О религии [Максим Горький] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Максим Горький О религии Сборник

От издательства

Великий пролетарский писатель и революционер, родоначальник социалистической литературы Алексей Максимович Горький был и великим атеистом, воинствующим безбожником, непримиримым врагом мракобесия.

Он не был узким богоборцем, временным противником церкви, какими были многие писатели дооктябрьской России. Борьба Горького против религии, его ненависть к мракобесию вытекала из самых основ его пролетарского мировоззрения.

Сын народа, выходец из самых низов, Максим Горький видел, какую гнусную роль играет религия в деле порабощения и угнетения народа. Он видел, как церковь шла всегда вместе с самодержавием, вместе с помещиком и капиталистом против народа, как она своей проповедью смирения и покорности обезоруживала народ, тушила его ненависть к угнетателям.

Еще в своих ранних рассказах Горький резко выступал против поповской проповеди смирения и противопоставлял церковному идеалу «людей-слизняков», безропотных обывателей, галерею людей с сильными характерами и мятежными душами, людей, не желающих мириться с окружающей действительностью. Пусть это еще не сознательные борцы, не идейные противники капитализма. Их протест еще не осмыслен. Но они глубоко ненавидят окружающую их жизнь, где человеческая личность унижена, оскорблена, где царит полицейская нагайка и поповский крест. Огромная любовь к народу, горячее желание видеть народ раскрепощенным от экономического рабства и духовной кабалы — вот истоки горьковского атеизма.

Горький видел и знал, как помещичье-буржуазный строй губит и калечит народ, уродует человеческую личность, душит и коверкает все лучшие стремления человека. «Жутко вспомнить, — писал Горький, — сколько хороших людей бестолково погибло на моем веку! Все люди изнашиваются и погибают, это естественно; но нигде они не изнашиваются так страшно быстро, так бессмысленно, как у нас на Руси…» («В людях»). Он видел, как в старой России, этой «тюрьме народов», удушается каждая свежая мысль, передовая идея, прогрессивное начинание, как гибнут в неравной борьбе лучшие люди народа, бессильные в своем индивидуальном протесте против самодержавия. Церковь же освящает и благословляет эти мерзости, прикрывает тогой святошества мерзкие дела капиталистов и помещиков, надевает на звериный лик самодержавия маску кротости и милосердия.

Горький с ранних лет выступил против религии и церкви и остался до конца дней своих непримиримым врагом религиозного мракобесия. Вот почему дворянско-буржуазная Россия с ее несчетной армией попов и мракобесов смертельно ненавидела Горького, беззаветного друга трудящихся и борца против рабства.

Горький вышел из народа и остался до конца дней своих подлинным сыном народа, его лучшим художником-творцом.

«Для того, чтобы ядовитая, каторжная мерзость прошлого была хорошо освещена и понята, — говорил Горький, — необходимо развить в себе умение смотреть на него с высоты великих целей будущего».

Эту очень верную мысль он усвоил еще в ранние годы, когда искал в России ту силу, которая способна выйти на борьбу против «мерзости прошлого» и победить ее! Этой единственной силой был революционный пролетариат и его авангард — ленинская партия, ведшая ожесточенно и до конца последовательно борьбу против буржуазно-помещичьего строя. К ней и примкнул Алексей Максимович Горький. Революционный пролетариат, его партия, дружба с великими вождями пролетариата — Лениным и Сталиным — оплодотворили горьковский талант, придали его творчеству последовательно-революционное направление.

Дружба с Владимиром Ильичем оказала огромное влияние на мировоззрение Горького. Она помогла ему изжить временно разделявшиеся им в годы реакции (1908–1912) ошибочные взгляды группы так называемых «богостроителей», пытавшихся придать научному социализму характер религиозного верования и примирить материализм с идеализмом.

Эта реакционная проповедь «богостроительства», смыкавшаяся с антипартийной, антиленинской практикой ликвидаторов-меньшевиков, отзовистов и «впередовцев», наносила огромный вред революционному движению пролетариата, и Ленин выступил против нее со всей присущей ему страстью и непримиримостью.

Прямая и резкая критика, дошедшая до Горького вместе с теплотой ленинских писем, оказала огромное влияние на идейные позиции Горького. Он порывает с группой «богостроителей» и становится на путь последовательной борьбы против идеализма и поповщины, против всех врагов пролетариата.

В дальнейшем дружба с Лениным, а впоследствии и со Сталиным, еще более обогатила творчество Горького, укрепила его марксистское мировоззрение и поставила его в передовые ряды революционного пролетариата. Горький стал одним из крупнейших мыслителей нашего времени, к голосу которого прислушивается передовое человечество всего мира. Горький вместе с Ромэн Ролланом, Анри Барбюсом и др. становится грозным противником мирового мракобесия и его самой реакционной разновидности — фашизма.

В своих художественных произведениях и публицистических статьях, в полных страсти речах и письмах громит Алексей Максимович современных каннибалов — фашистов, этих человеконенавистников и душителей культуры. Он еще и еще раз подчеркивает гнусную роль союзницы фашизма — церкви, благословляющей страшные преступления фашизма перед человечеством, благословляющей большие и малые войны, предпринимаемые фашистскими людоедами. Горький бичует также буржуазных интеллигентов Европы, слюнявых пацифистов, мешающих борьбе пролетариата и выступающих против единственной страны гуманизма и культуры — СССР.

«Почему вы не протестуете, — спрашивает он их, — против такого государственного порядка, который разрешает ничтожному количеству и разрушенному морально меньшинству распоряжаться жизнью большинства, отравлять его своими пороками, держать в условиях нищеты и невежества, ставить на поля битвы миллионные нации для взаимного истребления, бессмысленно тратить на вооружение огромные количества металла и других сокровищ земли, сокровищ, которые принадлежат трудовому народу и должны обеспечивать его будущее» («Гуманистам»).

Борясь с мракобесами и их оруженосцами из буржуазной интеллигенции, Горький становится одновременно центром притяжения для действительно прогрессивной интеллигенции всего мира, знаменем подлинной культуры, выразителем высших идей социалистического гуманизма.

Гуманизм Горького не похож на гуманизм многих европейских буржуазных интеллигентов, которым стало «совестно» за зверства своего класса.

Человеколюбие Горького уходит своими корнями в народ, в толщи народных масс, с которыми он был связан кровной и неразрывной связью. Сын народа, выросший в нужде и лишениях, Горький видел, как церковь веками творила свое подлое дело, убаюкивая народ фарисейской проповедью «человеколюбия и милосердия». Содействуя закабалению человеческой личности, помогая капитализму натравливать одни народы на другие, благословляя братоубийственные войны, где льются потоки человеческой крови, церковь одновременно проповедывала лицемерные идеалы всепрощения и любви к ближнему.

Вот почему революционный гуманизм Горького, его борьба за подлинное раскрепощение человеческой личности были всегда направлены против лицемерно-поповского ханжества.

Горький с ожесточением дрался против церковной проповеди аскетизма, отказа от земных радостей, умерщвления плоти и т. п. Он противопоставил этому свой девиз «человек — это звучит гордо», свою пламенную веру в человека, в его радостное, счастливое будущее. «Не только тем изумительна жизнь наша, — писал он в своей повести „Детство“, — что в ней так плодовит и жирен пласт всякой скотской дряни, но тем, что сквозь этот пласт все-таки победно прорастает яркое, здоровое и творческое, растет доброе — человечье…»

Эта вера в человека, любовь к страждущему и трудящемуся человечеству освещали внутренним огнем всю жизнь и творчество великого художника и гуманиста Горького. «До поры, — писал он, — пока мы не научимся любоваться человеком, как самым красивым и чудесным явлением на нашей планете, до той поры мы не освободимся от мерзости и лжи нашей жизни. С этим убеждением вошел я в мир, с ним уйду из него и, уходя, буду непоколебимо верить, что когда-то мир признает: святая святых — человек». Во имя этой любви к человечеству Горький остро ненавидел его врагов и призывал к их уничтожению. «Если враг не сдается, — его уничтожают».

Вместе со своим народом Горький остро ненавидел и страстно боролся против троцкистских бандитов, этих гадин, пытающихся отравить нашу радостную жизнь бешеным ядом прошлого. Он верил и знал, что советский народ, руководимый великой партией Ленина-Сталина, не даст реставраторам капитализма надеть на шею трудящихся ярмо рабства и мракобесия, что он сметет с лица земли своих врагов.

Горький умер в дни, когда свободный советский народ готовился принимать великую Сталинскую Конституцию. Оглядываясь назад, сравнивая нашу прекрасную родину с ненавистной царской Россией, Горький с гордостью говорил о той гигантской работе, которую проделал рабочий класс России, руководимый большевистской партией, класс, освобожденный от рабства и эксплоатации.

Ему, отдавшему всю свою жизнь и творчество делу освобождения пролетариата, было радостно видеть, как на советской земле утвердилась счастливая, радостная жизнь, как расцвела человеческая личность, как впервые в истории мира забота о человеке стала высшим законом советского государства и общества.

Горький умер с твердой верой в торжество коммунизма, в победу социалистической культуры над фашизмом и мракобесием.

В настоящей небольшой книге собраны статьи, отрывки из художественных произведений и отдельные высказывания Горького о религии. Ими, разумеется, не исчерпывается атеистическое наследие Горького. Но и собранные здесь статьи, письма и высказывания Горького обогатят молодого читателя изумительными по своей глубине мыслями и помогут комсомольским пропагандистам в их антирелигиозной работе.


I. Статьи, речи, письма

Не в боге разум, а в человеке[1]

Сотни лет церковь усердно вбивала в головы рабочего народа, что бог — всемогущ, что в нем «воплощен» высший разум и что все создано именно этим премудрым разумом. Но ведь и для малого ребенка ясно, что это сказка.

Не будем говорить о том, что бог, создавший людей будто бы «по образу и подобию своему», создал их разноцветными: белых европейцев, черных негров, желтых китайцев, красных индейцев Америки, что все люди говорят на разных языках, не понимают друг друга, да и самого бога понимают различно, а это различие понимания возбуждает среди людей взаимную вражду, кровопролитие, погромы и грабежи. Все это, как будто, не очень мудро и совсем не «хозяйственно».

Но еще более ясно будет нам, что бог — плохой творец и «хозяин», если мы поставим перед собой несколько простых и вполне законных вопросов, например:

Почему бог создал землю не из одного чернозема, а из мало плодородных супесей, суглинков, зачем созданы болота, солончаки и бесплодные песчаные пустыни? Почему нужно, чтобы в одной стране вырастал только мох, а в другой круглый год земля родит крестьянину хлеб, овощи, плоды? Зачем созданы комары, вши, клопы, мухи, овода, мыши, суслики и всякие другие вредители, пожирающие десятки тысяч тонн зерна? Зачем создано такое обилие сорных, вредных трав, которые зря истощают соки земли? Зачем каменный уголь спрятан глубоко в землю? И вообще зачем жизнь и труд существ, созданных будто бы «по образу и подобию» разумнейшего, многомилостивого и доброго существа, — зачем их труд так отягчен, а сами они так неразумны, завистливы, жадны, жестоки?

Таких простых и совершенно законных вопросов можно поставить не одну сотню. И на все эти вопросы есть только один ответ: не в боге разум, а в человеке. Бог выдуман — и плохо выдуман! — для того, чтобы укрепить власть человека над людьми, и нужен он только человеку-хозяину, а рабочему народу он — явный враг.

Все истинно мудрое — просто и понятно.

Владимир Ленин, человек простых и потому великих мыслей, сказал: «Религия — дурман для народа».

Вот это — простая, ясная мысль, правду ее утверждает вся жизнь трудового народа, вся история постепенного порабощения хозяевами его воли и разума. Эта мысль должна освободить разум крестьян и рабочих от вредного влияния учения церкви, должна внушить рабочему народу сознание его внутренней свободы, его права быть единственным владыкой и устроителем земли, полным хозяином всех продуктов своего труда.


О смерти и загробной жизни

(Из статьи «Ответ»)[2]
Представление о том, что вне человека существуют иные, разумные силы, возникло из первобытного хаоса природы тогда, когда разум был ничтожно вооружен опытом и поэтому сам ничтожен. В ту пору, если камень оторвался от горы и покатился вниз, человек не понимал, какой силой камень приведен в движение, ему казалось, что все виды и формы движения возбуждаются на земле и над землей силами, понять которые ему не доступно. Испуганный одними явлениями природы, обласканный другими, он обоготворил все, чего не понимал, обоготворил даже и смерть — силу, прекращающую всякое, видимое глазом, движение.

…Как все явления нашего мира, — смерть есть факт, подлежащий изучению. Наука все более пристально и неутомимо изучает этот факт. Изучать, значит — овладевать.

У смерти есть свои заслуги перед жизнью, — она уничтожает все изработанное, отжившее, бесплодно обременяющее землю. Укажут, что смерть не щадит детей, силу, которая еще не развилась, и часто убивает взрослых, которые еще не успели изработать силы свои. Нередко люди, прекрасно одаренные, социальноценные умирают в молодости, а пошляки и болваны живут до глубокой старости, попугаи — до ста лет и более. Все это — так. Но эти печальные факты объясняются вовсе не «слепой, стихийной, непобедимой силой смерти», а нездоровыми и гнусными условиями социально-экономического характера. Причиной преждевременной смерти людей социально-ценных служит обыкновенно физическое переутомление, а оно является результатом хищнического, «хозяйского» отношения к человеку только как к рабочей силе, которую надобно «использовать» скорее, чтоб ее не использовал другой хозяин. Известно, что десятки тысяч рабочих и служащих преждевременно изнашиваются и погибают от цинически-подлой и — весьма часто — бессмысленной напряженной эксплоатации их сил.

Люди умирают от холеры, тифа, малярии, туберкулеза, чумы и т. д. Но ведь не обязательно, чтоб в «культурных государствах» существовали микробы, возбуждающие эти болезни. Не обязательно, чтоб вокруг великолепных городов существовали плотные кольца грязных окраин, где дома набиты людьми, как выгребные ямы мусором. Роскошные гостиницы не так социально важны, как важны хорошие больницы. Очень неловко повторять азбучные истины, но, видимо, это необходимо делать в интересах малограмотных людей.

Сторонникам и защитникам «культурной» власти капиталистов приходится убеждать самих себя в том, что если вошь кусает задницу, так в этом виновата не вошь и не задница, а — «закон природы». Нет, виновата именно мещанская задница, привыкшая сидеть спокойно, удобно и на мягком, — ведь это ею созданы и охраняются условия, допускающие существование вшей, блох, микробов, нищеты, грязи, безграмотности, суеверий, предрассудков и всего, чем болеет мир трудовой бедноты, непрерывно работающей для удобства мещанской задницы.

Но вот в Союзе Советов лишь только начали улучшать социальные условия воспитания детей и охраны материнства, а уже детская смертность немедленно понизилась и все понижается. А здоровье рабочих становится прочнее благодаря системе отпусков, «домам отдыха» и т. д.

Известно, что «культурные государства» великодушно не щадят средств на производство ружей, пушек, танков, аэропланов, взрывчатых веществ, ядовитых газов и всего, что предназначается для массового истребления людей. Стоимость человекоубийства все возрастает, поглощая тысячи тонн золота, добытого рабочими, собранного в форме налогов с людей, которые за это будут расстреляны, взорваны, отравлены, потоплены в морях.

Фабриканты пушек, пулеметов, динамита, иприта и прочих прелестных вещиц, назначенных для массового убийства, готовятся к будущей международной бойне так же усердно, — но, разумеется, более солидно и обдуманно, — как средневековые бароны Европы, решив ограбить богатый Восток, готовились к завоеванию Иерусалима, к «освобождению гроба господня». Разница та, что для современных «рыцарей без страха и упрека» Иерусалим помещается на тех улицах городов, где сосредоточены банки, а «гроб господень» — в сейфах.

Вот — работа на смерть, вот куда должны направить свое внимание и свое тяготение к философии молодые люди, чрезмерно чувствительные к неудобствам жизни в Союзе Советов, — к неудобствам жизни, которая только-что начинает строиться в новых формах. Мне кажется, что чувствительность к личным неудобствам, обидам, несчастиям у многих юношей развита слишком болезненно. Это — плохой признак, это признак слабо развитой жизнеспособности. Жизнь требует людей сильных и выносливых.

А смерть не так вредна тем, что она убивает не доживших до полной затраты сил на дело жизни, — здесь люди могут ограничить силу и работу ее, если они будут более внимательно и бережно относиться друг к другу, если начнут более щедро тратить средства на охрану здоровья, на гигиену, санитарию, на изучение причин болезней. Наука победила оспу, холеру, дифтерит, чуму, — эпидемические заболевания, от которых преждевременно погибали десятки тысяч людей. Медики становятся все более опытными и удачливыми борцами против смерти.

Смерть вредна тем, что, внушая людям страх перед нею, вынуждает некоторых тратить ценные силы свои на «умозрительное» философское исследование «тайны смерти». Но философия даже горчишника не выдумала, а горчишник и касторовое масло в деле борьбы против смерти значительно полезнее философии Шопенгауэра[3] или Э. Гартмана.[4]

Смерть вредна тем, что из страха перед нею воображение людей создало богов, «потусторонний мир» и такие бездарные выдумки, как рай и ад. Но мы давно уже достигли того, что «смертные» люди наши — горные инженеры, шахтеры, кузнецы — искуснее подземного бога Вулкана, а электротехники — могущественнее и полезнее для жизни, чем Юпитер,[5] бывший владыка молний и громов.

«Потусторонний мир» находится в темной области наших эмоций, которые все еще не очень сильно отличаются от эмоций первобытного человека, потому что страх смерти главенствует над ними вместе с хаотической работой «инстинкта продолжения рода», безрассудная деятельность которого тоже возбуждается страхом смерти…

Надо ли говорить о том, что «рай» — очень глупая выдумка жрецов и «отцов церкви», выдумка, назначение которой заплатить людям за адовы мучения на земле мыльным пузырем надежды на отдых в другом месте? Кроме этого, рассчитывается, что мечта о райском благополучении в небесах несколько затемнит и даже погасит в глазах бедняков соблазнительно-радужный блеск жизни богатых на земле.

Смерть вредна тем, что на страхе перед нею основаны религии…

Жрецы и церковники, уничтожив религиозное творчество как искусство, создали из религиозных представлений народа бездарные и устрашающие системы морали. Этим они надолго задержали свободное развитие мысли, миропознания, фантазии, воображения.

Особенно пагубное влияние на рост культуры имело христианство, наполнившее мир демонами, в которых оно превратило древних, созданных человеком человекоподобных богов. Оно же создало десятки тысяч невежественных монахов, которые, в страхе перед силою демонов, проповедывали людям отречение от мира, заражали их мрачными суевериями, а тех, чья мысль противоборствовала изуверскому аскетизму[6] и уродующему гнету церкви, признавали плененными демонами, еретиками, колдунами, ведьмами и жгли их живыми на кострах. Ни одна из религий, кроме христианства, не додумалась до установления «святой инквизиции», которая, действуя на протяжении почти семисот лет, сожгла на кострах не одну сотню тысяч «еретиков» и «ведьм» и несколько сот тысяч подвергла менее тяжким карам. Несмотря на прославленный «гуманизм» христианства, инквизиция была уничтожена Наполеоном Бонапарте в Испании только в 1800 г., а в Италии — в 1808 г., но и после этого ее пробовали восстановить. Изуверская, беспощадная борьба христианской церкви против науки, — самое позорное явление в истории Европы, — еще и до наших дней не освещена с достаточной полнотой и ясностью. Моральное одичание культурных людей, привитое им церковью, всего лучше видно на таком факте: в годы империалистической бойни христиане-немцы молились: «Боже, накажи Англию!» О том же и тому же богу молились англичане, французы, русские, молились «богу любви» о помощи в деле человекоубийства.

Надеюсь, что на вопросы некоторых моих корреспондентов о «ценности», о «необходимости» религии, о «религии, как основе житейской морали», и, наконец, как «утешении», я ответил достаточно определенно. Что касается «утешения», так я уверен, что наиболее полно утешает человека его разумный труд.

Вообще же все в нашем мире очень просто, все задачи и тайны разрешаются только трудом и творчеством человека, его волею и силой его разума.

И все осложняется, затемняется только «лукавым мудрствованием» умников, которые хотят оправдать позорную действительность и примирить людей с нею.

Нам пора признать, что, кроме разума человека, иных разумных сил в мире не существует, что наш, земной, мир и все наши представления о вселенной организованы, организуются только нашим разумом. Вне его воздействия существуют: движение ледников, ураганы, землетрясения, засухи, непроходимые болота, дремучие леса, бесплодные пустыни, звери, змеи, паразиты, — вне человека существует только хаос и безграничное пространство, наполненное хаосом звезд, хаосом, куда разум человека, его инстинкт познания внес и вносит стройный порядок так же успешно, как строит он порядок на своей земле, осушая болота, орошая пустыни, прорезывая горы дорогами, истребляя хищных зверей и паразитов, хозяйственно «упорядочивая» свой земной шар.

Возможно, что мы тоже не так понимаем сущность сил природы, но мы уже не подчиняемся им, а властвуем над ними, и они покорно служат нам. Если это не может «утешить» пессимистов, их может утешить уже только логический и практический вывод из их чувства недоверия к силам культуры, из их отвращения к жизни. История культуры говорит нам, что знания, которые выработаны трудом людей, накоплены наукой, все растут, становятся глубже, шире, острей и служат опорой для дальнейшего бесконечного развития наших познавательных способностей и творческих сил. Отсюда следует, что для быстрого и успешного роста культуры мы должны хорошо знать ее историю.


Пролетарская ненависть[7]

На протяжении многих веков «духовные вожди» буржуазии, ее церковь, ее школы непрерывно и красноречиво, искренно и лицемерно утверждали веру в творческие силы христианской, гуманитарной культуры ростовщиков, банкиров, фабрикантов, лавочников. Учили: веровать в бога, надеяться на лучшее будущее за гробом, любить ближнего, как самого себя. В поучениях этих хитроумие грамотных не всегда спекулировало в надежде на глупость невежд, ибо довольно часто «мыслившие о мире в целом, о тайнах жизни» — т. е. о бесконечно разнообразных изменениях материи, основного вещества всех явлений жизни — мужественно признавались, что они не видят смысла бытия. Другие мыслители, занимаясь исследованием социальных — трудовых и торговых — взаимоотношений людей, столь же мужественно утверждали, что как было, как есть, так и будет вовеки веков и до конца мира. В общем же весь смысл умственной деятельности буржуазии всецело характеризуется словами «Коммунистического манифеста»: «Господствующими идеями любого времени были всегда лишь идеи господствующего класса».

Эти идеи — отличнейшие темы для комедии.

В тысячах церквей Европы буржуа всех ее государств молились «единому христианскому богу», «мир — мирови твоему даруй!» В 1914 году немцы начали умолять его о помощи в благочестивом деле разгрома французов и англичан, а эти последние страстно умоляли того же бога помочь им уничтожить немцев. Существуй бог — трагикомическое положение его было бы глубоко смехотворно.

Но ни в небесах, ни на земле бытия божия не обнаружено, хотя он все-таки якобы существует, и всемирное мещанство в гнусной, бесчеловечной политической практике своей притворяется верующим в доброжелательное отношение бога к фабрикации мещанами клеветы, лжи и всякой мерзости. Зам. бога на земле папа римский, князь католической церкви и отщепенцы ее еретики — епископы Кентерберийский, иоркский, «духовные вожди» наиболее хитрого и лицемерного английского мещанства, опираясь на «святое имя его», проповедуют «крестовый поход» против Союза Советов, против страны, где строится социализм, цель которого объединить весь трудовой народ земли в единую силу для братской работы создания нового мира.

Либеральное мещанство считает себя основоположником и хранителем европейской культуры. Оно еще недавно верило в «эволюцию культуры», в непрерывность ее развития. Сегодня мы видим, что его звериная ненависть к социализму, к работе раскрепощения трудящихся из железных цепей капитала принудила немецких лавочников отказаться от возлюбленной ими якобы «гуманитарной культуры» в пользу наглейшего разбоя, каким является воинствующий фашизм. Фашизм прежде всего — ничем не прикрытое, циническое истребление революционного, но безоружного пролетариата одичавшими, но вооруженными хозяевами, капиталистами. Затем фашизм — отрицание культуры, проповедь войны, крик обессилевшего о желании быть сильным. Есть очень мрачный юмор в том, что на охрану труда и здоровья трудящихся капиталисты всегда тратили гроши, а на истребление людей тратят миллиарды денег, нажитых на труде рабочих и крестьян.

Отказываются и от христианского бога, заменяя его древними, языческими богами, и явились миру в виде совершенно обнаженном, без штанов, в собственной коже, как жабы. Поспешно организуют новую всемирную бойню на земле, на воде, под землей, в воздухе, с применением ядовитых газов, бактерий чумы и других эпидемий и всех «десяти казней египетских». Чтоб почувствовать, что значит современный капиталист, нужно подсчитать приблизительное количество двуногих зверей этого семейства и количество рабочих людей, которых это зверье истребляет в междоусобных своих драках за золото и ради укрепления власти своей внутри государств своих, против пролетариата. Подсчитав это, мы убедимся, что каждый банкир, фабрикант, помещик, лавочник является убийцей сотен, а может быть, и тысяч наиболее здоровых, трудоспособных, талантливых людей. Готовя новую войну, капиталисты снова готовятся истребить десятки миллионов населения Европы, уничтожить огромное количество осуществленного, ценнейшего труда.

Имеем ли мы право ненавидеть этих одичавших, неизлечимых дегенератов — выродков человечества, эту безответственную международную шайку явных преступников, которые наверное попробуют натравить свой «народ» и на государство строящегося социализма?

Подлинный, искренний революционер советских социалистических республик не может не носить в себе сознательной, активной, героической ненависти к подлому врагу своему. Наше право на ненависть к нему достаточно хорошо обосновано и оправдано. И так же хорошо, так же основательно оправдана ненависть наша ко всем равнодушным, лентяям, пошлякам и прочим уродам, которые еще живут и мелькают в нашей стране, бросая на спасительную для всего мира нашу светлую, чудодейственную работу серые, грязные тени пошлости, безразличия, равнодушия, мелкого жульничества, мещанского своекорыстия.

Наша революционная, пролетарская ненависть к тем, кто создает несчастья и страданья людей, должна быть противопоставлена звериной, своекорыстной, больной ненависти мира капиталистов, загнивших от ожирения, осужденных историей на гибель.

Нам и во сне надобно помнить, что мы уже научились не плохо работать на свое счастье и что оно может быть навсегда вкраплено в жизнь только при условии, если мы еще лучше научимся работать на раскрепощение, на свободу, на счастье трудящихся всего мира.


Об индивидуализме и вере в бога

(Из статьи «Ответ интеллигенту»)[8]
Индивидуализм есть результат давления на человека извне, со стороны классового общества, индивидуализм, это — бесплодная попытка личности защититься от насилия. Но ведь самозащита есть не что иное, как самоограничение, ибо в состоянии самозащиты замедляется процесс роста интеллектуальной энергии. Это состояние одинаково вредно и обществу и личности. «Нации» тратят миллиарды на вооружение против соседних наций, личность тратит большинство своих сил на самооборону против насилий классового общества. «Жизнь есть борьба»? Да, но она должна быть борьбой человека и человечества против стихийных сил природы, борьбой за власть над ними. Классовое государство превратило эту великую борьбу в гнуснейшую драку за обладание физической энергией человека, за порабощение его.

Индивидуализм интеллигента XIX–XX вв. отличается от индивидуализма крестьянина не по существу, а только по формам выражения; он более цветист, глаже отшлифован, но так же зоологичен, так же слеп. Интеллигент бытует между наковальней народа и молотом государства; в общем условия его быта конечно тяжелы, драматичны, ибо действительность обычно враждебна ему. Поэтому так часто и бывает, что неудобство и тяжесть личных условий бытия пленная мысль интеллигента распространяет на весь мир и в результате субъективного мироощущения являются философический пессимизм, бытовой скептицизм и прочие уродства мысли. Известно, что родиной пессимизма является Восток, особенно Индия, где кастовая система общества доведена до изуверства.

Действительность классового строя общества стесняет свободу роста личности, и поэтому личность ищет себе места и покоя за пределами действительности. Например в боге. Трудовой народ в поисках объяснений полезных и вредных ему явлений стихийных сил природы язычески прекрасно воплотил эти явления в образы существ человекоподобных, но могучих более, чем любая человеческая единица. Народ наделил своих богов всеми добродетелями и пороками, которыми обладал сам он, боги Олимпа[9] и Асгарда,[10] это — преувеличенные люди, Вулкан и Тор[11] — кузнецы, такие же, как любой кузнец, они только более сильны, но скажешь, что более искусны.

Религиозное творчество трудового народа, это — просто художественное творчество, в нем нет мистики, оно вполне реалистично и не оторвано от действительности, в нем определенно чувствуется влияние трудовой деятельности, и цель его сводится в сущности к поощрению этой деятельности. В поэтическом творчестве народа заметно и сознание того факта, что в конце-концов действительность создается не богами, а трудовой энергией людей.

Народ — язычник. Даже через 1500 лет после того, как христианство утвердилось в качестве государственной религии, в представлении крестьянства боги остались богами древности: Христос, мадонна, святые ходят по земле, вмешиваются в трудовую жизнь людей так же, как боги древних греков и скандинавов.

Индивидуализм возник на почве «частного хозяйства». Род, наслаиваясь на род, строил коллектив, единица, по тем или иным причинам, отъединяясь, откалываясь от коллектива и тем самым от реальной, непрерывно творимой действительности, создавала своего бога, единого, непостижимого разумом, мистического бога, назначение которого — оправдать право единицы на независимость и на власть.

Мистика необходима здесь потому, что разумом нельзя объяснить права личности на самовластие, «самодержавие».

Индивидуализм придал богу своему качества всеведения, всемогущества, сверхразумности, т. е. качества, которыми человеческая единица хотела бы обладать, но которые развиваются только в действительность, творимую коллективным трудом. Эта действительность всегда остается ниже и сзади разума людей, ибо разум, творящий ее, совершенствуется хотя медленно, но непрерывно. Если б этого не было, действительность конечно удовлетворяла бы людей, а состояние удовлетворения — пассивное состояние.

Действительность создается неиссякаемой силой разумной воли людей, и нет такого момента, когда развитие ее остановилось бы. Мистический бог индивидуалистов всегда оставался и остается неподвижным, бездеятельным, творчески мертвым, он и не может быть иным, ибо он отражает творческое внутреннее бессилие индивидуализма.

История бесплодных колебаний религиозного метафизического мышления индивидуалистов известна каждому грамотному человеку. В наше время бессилие этих «умозрительных» колебаний обнаружилось с неоспоримой ясностью и обнаружило полное банкротство философии индивидуалистов. Но индивидуалист все еще продолжает бесплодные поиски ответов на «загадки» жизни, он ищет их не в трудовой действительности, которая развивается всесторонне и с революционной быстротой, — он ищет ответов в «недрах своего я». Он продолжает охранять нищенское «частное хозяйство» и не желает оплодотворять жизнь.


Церковь, как организация насилия над разумом и совестью людей

(Из статьи «С кем вы, „мастера культуры“?»)[12]
Упрекая меня в том, что я «проповедую ненависть», вы советуете мне «пропагандировать любовь». Вы, должно быть, считаете меня способным внушать рабочим: возлюбите капиталистов, ибо они пожирают силы ваши, возлюбите их, ибо они бесплодно уничтожают сокровища земли вашей, возлюбите людей, которые тратят ваше железо на постройку орудий, уничтожающих вас, возлюбите негодяев, по воле которых дети ваши издыхают с голода, возлюбите уничтожающих вас ради покоя и сытости своей, возлюбите капиталиста, ибо церковь его держит вас во тьме невежества.

Нечто подобное проповедуется евангелием, и, вспомнив об этом, вы говорите о «христианстве», как «рычаге культуры». Вы очень опоздали, о культурном влиянии «учения любви и кротости» честные люди давно уже не говорят. Неловко и невозможно говорить об этом влиянии в наши дни, когда христианская буржуазия у себя дома и в колониях внушает кротость и заставляет рабов любить ее посредством применения «огня и меча» с большей энергией, чем она всегда применяла огонь и меч. В наши дни меч заменен, как вам известно, пулеметами, бомбами и даже «гласом божиим с небес». Одна из парижских газет сообщает:

«В войне с афридиями[13] англичане додумались до приема, приносящего им огромную пользу. Группа повстанцев укрылась на какой-нибудь площадке среди недоступных гор. Вдруг над ними на большой высоте появляется аэроплан. Афридии хватаются за ружья. Но аэроплан не сбрасывает бомб. Вместо бомб с него сыплются слова. Голос с неба уговаривает повстанцев на родном их языке сложить оружие, прекратить бессмысленное состязание с Английской империей. Было немало случаев, когда потрясенные голосом с неба повстанцы действительно прекращали борьбу.

Опыты с голосом бога были повторены и в Милане, где в день годовщины основания фашистской милиции весь город услышал глас божий, произнесший краткое похвальное слово фашизму. Миланцы, имевшие случай слышать генерала Бальбо, узнали в голосе с неба его бархатный баритон».

И так найден простой способ доказать бытие бога и утилизировать глас его для порабощения дикарей. Можно ожидать, что бог заговорит над Сан-Франциско или Вашингтоном на английском языке с японским акцентом.

Вы ставите в пример мне «великих людей, учителей церкви». Очень смешно, что вы говорите об этом серьезно. Не будем говорить о том, как, из чего и зачем сделаны великие люди церкви. Но раньше, чем опираться на этих людей, вам следовало испытать их прочность. В суждении о «деле церкви» вы обнаруживаете тот «американский идеализм», который может произрастать лишь на почве глубокого невежества. В данном случае, по отношению к истории христианской церкви невежество ваше может быть объяснено тем, что жители С.Ш.С.А. не испытали на своей шкуре, что такое церковь, как организация насилия над разумом и совестью людей, не испытали с той силой, с какой это испытано населением Европы. Вам следовало бы познакомиться с кровавыми драками на вселенских соборах, с изуверством, честолюбием и своекорыстием «великих учителей церкви». Вам особенно много дала бы мошенническая история собора в Эфесе.[14] Вам следовало бы прочитать что-нибудь по истории ересей, ознакомиться с истреблением «еретиков» в первые века христианства, еврейскими погромами, истреблением альбигойцев, таборитов и вообще с кровавой политикой церкви христовой. Интересна для малограмотных история инквизиции, но конечно не в изложении вашего земляка Вашингтона Ли,[15] — изложения, одобренном цензурой Ватикана, организатора инквизиции. Вполне допустимо, что, ознакомлен со всем этим, вы убедились бы, что отцы церкви ревностно работали по укреплению власти меньшинства над большинством, и если они боролись с ересями, так это потому, что ереси зарождались в массе трудового народа, который инстинктивно чувствовал ложь церковников, — они проповедывали религию для рабов, религию, которая господами никогда не принималась иначе, как по недоразумению или из страха пред рабами. Ваш историк Ван Лон, в статье о «великих исторических ошибках» утверждает, что церковь должна была бороться не за учение евангелия, а против него; он говорит:

«Величайшую ошибку в свое время сделал Тит,[16] разрушивший Иерусалим. Изгнанные из Палестины, евреи рассеялись по всему миру. В основанных ими общинах созревало и крепло христианство, бывшее для Римской империи не менее пагубным, чем идеи Маркса и Ленина для капиталистических государств».

Так оно и было и есть: христианская церковь боролась против наивного коммунизма евангелия, к этому и сводится ее «история».

Что делает церковь в наши дни? Она конечно прежде всего — молится. Епископы иоркский и Кентерберийский, — тот самый, который проповедывал нечто в роде «крестового похода» против Союза Советов, — эти два епископа сочинили новую молитву, в которой английское лицемерие прекрасно соединяется с английским юмором. Это очень длинное сочинение построено по форме молитвы «Отче наш». Епископы так взывают к богу:

«Что касается политики нашего правительства по восстановлению кредита и благополучия, — да будет воля твоя. Что касается всего того, что предпринимается для устроения будущего управления Индией. — да будет воля твоя. Что касается предстоящей конференции по разоружению и всего того, что предпринимается к утверждению мира всего мира, — да будет воля твоя. Что касается восстановления торговли, доверия к кредиту и взаимного благожелательства, — хлеб наш насущный даждь нам днесь. О сотрудничестве всех классов по работе на общее благо, — хлеб наш насущный даждь нам днесь. Если мы оказались повинными в национальной гордыне и находили более удовлетворения в господстве над другими, нежели в оказании им помощи по мере сил наших, — остави нам долги наши. Если мы проявили себялюбие в ведении наших дел и ставили наши интересы и интересы нашего класса выше интересов других, — остави нам долги наши».

Вот типичная молитва испуганных лавочников! На протяжении ее они раз десять просят бога «оставить» им «долги» их, но ни одного раза не говорят о том, что готовы и могут перестать делать долги. И только в одном случае просят у бога «прощения»:

«За то, что мы предались национальному высокомерию, находя удовлетворение во власти над другими, а не в умении служить им, — прости нас, господи».

Прости нам этот грех, но мы не можем отказаться грешить, — вот что говорят они. Но большинством английских попов это прошение о прощении было отвергнуто, — вероятно, они нашли его неудобным и унизительным для себя.

Молитву эту должны были «вознести» к престолу английского бога 2 января в Лондоне, в соборе Павла. Священникам, которым молитва не нравится, епископ Кентерберийский разрешил не читать ее..

Итак, вот до каких пошлых и глупых комедий доросла христианская церковь, и вот как забавно попы снизили бога своего до положения старшего лавочника и участника во всех коммерческих делах лучших лавочников Европы. Но было бы несправедливо говорить только об английских попах, забывая, что итальянскими организован банк святого духа, а во Франции, в г. Мюллюезе, 15 февраля, как сообщает парижская газета русских эмигрантов:

«По распоряжению служебных властей арестованы заведующий и приказчик книжного магазина католического издательства „Юнион“, во главе которого стоит аббат Эжи. В книжном магазине продавались порнографические фотографии и книги, ввозимые из Германии. „Товар“ конфискован. По содержанию некоторые книги — не только порнографические, но обливали грязью и религию».

Фактов такого рода — сотни, и все они утверждают одно и то же: церковь, служанка воспитателя и хозяина своего — капитализма, заражена всеми болезнями, которые разрушают его. И если допустить, что когда-то буржуазия «считалась с моральным авторитетом церкви», так нужно признать, что это был авторитет «полиции духа», авторитет одной из организаций, служивших для угнетения трудового народа. Церковь «утешала»? Не отрицаю. Но утешение это — один из приемов угашения разума.


О смысле современной религии

(Из статьи «О солитере»)[17]
…Основное свойство каждого отдельного членика мещанства — его убеждение в том, что он — «единственный», «неповторимый», и поэтому он считает себя «женихом на всех свадьбах ипокойником на всех похоронах». Он требует от государства тщательного ухода за ним, «гуманного» отношения к нему, требует полной свободы выражения его ощущений и свободы питания чужими соками… В огромном большинстве племя мещан — племя потребителей, как производитель мещанин вносит в жизнь разнообразные жалобы на «судьбу» и всяческий словесный мусор.

Сам он — гуманист и доказывает это всюду, где может, даже в «Поваренной книге для молодых хозяек». Он учит их: «Испорченное мясо можно употребить с пользой, — нужно вымочить его в уксусе, круто посолить и отдать на обед прислуге».

Он — существо глубокомысленное и дальнозоркое; в 1929 году он публично рассуждает где-нибудь в Праге, в Париже:

«Мы не можем вполне определенно ответить на вопрос, как отразится экономическое равенство на дальнейшем росте культуры. Не следует забывать, что культура развивалась силою давления нужды, стремлением к материальному благополучению. Не исчезнет ли это стремление, когда благополучие — идеал материалистов — будет достигнуто?»

Он — религиозен, в 1927 году он пишет:

«Первородный грех вошел в мир через женщину. Сатана отравил праматерь Еву своим нечистым дыханием и сделал ее орудием размножения и блуда; злая похоть, половое разжжение, вошла в человеческое естество и определила образ его бытия, начиная от зачатия — „яко в беззакониях зачат бых и во гресех роди мя матерь моя“ — и до неизбежной смерти».

Это выписано из книги бывшего марксиста, а ныне протоиерея С. Булгакова «Друг жениха». В книге этой проповедуется нечто среднее между гомосексуализмом и скопчеством.

Наверное, это изуверское размышление одного из «единственных» о женщине, как источнике «блуда» и греха, приятно будет прочитать автору письма ко мне от 10/IV текущего года; он по поводу статьи моей «О женщине» спрашивает:

«Неужели вы в самом деле думаете, что религия отжила свой век?»

Нет, как орудие порабощения трудового народа, религия еще существует и, как таковое орудие, все еще играет свою позорную, злую и бесчеловечную роль.


Клевета и лицемерие[18]

Т.т. просвещенцам Орехово-Зуева
Получил ваше письмо, горячо благодарю вас за внимание к моей работе.

Легко работать, когда знаешь, что труд твой ценят энергичные строители нового мира, новой культуры. Но мне думается, т.т., что вам не следует особенно возмущаться тем бездарным и тусклым шумом, который подняла пресса буржуазии и эмигрантов, который вы называете «травлей Горького». Шум этот начат не вчера и, я надеюсь, кончится не раньше моей смерти, потому что раньше этого срока я не сойду с позиции, на которую меня поставила ваша боевая энергия.

«Руки прочь от Горького!» Зачем? Пускай касаются, я умею бить и по рукам и по щекам. Пусть наши враги как можно больше и бесплодней тратят остаток своих сил.

Горький же раздражает их постольку, поскольку он служит эхом музыки победоносного марша рабочих и крестьян Союза Социалистических Советов, — марша к великой цели, поставленной ими перед собой. Врагам нашим в истории «не везет». Что они выдвигают против нас? Мобилизовали свою прессу, и она ежедневно чадит клеветой, ложью. Но без советского «сырья» капиталистам неудобно жить, и они сами же принуждены опровергать грязные выдумки своих «разбойников пера и мошенников печати». Давно ли их пресса доказывала, что «пятилетка» — фантазия? Теперь они все чаще повторяют, что она осуществима. Давно ли придумали глупую сказку о «принудительном труде»? И уже понемножку сами начинают опровергать ее. Они, конечно, могут двинуть против Союза Советов своих рабочих и крестьян, вооруженных от пяток до зубов наилучшими орудиями человекоистребления. Но чем они замажут глаза и уши своих солдат, людей, которые тоже желают быть свободными и уже знают, что это возможно, что в Союзе Советов нет рабов, нет безработных.

Две недели тому назад европейский капитал пустил в современную действительность серое облако той старой словесной пыли, которой он на протяжении многих веков портил слух и зрение рабочего народа. Устами главы католической церкви папы римского, хозяина «Града Ватикана», капитализм по радиотелеграфу провозгласил «городу и миру»:

«Богачи должны рассматривать себя, как служителей божественного провидения, как хранителей и распределителей его добра, которым сам Иисус Христос вверял судьбу неимущих».

Так как, в конечном счете, это не что иное, как голос самих же богачей, то они, служа «божественному провидению» и пользуясь безработицей, не только отказываются кормить 35 миллионов безработных, а начинают играть на понижении заработной платы. Они устами «князя церкви» мудро советуют «неимущим»:

«Не пренебрегать, — помня пример спасителя нашего Иисуса Христа, его бедность и обещания, — не пренебрегать накоплением духовных богатств, столь доступных им в наше время. И, стремясь к улучшению, в позволительной мере, своего положения, сердечной добротой и прямотой заслужить милосердие господа и не творить неправедных дел».

Далее «князь церкви» обращается к РАБОЧИМ И РАБОТОДАТЕЛЯМ:

«Как рабочих, так и работодателей просим избегать всяких враждебных действий и взаимной борьбы и в братском и дружественном единении взаимно поддерживать друг друга: одни — своими средствами и руководством, другие — своим трудом и сноровкой и, требуя лишь того, что справедливо, и не отвергая ничего справедливого, достигнуть, не нарушая установленного порядка, не одной только личной выгоды, но и, в неменьшей мере, общего блага».

Вот как, т.т. просвещенцы, просвещает «неимущих» и «рабочих» римско-католическая церковь, выполняя свое «задание» — утверждать и поддерживать капиталистический строй, основанный на бессмысленной и бесчеловечной эксплоатации рабочих и крестьян. Человек, который говорит эти слова, давно лишенные смысла, — человек этот знает, что церковь бедного Христа диавольски богата, что в Италии существует «Банк Санто Спирито» — банк святого духа. Знает он и то, что церкви Христовы отличаются от настоящих банков только тем, что вклады клиентов — в церкви — не возвращают клиентам. Ему, разумеется, известно и то, что «бедные» лишены возможности «накоплять духовные богатства» в условиях капиталистического строя. «Добрый» совет «бедным» князя богатейшей из церковных организаций дает отличную тему сатирическим журналам, и очень жаль, что буржуазная пресса, при ее «свободе слова», лишена свободы смеха.

«Властителям» судеб рабочего народа «князь церкви» очень мило посоветовал «руководствоваться» справедливостью, творить благо, а не зло. Это дает нам право ожидать, что английские твердолобые лорды, так же как закоренелые мещане Франции во главе с Аристидом Бриан, отнесутся к совету из Рима вполне серьезно, со свойственным этим людям великодушием и «душевной прямотой». Лично я жду, что они немедля прекратят вооружения, откажутся от своего намерения устроить разбойничий набег на Союз Советов и скажут нашим рабочим, нашим крестьянам: «Ну, ребята, — ничего не поделаешь с вами. Папа не желает, чтоб мы делали зло, так уж если вы начали создавать добро, — продолжайте, мы вам мешать не будем».

После этого дома у себя они «предложат рабочим перековать мечи на орала» и начнут кормить миллионы рабочих, умирающих с голода.

Но — если отбросить «шутки» в сторону и вслушаться в кроткий голос капитала из Рима серьезно? Какая скудость мысли звучит в этом голосе, какая нищета духа. И — какое лицемерие.

Сердечно приветствую вас, товарищи — борцы за прекрасное будущее.


1931.


О женщине[19]

Сквозь всю историю культуры проходит постыдный факт, который до сего дня не получил должного изучения и утверждается в качестве незыблемой «истины» и «закономерности». Факт этот — отношение к женщине как к существу низшего — сравнительно с мужчиной — типа, существу, якобы органически неспособному развиваться до высоты интеллектуального роста мужчины. По рассказам истории культуры, основанным на изучении данных археологии, а главное — бытовых условий и верований культурно отсталых племен — «дикарей» XVIII–XIX веков, отношение к женщине как к низшему типу человека было известно уже «доисторическому» самцу. Но гораздо более наглядно презрительное и даже враждебное отношение к половине населения земного шара выражено в исторические времена в религиозном, церковном взгляде на женщин, а особенно резко враждебно у жрецов христианской церкви.

Религия всех времен и народов внушала мужчине право считать женщину «собакой его хозяйства». Ее основными достоинствами признавались деторождение и безусловное подчинение воле мужа. «Рабу божию» доказывалась необходимость относиться к жене как к его рабе. Христианская церковь наименовала акт оплодотворения женщины «блудодеянием», грехом. Женщина считалась опоганенной актом деторождения, и в течение сорока дней после родов ее не пускали в церковь, войти в нее она могла только после того, как поп прочитает над нею «очистительную» молитву. И чтобы устранить противоречие в догмате — рождении Христа от женщины, — церковники выдумали сказку «о непорочном зачатии», о возможности оплодотворения женщины не семенем мужчины, а «духом божиим».

В молитвеннике евреев есть краткая и выразительная, но явно не лестная для женщин молитва: «Благодарю тебя, господи, за то, что ты не создал меня женщиной». Церковная легенда о создании женщины из ребра мужчины, злобные стихи библейских пророков о женщинах, легенды арабов, индусов и бесчисленные образцы всяких иных наветов на женщину — все это свидетельствует о единодушном стремлении жрецов всех религий социально унизить женщину. Взгляд на нее как на виновницу изгнания мужчины из рая, как на «сосуд греховный» и «соблазн мира» из церкви переходит в быт. На бесчисленных пословицах и поговорках, которые шельмуют женщину, советуют относиться к ней с недоверием, бить ее, совершенно неоспоримо отражено влияние церкви: «Женою и Адам из рая изгнан», «Жена и Олоферну[20] голову отсекла», «Самсона[21] силы лишила», «Жену содержи в страхе, наказывать не скупись», советует Ефрем Сирин,[22] а быт переводит это на свой язык: «Бей жену чаще, любить будет слаще». Кирилл Иерусалимский[23] внушает: «Речению женскому не верь много», «Баба говорит — бредит, кто ей поверит» — отзывается быт. «Бабий помысел — лживый промысел». Бесконечную цепь таких и подобных пословиц заключает характерное звено: «Жена да муж — змея да уж».

Христианская церковь две тысячи лет служила источником, из которого черпались оправдания правового и экономического ограничения женщин. «Перед богом все люди равны», — учит церковь в лице апостола Павла, и она же учит: «Не муж создан для жены, но жена для мужа», «Жена да боится мужа». Такими и подобными поучениями совершенно определенно утверждается, что жена, женщина — существо, не равное мужчине, «человек второго сорта». Это не мешает женщинам, поклонницам евангелия, признавать его самой мудрой и «человечной» книгой, хотя вся его мудрость сводится только к попыткам внушить людям, что земная жизнь со всеми ее муками — не что иное, как предварительная подготовка человека к вечному блаженству на небесах, куда человек может попасть при условии, если он будет кроток, терпелив подобно камню и послушен законам церкви. В общем, учение это утверждает, что бедный и голодный должен считать тяжелое — легким, а горькое — сладким.

По словам Септимия Тертуллиана, христианского писателя, который жил в конце II века, христиане должны «удовлетворить» Христа «святым позором веры за преступный позор идолопоклонства». Странные в устах церковного писателя слова о позоре веры совершенно оправданы изуверской деятельностью христианской церкви, ее беспощадной борьбой против критической мысли, против науки, жесточайшим преследованием и массовым истреблением «инаковерующих», кострами, на которых она живыми сжигала «еретиков» и «ведьм» — женщин душевнобольных, а чаще таких, которые обладали исключительными способностями и отказывались думать о делах жизни так, как повелевали церковники.

Один из наиболее знаменитых отцов церкви, Афанасий Великий, считал женщину противнее козла и опаснее дьявола. Философы древности, например Сократ, Платон, в оценке общественного значения женщины не отличались от жрецов религиозных культов. Аристотель определил женщину как «ошибку природы» и социально ставил ее на одну ступень с рабом.

Враждебное отношение философов к женщине легко можно проследить от Аристотеля до Шопенгауэра, Ницше — философов XIX столетия — и далее, вплоть до наших дней. Весьма часто различные «мыслители» пытались оправдать это отношение «научно», исходя из физиологических особенностей женщины. В конце XIX века этим делом занимался швейцарский физиолог, кажется, Вернер. По его пути пошел некто Вейнингер, автор озлобленной и пошлой, но очень популярной книги «Пол и характер». Фридрих Ницше — человек, который хотел реставрировать несколько ожиревший «дух нации» немецкой. Весьма многое из его философии взято немецкими фашистами. Вильгельм Второй должен был напомнить с высоты своего трона, что у немецкой женщины только три обязанности перед ее страной: дети, кухня, церковь. Было и еще много сделано различных попыток доказать женщине, что она — «человек второго сорта». И вообще ученых женоненавистников было много.

Можно думать, что жрецы дохристианской эпохи были профессионально заинтересованы в том, чтобы изображать женщину воплощением всяческих зол и грехов; этим они преграждали ей путь к легкому и выгодному труду — к служению богу в храмах. Возможно, что не только в целях обогащения, но именно в целях социального унижения женщины некоторые из языческих культов установили и церковную проституцию.

Но одними этими причинами невозможно объяснить болезненное озлобление христианской церкви против женщины. Если к этим причинам прибавить чувство мести за безбрачие, на которое осудила церковь христова своих священников и епископов, то это тоже не вполне объяснит вражду попов к женщине — вражда эта возникла до установления безбрачия римской церковью, да «православным» «белым» попам и не запрещено жениться, запрещено только «черному» духовенству — монахам.

Конечно, следует вспомнить, что «любовь и голод правят миром». Инстинкт продолжения рода, соединяя мужчину и женщину, еще более осложнял невыносимо тяжкие условия трудовой жизни. Гезиод[24] жаловался, что «женщина не соучастница в трудах, а соучастница в растрате имущества». Наша русская пословица говорит: «Жена вытащит из дому больше горшком, чем муж мешком». Можно привести тысячи таких жалоб, выраженных в стихах пророков, проповедях, пословицах, сказках, анекдотах. Но все они доказали бы одно и то же: они придуманы людьми, у которых было имущество, был дом и можно было из дому что-то вытащить.

Тут, как везде, выявляет свое влияние фактор экономический, тут как будто подчеркивается некоторое противоречие между мужчиной — хозяином и женщиной, его домоправительницей, его наложницей, социально бесправной. Противоречие это видимо в различном отношении мужчины и женщины к священному делу накопления имущества. Возможно, что женщина, рабыня мужа, когда-то не чувствовала себя так глубоко рабыней собственности, как это чувствовал ее владыка, женщине мешало углубиться в дело накопления собственности именно ее бесправие, и к этому делу она была равнодушней своего властелина. Возможно, что в большинстве своем женщины и до наших дней сохранили это равнодушие.

Но чтобы чувствовать себя прочнее в доме и на постели владыки своего, чтоб удержаться там возможно долгое время, до старости его, когда ему нужна уже не любовница, а больничная сиделка, женщина должна усердно заботиться о теле своем, всячески сохранять его красоту, свежесть, силу, всячески украшать и тело свое и окружение его. Это стоит дорого и становится все дороже. Недавно один американец, миллионер, пошутил: «Мы не боимся коммунистов: жены разорят нас гораздо раньше, чем это успеют сделать рабочие». Неплохая шутка.

Церковь, не чуждая страсти к накоплению имущества, преследуя свою цель, — укрепить духовную власть над верующими в бога, — всегда и весьма азартно обличала пристрастие женщин к роскоши, что, впрочем, не мешало попам и кардиналам римской церкви окружать себя роскошью безумной, как не мешало и «православным» епископам, митрополитам, архимандритам жить богато и владеть рабами. Но и естественным стремлением женщин к роскоши невозможно вполне объяснить злобу церковников. Тут есть что-то поистине болезненно-изуверское. Нельзя же назвать здоровой проповедь аскетизма, «умерщвления плоти» — проповедь церковниками, рабами бога, борьбы против инстинкта жизни, созданной — по их учению — тем же самым богом.

Отрицательное и враждебное отношение к женщине деятельно и непрерывно внушалось церковью мужчине на протяжении двух десятков веков; оно весьма глубоко проникло в сознание мужчины и приобрело у него силу почти инстинкта. Влияние религиозного «женофобства» совершенно ясно в книгах тех «ученых», которые время от времени пытаются доказать миру, что женщина «по природе своей» существо «духовно ограниченное» и не может быть признано человеком, равным мужчине. Практический вывод из этой «теории» очень прост: женщина должна быть ограничена в правовом и политическом отношениях. Ее и ограничили. Она была лишена права распоряжаться личной своей судьбой, не могла получать образования, равного с мужчиной, не могла распоряжаться наследственным имуществом своим без разрешения мужа. Был введен в быт, в практику жизни, еще целый ряд унизительных для женщин ограничений, которые задерживали нормальное развитие ее сил и способностей. Освященная церковью «власть отцов», устраивая, по соображениям экономики, браки, не равные по возрасту жениха и невесты, способствовала вырождению своего же класса, пополняя убыль худосочными выродками.

Нет никакого сомнения в том, что если бы женщину не уродовали, стесняя искусственно круг ее интересов, возлагая на нее только обязанности наложницы, матери, домоправительницы и отталкивая от широкой общественной, культурно-политической работы, скорость развития культуры была бы вдвое более быстрой, потому что творческой энергии было бы вдвое больше. Но буржуазное общество и государство не заинтересованы в том, чтобы развитие культуры шло быстрее. Буржуазия предпочла бы остановиться на том, чего она уже достигла, эксплоатируя труд пролетариата, хищнически истощая его силы. Ей живется достаточно удобно, и если она все-таки двигается вперед, так двигают ее, как известно, анархическое беззаконие конкуренции и возбуждаемый конкуренцией рост промышленной техники. Это невольное механическое движение имеет мало общего с ростом подлинной культуры. Наоборот, культурный тип буржуа сильно понизился с той высоты, которой он достиг в XIX веке. Это понижение особенно заметно стало после империалистической войны, которая, значительно увеличив количество хищников, циников и грабителей, не создает, как мы видим, иных «духовных вождей», кроме фашистов, — людей, которые желают повернуть жизнь назад лет на 300–500.

«Законы семейных и социальных отношений оставались и остаются неизменными в течение тысячелетий и не могут быть поколеблены никакими теориями». В этой фразе заключена вся «философия» буржуазии. В различных словосочетаниях эта нищенская мысль упрямо повторялась тысячи раз «мудрецами» всех стран и эпох. Ежедневно она повторяется газетами и журналами Европы, Америки.

Если эту «теорию» приходится вспоминать так часто и настойчиво, значит, в действительности что-то противоречит этой теории, и нужно вбивать ее в головы, как вбивают костыль в шпалу. Костыль крепок и толст, но не вечен и все-таки подается разрушающему влиянию времени. Действительность вполне реальна, но еще не истинна, она — только сырой и грубый материал для создания будущей всечеловеческой истины. Буржуазия очень хотела бы утвердить данную действительность навсегда в тех формах, в какие она сложилась, — фашизм работает как раз в этом направлении. Но «действие вызывает противодействие», и мощно растет сознание рабочим классом культурного значения свободного труда, разрешающего всю путаницу жизни, и растет сознание рабочим классом его права на власть. Буржуазным мудрецам, журналистам, дворовым и комнатным собачкам буржуазии, нужно очень громко выть о незыблемости семейного начала и лаять на врагов хозяина, на людей, которые вообще не верят в незыблемость чего-либо на земле.

Необходимо признать, что буржуазное общество воспитало женщину, как пониженный тип человека. Эти слова не могут и не должны оскорблять «слабый пол», — речь идет об одном из преступлений буржуазии: об искажении ею здоровых биологических основ бытия. Нельзя отрицать, что забитая церковниками женщина принимала бессознательное участие в процессе этого искажения. Но в наши дни будто наступил момент мести, тоже бессознательный, «семейному началу» — мести со стороны женщин.

Было уже сказано, что страсть к роскоши и «супружеская неверность» женщины обличались с древнейших времен церковной литературой. Светская литература тоже издавна следовала по пути церкви, но, порицая женщину как причину всяческих драм и трагедий, весьма охотно и умело изображала ее как источник наслаждения. Один из арабских поэтов эпохи до Магомета[25] сказал:

«Земной рай — в книгах мудрости, на хребте коня и на груди женщины».

У него, как видите, женщина по ее способности утешать мужчину поставлена на третье место.

Литераторы-европейцы отводили женщине, как приятной забаве, первое место, и, кажется, женщины гордились этой сомнительной честью. Начиная со второй половины XIX века, романтическое восхищение женщиной, «источником наслаждения», и преклонение пред ее «таинственной сущностью» заметно начинает уступать место критицизму реалистов и более или менее резко выраженному недовольству ее поведением в семье и в обществе. Известно, что у нас, в России, это было вызвано стремлением женщин к самообразованию и участием их наравне с мужчинами в революционной работе. Вслед за русскими «нигилистками»[26] первые пошли на общественную работу и на завоевание самостоятельности англичанки, за что немедленно были награждены ироническим прозвищем — «синие чулки».

Но, видимо, было что-то новое и неприятное среди всех вообще женщин европейской буржуазии, и потребовалось поставить их на определенное им церковью место — на место людей «второго сорта».

Все эти явления, взятые вместе, говорят о том, что в «недрах» европейской буржуазии возникла какая-то тревога. Позднее эту тревогу отчасти объяснило движение английских «суфражисток» — женщин, которые требовали права участвовать в политической жизни страны наравне с мужчинами. Отчасти. Но более широкое объяснение взрыва «женофобии» и возникновения тревоги в сердце буржуазии, мне кажется, дал Н. Ф. Федоров, малоизвестный писатель, автор «Философии общего дела», человек, которого Лев Толстой и Ф. Достоевский считали «гениальным мыслителем».

В статье, написанной им по поводу Парижской выставки 1889 года, — выставки, устроенной в ознаменование столетия Французской революции, — он указал, что «буржуазный строй не может сам и явно выразить то начало, которому он служит, тот идеал, которым он живет и движется». По мнению Федорова, идеал этот был разоблачен в России.

«Наша местная всероссийская мануфактурно-художественная выставка 1862 года была близка к истине, она почти открыла, кому служило и служит то общество, выражением которого была всемирная выставка 1889 года. Она открыла это, поставив при самом входе на выставку изображение женщины (или лучше — дамы, барыни, гетеры, — будет ли это наследница Евы, Елены,[27] Пандоры,[28] Европы,[29] Аспазии[30]) в наряде, поднесенном ей промышленностью всей России из материй, признанных вероятно наилучшими из всех, представленных на выставку, — изображение женщины, созерцающей себя в зеркале и, кажется, сознающей свое центральное положение в мире (конечно, европейском только), сознающей себя конечною причиной цивилизации и культуры».

Далее Н. Ф. Федоров приходит к заключению, что основа хозяйственной жизни буржуазии — «гипертрофированный», то есть болезненно преувеличенный, доведенный до высокого напряжения, половой инстинкт и что жизнь — «царство женщин», всестороннее выражение их «господства, не тяжелого, но губительного».[31]

Церковное происхождение этой идеи совершенно ясно, однако на этот раз в нее включена значительная доля «дурной истины».

В 1901 году в деревне Кучук-Кой жил туберкулезный учитель Доброклонский или Доброходский. Меня познакомил с ним А. П. Чехов, сказав, что учитель «то же пишет», но «безнадежен». Учитель оказался автором рукописи «Бесплодный труд». В ней он сделал подсчет фабрик, которые работали исключительно для того, чтобы одеть, украсить и вообще обслужить потребности женщин. Рукопись была посвящена Н. Н. Златовратскому, написана очень тяжелым языком и снабжена оглушительными цифрами.

Никто не станет отрицать, что производство предметов роскоши, потребляемых женщинами буржуазных классов, растет с быстротою плесени или травы на кладбище. Может быть, и не «поэтому», но все же рядом с этим растет и «критическое», даже враждебное отношение художественной литературы к женщине как жене и матери, как второй по ее значению «главе дома». Особенно заметно это в современной английской литературе — литературе страны, которая еще недавно гордилась «незыблемостью семейных традиций». Все чаще появляются книги, изображающие процесс распада «семьи, опоры государства», процесс вымирания и крушения несокрушимых Форсайтов, мастерски изображенный Джоном Голсуорси в его «Саге о Форсайтах», Гексли — в его романе «Сквозь разные стекла», в книге Майкла Арлена «Зеленая шляпа» и в ряде других книг.

Из этих книг выносишь совершенно определенное впечатление: если исключить количественно незначительную и социально невлиятельную часть женщин, которая ведет «общественную работу», то есть вместе с мужьями старается укреплять расшатанный в основе своей «добрый старый порядок», — если исключить эту часть женщин, вся остальная масса представительниц буржуазной семьи весьма усердно способствует разрушению «доброго старого порядка».

Она «как бы инстинктивно» мстит за свое прошлое, за то, что церковь и государство воспитывали ее как «человека второго сорта», человека только для наслаждения его телом, и вот воспитали в человеке этом безразличное отношение к судьбам своей страны, к жизни. А жизнь, становясь все более сложной для понимания буржуазии, все более понятной для сознания эксплоатируемых масс, угрожает неизбежной и трагической катастрофой «доброму старому порядку».

Распад семьи отмечает, конечно, не одна английская литература, а литература всей Европы.

После войны 1914–1918 годов этот процесс, должно быть, стал особенно заметен. Показания литературы солидно и все более обидно подтверждаются широким развитием гомосексуализма, лесбианства и уголовной хроникой, ростом преступлений на почве ревности, истязанием детей, возрастающим количеством абортов, разводов и прочими явлениями гнилостного распада семьи, общества.

Разумеется, классовый инстинкт буржуазной женщины жив и действует во всех тех случаях, когда она ощущает противодействие ее эгоизму, ее привычкам и удобствам со стороны класса, идущего на смену ее классу. Но классовый свой консерватизм она выражает менее резко и «от случая к случаю», а ее «нигилизм», ее безразличие к действительности, жажда роскоши и чувственных наслаждений выражаются ею непрерывно. Это не может не ускорять процесса гниения буржуазии. К сожалению, гнилостные процессы могут заражать и заражают здоровых людей, и еще более жаль, что пролетариат Европы недостаточно считается с этой возможностью заражения болезнями буржуазии.

Мужчина в процессе классовой борьбы и борьбы за кусок хлеба иногда относился к женщине, как к ближайшему своему конкуренту и врагу; в обвинительном акте истории не отмечено это преступление антагонистического классового общества. И еще многое должно быть выяснено, ибо история развития буржуазной культуры без освещения быта семьи не дает достаточно яркой картины поразительного соединения вещной, материальной культуры с глубоким консерватизмом разума, воспитанного веками рабовладельчества и унижения человека.

В конце концов сложился как бы международный и мировой образ женщины: это очень мало человек, это — существо суетное, лживое, глупое, злое и способное преимущественно к жизни чувственной. Конечно, признаются исключения, но — в качестве фактов, подтверждающих правило, укрепленное церковью и философией господствующих классов. Это отношение к женщине глубоко вошло в жизнь, окрасило отношение полов грязно, пошло, унизительно для обеих сторон, создало и создает бесконечное количество глупейших, но жестоких и позорных драм.

Вся эта дымная, угарная, книжная драматизация быта, основанная на чудовищной действительности, продолжает и в наши дни служить отравой людям обоего пола. Нам, строителям нового общества, новой культуры, следует вскрыть, изучить основные причины этой древнейшей отравы. Необходимо понять, почему на протяжении всей истории старой культуры классового общества умственное развитие женщины искусственно задерживалось, почему особенно умело и усердно питали вражду к половине населения земли именно служители религиозных культов. Нельзя отрицать, что в этом направлении церковники достигли значительных успехов: только в XIX столетии и только в Европе женщины начали чувствовать сами себя социально равноправными и равносильными мужчине во всех областях его деятельности. Но это можно сказать о женщинах командующих классов, а крестьянка, работница буржуазных государств повсюду остаются далеко позади мужчин даже в наши дни, когда уже исторически явно необходима совместная и дружная борьба рабочих масс обоего пола за свою работу, за власть над миром.

Из всего вышесказанного явствует, что наша молодая советская наука должна включить в число своих задач просмотр и всестороннее критическое изучение всех данных историй культуры, освещающих историю женщины, то есть половины населения земного шара, половины людей, которые так или иначе участвовали рядом с мужчиной в строительстве культуры, но вызвали к себе пренебрежительное, презрительное, даже враждебное, а в общем отрицательное отношение, существующее в разной степени у всех народов, а также, как будто, и в каждом из нас.

Мне лично кажется, что необходимо написать «Историю женщины», и что план истории этой должен быть приблизительно таков.

Первобытный мужчина-охотник. Едва вышедший из зоологического состояния, в котором безраздельно господствовали животные инстинкты, физическая сила, подавление и устранение слабых, он нуждается в самых сильных и жестоких мерах, чтобы предотвратить возрождение в коллективе охотников грубой животной борьбы самцов, угрожающей распадом и гибелью человеческому коллективу. Отсюда все суровые испытания и «табу» — запреты — для молодежи, и отсюда у некоторых племен особые меры для сохранения жизни и опыта стариков. Отсюда же и начало отношения к женщине как к возможной нарушительнице социальных отношений среди мужчин, ограничения сношений с женщинами, предписания потреблять определенные виды пищи и т. п.

Труд мужчины-охотника носит еще, по существу, животный характер: выслеживание, преследование, окружение добычи, огромное напряжение сил и затем длительный полный отдых, беспечность и праздность. Между тем, труд женщины развивается как человеческий: регулярный, систематический, дисциплинирующий сознание и воспитывающий трезвое, разумное отношение к жизни.

Беременность и роды останавливают женщину, заставляют ее ограждать себя и детеныша от зверей, дождя, ветра, зноя. Она прячется в пещеру, сплетает шалаш из ветвей кустарника. Открывает съедобные корни, злаки, семена трав, ягоды, употребляет в пищу яйца птиц. Замечает, что кислые травы имеют свойство останавливать кровь ран, находит целебные травы. Вполне допустимо, что это она освоила огонь, собирая угли лесных пожаров, а в дальнейшем научилась постоянно поддерживать и, возможно, добывать огонь, наблюдая образование теплоты при трении дерева о дерево и явление искр при ударах камня о камень. Этнография не приписывает женщине эту заслугу, но логика позволяет думать, что огонь освоен именно женщиной. Именно женщина пользуется огнем для приготовления пищи и других нужд. Огонь — единственная сила природы, которую подчинил себе в те времена первобытный коллектив. Женщина приручает детенышей животных и птенцов птиц, надламывая им ноги и крылья. Ее вкусовые ощущения должны были развиться быстрее и острее, чем эти же ощущения мужчины: употребляя в пищу семена, травы и ягоды, она раньше его ознакомилась с кислым, горьким, сладким и с влиянием растительной пищи на процессы пищеварения.

Исходя из этих данных, можно думать, что путь к оседлой жизни был указан мужчине женщиной. Разнообразная и полезная деятельность женщины приобрела решающее значение в жизни человеческого общества с переходом к оседлости, особенно в тех случаях, когда вместе с домашним хозяйством развивалось примитивное, но еще уцелевшее до наших дней так называемое «мотыжное» земледелие, находившееся в руках женщин. Создается основанный на кровном родстве материнский род, где женщина занимает господствующее положение, оказывая влияние даже на военные дела мужчин. Все, что связывалось с мудростью и знанием, с представлением о естественных законах и господстве над природой, относилось к женщине. В этот период развития человеческого общества уважение к женщине и авторитет ее в общественных делах, переходящий нередко в страх перед женщиной, были настолько велики, что и до сих пор не только среди малокультурных племен, но и в быту Европы сохранились образы матери-земли, «судьбы», «доли» и т. п. Отсюда же идут представления, изуродованные последующим ходом событий, о волшебницах, «вещих девах», «добрых феях» и т. п., превратившихся в образы «бабы-яги», ведьмы и пр.

Первобытного человека устрашали не только знания женщины, но и некоторые физиологические ее особенности, например, роды. Особенно поражало, когда женщина рожала двойни или тройни или когда происходили случаи рождения детенышей-уродов: хвостатых, собакоголовых, покрытых шерстью или девочек со многими сосцами на груди. Эти уроды внушали мысль о сожительстве женщины со зверями. На основе этой же легенды о способности женщины сожительствовать с козлами и другими домашними животными церковь обвинит женщин в сожительстве с дьяволом и тысячи их сожжет живыми на кострах, и в форме легенды мысль эта удержалась до наших дней. В 90-х годах XIX века полицейский чиновник Якутии доносил губернатору о тунгуске, которая родила ребенка от сожительства с медведем.

В общем, оседлая женщина-мать раньше мужчины имела условия для более быстрого развития разума ее, причем эти условия созданы были ее же трудом.

Показание «доисторической археологии» еще в эпоху палеолита: когда люди еще не умели делать посуду и работали орудиями из нешлифованного камня, они уже резали из кости и камня различные украшения. В эпоху неолита, отделенную от палеолита, вероятно, тысячелетиями, орудия труда из шлифованного камня украшались рисунками, а количество украшений — бус, пряжек, ожерелий из раковин — значительно возросло. Обе эти эпохи не дали археологии никаких предметов, которые намекали бы на существование религиозных культов. Отсюда позволительно сделать заключение, что художественное мастерство, то есть эстетическая эмоция, явилось немного раньше «эмоции религиозной» и что возбудителем этой эмоции был труд.

Если допустить, что «на утренней заре культуры» трудовой опыт женщины был разнообразнее опыта мужчины и что она была не только социально равноценна сотруднику своему, но интеллектуально стояла впереди его, следует признать, что некоторое неопределенное время власть в семье, роде и даже в племени принадлежала женщине. Древние греческие писатели говорят о женских общинах среди скифских и славянских племен, общинах, самостоятельно владеющих землей и другим имуществом. Нет сомнения, что в подобных случаях речь идет о сохранившемся у «варваров» материнском роде, кое-где уцелевшем до XIX века, например, у «шляхов» Верхоянска. Намек на существование таких общин у славян есть в русской былине о встрече Ильи Муромца с «нахвальщиком», который оказался сыном Ильи, опознавшем отца по примете, указанной матерью, когда она снаряжала «нахвалыцика» в поле, так же как мать снаряжала Добрыню.

Существуют легенды об «амазонках»; в старинной сербской повести «Александрия» рассказывается, что среди войск Александра Македонского[32] был отряд амазонок. Есть чешское предание о женщинах, которые в VIII веке нашей эры, истребив своих мужей, укрепились в Вышгороде и семь лет вели войну с мужчинами. Русские былины рассказывают о «поленицах» — богатыршах, которые несли сторожевую службу.

Фольклор почти всех народов говорит о мудрости женщин, об их власти над силами природы, о сказочных мастерицах, каковы «Василиса премудрая» и подобные ей. Сюда же следует отнести легенды о «пророчицах», «сибиллах» и, как сказано, о «добрых волшебницах», о «вещих девах» норманнов и т. д. Все это убедительно говорит о том, что, кроме естественного удивления и страха перед исключительными способностями женщины, мужчина когда-то подчинялся ее власти и что существовали самостоятельные женские общины, в коих женщина главенствовала. Возможно, что некоторые «табу» были установлены именно женщинами в целях самозащиты от сексуальных посягательств самца в последние месяцы ее беременности и что был ряд еще трудовых причин, которые ограничивали свободу действий «сильного пола».

Больше всего сохранилось сказок, легенд и преданий о женщинах как о ведьмах, чародейках, колдуньях, как о служанках и рабынях злой силы дьявола. Все эти сказки, начиная с библейской — об Адаме и Еве, — единогласно утверждают, что женщины работали на дьявола «не за страх, а за совесть», не из какой-либо корыстной цели, а из голого стремления делать зло людям. Фауст продал душу черту за возвращение молодости, но ведьмы о возвращении им молодости и красоты не заботились. Исследователи ведовства и чародейства почему-то не обратили внимания на это странное и подозрительное бескорыстие, хотя к числу пороков женщины обычно присоединяется именно стремление их быть молодыми, здоровыми, красивыми как можно более долгий срок — стремление, кстати сказать, вполне естественное.

Борьба мужчин против господства женщин в домашнем хозяйстве и быту возникла вместе с началом распадения рода, противопоставления семьи роду и развитием частной собственности. Мужчина, воспитанный тысячелетиями господства женщин, стал, наконец, не только и не столько охотником, но и работником — сначала лишь помощником в работе женщины, затем равным участником и позже — главной рабочей силой в земледелии и обработке материалов, особенно в тех случаях, когда им начал применяться для транспорта и обработки земли прирученный и охранявшийся им скот. Положение его в своем собственном роде, где он не мог брать жены, и в роде своей жены, где он не был полноправным членом общества, переставало соответствовать той роли, которую он начал занимать в хозяйстве. И вот на протяжении новых тысячелетий мужчина ведет упорную борьбу за главенство свое в семье, за признание детей его детьми, а не детьми родившей их матери, за принадлежность этих детей к роду отца, а не к роду матери, за признание собственности его собственностью и собственностью его рода, а не собственностью жены и ее рода.

Эта борьба была тем тяжелее, что по мере развития труда женщина не отставала от мужчины, а становилась все более искусной, опытной, работоспособной. На стороне мужчины была только сила, и его борьба была борьбой за власть, ставила целью своей экспроприацию житейского опыта женщины и цели этой достигла, поработив женщину, сделав ее «собакой моего хозяйства», как определил ее роль некий орочанин.

Даже очаг мужчина сделал своим очагом, очагом собственного рода. Миф о Прометее — похитителе огня с неба — вначале был, вероятно, жреческим мифом, он отнимал у женщины ее первенство в деле освоения огня, богоборческим этот миф стал много позднее.

Невозможно ничего создать, вообразить, не опираясь на реальность, на факты. Легендарные битвы с амазонками могли и не быть в тех формах, как повествует предание, но, очевидно, они были в каких-то формах. «Похищение сабинянок»[33] можно объяснить недостатком количества женщин у римлян, но также и необходимостью похитить женщин не только «как таковых», но как искусных мастериц: прях, ткачих и т. д. Возможно, что и «умыкание» девиц во многих случаях объяснялось стремлением выкрасть у соседей хороших работниц в рабыни.

Видеть — не всегда значит ведать, познавать; основа познания — трудовой опыт. Допустимо, что мужчина видел больше, чем женщина, но его познание ограничивалось узким ремеслом охотника, который узнает для того, чтобы убить.

У оседлой женщины процесс накопления знаний должен был развиваться по линии охраны жизни, здоровья, расширения средств питания, облегчения условий труда.

Библейская, то есть жреческая, легенда о «грехопадении» говорит, что женщина первая сорвала плод «с древа познания добра и зла». Смыслом этой глубоко пессимистической легенды утверждается, что способность наблюдения и сравнения явилась у женщины раньше, чем у ее сотрудника, но еще не властелина: мужчины — пастуха, охотника. Хозяйственная деятельность воспитывала женщину материалисткой. Она видела, как семя превращается в стебель, колос, цветок и снова родит семя, она узнала, что если сорвать бутон, завязь цветка, семя не родится. Она чувствовала, как в ее теле возникает новая жизнь, а это — чувство глубочайшего значения, чувство, незнакомое мужчине, о чем можно было бы пожалеть, если бы жалость не была смешна и бесполезна в данном случае, как и во многих других. Ее право признавать себя родоначальницей было более ясно, чем право мужчины считать себя главою рода.

С того времени как мужчина занял господствующее положение в семье и роде как шаман, волхв, жрец, поп, стал идеологом возникающего частнособственнического общества, его отношения к женщине должны были принять характер борьбы профессионального фокусника против практического опыта женщины, борьбы фантазии против фактов.

Метафизическая окраска реального мира потребовалась человеку не ради удовлетворения его «любознательности», которой он еще едва ли обладал, не ради объяснения природы и смысла жизни, а исключительно для оправдания власти человека над человеком, одного над многими.

В «Русской истории» Бестужева-Рюмина рассказывается, что племя, избирая «князя» на определенный срок, ставило перед ним условие, что по истечении срока он будет уничтожен. И действительно уничтожало его. Отсюда следует, что тяжелое значение власти «одного» уже было испытано племенем, и естественно, что «князь» вынужден был искать опоры для своей власти и охраны жизни своей не в «гласе народа», а за пределами разума — в «гласе божием».

Наверное и женщина принимала участие в процессе «боготворчества», доказательством этого можно принять такие факты: чем дальше в «глубину веков», тем больше богинь и тем более боги человекоподобны, более похожи на идеальных людей труда, мастеров различных искусств и ремесел. В идеализации труда женщина-«хозяйка» была заинтересована более мужчины-рабовладельца, ибо патриархальная семья означает также нередко и полигамию и патриархальное рабство. Очень характерно, что по мере развития власти мужчин падает поклонение богиням, и что епископы христианской церкви долго спорили по вопросу о богопочитании Марии, матери Христа, не признавая ее чистой от «первородного греха», ибо, по словам апостола Матвея, она имела детей от Иосифа, мужа ее. Догмат «непорочного зачатия» был установлен лишь в 1854 году папой Пием IX.


В историю женщина вошла рабой своего отца, мужа, свекра, старшего брата и сына. История рассказывает нам о «храмовой проституции», оставшейся пережитком группового брака, пережитком, с которым женщина еще не справилась в эпоху родовой организации общества. Поучителен в этом смысле и культ фаллоса. Из того, что когда-то люди благодарно поклонялись плодотворной земле и оплодотворяющему ее солнцу, логически следовало бы, чтобы так же равномерно благодарно оценены были животворящие органы обоего пола, и тогда можно допустить, что инициатива такого культа исходила от женщины. Но «обоготворялся» только мужской орган, и поэтому трудно думать, что оплодотворяемая и «рождающая в муках» приняла культ фаллоса без боя с нею жрецов и без насилия над нею.

Здесь еще раз необходимо вспомнить злостную церковную легенду об «изгнании» людей из рая неведения к познанию и освоению реального мира — легенду, которая так непримиримо противоречит языческому, биологическому культу фаллоса, в котором хотя и грубо, но ярко выражена победоносная сила инстинкта рода и размножения людей. В легенде этой, как известно, принимал весьма существенное участие дьявол, а он, по мысли церкви христианской, — «бог материи» псевдоним разума. Страшная роль этой церковной легенды выяснится в средние века, когда десятки тысяч женщин будут сожжены живыми на кострах за сожительство с Дьяволом. Эта же легенда придала труду, преобразующему мир, значение «божьей кары» за грех размножения рода человеческого.

Вполне допустимо, что именно на основе «храмовой проституции» возрос и широко распространился обычай отцов торговать телом дочерей. Римляне приписывали обычай этот этрускам,[34] которые заставляли дочерей с 12-летнего возраста зарабатывать проституцией приданое. Венецианец Марко Поло рассказывает, что, путешествуя по Востоку, он наблюдал, как родители посылали дочерей за ворота города, тоже на заработки для приданого, навстречу караванам купцов.

Обычай этот сохранился до наших дней у некоторых «диких» племен, сохранился и в культурной Японии, где отец имеет право продать свою дочь на завод в полное рабство фабриканту, а также в публичный дом. Было бы несправедливо умолчать о том, что у нас в 90-х годах XIX века на ярмарке в Н. Новгороде можно было встретить девиц, русских и немок — из Риги, из Восточной Пруссии, — приезжавших на заработки с благословения папаш и мамаш. Иногда родители сами приводили девиц в комендатуру ярмарки с просьбой выдать их дочерям «желтые билеты», в чем полиция за небольшую взятку и «в целях охраны здоровья населения» не считала возможным отказывать. Был случай, когда полицейский чиновник предложил одному именитому промышленнику двух сестер, «еще не тронутых», в возрасте 16 и 18 лет, по 300 рублей за штуку. Возбужденное промышленником дело против полицейского было прекращено после его беседы с губернатором Барановым. В год Всероссийской выставки девиц на ярмарке было привезено особенно много. Три из них совместно решили покончить самоубийством: отравились чем-то; одна из трех умерла, одна выбросилась из окна второго этажа на улицу, сломала ногу и руку; еще одна, схватив нож с прилавка торговца, перерезала себе горло. Газетам запрещено было публиковать такие факты в хронике ярмарочной жизни, но полицейские чиновники говорили, что за лето 1896 года количество самоубийств и покушений на самоубийство девиц исчисляется не одним десятком.

Современные труппы «герлс», как объяснила недавно одна из английских организаторов таких трупп, тоже с благословения родителей путешествуют по «мюзик-холлам» в поисках приданого. Возвращаясь от недалекого «доброго и милого» прошлого в древние времена, мы видим, что римляне почитали женщину лишь тогда, когда сын ее был заметным общественным деятелем, что в Греции женщины, за исключением «гетер», тоже не пользовались почетом и уважением со стороны мужчин. Лучшим качеством женщины считалось молчание. Выше указано, как оценивали женщин греческие философы: Демосфен разделял женщин на три группы: проституток — для грубых удовольствий, женщин для деторождения и забот о хозяйстве и «гетер» — для духовных наслаждений.

Из этой оценки ясно, что женщина доведена была отношением к ней мужчины до такой степени интеллектуальной бесцветности и забитости, что сам же мужчина был принужден выделить часть женщин для своих «духовных» забав.

«Гетеры» в лице знаменитой гречанки Аспазии и подобных ей доказали, что они могут быть не только забавницами, но вдохновлять Периклов,[35] товарищески сотрудничать с «вождями народов». Однако, хотя и нет такой эпохи, которая не выдвигала бы талантливых женщин, эти женщины признавались женофобами как «исключение из правила». «Гетеры» в виде японских «гейш» сохранились до наших дней, и в виде куртизанок, кокоток, «фавориток» — наложниц королей — дали и дают себя знать в буржуазном обществе как сила паразитивная и разлагающая семью, его основу. Униженные мстят за унижение фактом своего бытия, фактом, который всегда играл роль возбудителя критической мысли, обнажавшей под внешним блеском буржуазной культуры ее позорные противоречия. Появлялись Ювеналы,[36] Свифты,[37] Вольтеры,[38] в праздничную жизнь врывался злой смех, сеял мрачные мысли и догадки о бессмысленности жизни в ее данных социальных формах. Сатира — верный признак болезни общества: в обществе здоровом, внутренне целостном, построенном на единой, научно обоснованной и жизненной, гибкой идеологии, сатира не может найти пищи себе. Появлялись «реформаторы» типа Мальтуса,[39] которые находили, что рабочие люди излишне склонны к делу размножения рода человеческого, и рекомендовали сугубую умеренность в этом деле. Лавочники, которым все равно чем торговать, вскоре выпустили в продажу известный колпачок, предохраняющий женщин от беременности и в свое время весьма одобренный вождями немецкой социал-демократии для употребления рабочими

Появились гуманисты, примирители непримиримостей Одной из наиболее серьезных попыток примирения раба с властелином было христианство. Оно убеждало рабов готовиться к загробному блаженству в небесах, не обращая внимания на унизительную и каторжную для них земную жизнь; рабовладельцам оно советовало считать себя тоже «рабами божьими», тем и другим вместе — воздавать «кесарево кесарю, богово богу». Эта проповедь быстро превратилась в страстное стремление «наместников Христа на земле» укрепить за собой власть над миром; из этой гуманной проповеди возникла идея «цезаре-папизма», то есть идея соединения в лице папы римского и духовной и светской власти.

Оно учило, что «мир — царство греха и дьявола». Во втором веке своего бытия оно признало дьявола «богом материи», существом «злым и вечным». Так как уже язычеством было установлено, что женщина — личность по преимуществу злокозненная, и так как «семейная» экономика была в ее руках, то христианство учило: «Помышления плотские суть смерть», «Живущие в плоти богу угодить не могут» — и призывало к умерщвлению плоти, а это отразилось, разумеется, очень тяжело на положении женщины. В некотором и весьма серьезном противоречии с учением апостола Павла находится известная легенда о «либеральном» отношении Христа к евангельской грешнице; либерализм этот можно рассматривать как оправдание проституции.

Муза буржуазной истории — женщина, и она тоже приучена к молчанию. Молчит она о многом, неугодном и враждебном владыкам жизни, в частности молчит и об участии женщин в яростной внутрицерковной борьбе Востока и Запада, о влиянии женщины на «еретическую мысль», о ее вражде против аскетизма церковников. Благосклонно упоминая о заслугах женщин, немногих римских «матрон», в процессе пропаганды христианства даже наградив их чином «святых» и «преподобных», история церкви ни слова не говорит о женщине — активном враге своем, а такой враг должен был существовать.

Историки рассказывают о распрях, убийствах и кулачных боях епископов на вселенских соборах, как о метафизических поисках «правоверия», но, само собой разумеется, подлинный смысл четырехвековой драки правоверных с «еретиками» может быть понят только как столкновение интересов Рима с интересами его восточных колоний. В числе обвинений, выдвинутых против «отца правоверия» епископа Александрии Афанасия, было обвинение в том, что когда Рим стал на сторону еретика Ария, Афанасий запретил снабжать Рим пшеницей. Как бы ни была забита женщина, но, будучи «хозяйкой», она не могла равнодушно относиться к вопросу о «хлебе насущном».

Изредка о бунте женщин против церковников рассказывают «светские» писатели, например Амедей Тьерри о борьбе императрицы Евдокии против аскетизма Иоанна Златоуста. Известно, что Византия в VI веке «подчинилась вредоносному влиянию женщин», из них весьма значительной фигурой является жена императора Юстиниана Великого Феодора. Дочь сторожа в амфитеатре Константинополя, с малых лет актриса и проститутка, она, став императрицей, заботилась об улучшении быта женщин, устраивала школы для девушек, издавала законы, коими расширялись гражданские права женщины, ограничивался произвол мужа, наказывались соблазнители девиц. Но фактов такого значения немного сохранилось в «памяти истории». Причина ее забывчивости очень проста: немедленно после того, как религия христиан была признана государственной, церковники, благодарно наградив жуликоватого императора Рима чином — «равноапостольного», начали истреблять храмы и особенно усердно литературу язычников.

Этот способ борьбы против враждебной мысли стал привычкой церкви христовой, он был применен и к борьбе с еретиками. «Еретики» написали немало книг, но все эти книги истреблены, и потому, что они остались известными почти только по сочинению «святого» Прения, епископа Лионского, из его озлобленного рассказа о ересях, трудно уловить общие социальные причины ересей и общий — политический — их смысл.

Женщины Византии, вероятно, не писали еретических книг. Но очень трудно допустить, чтоб язычницы колоний Рима на Востоке и Западе приняли христианство с его проповедью «умерщвления плоти» без борьбы, без вполне естественного и активного сопротивления изуверству секты, которая убеждала бросать мужей, жен и бежать в пустыню для уединенных молитв о спасении души и о прощении миру грехов его. Не следует забывать, что основой борьбы язычников и христиан, еретиков и правоверных были классовые противоречия и вырастающая из них национальная и бытовая вражда и что, повторяю, церковь, признав союзниц своих «преподобными», «святыми», должна была иметь и врагов среди женщин. В частности она, вероятно, имела врагов среди иконопоклонниц.

В VIII веке часть церковников утверждала, что почитание икон — возврат к идолопоклонству, и на протяжении более столетия иконоборцы жестоко, до драк, спорили с иконопоклонниками. Когда Лев Исавр, император, запретил украшение церквей и домов иконами, драки на улицах и в церквах приняли уже форму вооруженной борьбы и в ней «особо яростно, по природе своей злобные, участвовали во множестве женщины». Это участие гораздо проще, естественнее объяснить не — «природной злобностью», не «чувством веры» в икону, а интересами ремесла, широко распространенного и наверное хорошо оплачиваемого. Иконы писали монахи, но писали и миряне: мужья, отцы, братья женщин; могли писать и сами женщины.

О том, что сопротивление женщин церкви было оказано в каких-то формах, свидетельствует обильная литература Византии, посвященная изображению женщины как источника всех дьявольских соблазнов, грехов и несчастий мира. Монахами в уединении монастырей, в каменной тишине пустынной Фиваиды, монахами, которые веровали во Христа, рожденного женщиной, составлялись сборники пошловатых и грязнейших библейских анекдотов, изречений; не брезговали авторы сборников и злыми выпадами против женщин со стороны греко-римских языческих писателей. А на одном из соборов епископы даже поставили вопрос: человек ли женщина? И только после длительных, горячих споров должны были признать: человек, ибо Христос, сын Марии, назван в евангелии «сыном человеческим». Церковная женоненавистническая литература Византии в дальнейшем послужит почвой, на которой с позорной пышностью разрастается такая же литература в Европе средних веков.

На развитие болезненно враждебного отношения к женщине особенно сильное и глубокое влияние оказало установление церковью монашества. Греческое слово «монос» значит один, «монастирион» — уединенное жилище. Идея обособления от мира, уединения человека для служения богам — идея, свойственная всем религиям. Принято думать, что в христианстве эта идея возникла из подражания апостолам Христа, людям, которые отрекались от мира для пропаганды учения, принятого ими как «вера». Проще и понятнее объяснить возникновение монашества из необходимости для церкви, для общин освободить себя от излишнего человеческого балласта, от людей неработоспособных, вздорных, слабоумных, ограниченных по природе своей. Уже в начале развития монашества епископы и пресвитеры поняли его экономическую выгодность «для общин верующих». Обязательное безбрачие монахов значительно сокращало расходы общины на помощь маломощным христианам. Вначале церковь требовала от посвящаемого в монахи двухлетнего «испытания поведения», но требование это вскоре было отменено, и чин монаха давали, очевидно, всякому, кто не заслуживал ничего лучшего. Это мнение подтверждается строгостью монастырских «уставов», коими запрещалось монахам лгать, обманывать друг друга, ссориться, а в уставе Пахомия Великого говорится о телесных наказаниях за воровство и бегство из монастыря. С каким трудом давалось монахам Фиваиды воздержаться от «блуда» с женщиной, об этом говорит строгое запрещение держать в монастырях самок животных: ослиц, коз, собак и даже кур. Отсюда ясно, какое гнусное, уродующее человека значение должен был иметь аскетизм христианских монахов в развитии ненависти к женщине как «сосуду скверны», «соблазну мира и пагубе его».

Учреждение монашества внушило епископам идею запретить браки и для «белого» духовенства; этим запрещением церковь окончательно уничтожила общность церковного имущества. Оно переходило в руки епископов и пап, безответственных пред мирянами, усиливало светскую власть церкви, делало ее ростовщиком феодалов, покупало их, стравливало друг с другом, обессиливало, а «князьям церкви», «наместникам Христа», предоставляло полную свободу наслаждаться всеми радостями жизни.

Снова так же, как в Византии VI столетия, в Риме X века христианства появляются женщины в тех ролях, которые оставлены за ними церковью, — X век назван «веком правления блудниц». Куртизанки, «распутные» женщины, преимущественно из среды дворянства, разоренного «заимодавцами христа ради», возводили на престол «сына божия» своих любовников. Занимая «средину между богом и дьяволом», папа Иоанн XII, не стесняясь, устроил у себя гарем, исполнял церковные службы в конюшне, пил вино «за здоровье дьявола».

Выше было сказано, как отнеслась церковь Византии к «засилию женщин», составив в поношение им ряд сборников вроде «Златоструя» и других. По типу этих сочинений у нас, в Москве XVI века, поп Сильвестр написал «Домострой», сборник советов отцам, как надо воспитывать девиц, мужьям — как, за что и чем надобно бить жен. У нас в XI столетии во время драк удельных князьков какие-то «волхвы» в земле Суздальской и Ростовской тоже возбуждали народ против женщин, будто бы вызывавших голод, и многие женщины были убиты. После восстания Степана Разина в Москве зарывали живыми в землю каких-то колдуний.

Но в общем, наша антиженская церковная литература неоригинальна и свидетельствует о влиянии культурного Запада. Там после «века правления блудниц» было твердо установлено, что женщины — «ведьмы», и с этого времени до конца XVII века не один десяток тысяч был утоплен, погиб в тюрьмах, сожжен на кострах инквизиции. Появилась книга «Молот ведьм», самая позорная из всех гнусных книг, когда-либо написанных хладнокровными фанатиками. Естественно думать, что озлобление церкви против женщин в эту эпоху вызвано было фактом ее освобождения из плена церкви. Она уже не уступала мужчине в общем образовании, цеха не ограничивали ее трудовую деятельность, она уже завоевала право быть мастером цеха, положила основание производству гобеленов, кружев, но через некоторое время цеховые права были отняты у нее.

Во Франкфурте-на-Майне в XVII веке вышла книга под кратким, но красноречивым титулом «Женщина — не человек», а в Лейпциге в 1750 году издали сочинение, озаглавленное «Любопытные доказательства, что женщина не принадлежит к человеческому роду». Можно назвать не один десяток книг такого типа. Мы знаем, что это изуверская и подлая работа продолжается в Европе и до сего дня. Поток злой глупости и пошлости, направленный против женщины, столь же обилен и широк, как и грязен. Доказательства, что истоком его является церковь, неисчерпаемо обильны и неоспоримы.

Начиная с глубокой древности, повсюду жрецы, волхвы, пророки, маги, епископы, патриархи, попы стремились к власти над миром трудового народа. Из всех сект христианской церкви наиболее бесстыдно, упорно и успешно добивалась власти римско-католическая секта, старейшая и наиболее умело организованная; она в конце XIX века насчитывала в мире свыше 200 миллионов католиков. Путем пропаганды терпения на земле ради блаженства за гробом, в холодной пустыне над землею, она почти 500 лет паразитивно врастала в массы рабов, язычников и, показав теснимому «варварами» императору Константину свое организационное уменье, заставила его признать христианство государственной религией, то есть уступить епископам половину светской — политической власти.

На протяжении 1500 лет история римско-католической церкви — это история грабежа и разбоя, распутства, предательства и наглейшей открытой торговли кровью народа, организации междоусобных войн и жесточайшей борьбы против науки — против идеологии, основанной на процессах труда, единственно необходимой и спасительной для народов. «Крестовые походы» на Восток якобы для освобождения несуществующего «гроба господня», а в сущности для расширения власти своей, инквизиция как средство борьбы против мысли, враждебной церкви, — вот главнейшие исторические подвиги церкви. О ее культурном варварстве сказано выше.

Она не только орудие буржуазии, она — естественный орган буржуазной плоти, правая рука, которая назначена держать за горло трудовой народ, отравлять и гасить его разум. Левая рука церкви служит для укрощения роста «вольномыслия» в среде самой буржуазии. Всматриваясь в современную работу католической церкви, ясно видишь, что ее успехи в громадной степени могут быть объяснены только разработанной ею системой возбуждения вражды полов и порабощения женщин. В крестьянской и рабочей массе католических стран поп — соглядатай, шпион, судья, законоучитель, он действительно «пастырь душ» и враг разума. Он вхож в каждую семью, каждая женщина рассказывает ему на обязательной исповеди все, что он хочет знать о жизни ее семьи, о мыслях и делах ее отца, мужа, брата. Именно этой шпионской деятельностью попов объясняются поразительное невежество и отсталость женщин католических стран от общественной жизни, от участия в политической работе отцов, мужей, братьев, да и медленный рост политического сознания мужчин можно частично объяснить влиянием церкви.

«Кто любит поучение, — любит знание, а кто ненавидит обличение, — тот невежда». Это сказано Соломоном, который был царем и пророком, но, должно быть, предвидел необходимость и пользу самокритики.

Женщинам Союза Советов, особенно крестьянкам, следует весьма серьезно подумать о своем отношении к религии и церкви. Мучительнейшей тяжестью жизни своей они тоже ведь обязаны «божественным» законам церкви, которые она тысячелетиями внушала женщинам, — необходимость рабского подчинения. Церковь смотрела на женщину как на рабу, а безбожник — поэт Некрасов говорил:

Три тяжкие доли имеет судьба.

И первая доля — с рабом повенчаться,

Вторая — быть матерью сына-раба,

А третья — до гроба рабу покоряться.

Когда Некрасов говорил это, он имел в виду крепостное право, но и после отмены крепостного права крестьянин остался рабом своего нищенского хозяйства, рабом частной собственности, основы всех несчастий, всего зла и горя нашей жизни. В этом частном хозяйстве крестьянина жена его с незапамятных времен несла и несет на плечах своих каторжный труд, преждевременно истощающий ее силы. Она одновременно прачка и скотница, хлебопек и нянька, пряха и швея, огородница и стряпуха, водонос и банщица, — трудно пересчитать все ее «домашние обязанности», которые низводят ее, человека, на степень домашнего животного, которое ценится дешевле лошади, хотя лошадь работает неизмеримо меньше, чем женщина-крестьянка.

Но вот сейчас перед нею широко открыта возможность освободиться от вечной каторги, возможность стать таким же человеком «первого сорта», каким привыкли считать себя мужчины. Ей следует понять, что частная собственность — цепь, которая сковала ее свободу, бесполезно истощает ее силы, не дает развиться ее разуму, ее способностям, — «гасит душу», как писала мне одна крестьянка. Ей надобно понять, что если она сама считает или чувствует себя глупее мужчины, то это именно потому, что церковь и буржуазное государство «гасили ее душу», потому, что никто не заботился о том, чтоб она была умнее мужчины. Было выгодно обратное.

От каторжной жизни спасает женщину только социализм, коллективный труд. Рабоче-крестьянская власть успешно начала перестраивать жизнь на коллективных началах. Дело это крайне трудное; нужно заставить десятки миллионов людей понять, что жить старым порядком для них невыгодно и бессмысленно, что свободный человеческий разум вполне обеспечивает возможность легкой, богатой, интересной жизни. Дело это трудное: люди веками приучены жить по-звериному, каждый сам за себя, только для себя, и все еще плохо понимают, как это можно жить иным порядком.

Плохо понимают, но уже создают этот новый порядок. Страна Советов быстро вооружается фабриками, машинами, изо дня в день богатеет и через два-три года не будет нуждаться ни в чем. Все, что создается У нас, — создается для всех, а не для некоторых избранных, как в других странах. В эту работу, которая освобождает людей от рабства, женщина должна вложить все свои силы, всю душу. И ей особенно хорошо надобно понять, что церковь — древний, неутомимый и жесточайший враг ее.


1934.


За новое отношение к человеку[40]

…История возложила на вас, молодежь, великий труд быть проповедниками нового отношения к человеку, учителями строения новой жизни. Это обязывает вас дружно и усердно учиться, прежде всего учиться. Чем больше знает человек, тем он сильнее. Это неоспоримо. А когда человек знает, как огромна и величественна цель, поставленная им себе, он становится еще сильнее.

Тогда для него пошленькие «мелочи жизни», вся старенькая дрянь ее, вся ее грязь и «пыль веков», все то, что создает позорную психологию «мещанства», «мелкобуржуазности», не существует, не может заразить писателя. Он, писатель, не должен подчинять себя ядовитому хламу «бытовизма», а упорнейше бороться против него; не должен скулить и охать, потому что «мелочи жизни» стесняют его, немножко мешают ему. Он должен знать, что уродливости быта мешают всем и жалобами их не одолеешь. Только смелая борьба, только упорный и радостный труд преодолевают все уродливости нашей жизни.

Писатель должен твердо знать и помнить, что человек по натуре своей не «негодяй», а существо, испорченное отвратительной организацией классового государства, которое не может существовать, не насилуя людей, не возбуждая в них зависти, жадности, злобы, лени, отвращения к подневольному и часто бессмысленному труду, стремление к легкой наживе, к дешевеньким и дрянненьким удовольствиям, к распутству, пьянству и всяким пакостям.

Вы, молодежь, должны знать и помнить, что есть люди, которым выгодно и необходимо утверждение, что «негодяйство» есть «врожденное», как говорят они, свойство человека, что оно коренится в его зоологических звериных инстинктах, внушено и внушается дьяволом, что все человеческие поступки — «выражение извечной борьбы дьявола с богом за обладание душой человека». В основе этой проповеди скрыто стремление ограничить, убить волю человека к лучшей жизни, к свободе труда и творчества, стремление воспитать его рабом классового государства и общества. Эта проповедь рассматривает человека только как сырой материал, как руду, из которой можно делать топоры, цепи, штыки, утюги, вообще орудия, инструменты.

Проповедники этого учения тоже «негодяи», то есть люди, негодные для честной, активной, трудовой жизни, люди, которые не могут, да и не хотят, представить себе жизнь в иных формах, чем та, в которой жизнь цинически и унизительно для трудового народа заключена. Учение о «врожденных» или от внушения дьявола исходящих злых инстинктах очень легко опровергается тем фактом, что так называемые «дикари» — негритянские племена Африки или наши сибирские племена — якуты, буряты, тунгусы — в сущности очень добрые люди, как это доказывается учеными этнографами…

…И если вы хотите быть честными людьми, вы должны быть революционерами.


Дружеское указание

(Из статьи «Беседа с молодыми»)[41]
…молодая наша литература растет быстро и обильно. Однако отвечает ли она запросам, которые предъявляются ей нашей действительностью? Нужно прямо сказать: еще не отвечает. Чем это объясняется? На мой взгляд, слабым идеологическим и техническим вооружением молодых литераторов. Незнанием ими истории своей страны и ее людей, каковыми они были до революции. Незнанием, которое лишает авторов возможности понимать резкое внутреннее различие настоящего с прошлым и достойно оценивать настоящее. Неправильным отношением к жизни, в которой их внимание останавливается по преимуществу на отрицательных явлениях ее и как бы не замечает явлений, требующих утверждения, развития. Выбором мелких, анекдотических тем, увлечением деталями в крупных произведениях и вообще работой «по линии наименьшего сопротивления» материала.

Это не упреки по адресу начинающих литераторов, это дружеское указание пути, идя которым они могут быстро и сильно вырасти. Упрекнуть можно и есть за что литераторов, чьи таланты уже признаны, имена знамениты. Их можно упрекнуть в том, что за шестнадцать лет работы они не коснулись целого ряда интереснейших явлений нашей жизни. Одно из таких явлений — процесс отмирания религии, которая служила отдыхом и развлечением для миллионов жителей нашей страны. Не показано, как исчезла надежда на помощь попа и бога и как на пустом месте исчезнувшей иллюзии являлось у человека сознание его независимости от «неведомой, непостижимой, вездесущей силы». Не показано, как человек сам себя почувствовал силою вездесущей и всесозидающей. Не показана борьба веры и разума, эмоции и мысли, а ведь мы еще недавно жили в стране тысяч церквей, монастырей, церковных школ, в стране, по проселочным дорогам которой зиму и лето ходили тысячи странников, «богомолов», сеятелей суеверий, проповедников «божьей воли», гасителей воли человеческой.

В наши дни становится заметен рецидив религиозной эмоции. Его причина и пропагандист — кулак, оторванный от земли, лишенный власти над человеком. Бывший собственник пытается напомнить людям унылое сказание о бытии творца и собственника вселенной, т. е. старой сказкой оживить инстинкт собственников.

Характерной особенностью новых «вероучений» является тот факт, что эти вероучения идут не от церковной мистики, не от приятия или неприятия догматов и обрядов церкви, а от суровой реальной действительности и целью своей ставят сопротивление ей.

«Христос запрещает работать по праздникам» — проповедуют новые вероучители, не считаясь с тем, что — по евангелию — Христос является нарушителем праздников. И вообще новая проповедь как будто целиком сводится к одной цели: не работать, и не только по праздникам, а не работать никогда и этим подорвать работу строения нового мира. Мистическая догматика превращается в контрреволюционную политику, и это весьма интересный материал для литератора.


О пафосе атеизма

(Речь на открытии II Всесоюзного съезда Союза воинствующих безбожников 10 июня 1930 г.)[42]
Товарищи, я скажу несколько слов о том, что мне не нравится в борьбе, которая вами начата и которая могла бы идти, по моему мнению, значительно успешнее, дать гораздо больше результатов, если бы приемы, методы борьбы были несколько изменены.

Насколько я знаком с тем, что делается в той области, где вы боретесь, мне кажется, что многие к этой важной и ответственной работе относятся несколько казенно, слишком хладнокровно, как к делу обычному, тогда как это дело совсем не обычное, а глубоко важное: приходится вытравлять из жизни то, что внедрялось в течение 20 веков. В работе вашей чувствуется некоторая казенщина и этакое хладнокровие, холодок. Это — одна сторона. Но есть и другая — это маленькое хулиганство, которое вторгается в работу. Вместо того, чтобы дать желательные нам результаты для вящего развития масс, мы получаем то, что видим: рост сектантства и прочее. Со стороны врагов действуют эмоции, действует пафос, это — огромная сила. С нашей же стороны пафоса как будто не чувствуется, а если и чувствуется, то он выражается в формах, которые не столь убеждают, сколь раздражают. Это — плохо.

Я знаком с антирелигиозной литературой. Должен сказать, что она меня не удовлетворяет. Мне кажется, что она недостаточно солидна, что с этим оружием, слишком легковесным, нельзя выступать, т. е., конечно, можно выступать с ним, но нельзя надеяться, что победишь столь тяжело вооруженных людей, как попы, людей ученых, хитрых, прекрасно знающих свой материал, материал своей самозащиты — евангелие, библию, богословские науки и т. д. А то, что в наших руках в качестве противоядия всему этому, — это легковесно. Я полагал бы, что следует написать историю происхождения религии более солидную, чем те очерки, которые у нас есть. Они легковесны, а надо дать более серьезное, научное оружие, надо его хорошо знать, вообще должно быть знакомо то оружие, с которым против вас выступает враг. Ведь, одной логикой этих людей не — победишь. В них крепко сидит традиция — штучка, которую словами не скоро прошибешь. У врага огромнейшее количество всяких текстов в памяти. Когда вы будете им говорить только от себя и Маркса, они вам скажут, «а я верю так», — что вы сделаете против этого? Против эмоций должна быть выдвинута такая же зарядка, такая же энергия и такая же ненависть, потому что в той любви, которую проповедуют церковники, христиане, огромнейшее количество ненависти к человеку. Религия давно стала человеконенавистничеством. Хорошо написано в книгах, красиво, но когда из этих книг переходит в жизнь то, что там написано, вы прекрасно знаете, какие получаются последствия для рабочего народа.

Несомненно, что многие возвращаются к религии по мотивам эстетическим, потому, что в церкви поют хорошо. И, действительно, наша русская церковная музыка есть нечто глубоко ценное, это — действительно хорошая музыка. Почему-то до сих пор никто не догадался написать к этой музыке хорошие, красивые слова, которые можно было бы слушать не в качестве вечерни, обедни, всенощной, а как и когда угодно. Почему не сделать этого? Ценность музыки несомненна. А что касается слов, то чего другого, — слов у нас сколько угодно. Почему бы не издать библию с критическими комментариями? Против нас действуют от библии. Библия — книга в высокой степени неточная, неверная. И против каждого из тех текстов, которые могут быть выдвинуты противником, можно найти хороший десяток текстов противоречивых. Библию надо знать.

Критическое издание библии с комментариями было бы хорошим орудием в руках безбожников. Дело не в том, чтобы ломать церкви, а в том, чтобы люди забыли о церквах, чтобы туда никто не ходил, — вот чего нужно добиваться. Нужно помнить, что в болезненном процессе устранения из нашей жизни религиозных предрассудков грубыми средствами действовать нельзя. Я думаю, что действительность за меня. Ведь, факт рецидивов в этой области, факт религиозных настроений имеется. Я думаю, что это довольно часто вызывается тою же причиной, которая заставляет больных уходить от неумелого врача к невежественному знахарю. Вот сейчас в президиум поступила записка, в которой сказано: «Горе тому, кто пререкается с создателем». Это написал кто-то из вашей среды. Это, конечно, анекдотическая штука, что из среды безбожников идет такая записка.

Голос. Провокация попов.

Может быть, это провокация попов, но она идет через какого-то человека, сидящего здесь, среди вас. Я не хочу сказать этим, что здесь много людей, которые бы подписались под таким текстом, но один есть.

И вот этот один человек говорит, что пререкаться с создателем — горе. Это один из старых текстов, это от пророка Исайи. Этими словами церковь грозила нам десятка два веков. Но мы спорим против церкви и спорим фактами. Весь тот быт, который мы создаем сейчас, насквозь антирелигиозный. Во всем, что сейчас делается в нашей стране, что строится маленькими людьми, массами, — во всем этом сказывается ясно антирелигиозная воля, иногда может быть достаточно ясно не осознанная. Ясно — религии нет места в том огромнейшем процессе культурного творчества, который с невероятной быстротой развивается в нашей стране. Кто может быть сильнее нашей воли и сильнее нашего разума? Наш разум, наша воля — вот что создает чудеса. Кто создал богов? — Мы, наша фантазия, наше воображение. Раз мы их создали, мы имеем право их ниспровергнуть. (Аплодисменты.)

И должны ниспровергнуть. На их место нам не надо никого, кроме человека, его свободного разума.

Все, что мы делаем сейчас, вся Страна Советов является результатом нашей энергии, нашей воли, и это — мы видим — уже создает и создаст чудеса.


Страдание — позор мира

(Письмо А. М. Горького писателю М. М. Зощенко)[43]
Дорогой Михаил Михайлович!

Вчера прочитал я «Голубую книгу». Комплименты мои едва ли интересны для вас и нужны вам. Но все же кратко скажу: в этой работе своеобразный талант ваш обнаружен еще более уверенно, светло, чем в прежних.

Оригинальность книги, вероятно, не сразу будет оценена так высоко, как она заслуживает. Но это не должно смущать вас. Вы уже почти безукоризненно овладели вашей «манерой» писать. Но, кажется мне, иногда не совсем правильно отбираете материал, то есть оперируете фактами, недостаточно типичными.

Ах, Михаил Михайлович! Как хорошо было бы, если бы вы дали в такой же форме книгу на тему о страдании. Никогда и никто еще не решался осмеять страдание, которое для множества людей было и остается любимой их профессией. Никогда еще ни у кого страдание не возбуждало чувства брезгливости. Освященное религией «страдающего бога», оно играло в истории роль «первой скрипки», «лейтмотива», основной мелодии жизни. Разумеется, оно вызывалось вполне реальными причинами социологического характера — это так.

Но в то время, когда «простые люди» боролись против его засилья хотя бы тем, что заставляли страдать друг друга, тем, что бежали от него в пустыни, в монастыри, в «чужие края» и т. д. литераторы-прозаики и стихотворцы — фиксировали, углубляли, расширяли его «универсализм», невзирая на то, что даже самому страдающему, богу его страдания опротивели, и он взмолился: «Отче, пронеси мимо меня чашу сию».

Страдание — позор мира и надобно его ненавидеть для того, чтобы истребить.

У скопцов есть песня, в которой содержатся такие слова:

«Преподана дьяволом Адаму наука,

Дабы матерь родила мя во грехах и муках…»

Но вот в наши дни роды становятся безболезненными благодаря работам науки о человеке.

С этого противопоставления и начать бы книгу об истреблении страдания и указать бы, что литераторы как будто даже до пресыщения начитались церковной, апокрифической литературы о великомучениках, якобы угодных богу…

Высмеять профессиональных страдальцев — вот хорошее дело, дорогой Михаил Михайлович. Высмеять человека, который, обнимая любимую женщину и уколов палец булавкой, уничтожает болью укола любовь свою, человека, который восхищался могучей красотой Кавказа до поры, пока не запнулся на камень на дороге, ушиб большой палец на ноге и проклял «уродливое нагромождение чудовищных камней». Высмеять всех, кого идиотские мелочи и неудобства личной жизни настраивают враждебно к миру.

Вы можете сделать это, вы отлично сделали бы эту работу, мне кажется, что вы для нее и созданы, к ней и осторожно идете, слишком осторожно, пожалуй.

Искренно рад узнать, что здоровье ваше в добром порядке, а то, знаете, тревожно было слышать от товарищей, что вы неважно чувствуете себя.

Ну, и будьте здоровы на долгие годы. Не пора ли, однако, поехать вам куда-нибудь отдохнуть.

Крепко жму вашу руку.


А. Пешков.

25 марта 1936 г.

Тессели (Крым, у Байдарских ворот).


Против бытового идиотизма

(Из статьи «О праве на погоду»)[44]
В Союзе Социалистических Советов успешно развивается процесс освоения рабочими и крестьянами науки, техники, искусства. Организованная учением Маркса-Ленина партия коммунистов рабочих и крестьян — энергичный и во всем мире единственно бескорыстный вождь трудового народа — глубоко понимает значение науки, техники, искусства, как орудия строения нового мира. Но, как везде в мире, в Союзе Советов тоже существует бытовой идиотизм — древняя, вынужденная столетиями рабской жизни, привычка, не глядя назад, в прошлое, на то, как жили прадеды и деды, не умея смотреть вперед и подумать о том, как будут жить дети и внуки, привычка думать, что все на земле «как было, так и будет», что «человек человеку — волк» и что каждая человеческая единица должна заботиться о своей личной независимости от всех других единиц. Эта волчья и кабанья философия — мрачный результат воспитания людей в подлейших условиях капиталистического государства, и в основе ее лежит оправдание неизбежности взаимного грабежа и звериной вражды. Людям, у которых эта вражда вызывает отчаяние, церковь утешительно и лживо говорит: «Человек рождается на страдание, как искра, чтобы устремиться вверх». Вверху, куда указывает церковь, нет ничего, кроме пустоты и холода.

Бытовой идиотизм не должен иметь места в нашей стране, и против всех его проявлений необходимо упорно, беспощадно бороться. Перед ним и против него должны быть твердо и ясно поставлены те действительно высокие цели, которые одни только могут освободить разум от мусора и пыли прошлого, от пошлой лжи, которой он издавна отравлен. Перед массами трудового народа в Союзе Советов открыты все пути к самопознанию и развитию всех его сил и способностей. В ежедневной героической работе строительства новой жизни он уже начинает чувствовать безграничную мощь своего творчества.


О буржуазной культуре и христианстве

(Из статьи «О борьбе с природой»)[45]
Среди буржуазных «мыслителей» есть группа особенно бесстыдных примеров, их ремесло — сочинять книги о великих заслугах христианства в истории культуры, причем они забывают о поразительном изуверстве церкви Христовой, непрерывной пропаганде ею ненависти ко всем иноверцам, о садизме ее бесчисленных инквизиторов, забывают о неисчислимых ужасах «религиозных» войн, о том, что эта церковь освящала рабство и крепостное право. Наместники Христа на земле — князья церкви, епископы, религиозные философы — и в наши дни остаются такими же «гасителями разума» и человеконенавистниками, какими они были всегда, а особенно с той поры, когда христианство былопризнано государственной религией.

…Историки буржуазии, идеологически оправдывая и утверждая суровую, жестокую власть своего класса над миром, говорят, что «христианская культура Европы, возникнув на почве духовного соревнования науки, достигла в XIX веке поразительной интеллектуальной высоты». Так ли это? Прежде всего понятие «соревнования» здесь нужно заменить понятием «конкуренция». Культуру создавали промышленность, наука, искусство. Науке и искусству конкуренция фабрикантов, лавочников и банкиров совершенно чужда, а соревнование их выражалось и выражается у работников науки — физики, химии, биологии и производных от них — в опытах изучения материи, из которой создана вселенная, в стремлении подчинить разуму и воле человека энергии, скрытые в материи. Еще менее приложимо понятие конкуренции к трудам людей искусства, их соревнование выражалось в разработке материала устного народного творчества: преданий, легенд, а когда коллективное творчество трудового народа, подавленного эксплоатацией капиталистов, иссякло, работа людей искусства снизилась до поисков наиболее совершенных, точных и ярких форм отражения действительности или же форм слащавого, сентиментального искажения ее в целях примирить волков с баранами.

Здесь не отрицается факт идеологического влияния лавочников на искусство и науку, едва ли кто-нибудь искренно и честно решится отрицать, что наука всегда интересовала мещан лишь настолько, насколько она, развивая технику, материально обогащала их, по существу же, как сила исследующая, противостоящая религии и консерватизму всемирного мещанства, она была враждебна ему и вследствие этого искажалась. Трудно оспорить и тот факт, что торгово-промышленная конкуренция буржуазии, непрерывное истощение сил трудового народа уничтожили его могучую способность к художественному творчеству, что это психологическое объединение масс пагубно отразилось на индивидуальном творчестве художников и что именно поэтому культурно-воспитательное значение искусства в современной Европе почти утрачено, а искусство в его целом сведено к забаве мещан.

Истребив на протяжении веков сотни миллионов «простых» людей, буржуазия хвастается тем, что создала сотни две-три «великих». Но если из этих сотен исключить великих убийц, великих «отцов церкви», а также великих инквизиторов, — останется всего несколько десятков поистине гениальных работников искусства и науки, таких, как Шекспир, Гете, Байрон, Гейне, Пушкин, таких, как Ньютон, Лавуазье, Менделеев, Пастер, И. П. Павлов и другие этого ряда.

Если подумать о неисчислимой массе человеческой энергии, которая затрачена до того, как явились эти люди, можно говорить не о «поразительной интеллектуальной высоте» буржуазной культуры, а следует говорить о ее уродливой нищете, о том, что эта «культура», не давая свободы развитию творческих сил, способностей, талантов, бессмысленно, в целях накопления золота истощая физическую энергию трудового народа, не только материально, а интеллектуально ограбила трудовое человечество.

Если б история культуры развивалась не по бесчеловечным законам капитализма, не делением на «героя и толпу», не «ставкой на индивидуализм», а на коммунистических началах политико-экономического равенства; если б человечество не было раздроблено на классы, расколото по линиям нации, религии, языков, если б оно являло собой единую семью, единую силу, целеустремленную к созданию подлинно общечеловеческой культуры, — люди не барахтались бы теперь в грязном и кровавом месиве, не жили бы, зверски скаля зубы друг на друга.

Цель, которую ставят перед собою коммунисты всего мира и — во главе их — наша партия, наша советская власть рабочих и крестьян, — уничтожить это грязное, кровавое, позорное месиво, неустранимое в классовых, капиталистических государствах.


О строителях социалистической жизни

(Из статьи «Десять лет»)[46]
Строителя современной русской жизни я знаю со дней его юности. Сначала это был «битый мальчик», пасынок ужасной русской жизни, затем он прошел сквозь революционное подполье в тюрьму, ссылку, в каторгу, затем сделал величайшую революцию, которая действительно «потрясла мир» и будет потрясать его, доколе не разрушит. Затем он три года вел победоносную гражданскую войну, а кончив ее, взялся за труднейшее дело восстановления разрушенного хозяйства России, за дело, которому он не учился так же, как не учился бить на фронтах высокоученых генералов. Сейчас он, как администратор, работает по 12 и 14 часов, живя в тяжелой бытовой обстановке, не многим лучше чернорабочего, но исполняя работу, которая, не говоря о ее историческом значении, отличается крайней сложностью.

Он не имел времени воспитать в себе те качества, которыми хвасталась и хвастается рафинированная русская интеллигенция, так легко отскочившая в стан его врагов, показав этим, что «качества» ее — например, социализм, гуманизм — были чисто словесными.

Не краснобай, не «богоискатель», а превосходный, честный работник мира сего, он решительно отверг всю древнюю ложь и смело пошел своим путем к свободе — единственным путем, ведущим прямо к ней.

Когда-то, в эпоху мрачной реакции 1907–1910 годов, я назвал его «богостроителем», вложив в это слово тот смысл, что человек сам в себе и на земле создает и воплощает способность творить чудеса справедливости, красоты и все прочие чудеса, которыми идеалисты наделяют силу, якобы существующую вне человека. Трудом своим человек убеждается, что вне его разума и воли нет никаких чудесных сил, кроме стихийных сил природы, которыми он должен овладеть для того, чтобы они, служа его разуму и воле, облегчили его труд и жизнь. Он верит, что «существует только человек, все же остальное — его мнение и деяние».

Этот человек — человек, какого мир еще не видел, и человек этот поставил перед собою грандиозную задачу воспитать массу трудящихся «по образу и подобию своему»; задачу эту он разрешает с отличным успехом. В конце концов он — неоспоримое доказательство обилия творческих сил и талантов в трудовой массе.


1927 г.


II. Художественные произведения

Молебен

(Из повести «Фома Гордеев»)[47]
— Все ли здеся? — спросил Илья Ефимович Кононов, стоя на носу своего нового парохода и сияющими глазами оглядывая толпу гостей. — Кажись все!

И подняв кверху свое толстое и красное, счастливое лицо, он крикнул капитану, уже стоявшему на мостике у рупора:

— Отваливай, Петруха!

— Есть!..

Капитан обнажил лысую голову, истово перекрестился, взглянув на небо, провел рукой по широкой, черной бороде, крякнул и скомандовал:

— Назад! Тихий!

Гости, следуя примеру капитана, тоже стали креститься, их картузы и цилиндры мелькнули в воздухе, как стая черных птиц.

— Благослови-ко, господи! — умиленно воскликнул Кононов.

— Отдай кормовую! Вперед! — командовал капитан.

Огромный «Илья Муромец» могучим вздохом выпустил в борт пристани густой клуб белого пара и плавно, лебедем, двинулся против течения.

— Эк пошел! — с восхищением сказал коммерции советник Луп Резников, человек высокий, худой и благообразный. — Не дрогнул! Как барыня в пляс!..

— Левиафан! — благочестиво вздыхая, молвил рябой и сутулый Трофим Зубов, соборный староста, первый в городе ростовщик.

День был серый; сплошь покрытое осенними тучами небо отразилось в воде реки, придав ей холодный свинцовый отблеск. Блистая свежестью окраски, пароход плыл по одноцветному фону реки огромным, ярким пятном, и черный дым его дыхания тяжелой тучей стоял в воздухе. Белый, с розоватыми кожухами, яркокрасными колесами, он легко резал носом холодную воду и разгонял ее к берегам, а стекла в круглых окнах бортов и в окнах рубки ярко блестели, точно улыбаясь самодовольной, торжествующей улыбкой.

— Господа почтенная компания! — сняв шляпу с головы, возгласил Кононов, низко кланяясь гостям. — Как теперь мы, так сказать, воздали богу — богови, то позвольте, дабы музыканты воздали кесарю — кесарево!

И, не ожидая ответа гостей, он, приставив кулак ко рту, крикнул:

— Музыка! «Славься» играй!

Военный оркестр, стоявший за машиной, грянул марш.

А Макар Бобров, директор купеческого банка, стал подпевать приятным баском, отбивая такт пальцами на своем огромном животе:

— Славься, сла-авься, наш русский царь — тра-ра-та! Бум!

— Прошу, господа, за стол! Пожалуйте! Чем бог послал!.. Покорнейше прошу… — приглашал Кононов, толкаясь в тесной группе гостей.

Их было человек тридцать, всё солидные люди, цвет местного купечества. Те, которые были постарше, — лысые и седые, — оделись в старомодные сюртуки, картузы и сапоги бутылками. Но таких было немного: преобладали цилиндры, штиблеты и модные визитки. Все они толпились на носу парохода и постепенно, уступая просьбам Кононова, шли на корму, покрытую парусиной, где стояли столы с закуской. Луп Резников шел под руку с Яковом Маякиным и, наклонясь к его уху, что-то нашептывал ему, а тот слушал и тонко улыбался. Фома, которого крестный привел на торжество после долгих увещаний, — не нашел себе товарища среди этих неприятных ему людей и одиноко держался в стороне от них, угрюмый и бледный. Последние два дня он в компании с Ежовым сильно пил, и теперь у него трещала голова с похмелья. Ему было неловко в солидной компании; гул голосов, гром музыки и шум парохода — всё это раздражало его.

Он чувствовал настоятельную потребность опохмелиться, и ему не давала покоя мысль о том, почему это крестный был сегодня так ласков с ним и зачем привел его сюда, в компанию этих первых в городе купцов? Зачем он так убедительно уговаривал, даже упрашивал его идти к Кононову на молебен и обед?

Приехав на пароход во время молебна, Фома стал к сторонке и всю службу наблюдал за купцами.

Они стояли в благоговейном молчании; лица их были благочестиво сосредоточены; молились они истово и усердно, глубоко вздыхая, низко кланяясь, умиленно возводя глаза к небу. А Фома смотрел то на того, то на другого и вспоминал то, что ему было известно о них.

Вот Луп Резников, — он начал карьеру содержателем публичного дома и разбогател как-то сразу. Говорят, он удушил одного из своих гостей, богатого сибиряка… Зубов в молодости занимался скупкой крестьянской пряжи. Дважды банкротился… Кононов, лет двадцать назад, судился за поджог, а теперь тоже состоит под следствием за растление малолетней. Вместе с ним — второй уже раз, по такому же обвинению — привлечен к делу и Захар Кириллов Робустов, — толстый, низенький купец с круглым лицом и веселыми голубыми глазами… Среди этих людей нет почти ни одного, о котором Фоме не было бы известно чего-нибудь преступного.

Он знал, что все они завидуют успеху Кононова, который из года в год увеличивает количество своих пароходов. Многие из них в ссоре друг с другом, все не дают пощады один другому в боевом, торговом деле, все знают друг за другом нехорошие, нечестные поступки… Но теперь, собравшись вокруг Кононова, торжествующего и счастливого, они слились в плотную, темную массу и стояли и дышали, как один человек, сосредоточенно-молчаливые и окруженные чем-то хотя и невидимым, но твердым, — чем-то таким, что отталкивало Фому от них и возбуждало в нем робость пред ними.

— Обманщики… — думал он, ободряя себя.

А они тихонько покашливали, вздыхали, крестились, кланялись и, окружив духовенство плотной стеной, стояли непоколебимо и твердо, как большие, черные камни.

— Притворяются! — восклицал про себя Фома. А стоявший о бок с ним горбатый кривой Павлин Гущин, не так давно пустивший по миру детей своего полоумного брата, проникновенно шептал, глядя единственным глазом в тоскливое небо:

— «Го-осподи! Да не яростию твоею обличиши мене, ниже гневом твоим накажеши мене»…

И Фома чувствовал, что человек этот взывает к богу с непоколебимой, глубочайшей верой в милость его.

— «Господи боже отец наших, заповедавый Ною, рабу твоему, устроити кивот ко спасению мира…» — густым басовым голосом говорил священник, возводя глаза к небу и простирая вверх руки. — «И сей корабль соблюди и даждь ему ангела блага, мирна… хотящие плыти на нем сохрани…»

Купечество единодушно, широкими взмахами рук осеняло груди свои знамением креста, и на всех лицах выражалось одно чувство — веры в силу молитвы…

Всё это врезалось в память Фомы, возбуждая в нем недоумение перед людьми, которые, умея твердо верить в милость бога, были так жестки к человеку.

Его злила их солидная стойкость, эта единодушная уверенность в себе, торжествующие лица, громкие голоса, смех. Они уже уселись за столы, уставленные закусками, и плотоядно любовались огромным осетром, красиво осыпанным зеленью и крупными раками. Трофим Зубов, подвязывая салфетку, счастливыми, сладко прищуренными глазами смотрел на чудовищную рыбу и говорил соседу, мукомолу Ионе Юшкову:

— Иона Никифорыч! Гляди — кит! Вполне для твоей особы футляром может быть… а? Как нога в сапог влезешь? а? Хе-хе!

Маленький и кругленький Иона осторожно протягивал коротенькую руку к серебряному ушату со свежей икрой, жадно чмокал губами и косил глазами на бутылки перед собой, боясь опрокинуть их.

Против Кононова па козлах стоял бочонок старой водки, выписанной им из Польши; в огромной раковине, окованной серебром, лежали устрицы, и выше всех яств возвышался какой-то разноцветный паштет, сделанный в виде башни.

— Господа! Прошу! Кто чего желает! — кричал Кононов. — У меня всё сразу пущено, — что кому по душе… Русское наше, родное — и чужое, иностранное… всё сразу! Этак-то лучше… Кто чего желает! Кто хочет улиток, ракушек этих — а? Из Индии, говорят…

А Зубов говорил своему соседу, Маякину:

— Молитва «Во-еже устроити корабль» к буксирному и речному пароходу не подходяща, то есть, не то — не подходяща, — а одной ее мало!.. Речной пароход, место постоянного жительства команды, доложен быть приравнен к дому… Стало быть, потребно окромя — молиты «Во еже устроити корабль» — читать еще молитву на основание дома… Ты чего выпьешь однако?

— Я человек не винный, налей мне водочки тминной!.. — ответил Яков Тарасович.

Фома, усевшись на конце стола, среди каких-то робких и скромных людей, то-и-дело чувствовал на себе острые взгляды старика.

— Боится, что наскандалю… — думал Фома.

— Братцы! — хрипел безобразно толстый пароходчик Ящуров. — Я без селедки не могу! Я обязательно от селедки начинаю… у меня такая природа!..

— Музыка! Вали «Персидский марш»…

— Стой! Лучше — «Коль славен»…

— Дуй «Коль славен»…

Вздохи машины и шум пароходных колес, слившись со звуками музыки, образовали в воздухе нечто похожее на дикую песню зимней вьюги. Свист флейты, резкое пение кларнетов, угрюмое рычание басов, дробь маленького барабана и гул ударов в большой — всё это падало на монотонный и глухой звук колес, разбивающих воду, мятежно носилось в воздухе поглощало шум людских голосов и неслось за пароходом, как ураган, заставляя людей кричать во весь голос.


«Кружок „взыскующих града“»

(Из III книги «Жизнь Клима Самгина»)[48]
…Самгин воспроизвел в памяти картину собрания кружка людей, «взыскующих града», — его пригласила на собрание этого кружка Лидия Варавка.

В помещение под вывеской «Магазин мод» входят, осторожно и молча, разнообразно одетые, но одинаково смирные люди, снимают верхнюю одежду, складывая ее на прилавки, засовывая на пустые полки; затем они «гуськом» идя друг за другом, спускаются по четырем ступенькам в большую, узкую и длинную комнату, с двумя окнами в ее задней стене, с голыми стенами, с печью и плитой в углу, у входа: очевидно — это была мастерская. В комнате — сумрачно, от стен исходит запах клейстера и сырости. На черных и желтых венских стульях неподвижно и безмолвно сидят люди, десятка три-четыре мужчин и женщин, лица их стерты сумраком. Некоторые согнулись, опираясь локтями о колена, а один так наклонился вперед, что непонятно было: почему он не падает? Кажется, что многие обезглавлены. Впереди, в простенке между окнами, за столом, покрытым зеленой клеенкой, — Лидия, тонкая, плоская, в белом платье, в сетке на курчавой голове и в синих очках. Перед нею — лампа под белым абажуром, две стеариновые свечи, толстая книга в желтом переплете; лицо Лидии — зеленоватое, на нем отражается цвет клеенки; в стеклах очков дрожат огни свеч; Лидия кажется выдуманной на страх людям. В ее фигуре есть нечто театральное, отталкивающее. Поглядывая в книгу, наклоняя и взбрасывая голову, она гнусаво, в нос читает:

— «Говорящего в духе — не осуждайте, потому что не плоть проповедует, а дух, дух же осуждать — смертный грех. Всякий грех простится, а этот — никогда».

Отделив от книги длинный листок, она приближает его к лампе и шевелит губами молча. В углу, недалеко от нее, сидит Марина, скрестив руки на груди, вскинув голову; яркое лицо ее очень выгодно подчеркнуто пепельно-серым фоном стены.

— Начни, сестра София, во имя отца и сына и святого духа, — говорит Лидия, свертывая бумагу трубкой.

Рядом с Мариной — Кормилицын, писатель по вопросам сектантства, человек с большой седоватой бородой на мягком лице женщины, — лицо его всегда выражает уныние одинокой, несчастной вдовы; сходство с женщиной добавляется его выгнутой грудью.

Самгин нередко встречался с ним в Москве и даже, в свое время, завидовал ему, зная, что Кормилицын достиг той цели, которая соблазняла и его, Самгина; писатель тоже собрал обширную коллекцию нелегальных стихов, открыток, статей, запрещенных цензурой; он славился тем, что первый узнавал анекдоты из жизни министров, епископов, губернаторов, писателей и, вообще, упорно как судебный следователь, подбирал всё, что рисовало людей пошлыми, глупыми, жестокими, преступными. Слушая его анекдоты, Самгин, бывало, чувствовал, что человек этот гордится своими знаниями, как гордился бы ученый исследователь, но рассказывает всегда с тревогой, с явным желанием освободиться от нее, внушив ее слушателям. К столу Лидии подошла пожилая женщина в черном платье, с маленькой головой и остроносым лицом, взяла в руки желтую библию и неожиданно густым, сумрачным голосом возгласила:

— Пророка Исайи, глава двадцать четвертая!

Раскрыв тяжелую книгу, она воткнула в нее острый нож, зашелестели страницы, «взыскующие града» пошевелились, раздался скрип стульев, шарканье ног, осторожный кашель, — женщина, взмахнув головою в черном платке, торжественно и мстительно прочитала:

— «Се Господь рассыплет вселенную и опустошит ее, открыет лицо ее и расточит живущие на ней».

У плиты, в углу, кто-то глухо зарычал.

— «Тлением истлеет земля и расхищением расхищена будет земля», — с большей силой и всё более мстительно читала женщина:

— «Восплачет земля»…

Шум около печки возрастал; Марина, наклонясь к Лидии, что-то сказала ей, тогда Лидия, постукивая ключом по столу, строго крикнула:

— Тише!

Сквозь ряды стульев шел человек и громко, настойчиво говорил:

— Так я ж ничого ни розумию! Сначала — рассыпле, после — лицо открое… И всё это, простите! — известно; земля вже плаче от разрушения средств хозяйства…

Человек был небольшой, тоненький, в поддевке и ярко начищенных сапогах, над его низким лбом торчала щетка черных, коротко остриженных волос, на круглом бритом лице топырились усы — слишком большие для его лица, говорил он звонко и капризно.

— И никак невозможно понять, кто допускает расхищение трудов и зачем царь отказуется править народом…

Неестественно согнувшийся человек выпрямился, встал и, протянув длинную руку, схватил черненького за плечо, — тот гневно вскричал:

— Чего вы хватаетесь.

— Здесь собрались люди…

— Да — я вижу, что люди…

— Побеседовать не о том, о чем говоришь ты, брат…

— Как же не о том?

Кто-то засмеялся, люди сердито ворчали, Лидия встряхивала слабозвучный колокольчик; человек, который остановил черненького капризника, взглянул в угол, на Марину, — она сидела всё так же неподвижно.

«Идол», подумал Самгин.

В переднем ряду встала женщина и веселым голосом крикнула:

— Это Лукин, писарь из полиции — притворяется, усы-то налеплены…

— Выведите его, — истерически взвизгнула Лидия.

Самгину показалось, что глаза Марины смеются. Он заметил, что многие мужчины и женщины смотрят на нее, не отрываясь, покорно, даже как будто с восхищением. Мужчин могла соблазнить ее величавая красота, а женщин чем привлекала она? Неужели она проповедует здесь? Самгин нетерпеливо ждал. Запах сырости становился теплее, гуще. Тот, кто вывел писаря, возвратился, подошел к столу и согнулся над ним, говоря что-то Лидии; она утвердительно кивала головой, и казалось, что от очков ее отскакивают синие огни…

— Хорошо, брат Захарий, — сказала она. Захарий разогнулся, был он высокий, узкоплечий, немного сутулый, лицо неподвижное, очень бледное — в густой, черной бороде.

— Брат Василий, — позвала Лидия.

Из сумрака выскочил, побежал к столу лысый человек, с рыжеватой реденькой бородкой, — он тащил за руку женщину в клетчатой юбке, красной кофте, в пестром платке на плечах.

— Иди, иди, — не бойся! — говорил он, дергая руку женщины, хотя она шла так же быстро, как сам он. — Вот, братья, сестры, вот — новенькая! — бросал он направо и налево шипящие, горячие слова. — Мученица плоти, ох, какая! Вот — она расскажет страсти, до чего доводит нас плоть, игрушка диаволова…

Доведя женщину до стола, он погрозил ей пальцем:

— Ты — честно, Таисья, все говори, как было, не стыдись, здесь люди богу служить хотят, перед богом стыда нету!

Он отскочил в сторону, личико его тревожно и радостно дрожало, он размахивал руками, притопывал, точно собираясь плясать, полы его сюртука трепетали подобно крыльям гуся, и торопливо трещал сухой голосок:

— Тут, братья-сестры, обнаружится такое…

И не найдя определяющего слова, он крикнул:

— Ну, начинай, рассказывай, говори — Таисья…

Женщина стояла, опираясь одной рукой о стол, поглаживая другою подбородок, горло, дергая коротенькую, толстую косу; лицо у нее — смуглое, пухленькое, девичье, глаза круглые, кошачьи; резко очерченные губы. Она повернулась спиною к Лидии и, закинув руки за спину, оперлась ими о край стола, — казалось, что она падает; груди и живот ее торчали выпукло, вызывающе, и Самгин отметил, что в этой позе есть что-то неестественное, неудобное и нарочное.

— Отец мой лоцманом был на Волге! — крикнула она, резкий крик этот, должно быть, смутил ее, — она закрыла глаза и стала говорить быстро, невнятно.

— Ничего не слышно, — строго сказала остроносая сестра Софья, а суетливый брат Василий горестно вскричал:

— Эх, Таисья, портишь дело! Портишь!

Кормилицын встал и осторожно поставил стул впереди Таисьи, — она охватила обеими руками спинку стула и кивком головы перекинула косу за плечо.

— На двенадцатом году отдала меня мачеха в монастырь, рукоделию учиться и грамоте, — сказала она медленно и громко. — После той, пьяной жизни, хорошо показалось мне в монастыре-то, там я и жила пять лет.

Смуглое лицо ее стало неподвижно, шевелились только детски пухлые губы красивого рта. Говорила сердито, ломким голосом, с неожиданными выкриками. Пальцы ее судорожно скользили по дуге спинки стула, тело выпрямилось, точно она росла.

— Жених был, неказистый, рыжеватый, наянливый такой… Пакостник! — вдруг вскрикнула она.

— Во-от, вот оно! — с явным восхищением и сладостно воскликнул брат Василий.

Все другие сидели смирно, безмолвно, — Самгину казалось уже, что и от соседей его исходит запах клейкой сырости. Но раздражающая скука, которую он испытывал до рассказа Таисьи, исчезла. Он нашел, что фигура этой женщины напоминает Дуняшу: такая же крепкая, отчетливая, такой же маленький красивый рот. Посмотрев на Марину, он увидел, что писатель шепчет что-то ей, а она сидит все так же величественно.

Совершенный идол, снова подумал он, досадуя, что не может обнаружить отношения Марины ко всему, что происходит здесь.

— Вскоре после венца он и начал уговаривать меня, — если хозяин попросит, не отказывай ему, я не обижусь, а жизни нашей польза будет, — рассказывала Таисья, не жалуясь, но как бы издеваясь. — А они — оба приставали, и хозяин и зять его. Ну, что же? — крикнула она, взмахнув головой, кошачьи глаза ее вспыхнули яростью. — С хозяином я валялась по мужеву приказу, а с зятем его — в отместку мужу…

— Эге-е! — насмешливо раздалось из сумрака, люди заворчали, зашевелились. Лидия привстала, взмахнула рукою с ключом, чернобородый Захарий пошел на голос и зашипел; тут Самгину показалось, что Марина улыбается. Но осторожный шумок потонул в быстром потоке крикливой и уже почти истерической речи Таисьи.

— С ним, с зятем, и застигла меня жена его, Хозяинова дочь, в саду, в беседке. Сами же, дьяволы, лишили меня стыда и сами уговорились наказать стыдом.

Она задохнулась, замолчала, двигая стул, постукивая ножками его по полу, глаза ее фосфорически блестели, раза два она открывала рот, но, видимо, не в силах сказать слова, дергала головою, закидывая ее так высоко, точно невидимая рука наносила удары в подбородок ей. Потом, оправясь, она продолжала осипшим голосом, со свистом, точно сквозь зубы.

— В-вывезли в лес, раздели догола, привязали руки, ноги к березе, близко от муравьиной кучи, вымазали всё тело патокой, сели, сами-то все трое — муж, да хозяин с зятем, насупротив, водочку пьют, табачок покуривают, издеваются над моей наготой, ох, изверги! А меня осы, пчелки жалят, муравьи, мухи щекотят, кровь мою пьют, слезы пьют. Муравьи-то — вы подумайте! — ведь они и в ноздри и везде ползут, а я и ноги крепко-то зажать не могу, привязаны ноги так, что не сожмешь, — вот, ведь, что!

Близко от Самгина кто-то сказал вполголоса:

— Ой, бесстыдница…

Самгин видел, что пальцы Таисьи побелели, обескровились, а лицо неестественно вытянулось. В комнате было очень тихо, точно все уснули, и не хотелось смотреть ни на кого, кроме этой женщины, хотя слушать ее рассказ было противно, свистящие слова возбуждали чувство брезгливости.

— Сначала-то я молча плакала, не хотелось мне злодеев радовать, а как начала вся эта мошка по лицу, по глазам ползать, глаза-то жалко Стало, ослепят меня, думаю, навеки ослепят! Тогда закричала я истошным голосом, на всех людей, на господа бога и ангелов хранителей, — кричу, а меня кусают, внутренности жгут — щекотят, слезы мои пьют… слезы пьют. Не от боли кричала, не от стыда, — какой стыд перед ними? Хохочут они. От обиды кричу: как можно человека мучить? Загнали сами же, куда нельзя, и мучают… Так закричала, что не знаю, как и жива осталась. Ну, тут и муженек мой закричал, отвязывать меня бросился, пьяный. А я — как в облаке огненном…

Таисья пошатнулась, чернобородый во-время поддержал ее, посадив на стул. Она вытерла рот косою своей и, шумно, глубоко вздохнула, отмахнулася рукою от чернобородого.

— Избили они его, — сказала она, погладив щеки ладонями, и, глядя на ладони, судорожно усмехалась. — Под утро он говорит мне: прости, сволочи они, а не простишь — на той же березе повешусь. Нет, говорю, дерево это не погань, не смей, Иуда, — я на этом дереве муки приняла. И никому, ни тебе, ни всем людям, ни богу никогда обиды моей не прощу. Ох, не прощу, нет уж! Семнадцать месяцев держал он меня, всё уговаривал, пить начал, потом — застудился зимою…

И, облегченно вздохнув, она сказала громко, твердо:

— Издох.

Люди не шевелились, молчали. Тишина продолжалась, вероятно, несколько секунд, становясь с каждой секундой как будто тяжелее, плотней.

Потом вскочил брат Василий и, размахивая руками, затрещал:

— Слышали, братья-сестры? Она — не каялась, она— поучала. Все мы тут опалены черным огнем плоти, дыханием дьявола, все намучены.

Встала Лидия и, постучав ключом, сердито нахмуря брови, резким голосом сказала:

— Подождите, брат Василий. Сестры и братья, — несчастная женщина эта случайно среди нас, брат Василий не предупредил, о чем она будет говорить…

Таисья тоже встала, но пошатнулась, снова опустилась на стул, а с него мягко свалилась на пол. Два-три голоса негромко ахнули, многие «взыскующие града» привстали со стульев. Захарий согнулся прямым углом, легко, как подушка, взял Таисью на руки, понес к двери; его встретил возглас:

— Хватила баба горячего до слез, — и тотчас же угрюмо откликнулся кто-то:

— А — не балуй, не покорствуй бесам!

К Лидии подходили мужчины и женщины, низко кланяясь ей, целовали руку; она вполголоса что-то говорила им, дергая плечами, щеки и уши ее сильно покраснели. Марина, стоя в углу, слушала Кормилицына; переступая с ноги на ногу, он играл портсигаром; Самгин, подходя, услыхал его мягкие нерешительные слова:

— А в аграрных беспорядках сектантство почти не принимает участия.

— Этого я не знаю, — сказала Марина. — Курить хотите? Теперь — можно, я думаю. Знакомы?

— Встречались, — напомнил Самгин. Литератор взглянул в лицо его, потом — на ноги и согласился — Ах, да как же! — Потом, зажигая папиросу о спичку и, видимо, опасаясь поджечь бороду себе, сказал:

— Я понимаю так, что это — одной линии с хлыстами.[49]

— Хлыстов — попы выдумали, такой секты нет, — равнодушно сказала Марина, и, ласково, сочувственно улыбаясь, спросила Лидию: — Не удалось у тебя сегодня?

— Этот… Терентьев! — гневно прошептала Лидия, проглотив какое-то слово. — И всегда, всегда он придумает что-нибудь неожиданное и грязное.

— Негодяй, — кротко сказала Марина и так же кротко, ласково добавила:

— Мерзавец.

— Но — какая ужасная женщина!

— Не симпатична, — согласилась Марина, демонстративно отмахиваясь от дыма папирос, — литератор извинился и спрятал папиросу за спину себе.

Лидия, вздохнув, заметила:

— Рассказала она хорошо.

— Об ужасах всегда хорошо рассказывают, — лениво проговорила Марина, обняв ее за плечи, ведя к двери.

— Это — очень верно! — согласился Кормилицын и выразил сожаление, что художественная литература не касается сектантского движения, обходит его.

— Не совсем обошла, некоторые касаются, — сказала Марина, выговорив слово «касаются» с явной иронией, а Самгин подумал, что всё, что она говорит, рассчитано ею до мелочей, взвешено. Кормилицыну она показывает, что на собрании убогих людей она такая же гостья, как и он. Когда писатель и Лидия одевались в магазине, она сказала Самгину, что довезет его домой, потом пошепталась о чем-то с Захарием, который услужливо согнулся перед нею.

На улице она сказала кучеру:

— Поезжай за мной.

«Следовало сказать: за нами», отметил Самгин. Пошли пешком, Марина говорила:

— Не люблю этого сочинителя. Всюду суется, всё знает, а — невежда. Статейки пишет мертвым языком. Доверчив был супруг мой, по горячности души знакомился со всяким… Ну, что же ты скажешь о «взыскующих града»?

Самгин сказал, что он ничего не понял.

— Да, мутновато. Читают и слушают пророков, которые пострашнее. Чешутся. Души почесывают. У многих душа живет подмышками. — И, усмехнувшись, она цинично добавила, толкнув Клима локтем:

— А у баб — гораздо ниже.

Он сказал, нахмурясь, что всё более не понимает ее.

— Лидию понял? — спросила она.

— Разумеется — нет. Трудно понять, как это дочь прожектера и цыганки, жена дегенерата из дворян может превратиться в ханжу на английский лад?

— Вот как ты сердито, — сказала Марина веселым голосом. — Такие ли метаморфозы бывают, милый друг. Вот, Лев Тихомиров[50] усердно способствовал убийству папаши, а потом покаялся сынку, что — это по ошибке молодости сделано, и сынок золотую чернильницу подарил ему. Это мне Лидия рассказала.

Проводив Клима до его квартиры, она зашла к Безбедову пить чай.


«Радение»

(из III книги «Жизнь Клима Самгина»)[51]
…Въехали на широкий двор; он густо зарос бурьяном, из бурьяна торчали обугленные бревна, возвышалась полуразвалившаяся печь, всюду в сорной траве блестели осколки бутылочного стекла. Самгин вспомнил, как бабушка показала ему свой старый, полуразрушенный дом и вот такой же двор, засоренный битыми бутылками, — вспомнил и подумал:

«Возвращаюсь в детство».

Лошадь осторожно вошла в открытые двери большого сарая, — там в сумраке кто-то взял ее за повод, а Захарий, подбежав по прыгающим доскам пола к задней стенке сарая, открыл в ней дверь, тихо позвал:

— Пожалуйте!

Самгин, мигая, вышел в густой, задушенный кустарником сад; в густоте зарослей, под липами, вытянулся длинный одноэтажный дом, с тремя колоннами по фасаду, с мезонином в три окна, облепленный маленькими пристройками, — они подпирали его с боков, влезали на крышу. В этом доме кто-то жил, — на подоконниках мезонина стояли цветы. Зашли за угол, и оказалось, что дом стоит на пригорке и задний фасад его — в два этажа. Захарий открыл маленькую дверь и посоветовал:

— Осторожно.

В темноте под ногами заскрипели ступени лестницы, распахнулась еще дверь, и Самгина ослепил яркий луч солнца.

— Подождите минутку, я — сейчас! — тихо сказал Захарий и, притворив дверь, исчез.

Самгин снял шляпу, поправил очки, оглянулся: у окна, раскаленного солнцем, — широкий кожаный диван, перед ним, на полу — старая истоптанная шкура белого медведя, в углу — шкаф для платья с зеркалом во всю величину двери, у стены — два кожаных кресла и маленький, круглый стол, а на нем графин воды, стакан. В комнате душно, голые стены ее окрашены голубоватой краской и всё в ней как будто припудрено невидимой, но едкой пылью. Самгин сел в кресло, закурил, налил в стакан воды и не стал пить: вода была теплая, затхлая. Прислушался, — в доме было неестественно тихо, и в этой тишине, так же как во всем, что окружало его, он почувствовал нечто обидное. Бесшумно открылась дверь, вошел Захарий, — бросилось в глаза, что волос на голове у него вдвое больше, чем всегда было, и они — волнистее, точно он вымыл и подвил их.

— Пожалуйте, — шепотом пригласил он. — Только — папироску бросьте и там не курите, спичек не зажигайте! Кашлять и чихать тоже воздержитесь, прошу! А, уж, если терпенья нехватит, — в платочек покашляйте.

Он взял Самгина за рукав, свел по лестнице на шесть ступенек вниз, осторожно втолкнул куда-то на мягкое и прошептал:

— Вот, садитесь, отсюда всё будет видно. Только, уж, пожалуйста, тихо! На стене тряпочка есть, найдете ее…

В темноте Самгин наткнулся на спинку какой-то мебели, нащупал шершавое сиденье, осторожно уселся. Здесь было прохладнее, чем наверху, но тоже стоял крепкий запах пыли.

«Посмотрим, как делают религию на заводе искусственных минеральных вод! Но — как же я увижу?» — Подвинув ногу по мягкому на полу, он уперся ею в стену, а пошарив по стене рукою, нашел тряпочку, пошевелил ее, и перед глазами его обнаружилась продолговатая, шириною в палец, светлая полоска.

Придерживая очки, Самгин взглянул в щель и почувствовал, что он как бы падает в неограниченный сумрак, где взвешено плоское, правильно круглое пятно мутного света. Он не сразу понял, что свет отражается на поверхности воды, налитой в чан, — вода наполняла его в уровень с краями, свет лежал на ней широким кольцом; другое, более узкое, менее яркое кольцо лежало на полу, черном, как земля. В центре кольца на воде, — точно углубление в ней, — бесформенная тень, и тоже трудно было понять, откуда она?

— Какой-то фокус.

Напрягая зрение, он различил высоко под потолком лампу, заключенную в черный колпак, — ниже, под лампой, висело что-то неопределенное, похожее на птицу с развернутыми крыльями, и это ее тень лежала на воде.

— Не очень остроумно, — подумал Самгин, отдуваясь и закрыв глаза. Сидеть — неудобно, тишина — неприятна, и подумалось, что все эти наивные таинственности, может быть, устроены нарочно, только затем, чтоб поразить его.

Под полом, в том месте, где он сидел, что-то негромко щелкнуло, сумрак пошевелился, посветлел, и, раздвигая его, обнаруживая стены большой продолговатой комнаты, стали входить люди — босые, с зажженными свечами в руках, в белых, длинных до щиколоток рубахах, подпоясанных чем-то неразличимым. Входили они парами, мужчина и женщина, держась за руки, свечи держали только женщины; насчитав одиннадцать пар, Самгин перестал считать. В двух последних парах он узнал краснолицего свирепого дворника Марины и полоумного сторожа Васю, которого он видел в «Отрадном». В длинной рубахе Вася казался огромным, и хотя мужчины в большинстве были рослые, — Вася на голову выше всех. Люди становились полукругом перед чаном, затылками к Самгину; но по тому, как торжественно вышагивал Вася, Самгин подумал, что он, вероятно, улыбается своей гордой, глупой улыбкой.

Огни свеч расширили комнату, — она очень велика и, наверное, когда-то служила складом, — окон в ней не было, не было и мебели, только в углу стояла кадка и на краю ее висел ковш. Там, впереди, возвышался небольшой в квадратную сажень помост, покрытый темным ковром, — ковер был так широк, что концы его, спускаясь на пол, простирались еще на сажень. В средине помоста — задрапированный черным стул или кресло. Ее трон — сообразил Самгин, продолжая чувствовать, что его обманывают.

Он сосчитал огни свеч: двадцать семь. Четверо мужчин — лысые, семь человек седых. Кажется, большинство их, так же как и женщин, всё люди зрелого возраста. Все молчали, даже не перешептывались. Он не заметил, откуда появился и встал около помоста Захарий; как все, — в рубахе до щиколоток, босой, он один из всех мужчин держал в руке толстую свечу; к другому углу помоста легко подбежала маленькая, — точно подросток, — коротковолосая, полуседая женщина, тоже с толстой свечой в руке.

— Сейчас появится она, все эффекты готовы, — решил Самгин.

Марина вышла не очень эффектно: сначала на стене, за стулом, мелькнула ее рука, отбрасывая черный занавес, потом явилась вся фигура, но — боком; прическа ее зацепилась за что-то, и она так резко дернула рукою материю, что сорвала ее, открыв угол двери. Затем, шагнув вперед, она поклонилась, сказав:

— Здравствуйте, сестры и братья по духу!

Полсотни людей ответили нестройным гулом, голоса звучали глухо, как в подвале, так же глухо прозвучало и приветствие Марины; в ответном гуле Самгин различил многократно повторенные слова:

— Матушка, родимая, владычица духовная…

Каждый из них, поклонясь Марине, кланялся всем братьям и снова — ей. Рубаха на ней. должно быть, шелковая, она — белее, светлей. Как Вася, она тоже показалась Самгину выше ростом. Захарий высоко поднял свечу и, опустив ее, погасил. — то же сделала маленькая женщина и все другие. Не разрывая полукруга, они бросали свечи за спины себе, в угол. Марина громко и сурово сказала:

— Так исчезнет свет ложный! Воспоем славу невидимому творцу всего видимого, великому духу!

В сумраке серый полукруг людей зашевелился, сомкнулся в круг. Запели нестройно, разноголосо и даже мрачно — на церковный мотив:

Пресветлому началу

Всякого рождения,

Единому сущему,

Ему же нет равных

И вовеки не будет,

Поклоняемся духовно!

Ни о чем не молим,

Ничего не просим, —

Просим только света духа

Темноте земной души…

Самгин видел фигуру Марины, напряженно пытался рассмотреть ее лицо, но оно было стерто сумраком.

— Вероятно, это она сочинила, — подумал он. Круг людей медленно двигался справа налево, двигался всей массой и почти бесшумно, едва слышен был шорох подошв о дерево пола. Когда кончили петь, — заговорила Марина:

— Зажигайте огонь духовный!

У чана с водою встал Захарий, протянул над ним руки в широких рукавах и заговорил не своим, обычным, а неестественно высоким, вздрагивающим голосом:

— Сестры и братья, — четвертый раз мы собрались порадеть о духе святе, да снизойдет и воплотится пречистый свет! Во тьме и мерзости живем и жаждем сошествия силы всех сил!

Круг вращался быстрее, ноги шаркали слышней и заглушали голос Захария.

— Отречемся благ земных и очистимся! — кричал он. — Любовью друг ко другу воспламеним сердца!

Плотное, серое кольцо людей, вращаясь, как бы расталкивало, расширяло сумрак. Самгин яснее видел Марину, — она сидела, сложив руки на груди, высоко подняв голову. Самгину казалось, что он видит ее лицо — строгое, неподвижное.

«Привыкли глаза. Она, действительно, похожа на статую какого-то идола».

— Испепелится плоть — узы дьявола — и освободится дух наш из плена обольщений его! — выкрикивал Захарий, — его схватили, вовлекли в хоровод, а он всё еще кричал, и ему уже вторил тонкий, истерический голос женщины:

— Ой — дух! Ой — свят…

— Рано! — оглушительно рявкнул густой бас. — Куда суешься? Пустельга!

На место Захария встал лысый бородатый человек и загудел:

— Тут есть сестры-братья, которые первый раз с нами радеют о духе. И один человек усомнился: правильно ли Христа отрицаемся! Может с ним и другие есть. Так дозволь, кормщица наша мудрая, я скажу.

Марина не пошевелилась, а круг пошел медленнее, но лысый, взмахнув руками, сказал:

— Ходите, ходите по воле! Голос мой далече слышен!

Он густо кашлянул и продолжал еще более сильно:

— Мы — бога во Христе отрицаемся, человека же — признаем. И был он, Христос, духовен человек, однако — соблазнил его Сатана, и нарек он себя сыном бога и царем правды. А для нас — несть бога, кроме духа! Мы — не мудрые, мы — простые. Мы так думаем, что истинно мудр тот, кого люди безумным признают, кто отметает все веры, кроме веры в духа. Только дух — сам от себя, а все иные боги — от разума, от ухищрений его, и под именем Христа разум же скрыт, — разум церкви и власти.

Нечто похожее Самгин слышал от Марины, и слова старика легко ложились в память, но говорил старик долго, с торжественной злобой, и слушать его было скучно.

— Вероятно — лавочник, мясник какой-нибудь, — определил Самгин, когда лысый оратор встал в цепь круга и трубным голосом крикнул:

— Шибче! Ой — дух, ой — свят!

— Ой, свят, ой, дух, — несогласно и не очень громко повторили десятки голосов, женские голоса звучали визгливо, раздражающе. Когда лысый втиснулся в цепь, он как бы покачнул, приподнял от пола людей и придал вращению круга такую быстроту, что отдельные фигуры стали неразличимы, образовалось бесформенное, безрукое тело, — на нем, на хребте его подскакивали, качалисьволосатые головы, слышнее, более гулким стал мягкий топот босых ног, исступленнее вскрикивали женщины, нестройные крики эти становились ритмичнее, покрывали шум стонами:

— Ой — дух, ой — дух!

— Ух, ух, — угрюмо звучали глухие вздохи мужчин. Самгин, мигая, смотрел через это огромное, буйствующее тело, через серый вихрь хоровода на фигуру Марины и ждал, когда и как вступит она.

Ему определенно не хотелось, чтоб она выступала. Так, в стороне от безумного вращения людей, которые неразрывно срослись в тяжелое кольцо и кружатся в бешеном смятении, в стороне от них, — она на своем месте. Ему казалось даже, что, вместе с нарастанием быстроты движения людей и силы возгласов, она растет над ними, как облако, как пятно света, — растет и поглощает сумрак. Это продолжалось утомительно долго. Самгин протер глаза платком, сняв очки, — без очков всё внизу показалось еще более бесформенным, более взбешенным и бурным. Он почувствовал, что этот гулкий вихрь вовлекает его, что тело его делает непроизвольные движения, дрожат ноги, шевелятся плечи, он качается из стороны в сторону, и под ним поскрипывает пружина кресла.

— Воображаю, — сказал он себе, и показалось, что он говорит с собою откуда-то очень издали. — Глупости!

В щель, в глаза его бил воздух, — противно теплый, насыщенный запахом пота и пыли, шуршал куском обоев над головой Самгина. Глаза его прикованно остановились на светлом круге воды в чане, — вода покрылась рябью, кольцо света, отраженного ею, дрожало, а темное пятно в центре казалось неподвижным и уже не углубленным, а выпуклым. Самгин смотрел на это пятно, ждал чего-то и соображал:

— Вода взволнована движением воздуха, темное пятно — тень резервуара лампы.

Это было последнее, в чем он отдал себе отчет, — ему вдруг показалось, что темное пятно вспухло и образовало в центре чана вихорек. Это было видимо только краткий момент, две-три секунды, и это совпало с более сильным топотом ног, усилилась разноголосица криков, из тяжко охающих возгласов вырвался истерически-ликующий, но и как бы испуганный вопль:

— И на-кати-ил, и нака-ти-ил…

Кто-то зарычал, подобно медведю:

— Ух, ух!

Кольцеобразное, сероватое месиво вскипало всё яростнее; люди совершенно утратили человекоподобные формы, даже головы были почти неразличимы на этом облачном кольце, и казалось, что вихревое движение то приподнимает его в воздух, к мутненькому свету, то прижимает к темной массе под ногами людей. Ноги их тоже невидимы в трепете длинных одеяний, а то, что под ними, как бы волнообразно взбухает и опускается, точно палуба судна. Всё более живой и крупной становилась рябь воды в чане, ярче пятно света на ней, — оно дробилось; Самгин снова видел вихорек в центре темного круга на воде, не пытаясь убедить себя в том, что воображает, а не видит. Он чувствовал себя физически связанным с безголовым, безруким существом там, внизу; чувствовал, что бешеный вихрь людской в сумрачном, ограниченном пространстве отравляет его тоскливым удушьем, но смотрел и не мог закрыть глаз.

— Шибче, братья-сестры, шибче! — завыл голос женщины, и еще более пронзительно другой женский голос дважды выкрикнул незнакомое слово:

— Дхарма! Дхарма!

В круге людей возникло смятение, он спутался, разорвался, несколько фигур отскочили от него, две или три упали на пол; к чану подскочила маленькая, коротковолосая женщина, — размахивая широкими рукавами рубахи, точно крыльями, она с невероятной быстротою понеслась вокруг чана, вскрикивая голосом чайки:

— О, Аодахья!

О, непобедимый!

Захарий, хватая людей за руки, воссоединил круг, снова придал вращению бешеную скорость, — люди заохали, завыли тише; маленькая полуседая женщина подскакивала, всплескивая руками, изгибаясь, точно ныряя в воду, и, снова подпрыгивая, взвизгивала:

— Дхарма! Дхарма!

О, Чудомани,

Солнечная птица,

Пламень вечный!..

Люди судорожно извивались, точно стремясь разорвать цепь своих рук; казалось, что с каждой секундой они кружатся все быстрее и нет предела этой быстроте; они снова исступленно кричали, создавая облачный вихрь, он расширялся и суживался, делая сумрак светлее и темней; отдельные фигуры, взвизгивая и рыча, запрокидывались назад, как бы стремясь упасть на пол вверх лицом, но вихревое вращение круга дергало, выпрямляло их, — тогда они снова включались в серое тело, и казалось, что оно, как смерч, вздымается вверх выше и выше. Храп, рев, вой, визг прокалывал и разрезал острый, тонкий крик:

— Дхарма-и-ия…

Круг всё чаще разрывался, люди падали, тащились по полу, увлекаемые вращением серой массы, отрывались, отползали в сторону, в сумрак, круг сокращался, — некоторые, черпая горстями взволнованную воду в чане брызгали ею в лицо друг другу, и, сбитые с ног, падали. Упала и эта маленькая неестественно легкая старушка, — кто-то поднял ее на руки, вынес из круга и погрузил в темноту, точно в воду.

Самгин уже ни о чем не думал, даже как бы не чувствовал себя, но у него было ощущение, что он сидит на краю обрыва и его тянет броситься вниз. На Марину он не смотрел, помня памятью глаз, что она сидит неподвижно и выше всех. Глаза его привыкли к сумраку, он даже различал лица тех людей, которые вырвались из круга, упали и сидят, прислонясь к чану с водою. Он видел, как Захарий выхватил, вытолкнул из круга Васю, этот большой человек широко размахнул руками, как бы встречая и желая обнять кого-то, его лицо улыбалось, сияло, когда он пошел по кругу, — очень красивое и гордое лицо. Плавно разводя руками, он заговорил отрывисто и звучно, заглушая тяжелый шум и точно вспоминая слова забытые:

— Дух летит… Витает орел белокрылый. Огненный. Поет — слышите? Поет: испепелю! Да будет прахом… Кипит солнце. Орел небес. Радуйтесь! Низвергнись. Кто властитель ада? Человек.

Два голоса очень согласно запели:

— Силою сил вооружимся,

Огненным духа кольцом окружимся,

Плавать кораблю над землею,

Небо ему парусом будет…

Круг пошел медленнее, шум стал тише, но люди падали на пол все чаще, осталось на ногах десятка два; седой, высокий человек, пошатываясь, стал на колени, взмахнул лохматой головой и дико, яростно закричал:

— Богам богиня — вонми, послушай — пора! Гибнет род человеческий. И — погибнет! Ты же еси… Утешь — в тебе спасенье! Сойди…

Вскрикивая, он черпал горстями воду, плескал ее в сторону Марины, в лицо свое и на седую голову. Люди вставали с пола, поднимая друг друга за руки, подмышки, снова становились в круг. Захарий торопливо толкал их, устанавливал, кричал что-то и вдруг, закрыв лицо ладонями, бросился на пол, — в круг вошла Марина, и люди снова бешено, с визгом, воем, стонами завертелись, запрыгали, как бы стремясь оторваться от пола.

Самгин видел, как Марина, остановясь у чана, распахнула рубаху на груди и, зачерпнув воды горстями, облила сначала одну, потом другую грудь.

Вскочил Захарий и, вместе с высоким, седым человеком, странно легко поднял ее, погрузил в чан, — вода выплеснулась через края и точно обожгла ноги людей, они взвыли, закружились еще бешенее, снова падали, взвизгивая, тащились по полу, — Марина стояла в воде неподвижно, лицо у нее было тоже неподвижное, каменное. Самгину казалось, что он видит ее медные глаза, крепко сжатые губы, — вода доходила ей выше колен, руки она подняла над головою, и они не дрожали. Вот она заговорила, но в топоте и шуме голосов ее голос был не слышен, а круг снова разрывался, люди, отлетая в сторону, шлепались на пол с мягким звуком, точно подушки, и лежали неподвижно; некоторые, отскакивая, вертелись одиноко и парами, но все падали один за другим или, протянув руки вперед, точно слепцы, пошатываясь, отходили в сторону и там тоже бессильно валились с ног, точно подрубленные. Какая-то женщина с распущенными волосами прыгала вокруг чана, вскрикивая:

— Слава! Слава!

Самгин почувствовал, что он теряет сознание, встал, упираясь руками в стену, шагнул, ударился обо что-то гулкое, как пустой шкаф. Белые облака колебались перед глазами, и глазам было больно, как будто горячая пыль набилась в них. Он зажег спичку, увидел дверь, погасил огонек и, вытолкнув себя за дверь, едва удержался на ногах, — всё вокруг колебалось, шумело, и ноги были мягкие, точно у пьяного.

— Кошмар, подумал он, опираясь рукою о стену, нащупывая ногою ступени лестницы. Пришлось снова зажечь спичку. Рискуя упасть, он сбежал с лестницы, очутился в той комнате, куда сначала привел его Захарий, подошел к столу и жадно выпил стакан противно теплой воды.


Жалость и любовь[52]

Гурия Плетнева арестовали и отвезли в Петербург, в «Кресты». Первый сказал мне об этом Никифорыч, встретив меня рано утром на улице. Шагая навстречу мне задумчиво и торжественно, при всех медалях, как будто возвращаясь с парада, — он поднял руку к фуражке и молча разминулся со мной, но тотчас остановясь, сердитым голосом сказал в затылок мне:

— Гурия Александровича арестовали сегодня ночью…

И махнув рукою, добавил потише, оглядываясь:

— Пропал юноша.

Мне показалось, что на его хитрых глазах блестят слезы.

Я знал, что Плетнев ожидал ареста, он сам предупредил меня об этом и советовал не встречаться с ним ни мне, ни Рубцову, с которым он так же дружески сошелся, как и я.

Никифорыч, глядя под ноги себе, скучно спросил:

— Что не приходишь ко мне?..

Вечером я пришел к нему, он только что проснулся и, сидя на постели, пил квас, жена его, согнувшись у окошка, чинила штаны.

— Так-то вот, — заговорил будочник, почесывая грудь, обросшую енотовой шерстью, и глядя на меня задумчиво. — Арестовали. Нашли у него кастрюлю, — он в ней краску варил для листков против государя.

И плюнув на пол, он сердито крикнул жене:

— Давай штаны!

— Сейчас, — ответила она, не поднимая головы.

— Жалеет, плачет, — говорил старик, показав глазами на жену. — И мне — жаль. Однако — что может сделать студент против государя?

Он стал одеваться, говоря:

— Я, на минуту, выйду… Ставь самовар ты.

Жена его неподвижно смотрела в окно, но, когда он скрылся за дверью будки, она, быстро повернувшись, протянула к двери туго сжатый кулак, сказав с великой злобой, сквозь оскаленные зубы:

— У, стерво старое!

Лицо у нее опухло от слез, левый глаз почти закрыт большим синяком. Вскочила, подошла к печи, и, наклоняясь над самоваром, зашипела:

— Обману я его, так обману — завоет. Волком завоет. Ты — не верь ему, ни единому слову не верь. Он тебя ловит. Врет он, — никого ему не жаль. Рыбак. Он — все знает про вас. Этим живет. Это охота его — людей ловить…

Она подошла вплоть ко мне и голосом нищенки сказала:

— Приласкал бы ты меня, а?

Мне была неприятна эта женщина, но ее глаз смотрел на меня с такою злой, острой тоской, что я обнял ее и стал гладить жестковатые волосы, растрепанные и жирные.

— За кем он теперь следит?

— На Рыбнорядской, в номерах за какими-то.

— Не знаешь фамилию?..

Улыбаясь, она ответила:

— Вот я скажу ему, про что ты спрашиваешь меня. Идет… Гурочку-то он выследил…

И отскочила к печке.

Никифорыч принес бутылку водки, варенья, хлеба. Сели пить чай. Марина, сидя рядом со мною, подчеркнуто ласково угощала меня, заглядывая в лицо мое здоровым глазом, а супруг ее внушал мне:

— Незримая эта нить — в сердцах, в костях, ну-ко — выстрави, выдери ее? Царь — народу — бог.

И неожиданно спросил:

— Ты, вот, начитан в книгах, Евангелие читал? Ну, как по-твоему, всё верно там?

— Не знаю.

— По-моему, — приписано лишнее. И — не мало. Например, — насчет нищих: блаженны нищие, — чем же это блаженны они? Зря немножко сказано. И вообще — насчет бедных — много непонятного. Надо различать: бедного от обедневшего. Беден — значит — плох. А кто обеднел — он несчастлив, может быть. Так надо рассуждать. Это — лучше.

— Почему?

Он, пытливо глядя на меня, помолчал, а потом заговорил отчетливо и веско, видимо — очень продуманные мысли.

— Жалости много в Евангелии, а жалость — вещь вредная. Так я думаю. Жалость требует громадных расходов на ненужных и вредных даже людей. Богадельни, тюрьмы, сумасшедшие дома. Помогать надо людям крепким, здоровым, чтоб они зря силу не тратили. А мы помогаем слабым, — слабого разве сделаешь сильным? От этой канители крепкие слабеют, а слабые — на шее у них сидят. Вот чем заняться надо — этим. Передумать надо многое. Надо понять — Жизнь давно отвернулась от Евангелия, у нее — свой ход. Вот, видишь, — из-за чего Плетнев пропал? Из-за жалости. Нищим подаем, а студенты пропадают. Где здесь разум, а?

Впервые слышал я эти мысли в такой резкой форме, хотя и раньше сталкивался с ними, — они более живучи и шире распространены, чем принято думать. Лет через семь, читая о Ницше,[53] я очень ярко вспомнил философию казанского городового. Скажу кстати: редко встречались мне в книгах мысли, которых я не слышал раньше, в жизни.

А старый «ловец человеков» все говорил, постукивая в такт словам пальцами по краю подноса. Сухое лицо его строго нахмурилось, но смотрел он не на меня, а в медное зеркало ярко вычищенного самовара.

— Идти пора тебе, — дважды напоминала ему жена, он не отвечал ей, нанизывал слово за словом на стержень своей мысли, и — вдруг она, неуловимо для меня, потекла по новому пути.

— Ты — парень неглупый, грамотен, разве пристало тебе булочником быть? Ты мог бы не меньше деньги заработать и другой службой государеву царству…

Слушая его, я думал, как предупредить незнакомых мне людей на Рыбнорядской улице о том, что Никифорыч следит за ними? Там, в номерах, жил недавно возвратившийся из ссылки, из Ялуторовска, Сергей Сомов, человек, о котором мне рассказывали много интересного.

— Умные люди должны жить кучей, как, примерно, пчелы в улье, или осы в гнездах. Государево царство…

— Гляди — девять часов, — сказала женщина.

— Черт.

Никифорыч встал, застегивая мундир.

— Ну, ничего, на извозчике поеду. Прощай, брат. Заходи, не стесняйся…

Уходя из будки, я твердо сказал себе, что уже никогда больше не приду в «гости» к Никифорычу — отталкивал меня старик, хотя и был интересен. Его слова о вреде жалости очень взволновали и крепко въелись мне в память. Я чувствовал в них какую-то правду, но было досадно, что источник ее — полицейский.

Споры на эту тему были не редки, один из них особенно жестоко взволновал меня.

В городе явился «толстовец»,[54] — первый, которого я встретил, — высокий, жилистый человек, смуглолицый, с черной бородой козла и толстыми губами негра. Сутулясь, он смотрел в землю, но, порою, резким движением вскидывал лысоватую голову и обжигал страстным блеском темных влажных глаз — что-то ненавидящее горело в его остром взгляде. Беседовали в квартире одного из профессоров, было много молодежи и между нею тоненький, изящный попик, магистр богословия, в черной, шелковой рясе; она очень выгодно оттеняла его бледное, красивое лицо, освещенное сухонькой улыбкой серых, холодных глаз.

Толстовец долго говорил о вечной непоколебимости великих истин Евангелия; голос у него был глуховатый, фразы коротки, но слова звучали резко, в них чувствовалась сила искренней веры, он сопровождал их однообразным как бы подсекающим жестом волосатой левой руки, а правую держал в кармане.

— Актер, — шептали в углу, рядом со мною.

— Очень театрален, да…

А я незадолго перед этим прочитал книгу — кажется Дрепэра — о борьбе католицизма против науки, и мне казалось, что это говорит один из тех, яростно верующих во спасение мира силою любви, которые готовы из милосердия к людям резать их и жечь на кострах.

Он был одет в белую рубаху с широкими рукавами и какой-то серенький, старый халатик поверх ее, — это тоже отделяло его от всех. В конце проповеди своей он вскричал:

— Итак, — со Христом вы или с Дарвином?

Он бросил этот вопрос, точно камень, в угол, где тесно сидела молодежь, и откуда на него со страхом и восторгом смотрели глаза юношей и девушек. Речь его, видимо, очень поразила всех, люди молчали, задумчиво опустив головы. Он обвел всех горящим взглядом и строго добавил:

— Только фарисеи могут пытаться соединить эти два непримиримых начала и, соединяя их, постыдно лгут сами себе, развращают ложью людей…

Встал попик, аккуратно откинул рукава рясы и заговорил плавно, с ядовитой вежливостью и снисходительной усмешкой:

— Вы, очевидно, придерживаетесь вульгарного мнения о фарисеях, оно же суть не токмо грубо, но и насквозь ошибочно…

К великому изумлению моему, он стал доказывать, что фарисеи были подлинными и честными хранителями заветов иудейского народа и что народ всегда шел с ними против его врагов.

— Читайте, например, Иосифа Флавия…

Вскочив на ноги и подсекая Флавия широким, уничтожающим жестом, толстовец закричал:

— Народы и ныне идут с врагами своими против друзей, народы не по своей воле идут, их гонят, насилуют. Что мне ваш Флавий?

Попик и другие разодрали основную тему спора на мельчайшие частицы, и она исчезла.

— Истина — это любовь, — восклицал толстовец, а глаза его сверкали ненавистью и презрением.

Я чувствовал себя опьяненным словами, не улавливал мысли в них, земля подо мною качалась в словесном вихре и, часто, я с отчаянием думал, что нет на земле человека глупее и бездарнее меня.

А толстовец, стирая пот с багрового лица, свирепо закричал:

— Выбросьте Евангелие, забудьте о нем, чтоб не лгать! Распните Христа вторично, это — честнее.

Предо мною стеной встал вопрос: как же? Если жизнь — непрерывная борьба за счастье на земле, — милосердие и любовь должны только мешать успеху борьбы?

Я узнал фамилию толстовца — Клопский, узнал, где он живет, и на другой день вечером явился к нему. Жил он в доме двух девушек-помещиц, с ними он и сидел в саду за столом, в тени огромной старой липы. Одетый в белые штаны и такую же рубаху, расстегнутую на темной волосатой груди, длинный, угловатый, сухой, — он очень хорошо отвечал моему представлению о бездомном Апослоле, проповеднике истины.

Он черпал серебряною ложкой из тарелки малину с молоком, вкусно глотал, чмокал толстыми губами и, после каждого глотка, сдувал белые капельки с редких усов кота. Прислуживая ему, одна девушка стояла у стола, другая — прислонилась к стволу липы, сложив руки на груди, мечтательно глядя в пыльное, жаркое небо. Обе они были одеты в легкие платья сиреневого цвета и почти неразличимо похожи одна на другую.

Он говорил со мною ласково и охотно о творческой силе любви, о том, что надо развивать в своей душе это чувство, единственно способное «связать человека с духом мира» — с любовью, распыленной повсюду в жизни.

— Только этим можно связать человека. Не любя — невозможно понять жизнь. Те же, которые говорят: закон жизни — борьба, это — слепые души, обреченные на гибель. Огонь непобедим огнем, так и зло непобедимо силою зла.

Но когда девушки ушли, обняв друг друга, в глубину сада, к дому, человек этот, глядя вслед им прищуренными глазами, спросил:

— А ты — кто?

И выслушав меня, начал, постукивая пальцами по столу, говорить о том что человек — везде человек, и нужно стремиться не к перемене места в жизни, а к воспитанию духа в любви к людям.

— Чем ниже стоит человек, тем ближе он к настоящей правде жизни, к ее святой мудрости…

Я несколько усомнился в его знакомстве с этой «святой мудростью», но промолчал, чувствуя, что ему скучно со мною; он посмотрел на меня отталкивающим взглядом, зевнул, закинул руки за шею себе, вытянул ноги и, устало прикрыв глаза, пробормотал, как бы сквозь дрему:

— Покорность любви… закон жизни…

Вздрогнув, взмахнул руками, хватаясь за что-то в воздухе, уставился на меня испуганно:

— Что? Устал я, прости.

Снова закрыл глаза и, как от боли, крепко сжал зубы, обнажив их; нижняя губа его опустилась, верхняя — приподнялась, и синеватые волосы редких усов ощетинились.

Я ушел с неприязненным чувством к нему и смутным сомнением в его искренности.

Через несколько дней я принес рано утром булки знакомому доценту, холостяку, пьянице, и еще раз увидел Клопского. Он, должно быть, не спал ночь, лицо у него было бурое, глаза красны и опухли, — мне показалось, что он пьян. Толстенький доцент, пьяный до слез, сидел, в нижнем белье и с сигарой в руках, на полу среди хаоса сдвинутой мебели, пивных бутылок, сброшенной — верхней одежды, сидел раскачиваясь и рычал:

— Милосердия…

Клопский резко и сердито кричал:

— Нет милосердия. Мы сгинем от любви или будем раздавлены в борьбе за любовь, — все едино: нам суждена гибель…

Схватив меня за плечо, ввел в комнату и сказал доценту:

— Вот — спроси его — чего он хочет? Спроси: нужна ему любовь к людям?

Тот посмотрел на меня слезящимися глазами и засмеялся:

— Это — булочник. Я ему должен.

Покачнулся, сунув руку в карман, вынул ключ и протянул мне:

— На, бери всё.

Но толстовец, взяв у него ключ, махнул на меня рукою.

— Ступай. После получишь.

И швырнул булки, взятые у меня, на диван в углу.

Он не узнал меня, и это было приятно мне. Уходя, я унес в памяти его слова о гибели от любви и отвращение к нему в сердце.

Скоро мне сказали, что он признался в любви одной из девушек, у которых жил, и в тот же день — другой. Сестры поделились между собою радостью, и она обратилась в злобу против влюбленного; они велели дворнику сказать, чтоб проповедник любви немедля убрался из их дома. Он исчез из города.

Вопрос о значении в жизни людей любви и милосердия — страшный и сложный вопрос — возник предо мною рано, сначала — в форме неопределенного, но острого ощущения разлада в моей душе, затем — в четкой форме определенно ясных слов:

— Какова роль любви?

Всё, что я читал, было насыщено идеями христианства, гуманизма, воплями о сострадании к людям, — об этом же красноречиво и пламенно говорили лучшие люди, которых я знал в ту пору.

Всё, что непосредственно наблюдалось мною, было почти совершенно чуждо сострадания к людям. Жизнь развертывалась предо мною как бесконечная цепь вражды и жестокости, как непрерывная, грязная борьба за обладание пустяками. Лично мне нужны были только книги, всё остальное не имело значения в моих глазах.

Стоило выйти на улицу и посидеть час у ворот, чтоб понять, что все эти извозчики, дворники, рабочие, чиновники, купцы — живут не так, как я, и люди, излюбленные мною, не того хотят, не туда идут. Те же, кого я уважал, кому верил, — странно одиноки, чужды и — лишние среди большинства, в грязненькой и хитрой работе муравьев, кропотливо строящих кучу жизни; эта жизнь казалась мне насквозь глупой, убийственно скучной. И, нередко я видел, что люди милосердны и любвеобильны только на словах, на деле же незаметно для себя подчиняются общему порядку жизни.

Очень трудно было мне.

Однажды ветеринар Лавров, желтый и опухший от водянки, сказал мне, задыхаясь:

— Жестокость нужно усилить до того, чтоб все люди устали от нее, чтоб она опротивела всем и каждому, как вот эта треклятая осень.

Осень была ранняя, дождлива, холодна, богата болезнями и самоубийствами. Лавров тоже отравился цианистым кали, не желая дожидаться, когда его задушит водянка.

— Скотов лечил, — скотом и подох! — проводил труп ветеринара его квартирохозяин, портной Медников, тощенький, благочестивый человечек, знавший напамять все акафисты божьей матери. Он порол детей своих — девочку семи лет и гимназиста одиннадцати — ременной плеткой о трех хвостах, а жену бил бамбуковой тростью по икрам ног и жаловался:

— Мировой судья осудил меня за то, что я, будто, у китайца перенял эту системочку, а я никогда в жизни китайца не видал, кроме как на вывесках да на картинах.

Один из его рабочих, унылый, кривоногий человек, по прозвищу «Дунькин муж», говорил о своем хозяине:

— Боюсь я кротких людей, которые благочестивые. Буйный человек сразу виден и всегда есть время спрятаться от него, а кроткий ползет на тебя невидимый, подобный коварному змею в траве, и вдруг ужалит в самое открытое место души. Боюсь кротких…

В словах «Дунькиного мужа», — кроткого, хитрого наушника, любимого Медниковым, — была правда.

Иногда мне казалось, что кроткие, разрыхляя, как лишаи, каменное сердце жизни, делают его более мягким и плодотворным, но чаще, наблюдая обилие кротких, их ловкую приспособляемость к подлому, неуловимую изменчивость и гибкость душ, комариное их нытье, — я чувствовал себя, как стреноженная лошадь в туче оводов.

Об этом я и думал, идя от полицейского.


Шорник и пожар

После многих дней жестокой засухи, в селе, над Волгой, вспыхнул пожар. Огонь показался на окраине села, около кузницы; огонь точно с неба упал на соломенную крышу убогой избы солдатки Аксеновой, упал и начал хвастаться веселой хитростью своей игры: украсил весь скат крыши, золотыми лентами, вымахнул из чердачного окна огромную бороду и, затейливо изгибаясь, рождая синий дым, мелкий дождь красных искр, взмыл над избой, стремясь в тусклое от зноя небо к солнцу, раскаленному добела. Первым увидал несчастье старичок-шорник; я сидел с ним на бревнах против церковной паперти, слушая премудрые рассказы деревенского ремесленника о его бродячей жизни, рассказы человека, которому ближние сильно пересолили душу очень горькой солью.

— Ух ты-и! — вскричал он, прервав свою речь. — Гляй, гляди-ко, — пожар занялся.

Есть какие-то секунды, когда на явления огня смотришь неподвижно и бессмысленно, очарован изумительной живостью и бесподобной красотой его. Я предложил шорнику:

— Пойдем гасить, — но он, глядя на пожар из-под ладони, сказал:

— Не-ет, чужому на пожаре — опасно, а зримость и отсюдова хорошая.

Это было утром в праздничный день Ильи Пророка, народ сельский еще торчал в церкви, но по улице уже мчались ребятишки, был слышен истерический крик женщин, по плитняку церковной паперти прыгал толстый мужик с деревянной ногой, дергал веревку колокола — бил набат — и ревел, как медная труба:

— Пожа-ар, миряне-е, горите-е…

Церковь тошнило людьми, они вырывались из дверей ее, рыча, взвизгивая, завывая, прыгая со ступеней паперти через судорожно извивавшееся тело какой-то женщины, празднично пестрая масса их крошилась на единицы, они бежали во все стороны, обгоняя, толкая друг друга, выкрикивая:

— Го-осподи!.. Батюшка, Илья Пророк!.. Матушка Пресвятая!..

Торопливые удары набатного колокола хлестали воздух, из-под ног людей вздымалась пыль, заунывно выли и лаяли собаки.

Изумительна была быстрота, с которой опустела церковь, но еще более поспешно действовал огонь, — он уже обнял всю избу, вырывался из двух ее окон и точно приподнимал избенку от земли. Загорелось еще что-то, взлетали круглые облака густо-сизого дыма.

На траве у паперти валялась, всхрапывая и взвизгивая, в сильнейшем припадке истерики кликуша в пестром ситцевом платье. Выгибаясь дугою, хватая пальцами траву, она точно боялась оторваться от земли, ноги ее в красных чулках, как будто с ног содрана кожа.

Солидно, не торопясь, но шагая широко, на паперть вышел тощий, высокий, сутулый церковный староста лавочник Кобылин, в поддевке, очень похожий на попа в рясе, а за ним выбежал крестясь голубой попик, кругленький, черноволосый, румянощекий. Приставив кулаки ко рту, как бы держа себя за седую бороду, Кобылин кричал:

— Иконы-то… образа-то захватите!..

Шлепнув себя ладонями по бедрам и мотая головою, точно козел, он сказал:

— Экие бараны!

Затем, благодарно глядя в небо, перекрестился:

— От меня — далеко, слава тебе Христу, — а поп спросил, глядя на кликушу:

— Это — Марковых женщина?

— Ихняя. Лизавета.

— Неприлично как она… Ефим, ты бы ее убрал, в сторожку, что ли…

Хромой мужик, перестав бить набат, стоял, прислонясь плечом к стене, стирая пот с одутловатого, безглазого лица. Проворчав что-то, размахивая длинными руками обезьяны, он спустился с паперти, взял женщину подмышки, приподнял ее, она судорожно выпрямилась, выскользнула из рук его и, толкнув хромого, заставила его сесть на землю, а сама крепко ударилась затылком о ступень паперти.

— Ух ты! — вскричал хромой и матерно выругался.

— Неосторожный какой. — упрекнул его поп. Кобылин глухим басом сказал:

— Ну, ничего, пускай ее корчится, глядеть некому. Идем чай пить, батя…

Кучка молодежи весело тащила по улице гремучий пожарный насос, торопливо шагали старики, один из них, в сиреневой рубахе и белых холщевых портках, седенький, точно высеребренный, и глазастый, как сыч, выкрикивал:

— Это обязательно кузнец! Он вчерась, затемно, дачнику лосипед чинил.

— Не любишь ты кузнеца, дед Савелий!

— Зачем? Я — всех люблю, как богом заповедано! Ну, а ежели он — пьяница и характером — дикий пес…

Где-то отчаянно и как будто радостно закричали:

— У Марковых занялось!

Да, загорелась крыша надворных построек богатого мужика Маркова, и огонь, по стружкам, по щепкам, бежал, подбирался к недостроенной избе, еще без рам в окнах, без трубы на тесовой крыше. Многочисленная семья старика Маркова, предоставив пожарной дружине гасить огонь, поспешно опустошала пятиоконную жилую избу и клеть, вытаскивала сундуки, подушки, иконы, посуду; батрак Семенка и студент, дачник Марковых, приплясывая на огоньках стружек и щепы, сгребали их железными вилами, высокая дородная девица плескала на ноги им водой из ведра, батрак весело покрикивал на огонь:

— Ку-уда? Шалишь! Барин, не зевай, брючки загорятся!

Огромный старичина Марков в чалме буйных сивых волос, с бородою почти до пупка, толкал в огонь одноглазую сестру свою, старую деву, громогласно орал на нее:

— Ближе, дура!

…Высокая плоскогрудая Палага, держа обеими руками икону, показывала ее огонь и, сверкая одиноким зеленым глазом, визжала:

— Заступница милосердная, купина неопалимая, спаси, сохрани! Господи! Соседи, что же вы… Помогите!

— Ближе-а! — ревел Марков, одной рукой поддергивая штаны, а ладонью другой толкая сестру в спину, в затылок. Она прикрывая лицо иконой, отскакивала от огня, бормотала:

— Да что ты! Сгорю ведь я…

И еще более визгливо, отчаянно звала соседей на помощь, а брат, мигая, сверкая страшно выпученными глазами, все толкал ее на огонь, и отблески огня наливали глаза его кровью. Когда Марков ударил старуху по затылку слишком сильно, она, высоко взмахнув иконой, упала лицом в пыль, на нее посыпались искры; пытаясь встать, она шлепала иконой по земле, мычала.

— У-у-х, о-о-х!

Брат схватил ее за ноги, оттащил прочь, вырвал икону из рук ее, — у него свалились штаны до колен, тогда он, сунув икону подмышку себе и вздергивая штаны, яростно взревел:

— Эх, дьяволы, мать вашу!..

Дьяволы — небольшая группа стариков, старух и среди них шорник — молча стояли на той стороне улицы, у плетня огорода, следя, как семья Маркова и человек пять соседей его, сломав плетень, таскают имущество в огород, следили, шевеля губами, точно считая чужое добро или молясь. Эта безмолвная группа людей быстро разрасталась, подходили, напившись чаю, миряне и дачники полюбоваться игрою огня, борьбой с ним.

Огонь потрескивал, посвистывал, шипел, посылая во все стороны маленьких, красных гонцов, взметывая, вместе с дымом, горящие головни, с лисьей хитростью и как бы подражая воде, растекался ручьями, змеино ползал, пытаясь ужалить ноги людей. Молодежь пожарной дружины забрасывала в огонь четыре багра, отрывала ими бревна, тес, кричала:

— Ра-азом! Ух, да-ух! тащи-и!..

Воду подвозили две бочки, но они рассохлись, половина воды вытекала по пути к пожару, несмазанный насос стучал и скрипел, вода из шланга выливалась бессильной, тоненькой и жалкой струей. Огонь брызгал на людей искрами, горячий воздух жег руки, лицо, люди работали недружно и неохотно, видя, что сгорят только две избы богатого мужика и что на крышах ближних изб сторожко сидят хозяева, поливая тес водою из колодцев. Солидный, бородатый, лысый писатель Евтихий Карпов ласково и строго убеждал зрителей:

— Что же вы, миряне, не помогаете? Надобно помогать людям, которые терпят несчастье. Сегодня вы поможете им, завтра — они вам помогут. — Кто-то из толпы сердито спросил:

— А вам, господин, как известно, что и завтра пожар будет?

— Табачок, — заворчала старушка в синем платье и с лицом синеватого цвета. — Гостите у нас, а папироски курите, бесову забаву.

И еще сердитый голос:

— Ребятишек приучаете к табаку.

Толстый мужик в клетчатом жилете поверх розовой рубахи, в синих пестрядинных штанах и босой, ласково ухмыляясь в рыжую бороду, смотрел на Карпова масляными глазами и уговаривал его:

— Ты, Евтихей Павлов, не слушай дикарев этих. Чего они понимают? Живут дачниками, а туда же, ворчат — как собаки на чужого.

— Живут? — закричали на него. — Кабы не судьба наша горькая…

— Нужда заставляет избы под дачи сдавать, мерин!

— Он — знает. Сам сдает.

— Ему бы только чаи распивать с дачниками-то…

Кто-то веселым голосом прокричал:

— Кузнеца нашли-и!

В толпе озабоченно откликнулись:

— Константин, айда кузнеца бить!..

Часть зрителей быстро пошла прочь, а маленький, остробородый человечек, прищурив детски-ясные глазки, сказал:

— Докажут ему, кузнецу-то! Докажут, что бог создал человека, а черт кузнеца.

— Бог — Адама создал, а не человека, — сурово вмешалась старуха. — Не говори, чего не знаешь.

— Да ведь Адам-то человек же?

— Адам — крылатый был, вроде ангела, до греха с Евой, а после того у Адама-то от крыльев одни лопатки остались…

— Эй, бабы, слышите?

— Поломали, повыдергали нам бабы крылья-то.

— А и — верно! Вредное сословие…

— Бабы-то? Вреднее — нет…

— Сказано: «куда бес не поспеет, туда бабу пошлет».

Около Евтихия Карпова — шорник, его умненькие глазки сухо и остро усмехались, солдатское плюшевое лицо собралось в комок мягких морщин, он говорил негромко и поучительно:

— Вы, барин, не беспокойтесь. На пожаре у мужиков разум, как воск тает. Всякому до себя, господин хороший…

— Нет, позволь, — пробовал возразить Карпов.

— Да, пожалуйста. Я ведь не спорю.

— Видишь ли: мир община…

— Конешно, — поторопился согласиться шорник.

— Общая жизнь — понимаешь?

— Вот, вот, — снова согласился шорник и отошел прочь.

— Какой бестолковый, — сказал мне Карпов, глядя в спину шорника. — Портят крестьянство отходники, оторванные от почвы… Покурим? — предложил он, вынув портсигар, но оглянулся и — спрятал его в карман, объяснив: — Забыл: я еще чаю не пил, а натощак — не курю.

Группа мужиков, человек десять, вела кузнеца в разорванной от ворота до подола грязной рубахе, по лицу его, как бы нарочно смазанному сажей, на растрепанную бороду текла кровь, он шагал покачиваясь и мычал:

— Сволочи, спросите Пашку Авдеева или дачника его, мы втроем за Волгой ночь были.

— Был, так — был.

— Узнаем — повернем.

— Сволочи. Я в гору шел, когда вспыхнуло, мать…

— С тобой — не спорят. Шел, так — шел.

— А за что били? За что? Мать…

— Разберем — узнаешь. Не лай!

Прошли, и в толпе пронзительно и торопливо зазвучал женский голос:

— А мое слово — подожгла Лизавета-кликуша!..

— Ты — видела?

— А ты в одно то веришь, чего видишь? В бога — веришь, — а — видел его? В Москве не был, а — знаешь, что Москва-то есть? Э-х, лопоухий черт…

И еще быстрей, еще более горячо женщина продолжала:

— Побей меня гром — она, Лизавета. Обидели бабу в кровь, в самые печени обидели, вот она и возместила…

— Давай, давай, давай! — дружно закричали гасители огня, зацепив баграми горящие бревна, и оторвали от избы сразу венцов пять, огонь брызнул искрами, вздохнул синим дымом в небо, как бы напудренное горячей сероватой пылью, и еще быстрее стал доедать то, что обнял, превращая дерево в красное золото углей. Парни поливали край огромного костра скудной струей из шланга, девки плескали в огонь ведра воды, огонь обращал ее в дым, в пар, шипел, посвистывал, трещал, и делал свое дело. Покрикивая, повизгивая, прыгали босоногие мальчишки, загоняли длинными хворостинами головни в костер; посредине улицы шагал, как журавль, староста Кобылин, подойдя к зрителям, он сказал замогильным басом:

— Надо было смиренно достоять обедню тем, которые незаинтересованные, а бросились все, вот господь и тово… и наказал…

— Кого наказал-то? — вскричала женщина. — Богатого, а богатому и пожар — выгода. Марковы-то в земстве застрахованы… Наказал!

— Аксенова всегда все знает, во всех карманах копейки считала, — сказал Кобылин, а женщина плачевно кричала:

— А я за что наказана? Вон, от избенки-то и углей не останется.

— Тебя за распутство бог наказал, — объяснил Кобылин и пошагал через улицу, — туда, где на завалине избы старшего сына сидел Марков, рядом с ним — ведро квасу, в руке его эмалированная кружка, он мочил в ней губы, бороду, глотал квас и говорил сыну:

— Пожег сапоги-то? Форсите все, щеголяете.

Сын коренастый, рыжеволосый, стирая рукавом рубахи пот с широкого, остроносого лица, стоял около и, поднимая то одну, то другую ногу, угрюмо осматривал порыжевшие головки сапог.

— Чать — праздник, — уныло сказал он. Отец закричал:

— Али ты — парень? Женатый, дети есть…

Кобылин сел рядом с Марковым, взял из руки его кружку и зачерпнул квасу, говоря:

— Ропщете? Роптать — грех. Пожар — дело божье. На людей роптать можно, а на бога — грех.

— Люди, — сказал Марков и матерно выругался, а Кобылин, перекрестив кружку, выпил квас и, покачивая головой, продолжал:

— Люди — помощники нам слабые. Не любят нас, считают счастливыми. А — какое счастье? Вот — погорел ты…

— Пожарная снасть плоха у нас, — жалобно сказал молодой Марков. На его слова старики не обратили внимания. Кобылин спросил:

— Сестра-то сильно обожглась?

— Ничего, — ответил Марков.

— У вдовой-то снохи — припадок?

Старик не ответил, а сын, подняв щепку, замахнулся бросить ее в огонь, но швырнул вдоль улицы. Кобылин вздохнул.

— Слушок есть, будто чья-то баба угли из самовара вытряхнула.

— Кто видел? — угрюмо спросил Марков.

— Не знаю, кто. А — говорят. Будто даже Лизавета ваша…

— Отойди, дьяво-ол! — заорал Марков, вскочив на ноги. — Что ты дразнишь, а? — Кобылин встал, выгнул спину, как верблюд, и пошел прочь, оглядываясь, через плечо, говоря беззвучным густым голосом:

— Тебе, кум, молиться, а ты — злишься. Бог не зря наказывает.

Сын Маркова, почесывая бедро сжатым кулаком, проворчал:

— В рыло бы ему дать.

Отец встал, плюнул вслед куму и ушел во двор избы, спустя руки вдоль тела так, точно нес большие тяжести.

Огонь, довершая чистое свое дело, становился все ниже ростом, как будто уходил в землю, под золотые груды углей. Серым дымом курились облитые водою бревна и вдруг снова вспыхивали, кудрявые огоньки бежали вдоль их, гасли в одном месте, упрямо появлялись в другом. С веселой яростью кричали мальчишки и били огоньки палками, высекая из головней стайки золотых искр. Взрослые, не спеша, расходились по избам, на улице становилось тише, и вдруг в жаркий воздух врезался отчаянный вопль:

— Го-ори-им! Э, гори-им!

За уцелевшей избой Марковых вымахнуло в небо сизое облако дыма.

К полудню за огородом Марковых, на окраине села, успели сгореть еще две избы. А под вечер шорник и я сидели на берегу Волги, в густой, но душной тени старых ветел. На реке — пустынно и скучно, солнце отражалось в ней тускловато, казалось, что мутная вода покрыта полупрозрачной пеленою какой-то ржавчины и от воды исходит неприятно густой, теплый запах болота.

Шорник аппетитно курит толстую козью ножку, из его рта, сквозь седые усы, вместе с дымом спокойненько текут давно обдуманные слова.

— Вот, значит, говорит мне этот, сочинитель твой: надо, говорит, народу жить сообща, братски-залихватски. Тогда, дескать, все будет хорошо и достойно есть, яко воистину и хвалите бога во святых его, мать вашу за ногу…

Я возражаю:

— Ну, этак-то он не говорил, хвалите бога…

— Погоди! А ты знаешь, как он думает?

— Знаю.

— Ни хрена ты не знаешь, — уверенно возражает шорник. — Ни единого нуля не знаешь. Ты еще — теленок, а не лицо. Тебя и вблизи от мордвина не отличишь, а ты мне противишься. — Как большинство бывалых людей, он любит похвастаться, а как большинство стариков — болтлив, но слушать его — приятно и полезно. — Мне шестьдесят три года, — говорит он, почесывая ногу ногой и посыпая ее песком. — С девяти лет — работник, три ремесла знаю: шорник, шубник, суконщик. Семь губерний насквозь прошел, на Урале, даже за Уралом бывал, в сотнях церквей молился, в сотнях рек купался, а сколько баб, девок имел — тому счета нет. Так-то, мил-друг Закорючкин!

— Что же он тебе еще говорил? — спрашиваю я.

Старик прищурясь смотрит на реку, с того берега отплывает большая лодка, загруженная женщинами в ярких ситчиках, оттуда слабо доносится песня.

— Он мне ничего не может сказать, — пренебрежительно отвечает шорник, помолчав. — А я ему: кто же, говорю, такой стол устроил, чтобы за ним все люди пили-ели? Чтобы, значит, смирный с буйным, лакей с барином, батрачок с хозяином бок о бок? Он удостоверяет: оттого и живем грязно, что живем разно. Не зря учился, словами — богат, та и сыплет, так и сыплет, даже слюна кипит на губах. Ну, меня словами не одолеешь.

Странное у него, шорника, лицо: шишковатый лоб — гладок, кожа на нем туго натянута — ни одной морщины — и блестит так же, как на лысине, а под седой щетиной щек и бритым подбородком — глубокие, дряблые складки. Когда он говорит — щетина шевелится, точно растет, и это неприятно видеть.

— Вот, говорю, люди в Сибирь тысячами переселяются, неделями ждут поездов, лежат на станциях, одни дохнут с голода, другие — пропиваются дотла, а ребятишки мрут, как тараканы в нежилой избе. Крышка народу? Не-ет, меня не переспоришь. Переспорь, я на тебя год буду даром работать. Видал, как пожар гасили? То-то. У соседа беда — не беда, а забава. — Окурком козьей ножки он прижигает мохнатую толстую гусеницу и, глядя, как судорожно она извивается, равнодушно говорит: — Сколько этих кликуш по деревням! Доктора удостоверяют, что это — болезнь, знахари доказывают — порча от злых людей, а попы— дескать — от беса. Я думаю: притворство, корчи эти. Притворяются бабы бесноватыми для того, чтоб их не били, а — боялись. Бабы — хитрые. Да ведь и всякому хочется от людей как-нибудь спастись.

Гусеница свернулась кольцом, замерла. Шорник раздавил ее пяткой цвета сосновой коры и вздохнул:

— Бают, кликуша подожгла, сноха Маркова, жена второго сына его. Муж еев Сибирь загнан, дачницу убил, жил с ней, что ли… Вот вдова и корчится от вдовства своего. Да наверно и свекор покоя не дает, они тут все снохачи.

Я спрашиваю:

— Как ты это знаешь?

— Я здесь — не первый раз. Однова — целую зиму жил, тулупы пошивал. Да я и сам не дальний, из-за Лыскева. Месяца полтора на Марковых работал, жил у них. Он меня обсчитал, старый пес. У него примета: обязательно обсчитать, хоша бы на пятак, а то, говорит, деньги переведутся. Н-да. Года его — за восьмой десяток перешли, а — гляди какой боец! И сын у него, который убивец, хорош был: красивый, Силач, грамотный, книги читал, с дачниками все возился. Может, его и зря засудили. Ну, однако, тоже был жадный.

Шорник зевнул длинным, воющим зевком, лег на спину, закинул руки под голову, прикрыл острые глаза.

— Мужик — чем сытей, тем жадней. Мужика, мил-друг Закорючкин, досыта не накормишь, он — впрок ест. У него с господом богом неурядица: не то — бог дает, не то — откажет, голодом помирать прикажет. Стало быть: ешь в запас, чтобы бог-то спас.

Песня на реке зазвучала слышнее, старик вскочил и, прикрыв глаза ладонью, уставился на реку; лодка, точно цветами нагруженная, тяжело плыла против течения.

— Сюда перебираются — сказал шорник. — Перегрузили лодку-то, дуры, утонуть могут. Они почти ежегодно эдак-то утопают. В юбках — недалеко поплывешь. Конешно, убыток не велик, баб — довольно много, а все-таки… беспокойство…

— Ты в бога-то веришь? — спросил я его. Он ответил ворчливо, поговоркой:

— «Божиться — божусь, а в попы не гожусь». — Сел, сгреб ладонями холмик песка, покрыл его растрепанным картузом и, так устроив подушку, положил на нее лысую голову, заворчал: — Все допрашиваешь вроде, как шпиён али — судья, земский начальник.

А земский-то — кто? Он — помещик, его назначили на возврат мужиков крепостному праву. А при крепостном-то праве мне бы на одном месте сидеть истуканом без ума, — вот оно что! Ну, скажем, тебя это не касается, как ты не мужик. А спрашивать, как сорье перетряхивать — толку нет, Закорючкин. Ты — себя знай, кроме себя, мил-друг, ни хрена не узнаешь. Да и себя-то…

Шорник безнадежно отмахнулся рукой от чего-то.

— Ты что сердишься?

— А — не приставай. Длинен ты, да не умен.

Я пригласил его в трактир чай пить.

— Дай вздремну, — сказал он, но тотчас же сел, продолжая ворчать:

— Беспокойный ты. Ная…вый. Скажи тебе: верю, не верю. А — кто ты таков? Я тебя всего четвертый день вижу. Может, я так верю…

Скороговоркой, тоном привычного балагура, он произнес:

— «Бог в числе трех: святой дух — ко всему глух, отец — купец, любит почет, не угоди — сечет, сынок — баюнок, сам воскрес, а мы — неси крест», — слыхал прибаутку? Мне, мил-друг, не до богов, у меня, вот, ноги отнимаются. Ну и — тревожно душе: куда пойдешь, где сядешь, как отнимутся ноги-то? Работал полсотни лет, а ни хрена нет… Марков-то сильно в жире, а у меня — одни жилы…

Он, как говорится, «попал на свою тропу», речь его бежит легко, свободно, чувствуется, что не вчера надуманы сердитые его мысли.

— Я тебе удостоверяю: о себе думай. Куда тебе дорога? К чему прицепиться? Вот о чем думай. А спрашивать будешь — тебе такого наврут, до смерти не распутаешь. Сам разбирай вопросы. Слыхал, как школьники говорят? «Вопрос: отчего ты бос? Ответ: лаптей нет». Вот те и вся премудрость…

Он засмеялся влажным смехом, похожим на кашель, всхрапывая, сплевывая; смех докрасна раскалил его лицо, шею и долго сотрясал его сухое, легкое, жилистое тело. Перестав смеяться, лег и, повторив:

— Вот те и премудрость! — как-то сразу, — точно в воду нырнул, — спрятался в сон. На реке все яснее звучала песня, покачивалась лодка, в ней бабы шевелились, становясь все крупнее, цветистей.


Две сказки[55]

I
Из сказок няньки бог почти всегда являлся глуповатым. Жил он на земле, ходил по деревням, путался в разные человечьи дела, и все неудачно. Однажды застиг его в дороге вечер, присел бог под березой отдохнуть, — едет мужик верхом. Богу скучно было, остановил он мужика, спрашивает: кто таков, откуда, куда, то да сё, незаметно ночь подошла, и решили бог с мужиком переночевать под березой. Наутро проснулись, глядят, — а кобыла мужикова ожеребилась. Мужик обрадовался, а бог и говорит: «Нет, погоди, это моя береза ожеребилась». Заспорили, мужик не уступает, бог — тоже. «Тогда идем к судьям» — сказал мужик. Пришли к судьям, мужик просит: «Решите дело, скажите правду». Судьи отвечают: «Искать правду — денег стоит, дайте денег — скажем правду». Мужик был бедный, а бог — жадный, пожалел денег, говорит мужику: «Пойдем к архангелу Гавриле, он даром рассудит». Долго ли, коротко ли — пришли к архангелу. Выслушал их Гаврила, подумал, почесал за ухом и сказал богу: «Это, господи, дело простое, решить его легко, а у меня вот какая задача: посеял я рожь на море-океане, а она не растет». — «Глупый ты, — сказал бог, — разве рожь на воде растет?» Тут Гаврила и прижал его: «А береза может жеребенка родить?»


II
Иногда бог оказывался злым. Так, однажды шел он ночью по деревне со святым Юрием, во всех избах огни погашены, а в одной горит огонь, окошко открыто, но занавешено тряпкой, и как будто кто-то стонет в избе. Ну, богу все надо знать. «Пойду, взгляну, чего там делают» — сказал он, а Юрий советует: «Не ходи, не хорошо глядеть, как женщина родит». Бог не послушал, сдернул тряпку, сунул голову в окно, а бабка-повитуха как стукнет его по лбу молочной кринкой — р-раз. Даже кринка — в черепки. «Ну, — сказал бог, потирая лоб, — человеку, который там родился, счастья на земле не будет. Уж я за это ручаюсь». Прошло много времени, лет тридцать, снова бог и Юрий идут полем около той деревни. Юрий показал полосу, где хлеб взошел гуще и выше, чем на всех других полосах: «Гляди, боже, как хорошо уродила земля мужику». А бог хвастается: «Это, значит, усердно молил меня мужик». Юрий и скажи: «А мужик-то самый тот, помнишь, когда он родился, тебя по лбу горшком стукнули?» — «Этого я не забыл» — сказал бог и велел чертям погубить полосу мужика. Хлеб погиб, мужик плачет, а Юрий советует ему: «Больше хлеба не сей, разведи скот». Прошло еще пяток лет, снова идут бог да Юрий полями той деревни. Видит бог: хорошее стадо гуляет, и он снова хвастается: «Ежели мужик меня уважает, так и я мужика ублажаю».[56] А Юрий — не утерпел, опять говорит: «А это скот того мужика…» Послал бог «моровую язву» на скот, разорил мужика. Юрий советует разоренному: «Пчел заведи». Миновали еще годы. Идет бог, видит: богатый пчельник, хвастает: «Вот, Юрий, какой есть пчеляк счастливый у меня». Смолчал Юрий, подозвал мужика, шепнул ему: «Позови бога в гости, накорми медом, может, он от тебя отвяжется». Ну, позвал их мужик, кормит медом сотовым, калачами пшеничными, водочки поставил, медовухи. Бог водочку пьет, а сам все похвастывает: «Меня мужик любит, он меня уважает». Тут Юрий третий раз напомнил ему про шишку на лбу. Перестал бог мед есть, медовуху пить, поглядел на мужика, подумал и сказал: «Ну, ладно, пускай живет, больше не трону». А мужик говорит: «Слава те, боже, а я помру скоро, уже я всю мою силенку зря изработал».


III. Мысли, афоризмы, замечания

Глубоко верю, что лучше человека ничего нет на земле и даже, переворачивая Демокритову фразу на свой лад, говорю: существует только человек, все же прочее есть мнение. Всегда был, есть и буду человекопоклонником, только выражать это надлежаще сильно не умею.

(Из письма Горького Льву Толстому 15 февраля 1990 г.)
…Основная задача всех церквей была одна и та же: внушать бедным холопам, что для них нет счастья на земле, оно уготовано для них на небесах, и что каторжный труд на чужого дядю — дело богоугодное.

(Из статьи «Народ должен знать свою историю». 1931 г.)
Церковь, стремясь примирить раба с его участью и укрепить свою власть над его разумом, утешала его, создавая героев кротости, терпения, мучеников «христа ради», создавала «отшельников», изгоняя бесполезных для нее людей в пустыни, леса, в монастыри.

(Из доклада на I Всесоюзном съезде советских писателей. 1934 г.)
О том, до чего бесчеловечна христианско-буржуазная «культура», красноречиво и неоспоримо говорит признание буржуазией неустранимости войн, признание неизбежности массового истребления людей как «закона жизни».

(Из статьи «Циничное бесчеловечие». 1929 г.)
Тысячелетия крестьянская беднота каторжно работала на мелких и крупных собственников земли, тысячелетиями привыкла она видеть, что сытая кулацкая жизнь строится на рабском труде, что один человек только тогда сытно живет, когда на него работает десяток людей. Видела беднота, как, сидя на хребте ее, высасывая пот и кровь деревни, растет, жиреет — кулак-мироед, как становится он лавочником и трактирщиком, помещиком и фабрикантом, видела, как он, разоряя бедноту, втягивает все больше людей в батрацкую работу на него, — видела она все это, чувствовала беспомощность свою, и в нее вросло убеждение, что иначе — не может быть, что такой порядок жизни установлен навеки, и нет сил, способных изменить его в пользу бедноты. Церковь поддерживала, укрепляла это убеждение, внушая, что труды и страдания земной жизни, работа на богатых, обеспечивают людям вечное блаженство, будто бы, на небесах и за небольшие деньги, таскала изработавшихся до смерти бедняков на погосты, в могилы.

(Из статьи «Письмо селькору-колхознику». 1930 г.)
Совместно со всеми пиявками рабочего класса действовали попы, убеждая рабочий народ, что он появляется на свет и живет для того, чтобы покорно терпеть все невзгоды, все муки и страдания.

(Из статьи «Рабочие пишут историю своих заводов». 1932 г.)
Очень хорошо человеку обладать истиной, которая снимала бы с него ответственность за его поведение. Очень удобно верить в бытие божие, ибо христианская церковь учит: бог есть истина единая во веки веков, в нем же вся сила и мудрость и без воли его даже волос не падет с главы человечьей. Стало быть: что бы я ни сделал — так угодно богу, руководителю воли моей, а я — ни при чем и не ответственен даже и тогда, когда на моих глазах волосы человека отделяют топором вместе с головой его, отделяют только за то, что оный человек мыслит не так же, как мыслю я.

(Из статьи «О формализме». 1930 г.)
…всякая религия — а христианская особенно — усердно заботясь о том, чтобы трудовой народ покорно подчинялся воле командующего меньшинства, чтобы раб считал владыку «властью от бога», — всякая религия неизбежно должна воспитывать владык, и все религии так или иначе принуждены утверждать значение личности, единицы, ставить ее против массы как монарха, пророка, вождя, героя, — в конечном счете — как «спасителя».

(Из статьи «История молодого человека». 1931 г.)
Некоторые умники утверждают, что глупость — качество, которым природа одаряет человека со дня его рождения и на всю жизнь, что она как бы сознательно стремится ограничить домыслы разума и работу воображения людей.

Фантазию эту выдумали в глубокой древности наши мохнатые предки, запуганные враждебным человеку буйством стихийных сил природы — землетрясениями, наводнениями, ураганами, сменами холода зноем и прочими безобразиями слепого силача. В дальнейшем из этих страхов умники создали богов.

Глупость — уродство разума, воспитанное и воспитываемое искусственно посредством давления на разум религией, церковью, — самым тяжелым орудием из всех, которыми буржуазное государство вооружено для укрощения рабочих масс. Это — неопровержимо, и я ни мало не сожалею о том, что по этому поводу никто из умников не в силах сказать «нового слова».

(Из статьи «Об умниках». 1930 г.)
Капиталистический мир был заинтересован в том, чтобы изображали человека хуже, чем он есть, ценить его дешевле, чем он стоит. Эта буржуазная оценка укоренилась и у нас. Против нее необходимо бороться, она — вреднейшая ложь. Человек не ничтожество, каким его привыкло видеть классовое общество, которому было выгодно смотреть на человека именно как на ничтожество. Человек — чудо, единственное чудо на земле, а все остальные чудеса ее — результаты творчества его воли, разума, воображения. Он и богов выдумал потому, что все хорошее, что он в себе чувствовал, он не мог воплотить в реальную жизнь.

(Из письма Горького рабкору И. Львову)
Напечатано впервые в журнале «Резец» (1928 г.,№ 14) и затем в книжке «М. Горький. Письма к рабкорам и писателям». Библиотека «Огонек» (1936 г.)


В том, что люди должны быть добрыми, кроткими, — людей убеждали в течение двух тысячелетий и более. Проповедь гуманизма давно уже обнаружила свою полнейшую бесплодность. В конце XIX века христиане культурной Европы с наибольшим восторгом встретили Фридриха Ницше, который искренне ненавидел всякую гуманность, как проявление слабости командующего класса.

«Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю», — сказано в Евангелии. Марк Твэн нашел, что это сказано по адресу английских капиталистов, они действительно «наследили» кроваво и тяжко во всех странах света. Нет, лучше не будем говорить о гуманизме при наличии капитализма, который заботливо подготовляет новую всемирную бойню. К тому же «война родит героев», а «герои украшают человечество». Да, чудесно украсили человечество рожденные войною 14–18 гг. подлинные герои ее, спекулянты всех наций — «шибера», «нувориши», «акулы». Люди эти, высосав из крови рабочих, крестьян огромные богатства и продолжая весьма спокойно править силой и волей рабочих масс, организуют для большего укрепления власти своей — «фашизм», старую средневековую форму гнета над людьми труда, а рабочий класс «гуманно» терпит все это, рискуя быть временно отодвинутым в кровавый мрак средневековья.

(Из статьи «Ответ» (1929 г.)
Церковность действовала на людей подобно туману и угару. Праздники, крестные ходы, «чудотворные» иконы, крестины, свадьбы, похороны и все, чем влияла церковь на воображение людей, чем она опьяняла разум, — все это играло гораздо более значительную роль в процессе «угашения разума», в деле борьбы с критическою мыслью, — играло большую роль, чем принято думать. Человек, даже когда он мещанин «до мозга костей», все-таки падок на красоту, жажда красоты — «уклон» здоровый, в основе этой жажды заложено биологическое стремление к совершенству форм, — в церкви была и есть — красота, ядовитость которой искусно прикрыта отличнейшей музыкой, живописью, ослепительным блеском золота: бога своего мещане любили видеть богатым.

(Из статьи «Беседа о ремесле». 1930 г.)
…Революционная теория ленинизма построена на фактах трудовой, житейской, исторической практики, имеет глубочайшие корни в земле, в истории длительной борьбы трудового народа за его освобождение из железной сети капитализма. Люди, которые почерпнули эту простую истину из книжек, думают, что она усвояется легко. Но простые идеи — самые мудрые, и поэтому они — самые трудные. Мозг человека засорен множеством идей фантастических, ложных, но очень затейливо одетых в красивенькие слова и увлекающих мысль своей затейливостью. Есть пословица: «Грязная одежда срастается с кожей».

Идея социальной революции очень проста, правда ее совершенно очевидна. Но эта идея должна проникнуть в сознание трудовой массы, веками воспитанной на суевериях мещанского, зоологического индивидуализма, искусно скрыто в громких фразах. К тому же: можно не верить в бога и все-таки — по привычке бабушек и дедов, отцов и матерей — думать о жизни церковно, т. е. ложно.

Люди тяжелого, физического труда тысячелетия воспитывались на идее «судьбы», всесильно властвующей над ними, на учении о царе небесном и неограниченной власти земных царей, на идеях пассивного, покорного отношения к жизни, хотя именно эти люди — та сила, труд которой непрерывно изменял формы социальной жизни их владык и создавал культуру. Некоторые из активных единиц, которым удавалось вырваться из каторжной работы и нищеты, становились по отношению к массе в ряды грабителей ее труда. У них было весьма солидное основание верить, что жизнь строят ловкие, бесстыдные и потому богатые. Они укрепляли в массе веру в то, что существует бог, и это он — податель богатства. Нет диктатора, который не опирался бы на церковь, и нет религии, которая не служила бы диктатуре богатых над рабочим народом.

Все это хорошо известно уже миллионам рабочих.

(Из статьи «Об анекдотах и — еще кое о чем». 1931 г.)

Примечания

1

Из статьи «О „маленьких людях“ и о великой их работе», написана в 1928 г. Впервые напечатана в журнале «Наши достижения» (№ 2, 1929 г.).

Отрывок перепечатывается из книги Горького «О литературе» (1937 г.).

(обратно)

2

Статья «Ответ» напечатана впервые в газете «Известия» 12–14 декабря 1929 г. и затем опубликована в сборнике «М. Горький. Публицистические статьи» (1933 г.).

(обратно)

3

Шопенгауэр Артур (1788–1860) — немецкий буржуазный философ-идеалист, крайний реакционер. Мир, по Шопенгауэру, есть не реальность, а призрак. Ценность, полезность жизни также является призраком, иллюзией.

Философия Шопенгауэра, предельно безнадежная, противоречивая, совершенно антинаучная, вначале не вызвала значительного числа сторонников и приобрела популярность в буржуазном обществе лишь во второй половине XIX столетия, как показатель реакции в Германии и других странах Европы.

Философия Шопенгауэра весьма выгодна реакционерам-церковникам для их проповедей мироотрешенности, аскетизма и увода масс от классовой борьбы против эксплоататорских классов.

(обратно)

4

Гартман Эдуард (1842–1606) — немецкий философ-идеалист, последователь Шопенгауэра, придерживавшийся таких же, как и Шопенгауэр, философских ненаучных и глубоко реакционных взглядов. Основное сочинение Гартмана — «Философия бессознательного» (1869). По политическим воззрениям Гартман крайний реакционер, антисемит.

(обратно)

5

Юпитер. — В римской мифологии считался богом небесного света, плодородия, подателем победы и помощи. Многочисленные мифы о Юпитере заимствованы из греческой мифологии, в которой Юпитер известен под именем Зевса.

(обратно)

6

Аскетизм — противоестественное ограничение физической деятельности и желаний человека путем всевозможных постов, воздержания от половой жизни, уродования тела и т. п. Религия широко использует аскетизм в целях духовного угнетения масс и отвлечения их от борьбы с эксплоататорами за улучшение условий жизни.

(обратно)

7

Статья «Пролетарская ненависть» написана в 1935 г. Впервые опубликована в «Правде» 23 сентября 1935 г. и вошла в сборник статей Горького «О литературе» («Советский писатель»).

(обратно)

8

Статья «Ответ интеллигенту» была написана Горьким 6 апреля 1931 г., во время пребывания его в Сорренто. Помещена впервые в «Правде» и «Известиях» 21–22 мая 1931 г.

(обратно)

9

Олимп — гора в Греции. Считалась в древности колыбелью греческих племен. В греческой мифологии гора Олимп священна, она является местом нахождения всех богов.

(обратно)

10

Асгард, или Азгард — в древнескандинавской мифологии небесное жилище богов — Азов и богинь — Азин.

(обратно)

11

Вулкан и Тор. — Вулкан — в римской мифологии бог огня и металлургии, был кузнецом и жил в огнедышащей горе (в греческой мифологии соответствует Гефесту). Тор — в скандинавской мифологии — бог огня и грома. Изображался в виде рыжего юноши, закованного в железные латы.

(обратно)

12

Статья «С кем вы, „мастера культуры“?» написана в 1932 г. и представляет собою ответ буржуазным американским корреспондентам, от которых А. М. получил письма с вопросами о судьбе современной интеллигенции и различными философскими и политическими замечаниями.

Статья впервые напечатана в «Правде» и «Известиях» 22 марта 1932 г.

(обратно)

13

Афридии — афганское племя, живущее в восточной части Афганистана.

(обратно)

14

Эфесский собор — третий вселенский собор (съезд) христианской церкви, состоявшийся в V веке в Византий, в городе Эфесе.

(обратно)

15

Ли-Генрих Эдуард — американский буржуазный историк.

(обратно)

16

Тит — римский император из династии Флавиев (79–81 гг. н. э.). Один из главных участников иудейской войны. Под его начальством был взят и разрушен Иерусалим.

(обратно)

17

Статья «О солитере» напечатана в журнале «Наши достижения» (№ 6, 1930 г.) и опубликована в сборнике «Публицистические статьи».

(обратно)

18

Статья «Клевета и лицемерие» помещена была в «Правде» и «Известиях» 19 марта 1931 г. Статья представляет собою ответ А. М. Горького на письмо просвещенцев г. Орехово-Зуева по поводу избрания его почетным членом Орехово-Зуевского горсовета.

(обратно)

19

Впервые статья «О женщине» в сжатом, конспективном виде была опубликована Горьким в «Известиях» 8 марта 1930 г. и в журнале «Наши достижения» (№ 3, 1930 г.). Впоследствии, в 1934 г., А. М. значительно расширил эту статью, дополнив ее новыми мыслями и доводами. В расширенном виде она была опубликована в журнале «Большевик» № 7 за 1934 г.

В данном сборнике печатается расширенный вариант статьи.

(обратно)

20

Олоферн — персонаж из библейского сказания (книга о Юдифи), вавилонский полководец, которому отсекла голову Юдифь — жительница осажденного Олоферном еврейского города Ветилуи.

(обратно)

21

Самсон — мифический богатырь. По библейским сказаниям, успешно боролся с филистимлянами. Сила Самсона исходила, по мифу, от волос. Далиле, подосланной филистимлянами, удалось остричь Самсона, и обессиленный богатырь был взят ими в плен.

(обратно)

22

Ефрем Сирин — деятель и проповедник христианской церкви в IV веке.

(обратно)

23

Кирилл Иерусалимский — епископ, деятель церкви в IV веке.

(обратно)

24

Гезиод, или Гесиод — старейший греческий поэт (VIII–VII вв. до н. э.). В поэме «Труды и дни» выступал проповедником трудолюбия, домовитости против аристократической лености и культа праздности.

(обратно)

25

Магомет, или Мухамед — по легенде, один из основателей ислама, мусульманской религии. Жил в Геджасе (Аравия) в VI–VII вв. н. э.

(обратно)

26

«Нигилисты» — (от лат. «нигиль» — ничего) так презрительно обзывалась реакционерами русская радикальная интеллигенция 60-х годов, которая выступала против царизма, против крепостного права, боролась против религии и реакции.

(обратно)

27

Елена Прекрасная — прославленная в греческом эпосе героиня гомеровской «Илиады», жена Менелая, царя Спарты. Из-за похищения ее Парисом (сын Приама — царя Трои) возгорается, как повествует «Илиада», Троянская война.

(обратно)

28

Пандора — в греческой мифологии имя первой женщины), созданной по приказу бога Зевса в наказание людям «за грех» Прометея, который похитил для людей огонь с неба и за это был в свою очередь распят на скале. По мифологии, боги наградили Пандору разными дарами, а Зевс дал ей сосуд или ящик, в котором заперты были все человеческие несчастья. Он рассчитывал на то, что Пандора из любопытства откроет этот сосуд и все несчастья вылетят оттуда и набросятся на людей. Так и случилось. Пандора открыла ящик («ящик Пандоры») и выпустила несчастья.

(обратно)

29

Европа — в греческой мифологии красавица — дочь финикийского царя. Согласно мифу, греческий бог Зевс явился Европе в виде белого быка и похитил ее. Сказание о Европе есть в гомеровской «Илиаде».

(обратно)

30

Аспазия — знаменитая гречанка, жена Перикла (IV в. до н. э.). Родилась в Милете, а затем жила в Афинах, где вокруг нее группировались виднейшие представители греческой интеллигенции того времени. Известны преследования Аспазии со стороны противников Перикла, которые обвиняли ее в безбожии, развратной жизни и т. д.

(обратно)

31

Цитирую по брошюре Н. А. Сетницкого «Капиталистический строй в изображении Н. Ф. Федорова». (Примечание автора.)

(обратно)

32

Александр Македонский (356–323 гг. до н. э.) — один из величайших полководцев древнего мира. Царь Македонии. В 334 году завоевывает Персидскую монархию, а затем восточную часть всего Ирана и южный Туркестан.

(обратно)

33

Похищение сабинянок — легендарное событие из древнеримской истории. Сабиняне — одно из древнейших племен Средней Италии. Сабиняне упорно сопротивлялись влиянию Рима и были окончательно покорены лишь в I в. до н. э. На сабинянские поселения производились неоднократные набеги римлянами. Похищение сабинянок относится к одному из таких ранних набегов римлян.

(обратно)

34

Этруски — древнейшее население Италии. В течение нескольких тысячелетий играли большую роль во всем Средиземноморье. Господство этрусков закончилось в конце VI в. до н. э., когда они были вытеснены италийцами, римлянами; от этрусского периода сохранились в древнем Риме памятники архитектуры, письменность, собственные имена, гладиаторские игры и проч.

(обратно)

35

Перикл (420–423 гг. до н. э.) — греческий государственный деятель, руководитель афинской политики в эпоху расцвета Афин.

(обратно)

36

Ювенал Децим (около 60 — 140 гг. н. э.) — знаменитый древнеримский поэт, сатирик. До нас дошли его 16 поэм. В них бичевались безнравственность и пороки древнеримских богачей и владык. По силе реализма Ювенал, как сатирик-поэт, превосходил всех своих предшественников.

(обратно)

37

Свифт Джонатан (1667–1745) — знаменитый английский писатель, автор популярного сатирического романа «Путешествие Гулливера».

(обратно)

38

Вольтер (1694–1778) — французский писатель, историк и философ, один из самых выдающихся представителей французской просветительной философии XVIII в. Подвергал разрушительной критике феодальные и церковные предрассудки и аристократические привилегии. Восставал против феодальной жестокости уголовных законов, против пыток инквизиции, крепостничества. Особенный тормоз общественного развития Вольтер видел в христианстве и призывал «раздавить эту гадину».

(обратно)

39

Мальтус Роберт (1766–1834) — английский экономист. Основное сочинение Мальтуса — «Опыт о законе народонаселения», в котором он выводил свое антинаучное и реакционное положение о том, что бедность и нищета не являются следствием буржуазного, эксплоататорского строя, а есть следствие перенаселения. Люди, по Мальтусу, склонны к безграничному размножению, за которым не поспевает рост средств к существованию. Это учение Мальтуса выражает интересы паразитических классов и используется сейчас фашизмом для порабощения трудящихся.

(обратно)

40

«За новое отношение к человеку» — отрывок из статьи А. М. Горького, написанной им 30 марта 1928 г. в Сорренто для калининской (тверской) газеты «Смена». Опубликована была в «Смене» 20 апреля 1928 г.

Между Горьким и коллективом сотрудников «Смены» в тот период была оживленная переписка.

(обратно)

41

Статья «Беседа с молодыми» написана в 1934 г. и опубликована в «Литературной газете» 22 апреля того же года. Отрывок из этой статьи Печатается нами по сборнику: М. Горький — «О литературе» («Советский писатель», 1937 г.).

(обратно)

42

Речь А. М. Горького на открытии II Всесоюзного съезда Союза воинствующих безбожников перепечатывается нами из книги «Стенографический отчет II Всесоюзного съезда СВБ» (ГАИЗ, 1930 г.).

(обратно)

43

Письмо А. М. Горького М. М. Зощенко, написанное им 25 марта 1936 г., было опубликовано уже после смерти автора, 20 июня 1936 г., в газете «Известия» под заголовком «Страдание — позор мира».

(обратно)

44

Статья «О праве на погоду» напечатана в «Ленинградской правде» 18 февраля 1932 г. Статья является послесловием к обращению проф. Визе, Чухновского, М. Горького и др. к советской общественности о втором международном полярном годе.

(обратно)

45

Отрывок из статьи «О борьбе с природой» перепечатывается нами из сборника избранных статей М. Горького «Против империалистической войны и интервенции» (Госуд. военное издательство. Москва, 1932 г.), где он был опубликован под названием «Буржуазная культура и война».

(обратно)

46

Отрывок из статьи «Десять лет» перепечатывается нами из «Правды» (6–7 ноября 1927 г.), в которой вторая часть статьи, под названием «Мой привет», была впервые опубликована.

Полностью статья «Десять лет» напечатана в сборнике: М. Горький — «Публицистические статьи» (Ленгихл, 1933 г.).

(обратно)

47

Отрывок из XIII главы «Фомы Гордеева» рисует начало празднества по поводу «освящения» нового парохода, приобретенного купцом Кононовым. На это празднество съехалась вся купеческая знать города, в том числе и молодой глава гордеевской фирмы, герой повести — Фома Гордеев. Праздник происходит на борту парохода. Открывается он молебном.

Печатается нами отрывок «Молебен» по собранию сочинений М. Горького (Гиз. М.—Л., 1924 г., т. IV, стр. 245–249).

(обратно)

48

«Кружок „взыскующих града“» и «Радение» представляют собою отрывки из III книги повести «Жизнь Клима Самгина». В повести «Жизнь Клима Самгина» отведено значительное место отображению религиозных моментов в дореволюционной русской действительности, показу православия, сектантства, «богоискательства» со стороны реакционной, разуверившейся в революции части интеллигенции.

В отрывке «Кружок „взыскующих града“» разоблачается сектантская проповедь любви. Сам «кружок» по типу, видимо, относится к разряду баптистских, евангелических общин.

(обратно)

49

Хлысты — приверженцы сектантского течения в христианстве, хлыстовщины (точнее «христовщины»). Возникла хлыстовщина в XVII в., как одно из ветвей раскола церкви в России.

Основателем своей секты хлысты считают некоего Данилу Филипповича, которого они называют своим богом Саваофом. Действительным же создателей хлыстовщины был торговец Иван Сусов. Отличительной чертой хлыстовщины является вера в то, что «дух» Данилы нисходит на верующих в процессе обряда «радения» — хороводной пляски. «Радение» сопровождается самобичеваниями, истериками и психозами. В хлыстовских общинах («кораблях») наблюдался весьма пестрый состав: мелкие торговцы, приказчики, извозчики, кустари, крестьяне. У руководства же общинами находились, главным образом, «почтенные люди», купцы в городах и богатеи-кулаки в деревнях. Затхлая и реакционная сектантская мораль, оправдывающая звериный быт эксплоататорского общества; мракобесие и враждебность к науке и культуре; защита угнетения и бесправия, одурманивающая обрядность; безнравственность поведения при «радении» — таково существо этой секты.

Картину хлыстовского «радения» Горький отобразил в третьей книге «Жизнь Клима Самгина», в отрывке, напечатанном в данном сборнике (см. стр. 85).

(обратно)

50

Тихомиров Лев (1852–1922) — участвовал в 70-х годах в народовольческом движении. Затем резко порвал с прошлым и, став ренегатом, подал в 1888 году прошение царю, в котором выражал полнейшее свое раскаяние. В дальнейшем махровый реакционер и черносотенец. Призывал к погромам и травле революционного движения.

(обратно)

51

В отрывке «Радение» с большой силой рисуется сектантская извращенность в одной из изуверских сект — у хлыстов. Лидия и Марина — две женщины, заправляющие ходом этих сектантских сборищ — весьма колоритные фигуры в романе. Одна из них — Марина, образованная буржуазка, дама-патронесса, становится хлыстовской «богородицей», обнаружив тем самым свой полный духовный распад и моральное гниение. Другая ханжа — Лидия Варавка — ведет проповедь христианства на «английский манер», т. е. хладнокровно и обдуманно заправляет делом религиозного развращения масс. Действия в обоих эпизодах относятся, примерно, к 1905–1906 гг.

Отпывки из III книги повести «Жизнь Клима Самгина» печатаются по изданию: ГИХЛ, 1934, т. III. стр. 181–189 и 301–309.

(обратно)

52

Отрывок «Жалость и любовь» взят нами из повести «Мои университеты». Печатается по изданию: Гиз. М. —Л., 1924, т. XVI, стр. 63–72.

(обратно)

53

Ницше Фридрих (1844–1900) — немецкий буржуазный реакционный философ-идеалист. Враг демократии и социализма.

Сугубо реакционная философия Ницше как нельзя лучше пришлась по вкусу современному немецкому фашизму, идеологом которого он по справедливости может быть назван. Философские выводы Ницше усиленно поэтому пропагандируются фашизмом.

(обратно)

54

«Толстовец» — приверженец сектантского течения, начало которому было положено религиозно-философскими воззрениями писателя Л. Н. Толстого. В основе этих воззрений лежит реакционная проповедь непротивления злу, почитания бога как высшего безличного начала, резко отрицательное отношение к науке, техническому прогрессу, равноправию женщин. Критикуя православие, толстовцы создали такую же реакционную, но более утонченную и поэтому еще более вредоносную религию. По характеристике Ленина, у Толстого имеется «проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно: религия, стремление поставить на место попов по казенной должности попов по нравственному убеждению, т. е. культивирование самой утонченной и потому особенно омерзительной поповщины» (т. XII, стр. 332). Первые толстовские общины появились в конце XIX в., главным образом, за счет «опростившихся» интеллигентов, «кающихся бар» и купечества.

В советских условиях толстовство, так же как и другие секты и религиозные течения, является орудием реакции, духовного закабаления людей, притяжением для контрреволюционных, антисоветских элементов.

(обратно)

55

«Две сказки» опубликованы были в № 7 журнала «Колхозник» за 1936 г., откуда мы их полностью и перепечатываем.

(обратно)

56

Ублажать — делить, дарить благо. (Примечание автора)

(обратно)

Оглавление

  • От издательства
  • I. Статьи, речи, письма
  •   Не в боге разум, а в человеке[1]
  •   О смерти и загробной жизни
  •   Пролетарская ненависть[7]
  •   Об индивидуализме и вере в бога
  •   Церковь, как организация насилия над разумом и совестью людей
  •   О смысле современной религии
  •   Клевета и лицемерие[18]
  •   О женщине[19]
  •   За новое отношение к человеку[40]
  •   Дружеское указание
  •   О пафосе атеизма
  •   Страдание — позор мира
  •   Против бытового идиотизма
  •   О буржуазной культуре и христианстве
  •   О строителях социалистической жизни
  • II. Художественные произведения
  •   Молебен
  •   «Кружок „взыскующих града“»
  •   «Радение»
  •   Жалость и любовь[52]
  •   Шорник и пожар
  •   Две сказки[55]
  • III. Мысли, афоризмы, замечания
  • *** Примечания ***