Язычник [Стефан Жеромский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Стефан Жеромский «Язычник» Stefan Żeromski «Poganin» (1895)

После нескольких дней нескончаемого дождя наступил пусть тихий и тёплый, но всё ещё ненастный день. Мягкий западный ветер рвал монолитные своды бурых туч на отдельные титанические плиты, а потом выкладывал одну на другую слоями, выстраивая из их граней как бы поваленную лестницу — от самого горизонта вплоть до бесформенно-голубого омута неба.

Я шёл полевыми тропками и вдоль межей, направление и очертания которых я видел во снах с самого детства. Столько раз мне уже грезилось одно и то же: та же чахлая равнина, заросшая кустами и мелкими деревьями, чуть покорёженная во многих местах плоскими вдавлинами полянок и округлыми холмами, те же трухлявые изгороди с обвалившимися жердями, те же ракиты, приболотные ивняк и ситник, далёкие дюны серых песков и лазурный Западный Буг[1].

В течение нескольких последних лет я совсем не выезжал из Варшавы, жил её жизнью и был «болен москалями» — эдакая странная хворь, не поддающаяся описанию, но, вне всякого сомнения, истощающая душевные силы тысяч людей. Она вырабатывает в человеке своего рода меланхолию, отвращает его от всего, что бы он ни предпринимал и одновременно взращивает в нём какую-то нездоровую и бессильную сверхчувствительность к людским невзгодам, преследующим несчастных ежечасно, ежедневно, повсюду; такую душевную болезнь можно ещё сравнить с карциномой или с мукой от непрерывного вытягивания жил. Подобный недуг вовсе не сентиментализм или шовинизм, не ненависть и не любовь, а скорее, глухое и немое отчаяние сознания. Он показывает тебе всю тщетность: систем мышления, идей, предметов любви, работ в поте лица, самоотречения, оскорблений и наветов, загадочной самоотверженности, героических поступков, вершённых тайно, будто злодейства; такая «болезнь» учит лишь одной, поистине безошибочной аксиоме, — тому, что результатом любых притязаний всегда будет фраза: «Пожалуйте в жандармскую»…

Было начало июня; рожь, хотя и всё так же тянулась кверху столбами, но мрачная волна выцветания бледно-золотистого цвета уже катилась по всей её поверхности; травы на лугах после дождей сделались ещё буйнее, к ним прибавились вкрапления ярко-жёлтых лютиков, выложенных на светло-зелёном фоне пылающими полосами; благоухало земляникой, вызревшей травой и удивительно пахнущим трепетным ароматом влажной поляны. На небольших чистых лужах дождевой воды ветер вздымал мелкую тёмно-синюю рябь, которая ритмично раскачивала стебли полевицы с длинными остями на покровных чешуйках в цветах и толстые изогнутые камыши. Тишина; наконец, тишина, одиночество и поля!

Заброшенная и едва различимая тропинка бежала вдоль реки, усеянной полосой свесившихся над ней густых зарослей; эта полоса описывала полукружия, уходя вдаль сквозь обширные просторы лугов. За рекой, на неприметном песчаном взгорье, начинался лес, протягиваясь до береговых дюн Буга. Мелкие полуостровки, сотворённые речными изгибами, были похожи на затенённые пышными кустарниками самородные беседки. В одной из таких беседок сидел, опёршись спиной о кусты, старый крестянин-пастух. Типичный Ядвисинский поляк[2]: худой, костистый, сгорбленный, с узкими и сжатыми губами, с нахмуренными бровями, с суровым, едва ли не траурным выражением лица. Он был одет в грубую короткую красную куртку, потёртые рваные штаны и соломенную шляпу, из-под которой свисали седые длинные тонкие волосы. Босые ноги с кривыми узловатыми пальцами, с вдавленными в землю пятками, у него были вытянуты вперёд; он сосредоточенно плёл липовый лапоть, так что и не заметил моего прихода. Для ловли раков возле крестьянина лежал сачок из ольховой коры, насаженный на длинную палку.

— Чего, старик, мастеришь? — склоняясь над ним, окликнул я его.

Он быстро поднял голову и как-то забавно зыркая принялся всматриваться в меня.

— Сами видите, паныч: скотину пасу, раков ловлю, да лапоть плету… — ответил он через мгновение старческим сдавленным голосом, но, притом, напевным, чистым и красивым польским языком, каким привычно разговаривает Ядвисинско-польский люд тамошних областей.

— И что же, ловятся у тебя раки?

— Они бы, может, и ловились, тем более, после дождя; да, видишь ли, никак лягушку, паскудницу эту, не поймаю. Такая уж премудрая нынче лягушка пошла[3]: там, где скотина пасётся — не сидит, всё по траве скачет, а только траву натирать — грех, вона какая трава-то хорошая![4]

Говоря эти слова, он упорно вглядывался в меня, — по-хитрому и недоверчиво. Я уже видел его лицо — в детстве, наверное, — но где и когда именно, я так и не мог припомнить. Однако подсознание моё продолжало хранить всё это время его лик, — сумрачный и с пылающими глазами. И всё же, я знал, что те глаза — из прошлого — имели другое выражение. Нынешняя же их недоверчивость и издевательская сосредоточенность производили на меня какое-то тягостное и даже болезненное впечатление.

— Дед, а ведь я тебя где-то видел…

Он покосился на меня и промолвил:

— Так я много где по свету скитался, может и видел. Ты-то сам, паныч, откуда?

Не отвечая на поставленный вопрос, я уклончиво поинтересовался:

— Ты при помещичьем доме пастух?

— Не, общинную скотину пасу.

— А тряпьишко-то на тебе дрянное…

— Нищенское. Да мне и ни к чему: я уж по девкам давно не ходок.

— Наверное, и заработок у тебя с общины немалый?

— Заработок?.. — засмеялся он. — Так, одежонку кой-какую дают.

— И снедь?

— Кого? Ягод что ли мало? Красная ягода вон, в лесу водится; малина есть, — малина тут крупная, сладкая; черника будет; грибы в яру растут. Раков наловлю — в углях запеку… живьём их — да и объемся! Рыбка-плотвичка белая на шпильку[5] ловится, гольцы под камушками плескаются, — жирненькие, как кабанятки.

Так, всё сильнее увлекаясь, старик продолжал:

— Чего там, я об одном утином гнезде знаю — утки большие, кряквы-то. А как утята подрастут — помордатее, стало быть, станут — я их и руками наловлю, шеи посворачиваю, каждую — глиной залеплю, в уголь уложу — там и ощипывать не надо, перья сами к глине присохнут, такая еда получится — ах!

Когда старик обо всём этом рассказывал, глаза его вдруг ласково засмеялись, и я обо всём вспомнил.

— Так ты из Пратулина![6]

Тут у крестьянина дрогнула нижняя губа, и неистово вспыхнули глаза.

— С Пратулина? — протянул он. — А тебе на что?

— Давно это было; видел я тебя там, когда все те злодейства случились.[7]

Теперь уже строго он посмотрел мне в лицо, тихонько покашливая.

— У вас ещё община была большая, а ты был богатым крестьянином; сельским старостой что ли, если не ошибаюсь…

— Что-то запамятовал… сколько уж времени минуло, — прошептал он насмешливо. — Порядочно… Но я теперь русский мужик, православный…

— А чего в пастухи подался? Где же твоя земля? Никак пропил?

— Земля? — проговорил он задумчиво, нахлёстывая прутом почву рядом с собой. — Я ещё и жену и двоих детей пропил. У меня один хлопец был шибко буйный, что твой жеребец, а другой — маленький такой, малютка… Я их так пропил, что аж к Господу Иисусу отправил; унию принял — хе-хе…[8]

— А их увезли?

— Что-то ты меня, паныч, утомил; а может ты какой москалик местный?

— Нет, брат…

Он поглядел на меня, и вдруг нахмурилось всё его лицо — холодное и застывшее в глухом молчании, как голое поле, — будто какая тень на него нашла.

— Ты же меня под самое сердце жалишь, под сердце… — говорил он, покачивая головой. — Вот он я, вот — сельский староста, вот он я — крестьянин, вот он я — мудрый хозяин и грамотный человек — общинный скот пасу, чёрти в чём хожу, пищи горячей не имею — вона как… А жёнка моя по миру в степи побирается, а на сынков моих чужой человек поплёвывает, — вона как… У меня ведь и рожь росла — колосистая да высокая, два савраса у меня ржали, коров у меня — пяток, у меня… эгей! — Москалики, вы, москалики!…

Я тогда принялся рассказывать ему о Христе Милосердном, который под сердцем слёзы бедняков носит, который все несправедливости помнит, который покарает варвара…

Он некоторое время внимательно меня слушал, насупив брови, согласно кивая головой, а потом прервал:

— Уста у тебя сахарные, как у иерея. Молоденький ты ещё… А я, вишь, старый; давно я всего этого наслушался, ох, давно… И ведь я Ему верно служил, Господу тому, Христу, а Он на меня и не взглянул, и на весь люд крестьянский — не взглянул; сам в руки палачам отдал. Уж так верно я Ему служил — не языком болтал, от как!

Резким движением он рванул тесёмку рубашки под шеей и обнажил плечо и спину — они были разодраны, покрыты швами и шрамами, испещрены следами безобразных ран. Из глаз его ударил неистовый блеск, полезли на лоб брови, зубы оскалились, а лицо залила неуёмная страсть, — глухая, крестьянская и давным-давно придушенная. Он быстро, громко и хрипло заговорил:

— Я Его не закрывал, к присяге с крестом вышел и грудь оголил. У меня тело кусками от кнутов обваливалось, а я имя Его взывал. Я в Бресте промеж головорезов, промеж злодеев, упавши ниц, по целым ночам лежал, на меня солдатня харкала, землю мою за бесценок продали, детей увезли, а я всё к имени Его взывал. Только вот ночью одной разум ко мне пришёл, а там и корабль приплыл… Если бы Господь Бог был на небе, если бы был справедливым, тогда и не было бы того зверства. Я ж и Москву повидал и Нижний Новгород, а уж там-то московского люда — тьма тьмущая. Если в нашей религии правда, — то чего же все в заблуждении живут? Болтовня это всё священническая! Ладно, здесь правды нет; так, где ж она тогда? В небесах? Эгей, а ведь те ксёндзы да попы за эту болтовню деньги гребут! А православие я там, в Нижнем, принял, вот только мне что церковь, что костёл — тьфу!

— Дед, дед!

— Вот именно… А как один остался, хотя и страдал, только горечь одну обрёл в сердце от молитвы, с постов, да от усмирения плоти. Я нынче сам кое-чего знаю. Земли мне москаль не отдал: говорят, жена — строптивая. Нет — и ладно. А грибы эти с ягодками, рыбки да раки — ничейные, людские, не москальские, — чай, не опечатают.

— А кто же их для тебя сотворил?

— А этого и ты, паныч, знать не можешь… Само. Может солнышко ясное… Как я на него ни гляну — сразу в сердце любо, а в голове — светло. Оно ведь каждый день встаёт, работает, травушку растит, зелень всякую, и никого не обижает, кожу ни с кого не сдирает — так-то… Ладно, паныч, ступай себе, да только москаликам ничего не выболтай, а то они меня опять мучить придут…

Я и пошёл… На землю уже спускался вечерний сумрак…


Перевод — Мирослав Малиновский

Примечания

1

Западный Буг — река в Восточной Европе, протекающая на территории Украины, Беларуси и Польши.

(обратно)

2

Ядвисин — деревня в административном районе Гмина Сероцк в Мазовецком воеводстве, на востоке Польши.

(обратно)

3

для ловли раков в качестве приманки часто используют лягушек.

(обратно)

4

для привлечения раков ловцы часто обмазывают прибрежную траву пахучими мясными отходами или вываливают прямо на землю засохшие останки животных.

(обратно)

5

скорее всего, имеется в виду сапожный гвоздь с двойной шляпкой, именуемый «шпилькой».

(обратно)

6

Пратулин — село в Польше, возле города Бяла-Подляска.

(обратно)

7

24 января 1874-го года за отказ перейти в православие царским отрядом в селе Пратулин было ранено 200 человек и расстреляно ещё 13 из числа греко-католиков. Убитых с тех пор стали именовать Пратулинскими мучениками. В 1996-м году Папа Римский Иоанн Павел II объявил Пратулинских мучеников блаженными.

(обратно)

8

униатская церковь — объединение православной и католической церкви под властью папы римского с сохранением православными церквями своих обрядов и богослужений.

(обратно)

Оглавление

  • Стефан Жеромский «Язычник» Stefan Żeromski «Poganin» (1895)
  • *** Примечания ***