

Теперь гость разгорячился, глаза на его выразительном лице оживленно засверкали, речь полилась быстро и плавно:

– – Через несколько дней произошло наше обручение. Пришлось нарушить обычай отцов и провести обряд обручения в нашем доме – ведь в маленьком и бедном доме матери невесты не поместились бы гости, приглашенные на столь важное событие. Настал великий для меня час, и Рут с дочерью появились в нашем доме. Невеста моя, как положено, была одета в светлый кетонет, а прелестную ее головку окутывало белое покрывало, из-под которого весело и лукаво глядели ее прекрасные глаза. Войдя в дом следом за матерью, она взглянула на меня, ласково улыбнулась, и сердце мое подпрыгнуло от счастья – я понял, что напрасно тревожился и Ревекка не против стать моей женой.

Иудей говорил так взволнованно, что это волнение передалось и Меруле. Он сидел на неудобном табурете, боясь не только пошевелиться, но и поглубже вздохнуть. А Накдимон чуть перевел дух и продолжил:

– Ты не представляешь, как прекрасна была Ревекка в день обручения. В столь важном собрании, в присутствии моей семьи и нашихдобрых друзей она вела себя как нельзя лучше – с лица ее не сходила нежная, приветливая улыбка, голос был тих и почтителен. Все были очарованы ею, я это видел и ликовал в душе. Ничего сейчас в ней не было от дерзкой плясуньи, притягивающей чужие нескромные взгляды. Даже мои родители расчувствовались, и отец на прощание поцеловал ее в лоб и назвал своей дочерью. Я был счастлив и думал, что это счастье будет со мной до конца моих дней! Глупец! – вдруг воскликнул Накдимон и ударил себя по голове обеими руками, как человек, осознавший свою глубокую ошибку. – Тогда я был совершенно уверен, что в нашем браке родится подлинная любовь…Как же сильно я заблуждался, Мерула, как заблуждался!..

Он осекся и замолчал, будто собирался с силами. Потом заговорил снова:

– Приготовления к свадьбе длились весьма долго: мой отец сам внимательно следил, чтобы были соблюдены все традиции брачного таинства. Я ни в чем ему не перечил, все исполнял по его велению, понимая важность этих традиций и обычаев, что лежат в основе всякого счастливого, благословенного Господом брака. Вот только ничего нам не помогло…

Накдимон коротко вздохнул и продолжил:

– И вот наступил долгожданный день. Вся улица заполнилась народом – нашими родственниками и друзьями. Заиграли музыканты, зажгли светильники. Моя мать собственноручно надела на мою голову старинный свадебный венец жениха, и я, стоя под хупой, – светлым балдахином, украшенным цветами, – с трепетом в сердце ждал свою возлюбленную. И вот показалось мне, Мерула, что взошло второе солнце – это наши матери вели под руки невесту, а сопровождали их несколько девушек в светлых одеяниях со светильниками в руках, – тут глаза Накдимона заблестели, а в голосе появились певучие нотки. Он рассказывал с таким увлечением, так выразительно жестикулировал, что Меруле стало казаться, что он сам присутствует на этом прекрасном празднике.

– Невеста была по обычаю закутана в светлое, шитое золотыми нитями покрывало. Ревекка рассказала мне потом, что ее мать, Рут, хранила это старинное покрывало, как зеницу ока. Самой Рут оно досталось от ее матери, и вдова не продала его даже в самые тяжелые дни, бережно сберегая его для свадьбы любимой дочери.

Мерула во все глаза смотрел на гостя, удивляясь произошедшей в нем перемене: теперь Накдимон беспрестанно улыбался – видно было, что он всем сердцем переживает свое утраченное счастье:

– Невесту подвели, и она взошла ко мне под хупу. По обычаю я приподнял покрывало на ее лице, и на меня глянули живые, взволнованные глаза Ревекки. Сколько буду жить, столько буду помнить этот взгляд моей черноглазой овечки – тревожный и радостный одновременно…

Свадебная церемония со строгим соблюдением всех обычаев отцов продолжалась. На некоторое время нас оставили одних в пустой комнате. Мы взялись за руки, молчали и так стояли. Я изо всех сил желал остаться с ней вдвоем под покровом ночи, но пока нам пришлось вернуться к гостям. Нам поднесли чашу Завета, и мы оба испили из нее вина, как супруги, посвященные друг другу и ставшие отныне единой плотью.

С невесты сняли покрывало, и украсили ее головку старинным головным убором из тонких золотых дисков. Этот убор был уже подарком моей матери. Он бережно хранился в ее сундуке, и сейчас она сама надела его на голову Ревекки в знак того, что всем сердцем принимает свою юную невестку.

Начался пир, и, поверь, Мерула, – он был великолепен. Мой отец ничего не пожалел для своего сына – лучшие вина, диковинные фрукты, нежное мясо ягнят и козлят. Зажгли такое множество светильников, что, несмотря на вечерний час, светло было как днем. Вот музыканты заиграли громче, вышли в круг прекрасные девушки, подруги невесты, и стали танцевать, прославляя молодых. А старшие радовались, глядя на них, хлопали в ладони, притоптывали ногами. И вот тут-то произошло неожиданное… Ревекка вдруг встала, вышла в круг танцующих, обратилась ко мне лицом и возвела руки над головой. Все остальные прекратили танец, цимбалы на мгновение затихли, а потом тихонько, но все громче и зазывней рассыпали свою трель.

Накдимон вдруг осекся и понизил голос:

– Теперь, вспоминая прошлое, я думаю, что в тот миг беда впервые постучалась в наш дом… Да только тогда я, конечно, ничего не понял… Да и как я мог понять?

Мерула, нахмурившись, слушал гостя, а тот казалось, совсем забылся и вел себя странно – пожимал плечами, качал головой, разводил руками.

– Это уж много позже, – бормотал он, – отец мне все объяснил… Несомненно он был прав… Именно с того все и началось…

– Да что началось-то? Что случилось? – не утерпел Мерула.

‒ А? – встрепенулся Накдимон, выныривая из собственных переживаний, как из воды. – Да-да… – Он вновь нащупал нить рассказа. – И вот Ревекка стала танцевать. Сияла ее головка в золотом уборе, нежно звенели браслеты на ее тонких руках. От ее танца разгорелось внутри меня жаркое пламя, и я, охваченный восторгом, оглядел лица гостей, уверенный, что все восхищены моей юной женой. Но с удивлением, нет…с огорчением я увидел, что у многих из них нахмуренные, строгие лица.

Только спустя долгое… долгое время, когда Ревекка навсегда исчезла из моей жизни, отец мой мне все объяснил. «Не печалься, сын мой, не горюй об этой шелудивой овце, что навлекла такой позор на нашу семью, а теперь и вовсе сбежала неизвестно куда, наверное, с каким-нибудь нечестивцем, – так говорил он мне. – Разведись с ней и присмотрись лучше к благородной Рахэли, что уже давно вздыхает о тебе. Вот какую жену желательно нам с матерью твоей видеть рядом с тобой». Я же молчал в ответ и всей душой отвергал его слова. Он, кажется, почувствовал это и рассердился, не встретив моего обычного согласия: «Я предупреждал тебя, сын, что не принесет тебе счастья эта Ревекка». Помню, при этих словах все закипело у меня внутри. Я, должно быть, слишком мрачно взглянул на него, потому что он нетерпеливо возвысил голос, стараясь меня убедить: «Помнишь, как она на вашей свадьбе, презрев все старинные, освященные веками обычаи, вдруг стала танцевать неподобающий танец, виляя бедрами и извиваясь станом? Может быть, в царском дворце и возможно такое. Говорят же, что некая девица своим бесстыдным танцем так обольстила правителя, что он не пожалел даже пророка, приказал его обезглавить и подарил сей блуднице его голову! Но то во дворце, среди всякого непотребства, а в таких семействах, как наше, где благочестие ценится превыше всего, такие танцы ни к чему! Уже тогда мы с твоей матерью поняли, что не будет добра от этого брака, и весьма огорчились».

Так говорил мне мой отец, и говорил, конечно, верно, да я помню только одно: как тяжко мне было слушать его! А тогда, на свадебном пиру, я не стал задумываться, отчего хмуры лица отца, матери, соседей. Я продолжал, дрожа от страсти, глядеть на Ревекку. Вдруг ее мать встала, подошла к дочери, обняла ее за плечи, заставила ее прекратить танец, и подвела Ревекку ко мне. Вновь накинули покрывало на голову невесты, и, осыпая цветами, проводили нас на брачное ложе.

Наконец мы остались с ней одни. Издалека до нас доносилась музыка и голоса пирующих, в нашей комнате было темно, горел только маленький светильник, и в его слабом свете моя невеста казалась мне светлым ангелом. Она молчала и улыбалась. Мы протянули руки и стали осторожно снимать друг с друга одежды. А потом… все вокруг исчезло – и пиршественные восклицания за стенами дома, и комната, да и весь Йерушалаим. И мы были только двое в вихре нашей любви, уносящем нас все выше к звездному небу…

Накдимон замолчал. Ночь уже совсем овладела городом, огонек масляной плошки был слишком слаб, и в вестибуле стояла полутьма. Мерула почти не различал лицо своего гостя, но слышал, как тот вздыхает, будто совершает тяжкую работу, и не торопил его. Непонятное, непривычное чувство камнем давило его сердце. Все перемешалось в этом чувстве – и ревность, и зависть к чужому счастью, и еще что-то, похожее на братское, даже отцовское чувство к молодому человеку, так же как и он, обреченному на горькие сожаления и бесконечное одиночество.

Потом он вновь услышал голос Накдимона:

– Потекли дни, недели и месяцы супружеской жизни. Очень скоро я с огорчением понял правоту наших родителей – ведь и мой отец, и моя мать, и Рут были против нашей свадьбы. Ревекка никак не хотела становиться благочестивой женой, покоряться мужу и склоняться перед старшими. Нет, она не была ленивицей, заботящейся лишь о нарядах и удовольствиях. Ревекка усердно работала в доме и в саду, и работа спорилась в ее маленьких руках. Но она слишком много смеялась, слишком любила веселую болтовню с соседками, а особенно – с молодыми соседями, слишком любила городские праздники. Но знаешь, Мерула!.. – вдруг воскликнул молодой человек, – я все равно ее очень любил! Любил вот такую – живую, беспечную, непокорную. И еще вот что тебе скажу!.. – иудей вздохнул, и черты его лица вновь слегка дрогнули. – Я потом только понял… когда потерял ее навсегда…. Она хотела радоваться Божьему свету, празднику, людям, всей жизни вокруг! Она очень любила жизнь. И она хотела, чтобы ее любили! Но я не смог… и никто не смог… Только он…

– Что? Кто он? – спросил Мерула, не понимая собеседника. – И чего ты не смог?

Но Накдимон не стал объяснять, а продолжал, все больше волнуясь, свою торопливую речь.

– Хуже всего было то, что Ревекка была недостаточно почтительна с моими родителями. Во всяком случае, им так казалось. Дома наши стояли рядом, и почти каждый вечер мой отец или моя мать приходили к нам, чтобы дать наставления молодым. Я считал… тогда считал… что так и должно быть, и с благодарностью выслушивал их речи. Но Ревекка смела проявлять нетерпение и даже перебивать их. Из-за этого их отношение к ней становилось все хуже. Они сердились и выговаривали мне, что не умею поставить жену на место. К тому же со дня свадьбы прошло уже много месяцев, а Ревекка до сих пор не понесла во чреве своем. Уже не только моих родителей стало это беспокоить, но среди соседей пошли толки и недоумение. Знаешь, как у нас говорят? Бесплодный брак неугоден Господу!

– Ну, это не только у вас, – тихо пробормотал Мерула, но иудей его не слушал – ему важно было излить боль, накопившуюся в сердце.

– Почитая своих родителей, я пытался выговаривать жене, чтобы вела себя, как подобает женщине в нашем семействе, и брала пример с достопочтенной своей свекрови, но Ревекка только смеялась в ответ, показывая белые зубки, потом начинала меня обнимать, и разжигала во мне огонь, от которого таяла душа моя.

Накдимон опять прервал рассказ, и повисла такая тишина, что слышно было шипение горящего в лампе масла. Иудей в рассеянности дергал какую-то ниточку в своем плаще, улетев мыслями куда-то далеко и от Мерулы, и от Кесарии. Мерула тоже молчал. Что-то странное происходило с ним – впервые за свои тридцать с лишком лет жизни он чувствовал сочувствие к другому человеку, к чужой сердечной боли.

– Что же было дальше? – спросил он полушепотом, и гость, чуть вздрогнув, вновь заговорил:

– Так в спорах и примирениях пролетел год и вновь наступил Суккот, Праздник кущей. Всё вокруг радовалось – и люди, и природа, а я пребывал в волнении и беспокойстве. Поползли неясные слухи, сначала – тихие, осторожные, потом – все громче. Вот уже соседи начали перешептываться у меня за спиной, кидать мне странные полунамеки и сочувственные взгляды, а некоторые – и усмешки. Хм, – усмехнулся Накдимон, – всегда найдутся люди, радующиеся чужим неприятностям и готовые раздуть самый маленький костер до небес! Так вот…я стал замечать, как они покачивают головами и пожимают плечами вслед моей Ревекке. Наконец, заговорили открыто, что моя жена слишком часто беседует с Михой, живущим на соседней улице, слишком громко смеется в ответ на его шутки, слишком смело откидывает покрывало со своей головы, что никак не подобает замужней женщине. Этот Миха, сын Нахума и Цфаньи, был собой красавец, любимец девушек. При виде милого личика его глаза начинали сверкать, как уголья, а речь разливалась говорливым ручьем. Про него шла молва, что он силен и смел, как леопард, и даже якшается с теми, кто злоумышляет против чужаков-римлян. Ох! – спохватился тут Накдимон, вспомнив, кто находится перед ним, и умолк в испуге. Но, поняв, что его собеседник пропустил последнее замечание мимо ушей, заговорил вновь:

– Много девичьих сердец сохло по нему, а его взгляд обратился на чужую жену, мою Ревекку. Где ж мне было тягаться с таким соперником? Я всегда был послушным барашком. Что я знал тогда? Дом, поле, сад, Храм, немногих друзей – таких, которые нравились моим родным. Ничто особенно меня не волновало за пределами своего дома, мне казалось, что его стены надежно укрывают меня от всякой беды и нечистоты. – Иудей слегка пожал плечами, будто удивляясь собственной былой беспечности.

– Я старался, как мог, вразумить жену, выговаривал ей, предупреждал ее, чтобы вела себя осторожней и скромнее, но – напрасно. «Зачем, господин мой, ты слушаешь пустые разговоры завистников? – смеялась она и дразнила меня своими белыми зубками. – Что с того, что я люблю, когда выдается свободная минутка, побеседовать с Михой? Его слова развлекают меня. Ты, мой муж и господин, всегда говоришь со мной строго и поучительно, как велят тебе твои почтенные родители, редко балуешь меня доброй шуткой и веселой улыбкой. Когда ты обращаешься ко мне, мне так и кажется, что я слышу голоса Йохананны или Рэувена. А Миха рассказывает интересные, необычные истории. Вот, например, вчера он поведал мне о каком-то плотнике с севера, из Галилеи. Будто бы этот человек ходит по всем городам и селеньям, исцеляет больных, увечных и незрячих, в порой даже поднимает людей со смертного одра. Ха-ха-ха, – веселилась Ревекка, – я сказала ему на это: «Каждый должен исполнять свое ремесло – плотник должен плотничать, а лекари – лечить больных. А умерших тревожить не надо – пусть покоятся с миром! Разве я не права, господин мой?» – смех ее разливался колокольчиком, румяные губы дразнили меня, и вместо строгого выговора я прижимал ее к себе и покрывал поцелуями ее личико. – Вот так этот «леопард» заморочил голову моей глупенькой Ревекке, обольстил ее своим змеиным языком, а потом… когда… все случилось…удрал, как трус, бросил ее им на растерзание…

Тут Накдимон пришел в необычайное волнение, дыхание его стало прерывистым, будто он со всех сил куда-то бежал. Он превозмог себя, перевел дух и продолжал:

– И вот… случилось страшное! Как-то раз вечером жена моя сказала, что пойдет навестить мать. Что ж – дело доброе, я согласился, но ждал ее с нетерпением, и волнение мое отчего-то все росло. Уже совсем свечерело, а Ревекки все не было. Я беспокоился все сильнееи, не в силах долее оставаться в доме, вышел на улицу, стал вглядываться в темноту. Небо вызвездилось, луна лила бледный свет на затихающий город. Помню, я сам себя уговаривал успокоиться, но волновался так, что мнетрудно дышалось, а сердце выпрыгивало из груди. Вдруг слышу топот – бегут соседи и кричат мне: «Накдимон, беда! Беда с женой твоей! Их поймали в саду за Кедроном! Беги скорей туда!». Не чуя под собой ног, я побежал вслед за всеми. Мы выскочили из городских ворот, и перед нами открылась дорога, ведущая в оливковые сады за потоком Кедрон. Луна равнодушно освещала дорогу, и в отдалении я увидел темную группу людей, которые что-то волокли за собой. Я бросился туда, подбежал ближе и… упал… Там, впереди несколько мужчин тащили по дороге мою Ревекку, вцепившись ей в волосы… а она, пытаясь освободиться, хватала своими руками их руки, падала, но…ее встряхивали и волокли дальше… – и Накдимон, уже не сдерживаясь, заплакал.

Прошло немного времени. Мерула не смел ни останавливать, ни утешать плачущего – он понял, что такую боль и отчаяние не утешить никакими словами. Наконец Накдимон совладал с собой, вздохнул и продолжал свой рассказ. Теперь голос его звучал глухо, как у человека, не оправившегося от тяжелой болезни:

– А откуда-то со стороны до меня доносились крики – это несколько человек избивали Миху. Не помня себя, я бросился к Ревекке, желая освободить ее от мучителей, но вдруг кто-то схватил меня за плечо. Я оглянулся. И испугался – это был мой отец, Рэувен, но его лицо было так страшно, что я не сразу узнал его. Его всего перекосило от ненависти, губы были сжаты в нить, глаза сверкали в темноте, как у зверя. «Отправляйся домой, – прошипел он мне. – И не смей даже думать об этой блудодейке! Она будет наказана по закону!».Я, как всегда, послушался отца, да и что я мог сделать в тот момент?

Потом-то я узнал, что мой отец заплатил кое-кому из соседей, чтобы следили за каждым шагом ненавистной ему невестки. Вот так влюбленные и попались в тот злосчастный вечер.

Я же, не смея и словом противоречить отцу, на подгибающихся ногах дотащился до дома, а там ждала меня в тревоге моя мать, Йохананна. Увидев меня совсем разбитым, она сильно опечалилась и стала сердечно меня утешать. Позже пришел отец, и они вместе старались укрепить меня, вселить в меня силы, а главное – ненависть и презрение к прелюбодейке. Но я, неблагодарный, едва их слушал, и мечтал, чтобы они ушли, оставили меня одного. Отец обронил, что Миха удрал, и его не смогли поймать, а Ревекку до утра посадили в яму у городских ворот в Нижнем городе, там она будет дожидаться утра и суда. И я в ответ на сочувственные речи отца и матери молчал и думал лишь о том, как бы мне выскользнуть незаметно из дома и пробраться к яме. Но мне это не удалось – когда они оставили меня, я почувствовал такую слабость, что не мог и двинуться, и попросту заснул тяжелым сном без сновидений.

Разбудил меня отец. «Вставай, сын, – строго промолвил он, – пришло время, пойдем». И мы пошли на площадь в Нижнем городе, где уже собралась довольно большая толпа. Светало, и я разглядел, что лица у всех – хмурые и сосредоточенные. Вскоре привели и Ревекку – я поразился ее виду. Она была такая бледная, испуганная, дрожащая, что жалость, будто змея, заползла ко мне в сердце и стала больно его кусать. По закону перед судьями должен был предстать и Миха. Ему, ввергнувшему чужую жену в такой грех, надлежало быть также наказанным, но этот храбрец, победитель женских сердец, удрал, сумел спасти свою шкуру, и Ревекка одна должна была ответить за все. А мне безумно хотелось схватить за руку свою несчастную, затравленную жену и как можно быстрее убежать с ней куда глаза глядят, прочь из Йерушалаима, прочь от этой мрачной толпы. Но ничего этого я, конечно, не сделал, даже не пошевелился, и надменно отвернулся от нее, когда она взглянула в мою сторону.

Пришли, как положено по закону, трое судей для осуществления малого суда. Перед ними выступили несколько человек – тех самых, которым отец заплатил, и они засвидетельствовали преступление Ревекки. Вышел перед судьями и мой отец. От слова до слова помню его речь. «Почтенные жители великого города! – сказал он. – Взгляните на эту блудную девку, что сейчас, жалкая, как побитая собака, стоит перед вами. Обманом и бесстыдными повадками околдовала она сердце моего сына! Как подлая змея, вползла в наше семейство и принесла нам позор и горе. Теперь взгляните на нас – на меня, поруганного отца семейства, на моего сына – опозоренного и обманутого этой нечестивицей. И будьте справедливы в вашем суде! Да не будет он излишне суровым! Но будем помнить, что от одной паршивой овцы может заболеть все стадо и от одной нечистоты зараза может перекинуться во все домы. Пусть же все свершится по слову Моше и по закону Божию».

Дело было ясное, суд свершили скоро и приговор вынесли незамедлительно: Ревекку, дочь Рут, жену Накдимона из дома Рэувена признать виновной в смертном грехе прелюбодеяния и наказать ее через побивание камнями. Исполнить же приговор надлежало немедленно, и муж виновной, Накдимон, чтобы смыть с себя позор, должен участвовать в наказании.

– Постой-ка, – вдруг прервал Накдимона Мерула, – как же так вы ей вынесли смертный приговор? Иудеи не могут кого-то казнить. Только римская власть, ведомая мудростью божественного цезаря и опираясь на закон и право, может выносить смертные приговоры и осуществлять смертную казнь. А вы совершили произвол!

Собеседник слегка усмехнулся.

– Ты, безусловно, прав, римлянин. Иудеям запрещено предавать кого-либо казни. Но знаешь ли ты, что такое побивание камнями? Преступника, скажем, мелкого воришку, шарлатана, выдающего себя за пророка, или же неверных супругов выводят за стены города в безлюдное место и бросают в такого человека камни. Или сталкивают с обрыва на каменистое дно оврага и кидают камни сверху. Разве это казнь? Ну, получилось так, что чей-то камень попал в сердце или разбил голову – так это несчастный случай, возможно, чей-то злой умысел. Будет ли римский прокуратор обращать внимание на такие мелочи? Не будет, Мерула, ты и сам это знаешь!

Мерула понимающе кивнул и нетерпеливо спросил:

– И что же было дальше? Ей вынесли приговор и…

– Ревекку подхватили с двух сторон за локти и повели. В первый миг меня удивило, что мы не пошли сразу к городским воротам, чтобы выйти из города и осуществить приговор суда, а зачем-то потащили Ревекку через Нижний город к лестнице, соединяющей его с Верхним. У себя за спиной я слышал, как они перешептываются. До меня донеслись чьи-то слова: «Он сейчас там. Пойдем к нему, посмотрим, что скажет». И кто-то, кажется, мой отец, ответил: «Вот и поймаем его на слове. Велит ее отпустить, – значит, он – вероотступник, попирающий Закон. А скажет – наказать, значит, он попросту лжец и мошенник, и никакого нового учения не имеет». И мне послышалось, как говорившие это захихикали. Я было оглянулся, пытаясь прочесть на их лицах какое-то объяснение, но, конечно, ничего не понял. Лица у всех были суровы и непроницаемы – ни тени жалости, ни искры сочувствия. А спрашивать что-либо у меня не было сил. За нашими спинами я увидел сгорбленную фигуру с серыми волосами – это несчастная Рут, посыпав в отчаянии голову пеплом, тащилась за нами в безумной надежде спасти свое дитя. Ее пытались прогнать – не женское дело быть свидетельницей наказания. Она отбегала, отставала, но продолжала ползти за нашей процессией…

* * *

Рут и сейчас живет у Навозных ворот. Но теперь ее невозможно узнать – после того, что случилось с ее дочерью, разум ее помутился. Я как-то раз попытался к ней зайти – тайно, чтоб никто из моих не увидел. Хотел спросить у нее, не знает ли она, где Ревекка, может быть, дочь как-нибудь известила свою мать. Я пришел и ужаснулся тому, что увидел – их домик был полуразрушен, все стены – в трещинах, во дворе – нечистоты. Из покосившейся двери ко мне вышла страшная, косматая старуха с серым лицом и безумным взглядом. Я с трудом узнал в ней Рут. Ведь еще год назад это была статная, миловидная женщина, всегда, несмотря на бедность, опрятно, чисто одетая. Сердце мое сжалось при виде ее отчаяния, я не стал ничего спрашивать и хотел, было, дать ей денег, чтобы она купила себе хотя бы хлеба. Но Рут швырнула монеты на землю и стала злобно плеваться в мою сторону. Узнала ли она меня, своего зятя? Винит ли она меня в том, что произошло? Не знаю. Кое-кто рассказывает, что раз за разом она выползает из своей жалкой конуры, выходит за городские ворота, подолгу стоит на дороге и смотрит вдаль, будто ждет кого-то…

* * *

Вдруг Накдимон отчаянным жестом схватился за лоб и тихо застонал. Потом резко вскочил, сделал пару шагов и оперся плечом о стену. Было очевидно, что воспоминания так мучают его, что ему трудно спокойно сидеть.

– Наконец мы подошли к каменной лестнице, соединяющей обе части города, и тут я, наконец, понял, что они задумали: Ревекку проведут по главным улицам к Храму, где сейчас толпится народ – пусть как можно больше людей увидит ее позор, пусть она услышит проклятья в свой адрес, пусть почувствует плевки на своем лице. Вот тогда она поймет до самой глубины своей души, как суров и неотвратим древний Закон.

Мерула слушал, не дыша. Сердце его колотилось. Перед глазами его встало искаженное страхом лицо Селены – такое, каким он видел его тогда, на улице Иерусалима, и ему отчего-то сделалось так больно на душе, что он в смятении вскочил на ноги. Темное покрывало ночи стало прозрачнее, к Кесарии на цыпочках подкрадывался рассвет. Мерула увидел, что Накдимон смотрит на него в изумлении, и поспешил заверить гостя, что у его сиденья подломилась ножка. Потом он вновь уселся на табурет, и потупился, стараясь скрыть свои чувства.

– Я, – продолжал Накдимон, и голос его дрожал от волнения, – как положено разгневанному мужу, держал Ревекку за худенький локоть. Она спотыкалась на каждом шагу, сандалии ее порвались, пальцы ног были окровавлены. Иногда она вскидывала на меня глаза, но мне казалось, что она не узнает меня и вообще не понимает, что происходит. В глазах ее был только страх и покорность, как у обреченного, замученного животного.

А я страшно томился, сердце у меня ныло. Я уже не испытывал к ней ни ревности, ни злобы – только жалость и отчаяние от своего бессилия. Прохожие останавливались, перешептывались, а когда узнавали, в чем она провинилась, кричали ей оскорбления и проклятия. Особенно неистовствовали женщины, они плевали и швыряли в нее мелкие камушки, стараясь попасть в лицо и грудь.

«Да-да, именно так», – маялся Мерула – прошлогодняя сцена так ярко встала у него перед глазами, словно все происходило вчера. Он вспомнил, что тогда хотел было спросить кого-то из прохожих, куда волокут эту женщину и что она сделала, но через миг равнодушно отвернулся и пошел по своим делам. Дойдя до конца улицы, он и вовсе выкинул увиденное из головы – выкинул, как тогда ему казалось, навсегда.

Поглощенный собственными переживаниями Мерула даже на какое-то время упустил нить рассказа.

– Я все шел и думал, как можно было бы спасти ее, – донеслись до него слова иудея. Мерула спохватился и напряг слух. – Все прокручивал в голове, как бы вырвать ее из их рук и убежать, но понимал, что это невозможно и спасения нет.

И вот мы вышли на храмовую площадь. – Накдимон вдруг прервал рассказ и выпрямился. Мерула почувствовал, что сейчас он услышит что-то особенно важное, и весь напрягся, чтобы даже вздохом не помешать рассказчику.

– На ступенях Храма сидел человек. – говорил Накдимон, понизив голос, будто хотел сообщить собеседнику сокровенную тайну. – Наша процессия на миг остановилась. «Вон он», – сказал кто-то у меня за спиной, и мы направились к этому человеку. Но он не смотрел на нас, сидел, опустив голову, длинные густые волосы закрывали его лицо. Он что-то палочкой писал на песке, показывая, что ему нет до нас никакого дела. Помолчали, потом я услышал голос Шимона Бен-Йоши, великого знатока Закона, чрезвычайно уважаемого у нас книжника. («О каком законе он все время говорит? – думал тем временем Мерула. – Какие у них есть еще законы, кроме нашего римского?»).

«Рабби! – надменно произнес Шимон, тыча пальцем в Ревекку, – эта женщина была поймана в тот момент, когда изменяла мужу. А в нашей Торе Моше повелел побить такую женщину камнями. Что ты скажешь об этом?». И все вокруг затихли, ожидая ответа от незнакомца. Он поднял голову, окинул нас взглядом, а потом опять склонился над своей палочкой, будто не желая отвечать. Но, Мерула, – произнес Накдимон, и голос его зазвенел, – этого одного взгляда мне хватило, чтобы надежда на спасение вдруг пронзила меня, как острая боль! Словно обезумев, я смотрел на склоненную голову незнакомца, не произнося ни звука, и в душе молил его спасти мою любовь. Но он молчал и все водил палочкой по песку, как бы давая понять, что мы должны сами решить это дело. Его продолжали спрашивать, и вот, наконец, он поднял голову и встал.

Мерула, не шевелясь и приоткрыв рот, во все глаза смотрел на иудея. Ему казалось, что того подхватила и несет какая-то неведомая сила – глаза его горели, рукава одежды развевались, как крылья птицы, слова лились свободно и вдохновенно:

– Знаешь, Мерула, прошлый год был очень беспокойным! Со всех сторон только и говорили о том, что явился необыкновенный пророк, и может быть даже – Машиах, что одним взглядом он поднимает больных с одра, что по его слову хлеба падают с небес в руки голодным, что разъезжает он на осле золотой масти и девы выстилают ему дорогу белоснежными одеждами. Мой отец чрезвычайно язвительно смеялся над этими россказнями и предупреждал нас, своих домашних, не верить сказкам глупой толпы. Но сейчас, стоя перед незнакомцем, я невольно вспомнил эти рассказы, и надежда охватила меня, как безумие. Я не сводил с него глаз и старался отыскать в нем необыкновенные черты.

Однако в нем ничего необыкновенного не было – обычная одежда, запыленные сандалии, как у путника, прошедшего много дорог. Но никогда, до конца моих дней я не забуду его глаза. Мне показалось, что он заглянул мне в самую душу. Рука моя непроизвольно отпустила худенький локоть Ревекки, и мои пальцы переплелись с ее ледяными пальчиками. И теперь мы стояли перед незнакомцем, будто брат и сестра, будто двое сирот, оставленные всем миром.

Мерула слушал с таким вниманием, что ему самому мгновениями казалось, что он видит своими глазами то, о чем говорит рассказчик.

– Тем временем незнакомец спокойным взором окидывал каждого из нас. А вокруг, ты не поверишь, Мерула, вдруг сделалась такая тишина, словно в глубоком подземелье. Может быть, только одному мне так казалось, но куда-то пропали и голоса людей, и пение птиц, и шепот ветра. И вот, наконец, я услышал его голос – нисколько не громоподобный, обычный человеческий, спокойный голос. «Пусть тот из вас, кто без греха, первым бросит в неё камень». И тот, которого называли рабби, опять сел на ступеньку, опустил голову и продолжал черкать палочкой по придорожной пыли, как бы показывая нам, что больше говорить с нами не будет.

Но этих простых слов и взгляда, которым он словно заглянул в душу каждого из нас, оказалось достаточно. Краем глаза я заметил, что мой отец вдруг повернулся и поспешил прочь, ссутулившись и втянув голову в плечи, как человек, обличаемый стыдом. За ним ушел Шимон, потом – другой, третий, молодые потянулись за старшими, и так один за другим разошлись все. И не стало страшной толпы, будто не было. Я было тоже отбежал в сторону, но, не сделав и нескольких шагов, остановился и обернулся. Странно, но никого больше не было на площади в эту минуту, только моя Ревекка, в одиночестве стоящая перед незнакомцем, я – поодаль от них, да в дальнем углу площади маячила несчастная Рут. Незнакомец опять поднял голову и смотрел на Ревекку, и я будто кожей чувствовал, как она внимает ему. Ветерок донес до меня их слова. «Женщина! – сказал ей наш спаситель, – где они? Никто не обвиняет тебя?». И она дрожащим голосом отвечала: «Никто, господин».

«Я тоже не обвиняю тебя, – сказал он, и легкая улыбка заиграла на его губах. – Иди, и более не греши». Ревекка повернулась, увидела меня и бросилась ко мне. Мы сжали друг друга в объятьях и так стояли – не могу сказать, сколько времени. Потом мы разом, не сговариваясь, обернулись туда, где недавно сидел наш чудесный спаситель, но никого уже там не было, только палочка валялась на песке. До сих пор не понимаю, куда он мог так быстро уйти?

Взявшись за руки, мы почти бегом ринулись с площади и столкнулись с полуживой от страха Рут. Дочь кинулась в объятья матери, и обе принялись громко рыдать. Я бормотал что-то невразумительное, гладил их по головам, пытаясь успокоить. Редкие прохожие на миг останавливались около нас и качали головами, наверное, думали, что видят перед собой троих помешанных. Впрочем, так оно и было.

Светильник в вестибуле почти погас, стало темно, но Мерула почувствовал по голосу Накдимона, что тот тихо улыбается своим воспоминаниям.

– Наконец, женщины успокоились, и Ревекка сказала: «Расстанемся здесь, матерь моя. Я должна идти в дом к мужу моему». И показалось мне, что даже голос у нее изменился и вся она в одночасье стала тише, строже и взрослее. Рут кивнула и ушла, а мы с Ревеккой… Нет, Мерула, мы не пошли домой, а покинули пределы города и углубились в рощу за потоком Кедрон. Все дальше и дальше уходили мы от городских стен, и, наконец, вышли к маленькому водопаду, весело скачущему по камням на обрывистом склоне холма. Вокруг было тихо. Мы скинули с себя одежды и полезли оба под холодные струи. И были мы тогда, как Адам и Хава в раю, нагие, среди листвы, под немолчным журчанием воды, и птичьи голоса над нами славили красоту божьего дня. Омывшись, мы легли на траву, и вдруг неистовое желание подхватило нас обоих, как ураган подхватывает листья. Наши тела сплелись, и наши громкие любовные крики прославили Творца всего сущего.

Потом, усталые, мы лежали на траве и слушали пение водяных струй. Мерула, ты знаешь, что такое счастье? – вдруг спросил Накдимон, и голос его вновь дрогнул. – А я знаю. Счастье – это лежать, смотреть в бездонное небо и чувствовать, как у тебя на плече покоится головка любимой…

Мерула вспомнил, как сам лежал на спине, глядя в увитый зеленью потолок садовой беседки, чувствуя на своем плече легкое дыхание юной танцовщицы, и у него вдруг так заныло сердце, словно в него воткнули иглу.

– Мы вернулись домой, – услышал он вновь голос Накдимона, – но… жизнь свою изменить не смогли. Ревекка, действительно, старалась изо всех сил быть покорной, послушной женой, смиряла себя, выказывала великое почтение моим родителям, не перечила им ни в чем, домашняя работа так и горела в ее руках. Но мои отец и мать так и не простили ее, и воспоминания о счастливом дне спасения, о часах, что мы провели около ручья, постепенно потускнели под влиянием этого непрощения и постоянного недовольства. Когда мы собирались всей семьей за общей трапезой, отец каждый раз тихо, будто ни к кому не обращаясь, говорил: «Как все же трудно живет наш народ! Являются некие, которые смеют нарушать священные Заповеди, якшаются с беспутными и нечестивыми, оскверняют своими так называемыми чудесами святой Шаббат, сбивают с толку слабых, неустойчивых в вере, спасают преступную жену от заслуженного наказания, пустыми словесами искушая ученых и праведных мужей. Воистину, сколь многие соблазны подстерегают нас! И как должны мы быть сильны и упорны в вере и Законе, чтобы не поддаться им!». Ревекка опускала глаза, понимая, о ком говорит мой почтенный отец, и я видел, как она сдерживает себя, чтобы не сорвалось с ее губ непокорное слово!

– А что же ты? Не смел возразить отцу и защитить жену? – подал голос Мерула.

– Не смел! У нас почтительный сын не перечит отцу, тем более, что моя жена действительно провинилась. И когда она наедине начинала жаловаться на моих родных, я с важностью, внушенной мне моими отцом и матерью, говорил: «Помолчи, женщина! Видно, ты считаешь, что мало наделала глупостей на своем веку и смеешь выражать неудовольствие, когда тебя пытаются вразумить почтенные, многоопытные люди.Тот прохожий спас тебя, я не спорю, но ты должна быть благодарна не только ему, но и нашей семье, и всем соседям, что приняли тебя, оступившуюся, обратно, а не выгнали вон, как паршивую овцу. Ступай спать и не серди меня более!». Вот так, Мерула, разговаривал я с той, что была мне на самом деле дороже всех, дороже родных, дороже всей моей жизни. Но я, глупец, в то время не сознавал этого! Она грустно внимала мне, вздыхала и покорно отправлялась на супружеское ложе.

Наступил жаркий месяц Нисан, а с ним и великий праздник Песах.В пасхальный вечер в родительском доме на праздничный ужин седер по обычаю собралась вся семья. Конечно, пришли и мы с Ревеккой. Горела пасхальная свеча, а стол ломился от праздничных кушаний. Меня огорчило то, что мой отец Рэувен, увидев меня об руку с моей женой, скривил губы в усмешке, которая показалась мне презрительной, и не ответил на наши поклоны и приветствия. Но вскоре я все понял.

Не успели мы возлечь за трапезой, как он, вместо положенных слов, которые говорит глава семейства, благословляя праздничное вино, сказал с неприкрытой ненавистью в голосе: «Слышали ли вы? Тот бродяга, что неведомым обольщением, будто колдун, заставил нас изменить древнему обычаю, священному закону, данному Моше народу нашему, был схвачен, судим, и самим префектом Понтием Пилатом приговорен к ужасной и позорной казни через распятие. Сегодня утром его распяли вместе с другими двумя разбойниками на Лобном месте, за стенами города. И никто из его так называемых учеников, никто из тех, что бегали за ним, слушая его безумные речи, не вступился за него! Все разбежались! Других, таких, как эта прелюбодейка (тут отец ткнул пальцем вРевекку), осквернившая дом уважаемых людей, он спасал, но Бога не обманешь – себя спасти он не смог!».

Ревекка вскрикнула и вскочила с места. Лицо ее сделалось бледным, как тогда, когда мы толпой вели ее по улицам Йерушалаима. «Бежим туда!» – крикнула она мне, и такое отчаяние звучало в ее голосе, что я было вскочил тоже, но отец крикнул нам: «А ну сидеть! Не смейте позорить наш дом! И так уже вы оба наделали нам достаточно бед!». Я послушно уселся обратно, но Ревекка вскинула голову, смело посмотрела отцу в лицо, потом без спроса взяла со стола пресный хлебец, повернулась и вышла из дома. И в этот миг вздрогнула земля, страшный удар грома раскатился по небу, и дождь хлынул сплошной стеной, будто Господь вновь наслал потоп на грешное людское племя. Тут уж я не стерпел и, не слушая окриков отца, кинулся на улицу за моей возлюбленной, но вокруг наступила такая мгла, что ничего и никого я не смог увидеть. Промокший насквозь, с разбитым сердцем я вернулся в родительский дом. Все смущенно молчали, потом приступили к трапезе, делали и говорили, что положено, но чувствовалось, что сердце каждого огорчено и мысли витают не здесь. Я возлежал за столом, уставленным яствами, но ни куска не мог проглотить. Тоска рвала мне сердце. Я понимал, я чувствовал, что никогда больше не увижу ту, которую любила душа моя. Так и вышло…

Накдимон замолчал, и Мерула не торопил его. Оба сидели в глубокой задумчивости. Потом Мерула все же спросил:

– Ну а потом? Потом что было?

– Потом? – как-то рассеянно переспросил гость. – Прошел Песах, протекло еще месяца три, и я дал свое согласие жениться вновь.Мою новую жену зовут Рахэль, она красива и благочестива. И вот уже она носит во чреве наше дитя, и наши родители счастливы и благодарят Бога за Его милость. Все хорошо… – Он немного помолчал, и вдруг оживился:

– А тот человек… наш спаситель… говорят, Мерула, что он воскрес!.. Его видели после смерти и похорон. («Да не может этого быть!», – чуть было не вскрикнул Мерула, но прикусил язык – не хотелось огорчать молодого человека и спорить с ним). Говорят даже, что это был не просто человек! Да-да, верь мне, римлянин! Он был необыкновенный!.. Он велел любить!.. Он велел прощать!.. Любить, даже если это очень трудно, прощать, даже если это кажется невозможным…

«О боги! И этот говорит о каком-то воскресшем человеке! – почти в испуге думал Мерула. Ему хотелось крикнуть: «Да не бывает такого, чтобы умерший воскрес». Но тут он вспомнил слова Руфа, и неожиданно для самого себя подумал: «А вдруг это правда? Чего только не случается на этой странной земле?» Он даже замотал головой, чтобы выбросить из нее эти нелепые мысли. А Накдимон тем временем говорил что-то совсем уж непонятное:

– Многие люди исповедуют его учение, и таких становится все больше, хотя их гонят, преследуют. Они помогают бедным, больным, оступившимся, презираемым. Если бы моя Ревекка была еще тут!.. Я бы попросил ее пойти к ним, может быть, они бы ей помогли найти свою дорогу в жизни. Бедная моя жена…

– Твоя Ревекка очень хорошо тут жила, – с некоторой обидой произнес Мерула. – У нее было все – еда, кров, наряды, украшения. Бессмертные боги одарили ее прекрасным умением танцевать и восхищать многих своим искусством.

Накдимон вздохнул. «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит», – пробормотал он слова, которых Мерула не понял.

Тем временем ночная тьма рассеялась, в вестибуле стало светлее, и Мерула уже мог хорошо видеть печальное лицо своего гостя.

– Однако ночь кончается, – забеспокоился тот. – Мне надо поспешить обратно, в дом Амирама. Пожалуйста, римлянин, не говори никому, что я был здесь. А то мне не избежать беды. Только об одном прошу тебя – если ты найдешь ее могилку, принеси ей полевые лилии, она их очень любила. И скажи ей, что Накдимон, ее негодный и трусливый муж, просит у нее прощения.

Мерула кивнул. Он не стал говорить молодому человеку, что не знает и никогда не узнает, где упокоилась их прекрасная и беспутная возлюбленная. А Накдимон еще раз грустно взглянул ему в лицо, и, ссутулившись под тяжестью своего горя, вышел из ворот.

Мерула прошел во внутренний дворик и присел на край фонтанчика. Он любил журчание это тихой мирной струйки, и всегда присаживался здесь, когда ему надо было что-то обдумать, справиться с беспокойством и сумбуром в мыслях. А сейчас в его голове творился такой сумбур, что голова Мерулы готова была вот-вот лопнуть. Он вспоминал то подробности рассказа Накдимона, то страшную процессию, ведущую Ревекку на смерть по улицам этого вечно беспокойного города. «Да кто он, этот человек, о котором они все говорят?» – думал он в некотором раздражении. Сколько себя помнил Мерула, его мысли всегда вертелись вокруг практичных и понятных дел: сначала – как угодить хозяину, чтобы заслужить похвалу и избежать плетки, потом, когда вырос – как накопить денег на освобождение. После того, как свобода была приобретена дорогой ценой, мысли вольноотпущенника завертелись вокруг полезных связей и выгодных сделок, а главной его мечтой стало завоевание прочного, достойного места под беспощадным солнцем Рима.

Никогда он ни в ком не нуждался, не знал ничьей любви и сам никого не любил. И вдруг откуда-то к нему явилась, будто соткалась из воздуха этой загадочной страны, бесшабашная девчонка-плясунья с огромными печальными глазами, а с нею, словно схоронясь в ее котомке, донеслась до него весть о непонятном человеке, казненном в прошлом году перед этим их праздником Песах. Год назад Мерула краем уха слышал о том, что префект приговорил к распятию каких-то разбойников, но не обратил никакоговнимания на эти россказни – это его совершенно не интересовало и не волновало. Казалось бы, какое ему, Меруле, верящему только в свою удачу и не надеющемуся ни на каких богов, дело до этих безумных иудеев с их Храмом, единым Богом, пророками и проблемами? Отчего он, римский вольноотпущенник, удачливый и дерзкий торговец, сидит и размышляет о каком-то иудее, распятом по приказу всесильного префекта? И отчего такая тяжесть наваливается на сердце, едва он вспомнит черные глаза с плещущейся в них тоской, изгибы юного тела, сплетенье нежных рук и негромкий голосок с волнующей хрипотцой?

И тут Мерула открыл потайные дверцы памяти, дал волю воспоминаниям, разрешил себе заглянуть туда, куда запретил себе заглядывать еще семилетним мальчишкой-пленником, впервые ступившим на землю Рима. С неиспытанной доселе болью он вспомнил небольшой домик под соломенной крышей на берегу большой реки, название которой он позабыл, веселого козленка, с которым любил играть и бегать вперегонки, женщину в светлой одежде, которая, склонившись, целовала его в лоб. И от этого поцелуя, и от мягкого прикосновения ее рук, пахнущих молоком, ему становилось так радостно и тепло, как уже никогда потом не бывало. Еще он вспомнил, как встретил какого-то прохожего, назвавшегося Пролом, как охотно побежал за ним, чтобы посмотреть настоящий корабль, и вдруг потерял родной дом из виду, и стал плакать, кричать и проситься обратно, но уже ничего нельзя было исправить…

Потом его вместе другими такими же несмышленышами привезли в огромный и шумный порт Остию и продали всех в разные дома. Его перепродавали несколько раз, и наконец, он попал в дом Кезона Сестия. Здесь он тяжко работал, и лез вон из своей рабской, исполосованной плеткой шкуры, чтобы приобрести вожделенную свободу. Но никогда, до этого самого утра, он не позволял себе вспоминать домик под соломенной крышей и ласковую светлую женщину с руками, пахнущими молоком. Раз и навсегда закрыл он свое сердце для любви, дружбы, воспоминаний и сожалений, потому что это было слишком больно, а боль делает человека слабым.

Но зачем ему его сила? Кому он, Мерула, нужен? Кому нужны его деньги, его богатство, заработанное на слезах детей, потерявших отчий дом? Умри он сегодня-завтра, все его имущество и эта вилла перейдут к патрону и его семейству, и ни один человек под звездным небом не вспомнит о вольноотпущеннике Меруле и не скажет о нем ни единого слова.

И вот боги, или может быть, этот единый и всемогущий иудейский Бог сжалился над ним и послал ему такую же одинокую душу – женщину, гонимую, дерзкую, жаждущую любви. Как он мог прогнать ее? На что променял выпавший ему шанс полюбить другого человека, заставить забиться свое омертвелое сердце? Как посмел отвергнуть этот небесный подарок, бросить его в грязь, растоптать в пыли из-за страха потерять призрачные выгоды и расположение сильных мира сего, в глубине души презирающих вольноотпущенника? «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит», – пришли ему на ум непонятные слова, произнесенные Накдимоном, и Мерула вдруг заплакал – впервые с детства, с того времени, когда он понял, что родной дом и женщина в светлых одеждах скрылись из глаз, и дороги обратно никогда уже не найти…

Раба, дремлющего в своей каморке, разбудили странные, прерывистые звуки. Он приоткрыл дверцу. Рассвет едва брезжил, внутренний дворик был окутан сизой дымкой тумана. Раб вытянул шею и долго с удивлением смотрел на сгорбившуюся фигуру и вздрагивающие плечи своего господина…

* * *

Когда звезды засеребрились над пастбищем, над людьми и животными, отдыхающими от бесконечных земных трудов, а из пустыни потянуло холодным дыханием безжизненной земли, пастухи разложили небольшой костер и достали немудрящую еду. Женщина была еще жива, она то тихонько стонала, то что-то бормотала, то впадала в забытье. Старший пастух бережными движениями смачивал ей рану, обтирал влажной холстинкой пылающее лицо. Молодой внимательно следил за его движениями. Видно было, что какой-то вопрос готов сорваться с его губ, но он не смеет подать голос. Неожиданно старший пастух заговорил сам:

– Ты помнишь, мы с тобой в прошлом году пришли в Йерушалаим перед праздником Песах, принесли ягненка в храм?

– Помню, конечно, – кивнул молодой.

– А ты помнишь страшную грозу и трясение земли накануне перед праздником?

– О, да-да! Я сильно испугался, а ты вдруг куда-то убежал из дома, где мы остановились. Ничего не сказал. Тебя, помню, долго не было, и я очень беспокоился. Тот день вообще был какой-то… тяжелый. Кого-то казнили, но ты меня не пустил посмотреть!..

– Да, не пустил, потому что тебе ни к чему смотреть на такие страшные вещи. И сам я не пошел с этой ревущей толпой смотреть на творящееся беззаконие, как предают страшной казни невинного человека, будто разбойника!..Но спустя много часов, когда некто знающий сказал мне, что Он умер на кресте, и тело Его забрал один почтенный человек, я поспешил к месту казни. Дождь, начавшийся в середине дня, все лил и лил, будто небеса проливали неутешные слезы по Усопшему. Вокруг не было ни души, лишь три пустых креста высились на смертном холме, и молнии раз за разом их высвечивали их зловещие контуры. Было очень страшно, пусто вокруг и пусто в душе.

Вдруг в темноте я заметил маленькую женскую фигурку, подошел поближе. Женщина громко плакала, и выкрикивала странные, дикие слова. «Все обманывали меня – кричала она, захлебываясь от слез, – все лгали о своей любви ко мне. Даже мать любила больше деньги, чем свою дочь, она склонила меня к замужеству, надеясь на богатство их проклятого дома! И Накдимон лгал мне… все говорил: «Любовь моя… Любовь моя»…а сам тащил меня за локти на казнь! И Миха клялся в вечной любви, а сам… там в саду… струсил… свалил всю вину на меня! Но ты… – и женщина, будто безумная, стала грозить кулачками в сторону крестов, – ты обманул меня хуже всех! Ты сказал, что не осуждаешь меня. Ты велел больше не грешить! Я поверила тебе… Я старалась! Но они все равно ненавидят меня. Всегда будут помнить мою вину! Всегда будут тыкать ею мне в глаза! Я думала, что у тебя – великая сила, а ты оказался обычным, слабым, грешным человеком. Сам себя не смог спасти!..»

Я дотронулся до ее рукава, она вздрогнула и обернулась. Она была совсем молоденькая, почти девочка. Да ты и сам это видишь, ведь это было всего год назад, – и пастух вновь склонился над раненой и нежным отцовским движением откинул с ее лба спутанные волосы. – Я хотел позвать ее с собой, утешить, накормить, обогреть, но она отшатнулась, и на ее заплаканном лице заиграла нехорошая ухмылка. «Что тебе, пастух? Может быть, тебя некому согреть ночью? Я могу пойти с тобой! Ха-ха! А ты дашь мне за это хлеба и сыра, согласен? А еще я хорошо танцую. Смотри!», – и она бесстыдно заиграла бедрами. Ее одежды насквозь промокли и плотно облепляли тело, и от этого ее движения казались вдвойне непристойными. «Ну что ты, дитя? – замахал я руками. – Успокойся. Мне ничего от тебя не надо. Я просто хочу предложить тебе кров и пищу – скудную, может быть, но честно заработанную». В ответ на это она расхохоталась, будто и впрямь тронулась умом, потом повернулась и устремилась вниз по склону холма. Я бросился за ней. Сердце мое сжималось: мне было нестерпимо жалко эту несчастную девчонку. Я понимал, что у нее какое-то горе, которое она старается подавить дерзостью и бесстыдством. Мне хотелось уберечь ее от страшного, непоправимого шага, который безвозвратно сломает ее жизнь.

Нагнав ее, я схватил ее за рукав. Она остановилась, откинула с лица мокрые пряди, и уставилась мне в лицо все с той же недоброй, обидной усмешкой. «Ты хочешь предложить мне скудную пищу, пастух? Так ты сказал? Ха-ха-ха! А я не желаю скудной пищи. Если Бог, – тут она вновь погрозила кулачком то ли в сторону крестов, то ли в небеса, – если наш всемогущий Бог создал меня для такого ремесла, я и буду им кормиться! И не скудной пастушеской пищей, нет! Я пойду туда… вон, видишь те огоньки? Это претория. Там, я думаю, мне заплатят получше, чем грубой лепешкой и куском незрелого сыра. Да нет! Я вообще уйду отсюда, из этого проклятого города. Пойду в Кесарию, что лежит на берегу моря. Не знаю, что такое море, но там, я слышала, люди живут богато, весело, почти как в самом Риме. Там никто ничего обо мне знать не будет, никто не оскорбит и не бросит в меня камень». И она вырвала свой рукав из моих пальцев, поспешно зашагала прочь и вскоре скрылась из глаз.

– А что потом? – спросил молодой с волнением в голосе.

– Ну, что потом! Потом ты и сам знаешь… Ты же слышал, как пастухи во всей округе и ремесленники в селениях от Йерушалаима до этих мест, рассказывали о девчонке-плясунье, которая за пищу и ночлег тешит их танцами под бубен и ласками на охапке соломы или на шкуре у ночного костра. Вот, видно, она и добралась туда, куда мечтала попасть – в город на берегу моря, где живут весело и богато. Только счастья ей это не принесло.

Костер тем временем хорошо разгорелся, и в его пляшущем свете пастух заметил, что раненая пришла в себя и взгляд ее сделался осмысленным.

– Что с тобой произошло, дитя? – спросил ее пастух. – И как ты оказалась здесь, в окрестностях Кесарии, так далеко от дома?

– Ты… разве… меня знаешь? – простонала она.

– Да, знаю, дитя! – Вспомни… год назад… там… у Лобного места… Ты стояла во мраке, под дождем, плакала и неистовствовала, и кричала, что кто-то обманул тебя. Помнишь?.. Я пытался тебя успокоить, но ты убежала. Скрылась во мгле, за стеной дождя.

Раненая вдруг приподнялась на локте и уставилась пастуху прямо в глаза.

– Он не осудил меня… – прохрипела она. – Он сказал: «Ступай и не греши больше»… Но я… не послушалась! Я не сумела!.. Как думаешь, старик, Он простит меня вновь?..

Она бессильно откинулась на шкуры, и дыхание ее стало прерывистым.

Пастух вздохнул, вернулся к костру и стал в задумчивости мешать уголья. Остаток ночи оба провели в молчании, прислушиваясь к неровному дыханию и стонам умирающей. По очереди они подавали ей воду и смачивали пересохшие губы, чтобы облегчить ее последние часы.

На рассвете ей стало как будто легче, она задышала ровнее и принялась что-то бормотать. Старший пастух опустился на колени и склонился к самому ее лицу, почти приставив ухо к ее губам.

– Ты ведь не умер?.. – уловил он еле слышные слова. – Теперь я знаю – смерти нет…Ничего больше не боюсь…Иду к Тебе… Ты меня простишь?..

Она закрыла глаза, судорожно вздохнула, и тихая улыбка озарила ее лицо.

Пастух резко выпрямился и вскинул голову к светлеющему небу, словно хотел услышать оттуда какой-то ответ. А потом тихо пробормотал, будто продолжая недавний разговор со своим молодым товарищем:

– Но кто знает, что такое счастье? Может быть, она его узнала вот только сейчас? Перед самой своей смертью? Может быть, она поняла что-то, что нам самим пока понять не дано, а ведомо только Ему одному?

Тем временем небо уже полыхало в лучах неотвратимо разгорающейся зари. Пастухи еще некоторое время постояли над вытянувшимся телом, которое покинула жизнь, а потом приготовили ей могилу под деревом ситтим, что щедро одаривает тенью изнемогших в странствиях путников. Тая друг от друга слезы, они забросали ее легкое тело землей и камнями, а сверху положили полевые цветы и насыпали зерен, чтобы птицы небесные, лучшие певцы Господа, прилетали бы к ней и пели для нее свои песни.