Минувшее [Анна Владимировна Алматинская] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Минувшее

БЕССМЕРТИЕ

…Ленина не стало. Смерть унесла его туда, откуда нет возврата. Но великая мысль его и славные дела живут! Живут и освещают путь человечеству к счастью. (Запись в тетради 1924 года).


Был осенний день 1926 года. Природа угасала, как гаснет летний день — медленно, задумчиво, умиротворенно. Бледнеют краски, но густеет синева неба, да чаще набегает шатун-ветерок, колыша полинявшую зелень запыленных листьев.

В этот день в женсовете Средазбюро ЦК РКП(б) было людно. Активистки, делегатки и общественницы готовились к великому событию — массовому снятию паранджи мусульманками. Почти тысячу триста лет держал шариат женщин бесправными затворницами, лишив их всех общественных прав и закрыв их лица покрывалами. Но вот час настал! Женотделами долго велась работа по разъяснению новых советских правовых норм. Лед тронулся. Об этом ясно говорили заявления, присланные женщинами Ашхабада, Бухары, Коканда, Ташкента и других городов. В память великого Ленина они хотят всенародно открыть свои лица и сжечь паранджу — этот символ бесправия и угнетения. Акт сожжения паранджи они просят приурочить к Октябрьским праздникам. Вот почему так людно было в этот день в Центральном женотделе. Тут готовились к съезду сотни женщин. Съезд должен был всколыхнуть робких затворниц, придать им смелости, укрепить веру в новый закон и в свои силы. После съезда намечался всенародный митинг на площади и сожжение ненавистной паранджи.

…Длинный зал Дома Советов переполнен. Пестрые разноцветные платья девушек и молодых женщин перемешаны с темными нарядами и бархатными камзолами пожилых женщин. Между ними зловещими мрачными птицами мелькают закутанные в паранджу робкие затворницы и враждебно настроенные фанатички. А их немало собралось, этих хранительниц старого, отжившего домостроя. Они пришли сюда, чтобы дать решительный бой новым законам, новым формам жизни. Лица у этих оппозиционерок открыты. Чачваны закинуты на голову. Здесь нет ни одного мужчины: им не от кого прятаться. Взгляды их жадно скользят по лицам русских женщин. Критически смотрят на узбечек в европейских костюмах — работниц женотделов. Хранительницы старого быта явно поражены: «Как же это аллах не покарал этих отступниц от шариата! Почему не почернели их лица?!» Зал гудит, как растревоженный улей.

Смотришь — и глаза разбегаются, взгляд не может уловить знакомые лица, настолько все возбуждены. Ко мне подошла Николаева. Вот уже два года я знаю эту замечательную женщину. Среднего роста, шатенка с ярким румянцем и ясными карими глазами, всегда подтянутая, спокойная и внимательная, она предана работе, которую поручила ей партия. А несколько месяцев назад ее выбрали заведовать областным женотделом. За этот съезд она сильно волновалась.

— Ты довольна, Анна Петровна? Вон какая у тебя армия! Только не дисциплинированна, — добавила я лукаво.

— Понимаешь, тут такое столкновение различных мнений. Боюсь заварухи. Жаль, что мы свободно не владеем языком коренного населения.

— Не беда. Кое-что поймем, остальное разъяснят переводчицы.

— Перевод — дело сложное, а тут готовится оппозиция. Меня предупредили работники Ферганы.

— Дело серьезное. Кто же организовал оппозицию?

— Во главе стоит вдова ишана. После его смерти права на святость унаследовала вдова. Она имеет большое влияние не только на женщин, местное духовенство очень считается с нею. Вот она-то и пожаловала сюда.

— Так это же замечательно! Ее надо распропагандировать — женщины толпами пойдут за нею…

— Пустое! Она сама верит в свою святость, фанатична хуже муллы.

Не успела Николаева договорить фразу, как подбежавшая делегатка позвала ее в президиум, собравшийся на сцене за длинным столом, покрытым красным сатином.

Я оглянулась, все стулья были заняты. Но вот в третьем ряду затрепетала красная косынка. Молодая женщина в элегантном черном костюме махала мне косынкой, указывая на свободный стул рядом. Я узнала Рисолят, работавшую в женотделе. Едва я успела занять свое место, как прозвучал звонок и председатель объявила о докладе Любимовой.

И вот на трибуне зазвучал голос докладчика. Говорила Любимова на русском языке. Странное дело, когда выступала Любимова, какие-то невидимые нити протягивались от нее к аудитории. Так было и теперь. Большинство не понимало русского языка, но никто не мог отвести глаз от вдохновенного лица, обрамленного огненно-золотистыми подстриженными волосами, от искрящихся серых глаз. Да, вождь женских боевых отрядов умела покорять, завораживать затворниц.

Едва закончился доклад, место на трибуне заняла переводчица Шамсикамар Гаибджанова. В черном костюме, сухощавая, с характерным смуглым лицом, с проницательными черными глазами и тоже коротко подстриженными волосами, она стояла под взглядами взволнованных слушательниц. Такой она мне запомнилась на долгие годы.

Зал не шелохнулся, все ждали. И вот, точно могучая полноводная река, потекла плавная, спокойная речь на родном языке. В глубокой тишине раздавался уверенный голос переводчицы. Вот в нем звучит печаль при имени великого учителя Ленина, но сквозь эту печаль прорываются при слове «шариат» нотки гнева. А вот уже зазвучали раскаты грома, и зал ожил, задышал, заволновался… Послышались вздохи, всхлипы, приглушенные возгласы. И разразился ураган рукоплесканий.

Начались выступления. Казалось, прорвало плотину и хлынули волны женских обид и горя. Все выступавшие говорили о своем бесправии, рабской зависимости от отца, мужа, брата. Приводили факты насилия, продажи в жены тринадцатилетних девочек, говорили о истязании непокорных жен, о издевательствах… Атмосфера накалялась.

Из первого ряда поднялась стройная узбечка в белом длинном платье, в черной бархатной безрукавке с белой повязкой на голове. Она не спеша шла к трибуне. Все головы повернулись в ее сторону, по залу пронесся тихий шелест голосов. Настороженные глаза следили за каждым ее движением.

— Паризат… Сама… святая… Жена ишана. О-о, что скажет?

Я жадно разглядывала ее тонкое, одухотворенное лицо, бледное со взметнувшимися вверх бровями, словно она сама удивлялась тому, что идет к трибуне, с которой неверные призывали к непокорности женщин-рабынь и так разволновали их, что каждую минуту эти робкие затворницы взорвутся рыданиями. Ей было лет шестьдесят, но выглядела она значительно моложе. Горькие складки у губ, тонкие морщинки у глаз и на лбу говорили о трудно прожитых годах. Но какое-то обаяние юности излучал весь ее облик. Гордо поднятая голова, властный взгляд, неторопливые, плавные движения. Вот она уже на трибуне. Зал затих, замер, казалось, не дышал. В президиуме задвигались, зашептались. Одна Любимова оставалась в гордом спокойствии. Когда вдова ишана подошла к трибуне, Любимова окинула ее соколиным взглядом своих серых глаз. Только у нее, наверное, был такой взгляд. Не шевельнувшись, поведет зоркими глазами как-то сбоку, сверху вниз, сразу охватывая человека, словно проникая в его внутренний мир, в тайные мысли. Вот она взглянула на Паризат и встретила спокойный, открытый взгляд больших черных глаз. Мне показалось, что на упрямо сжатых губах Паризат мелькнула лукавая улыбка. Так мелькает солнечный луч сквозь сетку зеленых листьев чинары, колеблемых ветром.

Красива ли была Паризат? Если и была красива в дни молодости, то годы неумолимо стерли яркость красок этого характерного лица. Не могут быть красивыми впалые щеки, увядшая кожа, морщины и седые пряди волос, выбивающиеся из-под белого головного платка. Нет, красивой назвать ее было нельзя, но необычайное очарование веяло от всего ее облика.

Она стояла молча, точно впитывая в себя тишину зала. Потом, как бы оканчивая молитву, медленно провела тонкими руками по щекам, подняла лицо, словно увидела что-то, никем не видимое, и, внимательно оглядев ряды женщин, спокойно заговорила. Мне редко приходилось слышать такой мелодичный, покоряющий голос. Говорила она уверенно, четко бросая слова, как бросает в землю сеятель золотые зерна пшеницы. Я старалась не упустить ни одного слова, и, когда звучала непонятная фраза, я касалась руки Рисолят. Тотчас же она наклонялась к моему уху и шептала точный перевод. Казалось, что настало время поединка между женой ишана — носительницей старых предрассудков, и Любимовой — непримиримым борцом за женские права, за право мусульманки быть человеком. А властный голос звучал уверенно, грозно. Она процитировала несколько статей шариата, потом, вскинув голову, властно повысила голос:

— Женщины! Мусульманки!

Словно ветер наклонил все головы в зале. Скрестив руки на груди, склонив низко головы, женщины застыли в безмолвии. А звонкий голос с особыми переливами продолжал:

— Со всех концов могучего Туркестана собрались вы сюда, как собирается стадо овец вокруг своего пастуха. Собрались вы, чтобы принять новый закон о женщине Востока. Но что услышали от вас мои уши?. Вы, как трусливые самки шакалов, плакали и стонали, жалуясь на свою рабскую долю. А вы давно знали о новом законе…

Я взглянула на президиум, там царило оживление. Вся пунцовая Николаева склонилась к Любимовой и что-то шептала. Любимова отрицательно покачала головой. Секретарь Студенцова с бесстрастным видом строчила, успевая заносить каждое слово внятной раздельной речи Паризат. А та, словно понимая важность минуты, говорила плавно, с паузами.

— Прошло уже пять лет, как вышел новый закон о жизни народа. Против нового закона восстали Мадамин-бек, Халходжа, а вы знаете их. Это они подняли газават. Во славу аллаха они проливают кровь дехкан, кровь бедняков. Но аллах оставил нам свою священную книгу-коран, по ней мы должны жить, ей верить. Прошло пять лет, а вы все стонете, жалуетесь, безропотно сносите обиды. Вы слушаете черные слова злых людей. Это они требуют покорности от женщины. А знаете ли вы, что закон Ленина — это закон аллаха? В священной Бухаре над входом в старинную мечеть есть сура из корана, нашей священной книги. Там по-арабски написано: «Женщина-мусульманка должна быть грамотной и наравне с мужчиной проводить закон аллаха». Знаете ли вы, что эта гнусная черная сетка из волос конского хвоста, этот чачван, который вы носите и боитесь снять, — выдумка таких, как Мадамин? Жены великого пророка Магомета не закрывали лица. Лишь после того как пророк заподозрил в измене свою младшую жену Айшу, он закрыл лицо ее покрывалом.

Можно себе представить напряженную тишину, царившую в зале, и то внимание, с которым все слушали смелые слова. Ведь в зале, несомненно, были сторонницы Мадамин-бека, грозного басмача, но Паризат спокойно продолжала:

— Мой муж, ишан Азимкул-ходжа, — да воссияет над ним милость аллаха! Душа его полгода назад отлетела к престолу всевышнего, — вчера во сне явился мне и сказал…

Она умолкла, молитвенно закрыв глаза, а сотни горящих глаз впились в ее вдохновенное лицо. Торжественно она продолжала:

— Святой человек сказал: «Иди в большой город, в тот дом, где соберутся женщины-мусульманки. Расскажи им, что видела моя душа, когда Азраил принес ее к подножью аллаха. Прежде всего моя душа увидела неземной свет. Там, в голубом пространстве, на белом облаке, сидел сияющий, как солнце, аллах. По одну сторону его стоял пророк Магомет, по другую — пророк Ленин. Азраил поверг мою душу к стопам аллаха и сказал:

— «Вот праведный ишан Азимкул-ходжа. Он жил по слову корана, и люди называли его святым. О аллах! Что ты назначишь ему?

Сурово посмотрел на меня аллах, и душа моя затрепетала. Голос аллаха был подобен грому:

— Слушай, грешный ишан, служитель пророка Магомета, слушай! Магомет сделал большую ошибку, закрыв лицо женщине. Прошли века, женщина стала домашним животным. Разве этому я учил его? А пророк Ленин исправил ошибку Магомета. Он правильно понял мое слово, которое в коране я дал своему любимому народу. Он объявил мою волю в новом законе. А ты, ишан, плохо читал святую книгу. Ты слушал тех, кто вредил народу. За этот грех ты семь раз в мучениях сойдешь на землю и объявишь то, что слышал здесь». О женщины! Таков был мой сон. Аллах велик и всемогущ! Я передала его волю.

Паризат погрузилась в безмолвную молитву, потом провела ладонями по щекам и, тихо ступая, пошла к своему месту. Безмолвные женщины провожали ее встревоженными взглядами. Стояла тишина. Но вот поднялась Любимова и звонко хлопнула в ладоши. Ее поддержали в президиуме. А затем неудержимые всплески волной прокатились по залу, взорвались неистовыми хлопками.

— Молодец эта жена ишана! Умница. Хотелось бы мне познакомиться с ней, — сказала я Рисолят.

— Это не трудно. Паризат остановилась у меня. После съезда мы с тобой и Паризат поедем ко мне на плов.

В тихом переулке, в уютном домике жила Рисолят. Перед террасой в цветнике доцветали осенние розы. Их благоухание, вливаясь в открытые окна, наполняло комнаты. Две комнаты у Рисолят были обставлены по-европейски, а две по-восточному обычаю устланы коврами с мягкими шелковыми курпачами — подстилками — и с ворохом пышных подушек. Это была михманхана — комната для приема гостей. В другой — обитала Санобар-холя, пожилая родственница Рисолят.

Вместе с нами приехали две наманганки, преданные ученицы Паризат. Была с нами и делегатка Хасанова, Об этой простой, энергичной и преданной женщине следовало бы написать отдельный очерк.

Санобар-холя приготовила обильный дастархан, и мы, выпив по пиалушке чая, принялись лакомиться ароматным пловом. А потом с напряженным вниманием слушали Паризат. Словно шелковое сюзане с затейливым узором, развертывала перед нами рассказчица картины своей жизни.

Она единственная любимая дочь Алимджана-ходжи. Его предки были учениками пророка Магомета и потому учитель медресе Алимджан-ходжа пользовался большим уважением. Родители не чаяли души в своей красивой дочери, берегли и холили ее. Отец рано выучил ее грамоте. Вместе читали коран, диваны Навои, рубаи Саади, газели сладкозвучного Гафиза. Муаллим был умным, честным человеком. Читая коран, он негодовал на имамов и мулл, которые толковали коран в пользу имеющих власть и богатство.

Тяжелый удар обрушился на Паризат на шестнадцатом году жизни. Скоропостижно умер отец. Злые языки уверяли, что не без участия мракобеса-имама, настоятеля местной мечети. Через год, тоскуя о муже, умерла мать, оставив дочь беспомощной сиротой. Дальний родственник, присвоив все, что было лучшего в небольшом наследстве, поспешил сбыть с рук «нищенку», выдав ее замуж. Старый хилый ишан соседнего селения Азимкул-ходжа, объявив себя святым человеком, сделал «богоугодное» дело, женившись на нищей сироте.

— Как четвертая младшая жена, по обычаю, я должна была стать прислужницей у сварливых старших жен. С первого дня они помыкали мной, всячески унижали. Разве я могла мириться с такой ролью? — Вскинула на собеседниц взгляд своих огненных глаз Паризат.

— Конечно, нет! Как можно терпеть такое! — Дружные возгласы возмущения ободрили рассказчицу.

— Вы правы. Быть покорным животным у глупых, вечно скандалящих жен ишана я не могла. И я надумала. У меня стали появляться припадки «одержимости». Жены жаловались ишану. Он заинтересовался, стал расспрашивать, какие видения посещают меня? Я рассказала безграмотному старику о священных легендах, которые читала когда-то с отцом. Ишан был поражен. Он уверовал в мою святость. Ведь я так горячо молилась и постилась… Муж приблизил меня к своим чилля-молениям с мюридами, — где я читала им коран. Ишан, скрывая свою безграмотность, объявил себя слепнущим и теряющим голое. Он называл меня своими глазами. Потом я стала подсказывать ему его «святые» сны. Он слушался меня во всем. У него появилось много последователей из богатеев.

— Но как вы, Паризат, достигли влияния на духовенство?

— Наше кишлачное духовенство малограмотно. Оно уверовало в чудеса и святость ишана. А меня признало за то, что хорошо читала коран и разъясняла сны святого. Муж бормотал какую-нибудь чепуху, а я рассказывала то, что читала когда-то с отцом. Последователей привлекали такие чудеса.

Любопытство заставило меня нарушить этикет. Я спросила:

— Какие чудеса?

Паризат взглянула на меня. Веселый смех озарил ее аскетическое лицо и зазвучал так весело, так заразительно, что и мы последовали ее примеру. Но она вдруг стала серьезной.

— Расскажу. Мой старик был безграмотный, но хитрющий. Он выстроил себе михманхану в переднем дворе, на высоком фундаменте. Там и принимал посетителей, мюридов, там же проводились моления. Посредине комнаты был вмазан в очаг большой котел. Когда после моления наступало время приема пищи, ишан подходил к этому котлу, долго молился, просил аллаха помочь ему, немощному, но преданному религии рабу, сварить без огня пищу. Ведь у него нет средств купить топливо. Через некоторое время котел нагревался и один из мюридов, заранее припасший все продукты, по знаку ишана, подходил и готовил плов без огня. Как же было не верить в святость ишана?

— В чем же состояла эта механика? Неужели все верили?

— А кто будет сомневаться, если перед молением святой проявил прозорливость?

— Прозорливость? В чем?

— В определенные дни собирались мюриды. Все они привозили пожертвования. В михманхану их впускал старый Усман по одному. Когда гость склонялся в земном поклоне, Усман делал условные знаки. Если в дар пригоняли двух баранов, старик двумя пальцами теребил свою бороду. Если дарили корову, он выставлял два пальца рогами и «доил усы». В это время ишан говорил:

— Аллах трижды вознаградит тебя, правоверный, за тех двух баранов, которых ты не пожалел всевышнему.

— Но как готовили плов?

— Под полом михманханы был устроен очаг. Лаз к нему был из сада, да так хорошо замаскирован, что никто из домашних об этом не знал. Топили очаг я или слуга Усман.

— Ну, а теперь готовится святой плов?

— Нет! Не могу я обманывать людей?

Я наклонилась к ее уху и тихо спросила:

— А как же с Магометом?

Не оборачиваясь, она приложила палец к губам, шепнула:

— После.

На большом подносе внесли нарезанную чудесную осеннюю дыню. И когда все увлеклись ею, слушая веселые были-небылицы делегатки Хасановой, Паризат поднялась, потянув меня за платье, и кивнула на дверь в сад. Незаметно я последовала за нею. Спустившись в цветник, я подошла к супе, где меня ждала Паризат.

— Послушай, джаным. Дни мои сочтены. Пройдут годы, и тогда ты напиши о несчастной жене ишана. А теперь слушай. После смерти мужа народ продолжал приходить ко мне за советами, а муллы за разъяснениями не понятой ими суры корана. Они верили, что святость ишана перешла на меня. Но недавно я спасла девчушку от тяжелой участи. Отправив ее в город в женотдел, я навлекла на себя гнев страшного человека, Ее насильно хотел взять в жены юзбаши Палван-ата, свирепый басмач, любимец курбаши Курширмата. Я не знаю, как он узнал о моем участии в отправке Мухаббат в город, но прислал ко мне старуху жену со словами: «Ты вырвала из моих рук добычу. Клянусь бородой пророка, что больше года тебе не жить на свете».

Помолчав, она сорвала бутон розы и, протянув мне, продолжала:

— Прошло уже три месяца, я жива. Но доживу ли до весны — не знаю. Юзбаши кровожаден. Он всегда держит слово, когда хочет пролить кровь. Эти три месяца я веду борьбу с шариатом. Вот и сюда приехала за этим.

— Почему же вы сами не работаете в женотделе? Надо переехать в город. Там вы найдете защиту и пользу принесете, — проговорила я взволнованно. Мне казалась страшной ее обреченность.

— Нет, джаным, нельзя мне в город. Как я оставлю робких затворниц? Они верят мне, верят и мужья этик несчастных. Ведь я правоверная жена святого, читаю и объясняю им коран! Многих я направила по новому пути.

На террасу вышла Рисолят и позвала нас пить чай. Обнявшись, мы пошли в комнату, а вскоре, распростившись, я ушла домой.

Время шло. Часто передо мною вставал яркий образ Паризат, этой поборницы женских прав. Иногда у приезжих делегаток я наводила справки о Паризат. Мне восторженно рассказывали о ее успехах, о смелых выступлениях. Уже прошел условный срок — Паризат жила. Я успокоилась. В недобрый час сообщила мне Рисолят черную весть: «Убита Паризат!»

Чудесным апрельским днем ехала она на арбе в сопровождении пяти женщин в Наманган на слет кишлачных активисток. На полпути на них налетела шайка басмачей. Испуганный арбакеш соскочил и спрятался в придорожных камышах. Паризат погнала лошадь вскачь. Казалось, уйдут от погони. Но верховые срезали поворот дороги, догнали арбу, остановили. Женщины, плача и причитая, заслонили Паризат. Все они были в паранджах, и узнать ее было нельзя. Свирепый юзбаши выхватил из ножен шашку:

— Открыть чачван! Где Паризат? Ну? Всех зарублю!

Тогда Паризат поднялась во весь рост и, откинув чачван крикнула:

— Трусливый шакал! Ты воюешь с беззащитными женщинами! Руби же, трус! Я Паризат! Но помни, злодей, час твой пробил. Смерть стоит за твоими плечами!..

Взбешенный юзбаши взмахнул саблей, но, вздыбив коня, удержал удар. Хрипя от бешенства, свирепо завизжал:

— Связать ее! Ко мне на седло! Я научу эту дочь праха выполнять волю мужчины. Вяжи!

Видимо, нукеры знали, что ожидало эту несчастную женщину, какие ей грозили муки. Они горячили коней, но к арбе не приближались. Вдруг прогремел выстрел. Паризат как подкошенная упала на дорогу. Юзбаши зарычал, обернувшись, взмахнул шашкой, намереваясь снести голову смелому нукеру. Тот успел прикрыться винтовкой, но винтовка была выбита ударом и кисть руки отсечена клинком. Озверевший басмач уже рубил и топтал конем мертвое тело Паризат.

В пылу ярости юзбаши не расслышал топота коней, не заметил, что из-за ближнего холма на звук выстрела вылетел конный дозор и с ходу врубился в шайку. Это спасло остальных женщин. Часть басмачей успела ускакать. Юзбаши и безрукого басмача красноармейцы взяли в плен.

По приговору суда юзбаши был расстрелян.

МОЯ ЗВЕЗДА

Древние мудрецы верили, что у каждого человека своя звезда, которая направляет его жизнь и сопутствует ему всюду. Одна ведет своего питомца по светлому пути к истокам науки, таланта, героизма, власти. Другая влечет темными путями к порокам и преступлениям.

Если говорить о звездах, то моей звездой всегда был Горький, его непревзойденный талант, его творчество.

Горький! Это светлый луч в сумраке затхлой, застойной обывательщины, тупости и мещанства царской России — России, придавленной мощью неограниченной власти императора всероссийского Александра Третьего. Этот образ отупения и гнета, с затаенной чертой купеческого самодурства, гениально подметил талантливый скульптор Паоло Трубецкой и воплотил в памятнике царю, установленном в Петербурге в 1909 году.

Я помню это событие, о нем говорила вся Россия. Удивлялись смелости скульптора, его таланту и проникновению в сокровенное. Богатырский конь, полный скрытого огня, силы и движения, застыл, затянутый поводьями в крепкой руке, придавленный тяжеловесной фигурой царя. В этом произведении искусства все усматривали намек на застой жизни и незыблемый гнет в России.

Вступление на престол нового царя в 1894 году не изменило обстановки. Но в подполье крепли революционные силы. Несмотря на репрессии, в стране росло возмущение существующими порядками. Даже на страницах газет и журналов все увереннее звучали мотивы протеста. И вот громом прогрохотала горьковская «Песня о Соколе». А затем величавой грозой грянула «Песня о Буревестнике». Идеи этих изумительных произведений нового писателя-пророка, как называли Горького его поклонники, захватывали людей, вдохновляли на борьбу с самодержавием.

* * *
Помнится, начиная с 1903 года, пьесы Горького в Ташкенте шли в Военном собрании и в Общественном собрании. Шли «Мещане». Пьеса имела большой успех. Была она поставлена с благотворительной целью Драматическим обществом любителей. Новая пьеса «На дне» вначале публике не понравилась. Завзятые меломаны называли ее «босяцкой пьесой». Но в летний сезон пьеса «На дне» была поставлена приехавшей из столицы труппой Малиновской и имела большой успех. Начиная с 1904 года, спектакли «На дне», «Дачники», «Дети Солнца» давали большие сборы, публика их полюбила.

«Песня о Соколе», «Песня о Буревестнике» и «Старуха Изергиль» читались и декламировались на благотворительных вечерах, в гостиных среди знакомых, на воскресных рабочих чтениях, вызывая большой интерес и одобрение присутствующих. Устраивались эти чтения людьми прогрессивно настроенными. Участниками были главным образом учителя: Лидия Гориздро, Николай Гурьевич Маллицкий, Ольга Михайловская и другие.

Пьесы Горького, его стихи и рассказы пользовались большой популярностью особенно среди учащейся молодежи. Впервые произведения Горького были завезены в Ташкент студентами в рукописном виде. Помню, в 1899 году студент Мирошниченко привез из Москвы переписанную «Песню о Соколе» и рассказ «Горемыка». Читая их среди молодежи, поучал:

— Вот как надо писать!

В гимназиях и других учебных заведениях молодежь зачитывалась талантливыми произведениями молодого автора. Особенно восторженно декламировали «Песню о Соколе» и «Песню о Буревестнике».

И капли крови твоей горячей,
           как искры, вспыхнут
                во мраке жизни,
И много смелых сердец зажгут
           безумной жаждой свободы,
                          света!
В те годы у меня, четырнадцатилетней девочки, только начинало формироваться мировоззрение. Но на всю жизнь в сердце моем остались гордые, полные силы слова о гордом, смелом Соколе. Они вливали новые силы и веру в великую правду.

* * *
1901 год. Я поступила на работу в Управление постройки Оренбург-Ташкентской железной дороги. Через год получила отпуск и проездной бесплатный билет в мягком вагоне. Поехала с отцом в Крым. Отец имел от военного госпиталя направление на излечение ревматизма в грязелечебницу Саки. Отец выбрал круговой маршрут: Ташкент — Красноводск — Баку — Батуми и по Черному морю на пароходе береговым рейсом до Евпатории.

Это путешествие обогатило меня незабываемыми впечатлениями, а главное, одарило мимолетной встречей с великим писателем земли русской Максимом Горьким.

Простившись с отцом в Севастополе, где мы прожили два дня, осматривая город русской славы, я возвращалась в Батуми на пароходе прежним путем.

После шторма в море сильно качало, и я лежала в каюте, читая книгу. Почувствовав духоту и головокружение, решила подышать свежим воздухом. На палубе все скамьи были заняты лежавшими на них пассажирами: всех их укачало. На носу парохода я обнаружила свободную скамейку, ее обдавало водяной пылью от брызг, попадавших на палубу. А палуба уходила из-под ног. Уцепившись за какую-то снасть, я плюхнулась на скамью. Кругом вздымались волны со свинцовыми гребнями, небо, затянутое тучами, постепенно светлело, ветер рвал облака, обнажая голубые клочки неба. К борту подошел высокий сутулящийся человек в широкополой шляпе и в черной накидке. Он снял шляпу, поднял лицо навстречу ветру и брызгам. Ветер трепал длинные русые волосы, рвал полы накидки, а он смотрел в яснеющую даль моря. Всматриваясь в широкое хмурое лицо, я думала: очевидно, палубный пассажир, мастеровой или рабочий. Но где-то я его видела? Не из наших ли железнодорожников? А пассажир, нахлобучив шляпу, подошел и сел на скамейку. На меня глянули серые вдумчивые глаза. Он проговорил хрипловатым голосом:

— Большая волна. Не укачает вас?

— Как будто нет. Немного неприятно, но зато: «Над седой равниной моря ветер тучи собирает…» У нас такого не увидишь.

Собеседник усмехнулся. Небольшие усы его смешно топорщились. Взглянув на меня пытливо, иронически, сказал хрипловатым волжским говорком:

— Положим, ветер-то тучи разгоняет… А где это у вас, далеко?

— Не близко. Я из Ташкента. — Подумала: «Обрадуется земляк». Но «земляк» оглядел меня изучающим взглядом, улыбнулся.

— Значит, азиатка? Как же у вас там литературу любят? Или «господа ташкентцы» читают мало? Край любопытный…

— Любопытный?! Чудесный, солнечный мой край!.. Ой, гонг на обед зовет! Бегу. До свидания!

Он усмехнулся и приподнял шляпу.

— Всего доброго.

Быстро сменив промокшее платье, вымыв руки, я вышла в кают-компанию, заняла свое место за нарядно сервированным столом. Пожилой помощник капитана — хозяин стола — приветствовал меня шутливыми словами:

— Да вы, барышня, настоящий морской волк. Почти всех пассажиров укачало, даже мужчины в лежку, а вы за обед принимаетесь, по палубе прыгаете, заводите интересные знакомства.

Последние слова мне не понравились.

— И как это вы все видите?..

— А я стоял на вахте и видел, что вы оживленно беседуете с модным писателем. Кстати, он сейчас сойдет в Ялте.

— С писателем?! — Чуть не подпрыгнула я от изумления.

— Вы его не узнали? Это автор нашумевшей пьесы «На дне».

— Горький?! Как же я не узнала его? — Мне стало неприятно, что я так нелепо разговаривала с великим Буревестником. Хотелось выскочить на палубу, отыскать любимца вашей молодежи, пожать ему руку, но этикет приковал к месту.

А палуба грохотала лязгом якорной цепи и топотом матросов. Пароход пришвартовывался к пристани Ялты. Когда я выбежала, трап был уже спущен и по нему в толпе пассажиров спускалась высокая, слегка согнутая фигура писателя земли русской.

Встреча с Алексеем Максимовичем Горьким всколыхнула во мне детскую любовь к литературе. Вернувшись домой, я снова стала писать стихи и новеллы, тщательно скрывая от всех свое творчество. Только одну новеллу — «Сказка» — решила отослать в газету «Русский Туркестан», без надежды увидеть ее напечатанной. Я была приятно удивлена, когда получила письмо от редактора И. И. Геера, который советовал мне прислать концовку «Сказки». Я дописала, и мое первое произведение вскоре вышло в двух номерах. Прочла я его и огорчилась. Таким бледным и хилым оно мне показалось. Только через пять лет я стала систематически печататься в местной прессе.

* * *
Часто меня спрашивают друзья: «Что послужило причиной моей переписки с Горьким?» Правда, переписки, по существу-то, не было, было два письма моих и одно — Алексея Максимовича. Я сама не раз задумывалась о мотивах, побудивших меня написать Горькому и послать ему две моих книжки, вышедших из печати в 1927 году.

В 1925—1926 годах наша советская литература делала первые шаги, кристаллизуя новый творческий метод, метод социалистического реализма. Вследствие этого многие писатели тянулись к далекому острову Капри, где в то время в живительном климате Сорренто, борясь со своим недугом, Горький тосковал о родной Волге. Потоки писем неслись к цветущим берегам Капри, к великому мастеру слова, и такие же потоки возвращались в заснеженные просторы земли русской. Писатель крепко любил свою родину, потому-то он часами просиживал над ответами своим корреспондентам. Писали и посылали ему на суд свои книги писатели, поэты, обращались за советом и начинающие авторы. Алексей Максимович находил время отвечать всем. Его ответы не раз печатались в периодической прессе. Ответы одним были ободряющие, с теплым пожеланием продолжать работу, а другим — суровые, в них Алексей Максимович выносил беспощадный приговор, отсылая автора в школу, советуя учиться грамотно писать и пополнять свои знания, указывая на то, что писатель должен много знать и прежде всего быть грамотным человеком.

В те годы (1924—1925) меня избрали делегаткой горсовета, я часто бывала в женотделе Средазбюро ЦК РКП(б), где на меня возложили обязанность освещать в печати работу по раскрепощению женщин Средней Азии. Это было бурное, грозное время худжума — наступления, время, когда женщины Туркестана героически рвали цепи шариата и путы религиозных предрассудков.

Захваченная величием борьбы, имея под руками много фактического материала, я засела за работу над двумя книжками. Первая — «Из мглы тысячелетий». Это были краткие исторические очерки, рисующие быт женщин Востока — Аравии, Монголии, Индии и других восточных стран. Вторая книга содержала стихи и рассказы, называлась она «Придорожные травы». Эти книжки вышли в 1927 году. Вот их-то я и послала Алексею Максимовичу вместе с письмом, приглашая его приехать к нам в Узбекистан, посмотреть, как строят новую жизнь пробудившиеся народы древнего Туркестана.

Надо сказать, что с той поры эта тема стала мне близкой. Я посылала стихи и очерки в «Работницу», печаталась в «Коммунарке Украины» и в местном женском журнале «Яркин хаят».

Редакция этого женского журнала давала мне задания, и я с удовольствием выполняла их. Особенно мне памятны встречи с редактором журнала «Янги юл», обаятельной писательницей Айдын. Беседы с ней мне доставляли большое удовольствие. Знаток старого быта, талантливая поэтесса, остроумная собеседница, она вела со мной долгие беседы. Журнал был ее детищем, и Айдын прилагала все силы, чтобы сделать его полноценным и интересным.

Возвращаясь к письму Горького, должна сказать, что оно-то и вселило в меня глубокую любовь к литературе и веру в свои силы. В минуты уныния, в хмурые дни своей жизни, я доставала это письмо-талисман и с волнением читала аккуратные мелкие строчки, написанные рукой писателя — Чуткого Человека.

Вот это письмо Алексея Максимовича:

«Уважаемая Анна Владимировна!

Вместо двух книжек Ваших, получил одну — «Из мглы». Не сможете ли Вы дать для журнала «Наши достижения» очерк того, что достигнуто женщиной Средней Азии за эти одиннадцать лет? Очерк надобно сделать кратко, но красочно. Вы это сможете. Побольше иллюстраций фактами. Рукопись посылайте:

Москва, Госиздат, «Наши достижения».

«Славу» мою «запаковать в котомку» я не могу, ибо она есть горб мой и бремя мое. И на «Максиме»[1] ездить не могу, потому что бренное, непрерывно кашляющее тело мое не позволяет мне обходиться без некоторых удобств. Не забывайте, что мне 60 годков, я уже давно «бывший» ребенок.

Всего доброго. Жду рукопись.

Пришлите книжку.

А. Пешков».
Помню: как-то, в минуту житейской невзгоды, прочла в это письмо и словно выпила глоток живой воды из чудодейственного источника. Отложила все темы в сторону, вынула папку с начатым в 1938 году романом «Гнет» и погрузилась в творческую работу, ту работу, которая заставляет забывать окружающее, жить радостями и печалями своих героев, плакать над их гибелью… Снова предо мной предстал яркий мир во всей своей многогранности, во всем своем величии. Эпоха за эпохой раскрывали свои тайны, обогащая мой ум прочитанными творениями великих людей. А что может быть выше таких радостей?

Для меня письмо Горького — это источник жизни. Это свет в сгустившемся мраке жизненных невзгод, которыми обильна жизнь человека.

А сколько знаний и сколько мудрости черпает человек, читая произведения Максима Горького! Твердости духа, справедливости, стремлению к высотам человеческой мысли учат произведения великого писателя.

ДАЛЕКОЕ

Полвека прошагало время со дня утверждения в нашей стране великого Декрета В. И. Ленина о свободном труде, о равноправии женщины. Прошло пятьдесят лет с того дня, когда распались цепи рабства и угнетения женщины узбечки.

Полвека! Многое изменилось за это время. Созданы новые формы жизни, новые взаимоотношения между людьми, открыты просторы для науки и труда. Но память хранит прошлое, о нем забывать нельзя. «Надо знать прошлое, чтобы понимать и ценить настоящее», — сказал Горький.

Трудной, кровавой дорогой шли женщины Средней Азии к овладению полученными свободами.

История показывает нам, что во все времена, у всех народов великие идеи мыслителей-гуманистов встречали бешеное сопротивление со стороны темных сил реакции. В борьбе против нового, разумного изуверы шли на преступление.

Так и у нас, в Средней Азии. Гуманные ленинские декреты смели тысячелетние правовые нормы, закрепощавшие женщину. Однако, когда женщина мусульманка осмелилась сбросить черную сетку чачвана и заявить о своих правах, началась жестокая борьба.

Вспоминая те далекие дни, когда наступление подняло свою карающую руку на убийц освобожденных женщин, с уважением и грустью склоняешь голову перед безвестными героинями, павшими в схватках с мракобесами. Ярко и убедительно показывает эту борьбу в своем труде Х. Шукурова: «В бывшем медресе Кукельдаш, в Ташкенте, блюстители мусульманских законов тайно организовали сбрасывание из-под купола мечети, с высоты третьего этажа, зашитых в парусиновые мешки женщин, снявших с себя паранджу»[2]. Скупые строки, но какие мучительные переживания таят они в себе!

Ночь. Спит большой город. Тишина наполняет узенькие улочки и переулки Старого города. В темном небе горят равнодушные звезды. Вдоль глухих дувалов тихо крадутся тени: одна, другая, третья, еще несколько… Несут тяжелый мешок, в нем… живой груз. Пугливо озираясь, перебегают на другую сторону улицы, спешат укрыться за маленькой калиткой высокого, мрачного здания — медресе Кукельдаш. Калитка, точно раскрытая пасть дракона, готова проглотить очередную жертву.

А в мешке изувеченная побоями, крепко связанная молодая женщина то теряет сознание, то приходит в себя от грубых ударов об углы и стены домов… Тогда раздаются глухие стоны, приглушенные кляпом, засунутым в рот несчастной жертвы. В такие минуты в глубине сознания женщины, обреченной на мучительную смерть, вспыхивает слабая надежда: «Вдруг свершится чудо!» Может быть, встретится ночной патруль или комсомольцы, возвращающиеся с собрания, остановят палачей, спасут… Но захлопнулась страшная калитка, злобно заскрежетал железный засов. Конец.

А новая жизнь так прекрасна! Она распахнула двери в широкий мир к знаниям, к почетному труду, к радостям жизни. И вот… спасения нет. Палачи делают свое гнусное дело…

И наутро завывания азанчи призывают правоверных к молитве и смирению. Но слух о ночных ритуалах мракобесов дошел до делегатки. Рискуя своей жизнью, она идет в женотдел.

В ту пору гибли и делегатки. С ними расправлялись отцы, мужья, братья, наемные убийцы. Около десяти лет велась тайная борьба изуверов с законами Советской власти. Привела она к тому, что было объявлено наступление — худжум — на преступные реакционные силы. Глубоко уважаемый в народе всеузбекский аксакал Юлдаш Ахунбабаев призвал дехкан и рабочих проявить больше внимания к узбекским женщинам, сбросившим паранджу. Он заявил, что «наступило время беспощадной борьбы с теми, кто заносит нож над головой открывшейся женщины, кто издевается над нею», что «борьба должна быть самой жестокой», что «наряду с широкой разъяснительной работой, нужно беспощадно карать того, кто сознательно тормозит выполнение одного из основных законов Ленина».

Был летний, сияющий день 1927 года. Улицы Старого города оживлены. Бросались в глаза открытые лица узбечек. Женщины робко семенили кожаными кавушами. Покрытые длинной серой паранджой, но с откинутым чачваном, шли по двое, по трое. Их сопровождали женщины более преклонного возраста.

Выполняя поручение женотдела Средазбюро ВКП(б), я спешила в женский клуб за информацией для очерка. Сойдя с трамвая, пошла по переулку. Не прошла и полпути, как услышала гневные крики, громкие голоса и плач девочек, учениц соседней с клубом школы.

Ускорила шаги. Издали увидела у школьной калитки милиционера, сдерживавшего толпу. Сердце сжалось от предчувствия беды. Подошла ближе. Милиционер оказался знакомым. Холматов частенько, по вызову заведующей клубом, приходил в женскую школу ликбеза укрощать наглеца-мужа, ворвавшегося туда для показательного избиения жены, пожелавшей учиться грамоте. Такие явления в ту пору были не редки.

— Что случилось? — спросила козырнувшего Холматова.

— Убийство. Только что… — лаконично ответил он.

Вошла во двор. В дальнем конце у маленькой калитки толпа школьниц окружила группу взрослых женщин и врача в белом халате. Подошла ближе. Передо мной лицом вниз, в луже крови, лежала молодая женщина. Возле нее на земле сидела, рыдая, мать. Она царапала себе лицо, вырывала клочьями распущенные седые волосы. В стороне два милиционера охраняли угрюмого старика со связанными назад руками. Он зло оглядывался, что-то бормоча. Догадалась — убийца.

Стала внимательно вглядываться в морщинистое лицо, обрамленное седой бородкой. Старалась поймать взгляд глаз, спрятанных под красноватыми припухшими веками, тронутыми трахомой. Мне хотелось увидеть хотя бы искру сожаления или растерянности. Но глаза были колючими с искрой бешенства, как у пойманного волка. Что он бормотал, нельзя было расслышать. Мать громко плакала и причитала, обращаясь к убитой, называя ее ласковыми именами.

Русская женщина врач, смахнув слезинки с глаз, подошла к матери, погладила ее по растрепанной голове и проговорила что-то ласковое. Старуха обхватила ее колени и, плача, прижалась к ним. Какая-то школьница присела возле старухи, обняла ее за плечи и тоже заплакала. Звонко плеснулся возглас:

— Иди скорей! Смотри, как звери расправляются с нами, с узбекскими женщинами! — кричала Шамсикамар Гаибджанова. Насколько помню, Гаибджанова в то время заведовала женским клубом, при котором были открыты женская и детская консультации, школа ликбеза и пошивочная мастерская. Туда охотно приходили женщины и, сняв паранджу, чувствовали себя как дома. Одна несли ребят к врачу, другие с книжкой и тетрадкой шли в класс, а третьи, поджав ноги, сидели на кошме и стегали одеяла. Там всегда было оживленно. Женщины рассказывали друг другу новости, делились своими горестями, переживаниями. У одной заболел ребенок, носила к табибу, дал зашитую в тумар молитву — не помогло. Вот и пришла к врачу. Другая жалуется: свекровь сожгла книгу и тетрадь, не позволяет учиться. А муж не против. Он портной и говорит: «Учись. Будешь записывать долги. Разные бывают заказчики. Некоторые отказываются платить».

Убийство привлекло многих активисток. Они расспрашивали мать, как могло случиться, что отец убил единственное свое дитя? Труп не убирали, ждали следователя.

Оказывается, убийца, живший по соседству со школой, которая была размещена в бывшем байском доме, не заделал маленькой калитки, соединяющей оба двора. Вот в эту калитку и бросилась дочь, когда увидела, что отец с топором приближается к ней. Он настиг дочь у входа и ударил по затылку, рассек шею. Дочь упала водвор школы мертвая.

Что же было причиной этой жестокости? Мать рассказала, что муж ее очень жестокий человек. Был мясником, резал овец и торговал мясом. Единственную дочь рано выдал замуж за мелкого торговца мануфактурой. До замужества Хадича в девять лет надела паранджу. Сидела дома, вышивая сюзане. О школе и думать не позволял суровый отец. Не признавая новых форм жизни, он говорил: «Мы мусульмане, у нас закон — коран и шариат. Других законов я не признаю».

В четырнадцать лет отец выдал Хадичу за своего сорокалетнего компаньона, игрока и развратника. Слабые протесты матери не помогли. Муж прикрикнул и пригрозил избить. Через год у Хадичи родилась слабенькая девочка. Через пять месяцев она умерла. Не оправившаяся от родов, молодая мать, потрясенная утратой, заболела. Тихая, кроткая жена скоро надоела развратнику. Он возмущался:

— Что это за жена? Все болеет. Родила дохлую девчонку. Не нужна мне такая жена!

Все чаще и чаще муж где-то пропадал, забывая принести жене продукты. Она голодала, потихоньку плакала, скрывая свое горе от соседей. Иногда шла украдкой к матери, чтобы излить свое горе, выплакаться возле материнского сердца. Не раз просила взять ее к себе домой. В такие минуты мать, испуганно оглядываясь, шептала:

— Терпи дочка! Такая наша доля. Всегда так было. Не захочет отец держать в доме разведенную, почтет за позор.

А муж все больше наглел. От повседневной брани перешел к побоям. Бил за то, что она не может родить сына, за то, что попросит купить продуктов, за то, что худая и часто плачет.

— Зачем тебе рис? Такая дохлятина и на лепешке проживет. — Хадича дошла до отчаяния, стала подумывать, что пора наложить на себя руки, облить себя керосином и сгореть. Умрет она, и все кончится. Так раздумывала она, сидя на супе под большим урюковым деревом. Крепко задумалась Хадича о своей горькой доле. А кругом сияла весна, отцветал урюк. Белые с розовым оттенком лепестки кружились в теплом воздухе, голубело ясное небо, звонко щебетали птицы. Но ничего этого не видела Хадича. Привел ее в себя сильный стук в калитку. Она вздрогнула. Сердце тревожно забилось. Кто же так властно стучит? Муж ушел недавно, теперь его не дождешься. Да и стук не его, не грубый толчок ноги в калитку, а веселый, рассыпчатый. Подошла к калитке, заглянула в щелку, удивилась. В серой парандже стоит женщина и так весело постукивает пальцами по калитке.

— У-уй, хозяйка! Проснись! Новая жизнь стучится, открывай!

Растерянно отодвинула засов, сняла цепочку и, пробормотав приветствие, пропустила гостью во двор. Усадив незнакомку на палас, побежала подогревать еще не остывший самовар. Между тем гостья сбросила паранджу, повесила ее на сучок дерева, оправила сбившийся палас и села, облокотясь на подушку. Все это проделала легко и быстро, весело расспрашивая хозяйку о жизни, о делах мужа. «Как птица щебечет», — подумала Хадича, разглядывая гостью. Это была стройная женщина лет тридцати, с румяным круглым лицом, с черными веселыми глазами. Черные волосы кудрявились, буйно выбиваясь из-под белого платка.

— Что ты, дорогая, смотришь на меня, точно чудо увидела?

— Веселая вы, видно, горя не видели, — вздохнула Хадича.

— Ой-бой! И горе, и болезни, и обиды — всего было, дочка. А теперь счастливее всех! Стала я делегаткой, женщинам помогаю и счастлива.

— А муж? Позволил, не убил?.. — изумленно спросила Хадича.

Делегатка весело рассмеялась, точно кто-то бросил бусы на медное блюдо. Хозяйка смотрела, широко открыв глаза.

— Видишь, жива, значит, не убил. Садись и послушай. Зовут меня Зухра. Была я одна у отца Карима-ака, садовника. Мать не помню. Родив меня, она умерла. Растила бабушка, учил грамоте отец, любил меня, жалел… Свахам отказывал. Лишь на восемнадцатом году выдал замуж, когда заболел. Боялся, что умрет, а я останусь непристроенной.

Зухра примолкла, вздохнула, как-то вся затуманилась. Бывает, в ясный, солнечный день набежит тучка, закроет на миг солнце, и сразу все нахмурится, потемнеет вокруг. Вот такое произошло с лицом Зухры. Оно точно слиняло, померкло. Опустились густые ресницы, погасив веселые огоньки в глазах, сбежал румянец, крепко сжались пухлые губы, и у рта обозначились горькие складки. «Сразу постарела, видно, вправду горе видела», — с сочувствием подумала Хадича. Но гостья уже очнулась, провела рукой по глазам, вскинула гордо голову, улыбнулась, сверкнув белыми, словно сахар, зубами.

— Все это теперь точно кошмарный сон! Ну вот, умер отец, мне было уже двадцать лет. Горевала я, плакала. Не любил муж видеть меня печальной, сердился. Кричал:

— Довольно хныкать! Умер и умер, старый он. Ты не плакать должна, а за мужем лучше ухаживать: один я у тебя.

— А бабушка? Она старенькая…

Как живая встала передо мной старушка, ласковая, заботливая. Осталась одна в большом доме, тоскливо ей и трудно. Сердце заныло, но муж сказал:

— Старухе умирать пора. Мохом вся поросла, не заживется. А дом мы продадим, платье тебе из хан-атласа сделаем, кораллы купим, кольцо с бирюзой, заживем.

Ох как было мне горько это слушать! Но все сделалось так, как говорил муж. Через год умерла бабушка. Горевать мне муж не позволял. Продал дом, сделал платье, а потом стал кутить с товарищами, все спустил. Приходил пьяный, придирался, стал поколачивать. А заступиться некому. Раньше отца он боялся, бабушку тоже. Она не позволяла меня обижать: два раза ходила жаловаться старому имаму, для жертвы пригоняла к мечети барана. Вот он и заступался. Увещевал мужа, грозил изгнать из махалли. А умерла бабушка, я осталась беззащитной. Муж стал издеваться: бил, запирал в коровник, морил там голодом дня два-три. Случайно я попала на митинг, послушала о новом законе, о женотделах и решилась. Пошла просить развод, мне помогли, устроили на пошивочную фабрику, поместили в общежитие. А когда стали проводить следствие, обнаружили, что мой муж укрывал басмачей, помогал им. Судили его и сослали. Вот уже пять лет живу одна.

— Но ведь он вернется… Кончится срок и придет.

— Нет, не придет. Убит он был там в пьяной драке. Ну, а теперь ты расскажи о себе, дорогая Хадича.

От ласкового голоса, от теплого взгляда растаяло оледеневшее сердце молодой женщины. И полилась взволнованная речь. Все рассказала она. Рассказав, всплакнула. Сразу стало легче.

— Не горюй, сестричка! Все уладится. Когда дома бывает твой муж? Я сама поговорю с ним.

— В пятницу. Но утром пойдет в мечеть. Вернется, поест плова, а потом уйдет на базар. Вернется не раньше полуночи.

— В пятницу утром я приду, побеседую с ним. А ты молчи. Не говори, что я приходила.

Настала пятница. «Благочестивый» муж ушел молиться богу, а Хадиче строго наказал:

— Смотри у меня, чтобы к моему приходу был готов плов с айвой. Чтобы ничто меня не задержало дома, а то… — Он погрозил жене палкой. Впервые это ее не испугало.

Вернувшись из мечети, Балтабай зло оглядывался, ища предлога, чтобы сорвать свою досаду на жене. А раздосадовал его собутыльник, который, выйдя из мечети, язвительно напомнил Балтабаю о давнем долге. Но дома был порядок. Все выметено, вычищено, и едва муж снял чалму и парадный халат, плов ждал его на дастархане.

Плотно поев, Балтабай взялся за чайник. Наливая чай в пиалу, обрадовался: предлог найден.

— Эй, дохлая! Почему не заварила кок-чай!

— Вы прошлый раз ругали, что не заварила фамиль-чай…

— А, ты еще разговариваешь! Вот я сейчас проучу тебя…

Но в этот момент раздался решительный стук в калитку. Балтабай, уже засучивший рукава для расправы с немилой женой, пошел отворять калитку. Сняв цепочку и распахнув калитку, отступил в изумлении. Перед ним стояла статная женщина в нарядной парандже. Косые лучи солнца пронизывали сетку чачвана, и он увидел молодое лицо с ясными глазами. Он отступил в сторону, совершенно сбитый с толку.

— Вы хозяин этого приветливого жилища? Простите, что беспокою вас.

— Проходите, прошу вас. Вы, наверное, к жене?

— С женой вы меня познакомите, но я пришла к вам.

Балтабай был озадачен. Пригласив незнакомку во двор, стал угощать чаем гостью, успевшую отрекомендоваться делегаткой.

Недавно он присутствовал на митинге, где выступал сам Юлдаш Ахунбабаев. И сейчас еще в его ушах звенела гневная речь всеузбекского старосты. Людей, истязающих жен, всех противящихся раскрепощению женщины узбечки, он называл врагами народа. Там же был объявлен закон — кара за убийство женщин, снявших паранджу. Он понял, что с делегаткой надо быть осторожным и вежливым. Балтабай чувствовал за собой вину, которую тщательно скрывал, — он был осведомителем у одного крупного дельца, скрытно работавшего в Ташкенте и добывавшего сведения для заграницы.

Долго Зухра беседовала с суровым мужем, убеждая его позволить Хадиче посещать женский клуб и, занимаясь шитьем, зарабатывать себе на жизнь. Хитрый торговец, наконец, согласился, но просил делегатку чаше навещать жену и следить за ее нравственностью. Он рассчитывал через делегатку получать нужные ему сведения.

Часто встречаясь с молодой энергичной женщиной, он почувствовал к ней влечение и предложил ей выйти за него замуж. Как ни старалась Зухра обратить в шутку его ухаживания, он становился все настойчивее. Наконец она серьезно ему разъяснила, что делегатка нарушать закон Советской власти не может, а закон запрещает многоженство.

Только в процессе судопроизводства Зухра узнала, что ее категорический отказ был причиной гибели Хадичи.

Не привыкший получать отпор от женщины, которая, по заветам пророка, создана служить мужчине и доставлять ему одни утехи, Балтабай недолго думал, как ему избавиться от жены, ставшей на пути к достижению намеченной цели. Вот уже три месяца Хадича посещала женский клуб. Там она стегала одеяла и получала столько денег, что могла не только прокормить себя, но и давать на расходы мужу, когда он проигрывался в кости. Это его устраивало. Но ему была нужна Зухра, да и страсть к ней все сильней разгоралась в нем. Он твердо решил освободиться от жены. Соседям и друзьям Балтабай стал усиленно жаловаться на жену, а потом придрался к какому-то пустяку, обвинил ее в распутстве и три раза яростно прокричал «талак».

По мусульманскому закону, это означало, что жена получила развод, стала мужу посторонней женщиной. Ей оставалось надеть паранджу, опустить чачван (покрывало) и удалиться в дом родителей. Но Хадича, хотя и опустила на лицо покрывало, сидела не двигаясь. Она горько плакала, умоляя пощадить ее, ни в чем не виновную. Выведенный из себя Балтабай схватил Хадичу за плечи и вытолкнул за порог.

Оскорбленная, оглушенная, растерянная пришла она в родной дом. Зная суровый нрав отца, бедная женщина трепетала, когда стучала в калитку. Но старика не было дома. Плача, рассказала матери о своей беде. Спросила: не следует ли ей наложить на себя руки? Ведь другого выхода для опозоренной нет.

— Что ты, что ты, несчастная! Грех, великий грех! Лучше выпей чаю, разведи огонь под казаном да постирай белье. Придет отец, увидит, что ты работаешь, смягчится, тогда я и расскажу ему. Поздно отец возвращаемся, ты успеешь все переделать…

Но случилось вес иначе. В этот день старик пошел к зятю занять денег на покупку барана. Тот воспользовался случаем отказать в займе и оправдать свой развод. Стал укорять старика, что он плохо воспитал дочь. Она опозорила мужа, не слушается его, ходит в клуб, там развратничает. Вся махалля смеется над ним. Сегодня он дал жене развод.

— Не о такой жене я думал, когда женился на вашей дочери. Верните мне часть калыма. Развелся по ее вине.

Взбешенный старик вернулся домой в тот момент, когда дочь подкладывала дрова под котел, кипятила белье. Ни слова не говоря, отец снял чалму, верхний халат и, отыскав топор, направился к дочери. Хадича, искоса наблюдавшая за ним, сразу поняла, зачем понадобился отцу топор. Она вскрикнула и бросилась в маленькую калитку, рассчитывая спрятаться среди учащихся девочек, но он настиг ее.

Так оборвалась жизнь одной из узбекских женщин. Она стала жертвой шариата.

КОМСОМОЛЬСКИЙ ВОЖАК

Памяти Гафура Гуляма

Солнце ярко било в широкое окно небольшой комнаты, заставленной столами, за которыми сидели женщины. Большинство из них были в красных косынках. В комнате шумно и немного суетливо. Это кузница женской свободы. В этой комнате решались все общественные и семейные женские дела. Напротив входной двери, возле большого шкафа, за письменным столом сидела секретарь Студенцова, молодая бледнолицая женщина. Студенцова так углубилась в работу, что, казалось, не слышала ни шума, ни пронзительного голоса крикливо одетой, с густо насурьмленными бровями узбечки. Она, сидя у стола маленькой русской женщины с уставшим лицом, капризно кричала.

— Ты женотдел, помогай! Я хочу развод, давай развод! Зачем мне муж, который не может купить мне хан-атласа на платье?

Возле другого стола, сбросив паранджу и закрыв ладонями лицо, тихо плакала молодая, почти девочка, женщина. Обняв ее за плечи, заведующая женским клубом взволнованно говорила:

— Ну не плачь же, Халима, не плачь! Не дадим тебя в обиду. Судить будем твоего мужа. Если ты решила уйти от него, поможем. Устроим на работу. Будешь на ткацком стайке работать, выучим. Но где жить?

— У сестры старшей. Она давно зовет. Вдова, скучно ей одной.

Это обычная картина напряженной работы женотделов в период худжума, то есть наступления, наступления на врагов раскрепощения женщины. Много было забот и работы женотделкам в ту пору. Женщины рвались к свободе. Те, кто был посмелее, сами шли в женотдел искать защиты, помощи, а более робкие покорно сидели в ичкари и, трепеща от страха, ждали помощи делегаток. Женская половина — ичкари — в домах правоверных мусульман бурлила. Там обсуждались вопросы о правах женщины и случаи освобождения от произвола мужа. Этого свободомыслия не могли перенести мракобесы. Вековые предрассудки вспыхнули с новой силой. В глухих стенах ичкари, особенно по ночам, творились черные дела. Непокорных женщин морили голодом, истязали, запирали в темный хлев, а если это не помогало, убивали.

Но у людей разные характеры, разные условия жизни и разные обстоятельства. Иногда в женотделе происходили анекдотичные эпизоды. Помню, зашла я в женотдел за материалами для журнала «Коммунарка Украины». Студенцова стала подбирать жалобы и присланные с мест протоколы. Вдруг входит огромного роста детина в старом халате в тюбетейке, смущенный останавливается в дверях, явно подавленный женским окружением. Стоит и мнет концы своего поясного платка, молчит.

— Какое у вас дело? С кем хотите говорить? — спросила Студенцова. Он беспомощно оглядывается и бормочет что-то непонятное. Приехавшая на совещание заведующая Бухарским женотделом Зухра помогла бедняге, — перевела ему вопрос Студенцовой. Он застенчиво стал объяснять, что у него есть разговор очень серьезный с самым главным женским начальником. Доложили Любимовой. А у нее в кабинете сидела делегатка с какой-то молодой обиженной узбечкой. Любимова вышла в канцелярию, села за стол и устремила свои строгие серые глаза на парня.

— Зухра, спроси у него, что он хочет? Да подробнее, точнее. — Выслушав Зухру, детина немного приободрился, низко поклонился. Прижав руку к сердцу и глядя на Любимову, заговорил:

— Вот вы, начальник, защищаете женщин, когда их обижают, это хорошо, это надо. А кто же защитит мужа, когда его обижает жена?

Все мы едва сдерживали улыбки, но Любимова оставалась серьезна. Она сочувственно сказала:

— Расскажи. Что случилось?

— Год назад я женился. Нас с Лолой обручили, когда мы были маленькими. Долго я работал, чтобы собрать калым, трудно было. Но вот привез я жену в свою кибитку на Буз-базаре, за Саларом. Жили хорошо, дружно. Лола у меня славная… Но недавно жена подружилась с молодой соседкой, женой старика лавочника. Нехорошая эта женщина, бесстыдная, крикливая. С мужчинами сама заговаривает, лицо им открывает, на мужа кричит, всегда с ним ссорится, грозит разводом. И мою Лолу научила. Вот она и требует, чтобы каждую пятницу я ей делал подарки, а теперь потребовала хан-атласа на платье, коралловое ожерелье. Плачет, грозит уйти, совсем дома покоя нет. А где я денег возьму? Я не бай. Целый день работаю, чтобы Лолу каждый день пловом кормить. Ситец покупаю на платье, а она мне в лицо кидает… Что буду делать? Помоги, начальник!

Всем нам было интересно, как ответит на этот сложный вопрос Любимова. Но она нашла правильный выход. Вместе с Каримом, так звали парня, она послала делегатку Хасанову. Это была пожилая вдова, серьезная и самостоятельная женщина. Хасанова должна была проверить жалобу парня, расспросить жену и обоих привести в женотдел. На другой день пришли все трое, жалоба подтвердилась. Молодой миловидной женщине разъяснили всю неприглядность ее поведения, мужу втолковали, что жене надо учиться жить по-новому и работать хотя бы в пошивочной женской артели, пусть не препятствует жене. Он охотно согласился. Опеку над молодой парой поручили Хасановой, благо, она жила тоже на Буз-базаре.

Месяца через два Хасанова привела сияющую Лолу. Та развернула принесенный сверток и заговорила:

— Посмотрите же, сестры, что я купила Кариму; сама деньги заработала. Он, бедненький, никогда еще не носил шелковый халат. — Лола радовалась, как ребенок, разворачивая мужской халат из дешевого шелка, и, захлебываясь, рассказывала, как интересно они теперь живут. Муж вечерами ходит в чайхану, где открылись курсы ликбеза, а придя домой, учит жену всему, чему учился сам. Так начала формироваться новая семейная жизнь на основе труда и взаимного доверия супругов.

Но пора уже вернуться к тому дню, в который женотдел познакомился с комсомольским вожаком, ставшим верным помощником в деле раскрепощения женщин.

В тот момент, когда разбушевалась крикливо одетая узбечка, в комнату решительными шагами вошел комсомолец — все притихли. Высокий, плечистый, в кожанке, в элегантных коричневых сапогах, он окинул соколиным взглядом всех присутствующих, сдвинул кепку с большим козырьком на затылок, тряхнул кудрявой головой и громким, слегка гортанным голосом произнес приветствие. Узбечки прикрыли лица паранджой и опасливо поглядывали на кобуру, висевшую на поясе, и нарядную камчу — на руке. Его продолговатое бледное лицо было утомленным.

— Харманг! Не уставайте, товарищи! Мне надо срочно поговорить с уртак Любимовой, — говорил он, мешая узбекские слова с русскими. Видно было, что сильно взволнован.

В это время дверь открылась, и в комнату вошла Любимова.

— А вот и сама товарищ Любимова, — сказала Студенцова.

— В чем дело? Вы откуда, товарищ? — спросила Любимова.

— Я секретарь комсомола Старого города, мое имя Гафур. Ночью наши комсомольцы вместе с милицией выезжали на операцию. В Пскент нагрянули басмачи, мы их ловили…

— Есть раненые? — беспокоясь о муже, бывшем в отряде, спросила Росс.

— Драка была, наши все целы, а вот басмачи сразу в горы удрали. Но с десяток пленных мы пригнали. Уртак Любимова, я привез на арбе женщину, хочу сдать женотделу…

— Где она?

— Там, у подъезда, больная совсем.

— Кто она? Зачем привезли в город?

— Она жена пскентского бая. Мы у него делали обыск, искали басмачей — и в сарае, в яме, обнаружили на цепи младшую жену.

Мы во все глаза глядели на комсомольца. Слишком это было невероятно, чтобы в двадцатом веке держали в яме на цепи женщину. Но лицо Гафура не вызывало сомнения, оно горело негодованием.

— Возможно ли?!

— Как так на цепи?.. — посыпались вопросы.

— Сказки рассказывает, — заявила одна из делегаток, недавно начавшая работу в женотделе. Комсомолец круто повернулся к ней, глаза его загорелись недобрым огнем.

— Сказки? Да? Сказки! На, смотри! — Он вынул из грудного кармана свежие снимки. Один протянул Любимовой, достав другой, отдал той, что не поверила. Снимок быстро пошел по рукам, а Гафур взволнованно говорил:

— Плохо снято. Торопились мы, света было мало. Да и Акбар не совсем умеет, учится только…

— Вот смотри, кого защищает женотдел! А ты со своим хан-атласом…

Голос Росс звенел слезами, когда она показывала фотографию «моднице». Та жадным взглядом впилась в снимок, с которого смотрела на нее бледная худая девчушка, с лохматыми волосами, с ошейником, прикованным цепью к стене. В глазах было безумие, страх и горе.

— Ой-бой, бой! Вай! Зачем такое? — запричитала, заплакав она. Любимова круто повернулась к Студенцовой.

— Больную в сопровождении делегатки отправь в больницу. Немедленно. По телефону сообщи редактору, пусть пришлет корреспондента. Надо снимок опубликовать. Послать комиссию на место. Почему местные власти это допустили? Вас задерживать не будем, но все же расскажите Студенцовой подробнее. Она запишет. Где муж женщины?

— Мы арестовали его за помощь басмачам, за их укрывательство. Трех у него выловили. В клевере спрятались.

— Расскажите Студенцовой и отправляйтесь домой, отдохнуть вам надо.

— Некогда! На совещание тороплюсь. Такое дело, опять к вам завтра придем, с материалом…

Так состоялось наше первое знакомство с пламенным комсомольцем Гафуром.

Как оказалось, совещание, на которое спешил Гафур, было исключительно важным. Мне об этом совещании рассказали те, кто там присутствовал.

В Старом городе в помещении милиции на балахане, где всегда устраивали свои совещания комсомольцы, было очень шумно в этот день.

— Что за безобразие! Собрал нас, а сам где-то болтается, — горячился Султан Джуманияз.

— Записать ему строгий выговор! Он любит нам их записывать, вот пусть сам попробует, — пробурчал рослый детина мрачного вида.

— Тоже мне, строгий выговор! Собрание еще не открыли, а ему строгач записывай! А знаем мы, где он? Может, поручение власти выполняет… — возмутился Акбар, защищая друга. Он аккуратно раскладывал в тетрадке какие-то снимки.

— Эй, ребята! Акбар что-то знает…

— Знает? Просто дружка защищает.

— Пусть говорит, если знает!

— Говори, Акбар! Что за секреты у вас, фотограф?

Акбар лукаво оглядел собравшихся.

— Э-эх! Что значит, нет Гафура! И порядка нет. Чирикаете, точно воробьи. Налетаете, клюете, а толку нет и нет…

— Тоже критик нашелся! А ну, скажи, где это вы с Гафуром утром пропадали? Спали? Видно, всю ночь в чайхане провели, песни пели под дутар…

— Тише, ребята! Вон Гафур идет. Э, да он с «пушкой». Воевал, что ли? — проговорил Султан, сидевший у окна.

Все кинулись к окнам, смотрели, как возвращается их вожак.

Гафур шагал торопливо, но вдруг повернул назад, сделал несколько шагов и присел на корточки в тени старенькой калитки.

— Ну вот, его люди ждут, а он отдых устроил в тени дувала, — возмутился Султан. — Да и ребят половина не пришла на собрание…

— Гляди. Голову свесил, сгорбился. Пойду узнаю, может, помочь надо, — забеспокоился Тимур (тот мрачный детина, что хлопотал о выговоре Гафуру). Он уже поднялся, но его остановили.

— Не торопись. Идет!

Когда вошел секретарь, все его окружили, расспрашивая наперебой, что с ним случилось, здоров ли.

— Потом, ребята. Султан, открывай собрание, запоздал я… Из доклада все узнаете. Акбар, приготовь снимки.

— У меня все готово. Начинай, Гафур!

С большим вниманием слушали комсомольцы сообщение своего секретаря о том, как экстренно был мобилизован отряд комсомольцев в помощь наряду ташкентской милиции для борьбы с басмачами, укрывшимися в Пскенте. Рассказал, как после горячей, но короткой схватки, в которой участвовали возмущенные наглостью басмачей жители кишлака, удалось разгромить бандитов.

— Потом мы стали вылавливать спрятавшихся, не успевших ускакать в горы, десяток выловили. Пленных связали и пошли делать обыск в дом лавочника…

— В дом почтенного Салиха-хаджи? Ночью? Как можно! — вскипел хорошо, даже франтовато одетый румяный парень.

— Ага, вот когда в тебе заговорила байская белая косточка! — прогудел мрачный Тимур. Тот вздрогнул и мирно сказал:

— Напрасно, Тимур, обижаешь меня! Тимур, ты же знаешь, что отец выгнал меня. А Салих-хаджи недавно для школы пожертвовал продукты, для бедных отдал барана, он наш…

— Может быть, ваш, но не советский. Он трех вооруженных басмачей спрятал, забросал их сухим клевером, едва нашли. — Акбар возмущенно потрясал пачкой снимков. Султан постучал карандашом.

— Прекратить базар! Доклад еще не окончен. Продолжай, Гафур.

— Продолжаю. Слушай, ты, ревнитель старых обычаев, Балты Ибрагим. В доме бая Салиха-хаджи, кроме трех басмачей, которые, отстреливаясь, ранили милиционера, мы наткнулись на замаскированную яму, в которой сидела на цепи младшая жена этого благодетеля бедных. Ребята! Вот уже восемь лет, как революция принесла свободу всем угнетенным. А тут человек на цепи!..

— Так это женщина! Наверно, очень провинилась, — не удержался Балты. Эта реплика вызвала взрыв негодования. Гафур внимательно прислушивался к горячим дебатам, наблюдал за лицами ребят и, выждав, веско проговорил:

— Акбар, покажи ребятам снимки и расскажи, и чем провинилась эта девчушка. А вы, ребята, посмотрите, во что почтенный хаджи-зверь превратил ее. Мы составили протокол, опросили свидетелей…

— А что сделали с баем? — спросил Балты.

— То, чего он заслужил. Арестовали и сдали в тюрьму.

Когда закрыли собрание и ребята разошлись, Гафур сказал Султану, Акбару и Тимуру.

— Предстоит большое дело, о нем никто не должен знать. Надо нам подобрать проверенных, крепких ребят и часам к двенадцати ночи устроить засаду.

— В чем дело, Гафур? Нам можно узнать?

— Вам, да, но больше ни одна живая душа не должна это знать. Когда я шел сюда, меня остановил детский голос. Оказывается, в соседнем переулке готовится казнь непокорной жены, которая ходит в женский клуб и учится. Семейный суд после избиения до полусмерти приговорил непокорившуюся к смерти. Ее ночью отнесут на носилках на кладбище и закопают живой.

— Вот мерзавцы! Это тебе через калитку сказали? Ну как таких злодеев не расстреливать! — Акбар негодовал.

Султан сжал кулаки и сдвинул брови. Месяц тому назад убили его невесту, подругу детства, веселую Замиру. Она поверила в новый закон и сбросила паранджу, записалась в комсомол.

— Да. Не всем комсомольцам можно доверить такое дело. Подберу верных ребят. Задержим здесь, но тихо, без шума. А если старики?

— И старикам не позволим мешать строить новую жизнь. Нам нужно солнце науки, свежий воздух вместе с радостным трудом. А непокорным, если даже они старики, мы не позволим нарушать советский закон, справедливый, как наша совесть, закон! — громко проговорил Гафур и провел рукой по глазам.

— Эй, Гафур, ложись-ка ты спать. Я-то немного успел вздремнуть, пока ты отвозил в женотдел несчастную. — Акбар озабоченно смотрел на сильно осунувшееся лицо друга.

— Всем нам надо выспаться, подготовиться к ночной засаде. Будет драчка, в ножи встретят, а нам нельзя применять оружие…

— Эге, вверх стрелять не запрещено! Это напугает преступников, и милиция прибежит на помощь. Не так ли, ребята?

— Правильно говоришь, Акбар! А я позову брата, скажу, что будем ловить контрабандистов. Он у нас милиционер, да такой палван, что один с четырьмя справляется, — заявил Султан.

— Дежурным оставьте Карима. А соседнего мальчишку, Хамида, надо привлечь к нашей работе. Это он сообщил мне. Тихонько, через щелку.

Была глухая ночь, темная и зловещая, как совесть злодея. Безмолвны улочки и тупички Старого города. Из-за глиняных дувалов не слышно ни звука, ни движения, не видно ни отсвета гаснущих очагов, ни отблеска скупого света лампы. Все вокруг погружено в глубокий сон. Но вот вдали послышался конский топ; все ближе, ближе… По тихой улице прорысил конный патруль. Перед рассветом этим же путем проедет еще раз.

— Пора! Хамид сказал, что как только проедет патруль, убийцы вынесут носилки, — шепнул Гафур.

Шесть человек выскользнули из комсомольского штаба и, бесшумно двигаясь, укрылись в нишах соседних с тупичком ворот. Почти тотчас открылась дальняя калитка. Из нее тенью мелькнул человек, огляделся. Тихо ступая, прошел до угла, постоял, прислушиваясь, и, не заметив ничего тревожного, вернулся назад. Следом в тупичке послышались осторожные шаги. Впереди шла охрана из трех человек, следом четверо несли на плечах носилки, покрытые сверху шелковым покрывалом. Это шествие замыкали два благочестивых старичка в белых чалмах. Едва процессия завернула за угол и достигла первых ворот, как оттуда шагнула высокая фигура, подняла руку, и насмешливый голос произнес внушительно и громко:

— Правоверные! Какое святое дело заставило вас нарушить приказ — до утра оставаться в своих жилищах?

Казалось, грянул оглушительный гром. Все застыли. Топоча кавушами, вперед ринулись старики, подошли к Гафуру.

— О, это нечестивый комсомол! Разве ты, отверженный, не видишь носилок скорби? Мы идем хоронить старушку, скончавшуюся после заката солнца. Дай дорогу!

— Для похорон завтра будет целый день. Несите в наш штаб, там как раз дежурит врач. Он посмотрит, отчего умерла старушка. Куда?! — вдруг крикнул Гафур, заметив, что его обходит согнувшаяся тень с ножом. Тот бросился на комсомольца, но его перехватил милиционер. Его внушительная, плечистая фигура заставила всех отступить. Из укрытия вышло еще четверо. Носилки дрогнули и повернули к тупичку.

— Стой! — прорычал Тимур, загораживая дорогу.

— Стой! Не двигаться! Вы арестованы, — прогудел милиционер, крепко сжав руку убийцы с ножом. Нож выпал.

— Вай-дот! Вай-дот! Разбойники! — завизжал старик, ведший переговоры. Ему на помощь пришел второй:

— Неверные! Покойников не почитаете! Будьте прокляты! Да покарает вас аллах! — Старики старались прорваться вперед.

В это время носилки странно задергались. Из них послышался глухой стон. Державшие бросили носилки и кинулись бежать в разные стороны, но комсомольцы переловили их, скрутили руки.

— Стереги их, Сабир, а мы займемся «покойницей». Сколько их? Четырех мы связали, пятого ты стукнул, лежит и думает, как бы удрать. Шестого ты держишь. Значит, трое удрали. Справишься?

— Как не справиться? Эй, ты, ротозей! Садись на того, что лежит… — Едва милиционер прикрикнул, лежавший вскочил и заскулил:

— Я не уйду… Они меня насильно заставили нести носилки. Я не хотел. — И он уселся возле милиционера.

Гафур и Султан подняли перевернувшиеся носилки. На земле лежал крепко завязанный мешок. Подняли валявшийся нож, распороли грубую ткань и увидели обнаженную, всю в синяках и ожогах молодую женщину, потерявшую сознание.

— Что будем делать? Выживет ли? — проговорил он, укрывая женщину своей курткой. Султан, скрипнув зубами, сказал:

— Мало расстреливать этих изуверов! Надо жечь на медленном огне.

— Вот что, ребята! Через полчаса здесь будет патруль, пусть он заберет и преступников, и замученную. Куда мы ее ночью денем?

— Это верно. Надо в Новый город. Здесь у нас арестованные сбегут, а больную отравят, чтобы не выдала виновных. — Гафур взглянул на часы. — Да минут через двадцать патруль поможет нам. Где Тимур?

— А, вон бежит. Что-то тащит. — Акбар пошел навстречу. — Чего ты?

— Чаю горячего принес. Она едва дышит. Давай, Султан, пои.

Пока несчастную поили чаем, среди связанных началась суета. Они попытались незаметно развязать друг друга, но Сабир не зря считался одним из лучших борцов в махалле. Он махнул свободной рукой, и трое легли, а четвертого, прыгнувшего в сторону, схватил за ногу тот, который заявил, что насильно был привлечен к злому делу. В это время послышался конский топот, все вздохнули с облегчением. Преступление не свершилось.

…Сдав в редакцию стихи, написанные под впечатлением пережитого в течение двух бурных ночей, Гафур зашел в ЦК комсомола. Там его ждали.

— Тебя хочет видеть начальник Особого отдела. Поспеши, — сказал, здороваясь, заведующий отделом пропаганды.

— Спешить надо на той, чтобы плов не прозевать, а в Особом отделе плова не будет. Чую, маклаш дадут, шея с утра чешется.

— А что? Натворил что-нибудь? Говори!

— Ночью муллу упустили из Кукельдаша, нес он хоронить живую женщину. Удрал. Из самых рук ушел.

— Получишь, что причитается! Двигайся, да поживее.

Но в Особом отделе разговор был большой, на другую тему. Гафур подоспел как раз, когда разрабатывали план ареста давно выявленных врагов Советской власти. Поступили сведения, что в чайхане, возле базарчика Иски-Джува, должны собраться заговорщики. Ожидается приезд главного настоятеля соборной мечети из Бухары. С ним прибудет долгожданный турецкий муэдзин. На это совещание надо незаметно проникнуть, послушать, о чем там будут говорить.

Получив инструкции, Гафур отправился в больницу, узнать о состоянии спасенной им ночью женщины. Там с ним не захотели разговаривать о том, что его интересовало. Наконец он дождался главного врача, а тот, убедившись, что перед ним секретарь комсомольской организации да к тому же спаситель несчастной сказал:

— Не обижайся, друг. Эту женщину охраняет женотдел. Никого не пускают к ней. Уже хотели подкупить сиделку, чтобы пробраться к ней и погубить. Всю ночь мы боролись за ее жизнь. Теперь спит. Будет жива, поправится. Хорошим будет борцом за освобождение женщин: сама чуть жива, а все время шепчет угрозы палачам.

…Высоко вознеслось старинное здание мечети-медресе Кукельдаш. Построенное триста лет назад, оно было местом кровавых расправ и жестоких казней, а в наши дни, на заре новой жизни, стало местом тайных убийств непокорных женщин. Время разрушило верхний этаж, источило стены, но фанатичные поклонники аллаха время от времени ремонтировали их, стараясь поддержать этот оплот бесправия и убийства.

Невдалеке от медресе Кукельдаш, возле базарчика, под старым развесистым карагачом, приютилась маленькая чайхана. Деревянный настил над полноводным, широким арыком и густые лохматые ветви карагача создавали благодатную прохладу в знойную пору, манившую на отдых.

Здесь было очень уютно и на закате, после вечернего намаза, когда косые лучи солнца слегка пронизывали густую листву и тонкой золотой сеткой ложились на старую кашгарскую кошму. В круглой клетке, подвешенной среди густых ветвей, звонко «пит-пиликала» перепелка, под настилом плескался и всхлипывал арык, стремясь что-то рассказать о виденном за долгий жаркий день. Все это миром и покоем манило прохожего и проезжего путника. Особенно людно бывало здесь по вечерам, когда при свете висячей лампы сюда собирались мелкие торговцы, на закате закрывшие свои лавочки, мардикеры, уставшие после трудового дня, студенты медресе Кукельдаш со своими наставниками и шоиры — певцы-поэты. Все они заглядывали в чайхану, чтобы выпить чайник кок- или фамиль-чая, послушать газели шоира, обменяться новостями и принять участие в спорах студентов, которые считали чайхану своим клубом, а посетителей — желанной аудиторией для демонстрирования своего красноречия. А их наставники настойчиво стремились проповедовать здесь идеи шариата, искали новых мюридов. Обычно все это кончалось приготовленным в складчину пловом, который мастерски готовил старый чайханщик.

В один из таких вечеров маленькая чайхана как бы принарядилась. Палас и кашгарские кошмы, покрывавшие настил, выбиты и вычищены, земля вокруг и даже часть дороги политы и чисто подметены, медный начищенный самовар блестел как новый, а посуда и котлы тщательно вымыты.

Из ворот медресе, важно ступая, вышел настоятель мечети. За ним потянулась вереница преподавателей и приближенных учеников — опора имама. Они шли, тихо беседуя, сохраняя на лицах благочестивое выражение мусульманина после последнего намаза. Спустя две-три минуты ворота вновь открылись и пропустили группу студентов, во главе которой шагал стройный веселый юноша с насмешливыми глазами. Он говорил, обращаясь к товарищам:

— Помните наш уговор — не сдавайте своих позиций. Начну спор я, а вы поддержите да поэнергичнее.

— Имам рассердится, — тихо проговорил бледный юноша с печальными глазами.

— Пускай! Мы думающие люди, а не стадо. Конечно, надо вежливо.

— Смотрите, — прервал коренастый парень, — что за представление!

Все повернули головы и увидели, как из-за дерева от чайханы метнулся человек с ведром, весь в лохмотьях, с завязанной щекой. Он согнулся в низком поклоне перед имамом, потом быстро подбежал к мостику и начал усердно поливать тропинку, уже основательно политую ранее. Имам шел чинно, опираясь на посох, стараясь ступать там, где было посуше. Не успел он ступить на мостик, как усердный поливальщик выплеснул ему под ноги полное ведро, да так неловко, что брызги залепили лакированные кавуши и длинные полы нарядного, серебристого шелка халата. Имам поскользнулся, ахнув, уцепился за своего рослого мюрида. Поднялся крик, азанчи с палкой кинулся на виновного, но старик-самоварчи успел уже ударить и оттолкнуть растерявшегося парня. Тот стоял в стороне, выпустив из рук ведро и широко открыв обезображенный рот, озираясь из-под грязной повязки одним глазом. Пока имама приводили в порядок и усаживали на помост, где для него была постелена курпача — стеганая подстилка, — самоварчи взволнованно говорил:

— Не извольте гневаться, святой отец, этот глухонемой дивона, он мученик за веру…

— Кто он? Урод какой-то, откуда взялся? — подозрительно глядя на парня, спрашивал имам.

— Пришел из Ходжикента. Там попал в руки краснопалочников. Они и изуродовали его, слабоумным стал, слуха лишился, язык отрезали.

— Несчастный. Он правоверный?

— Да, был воином газавата.

Понизив голоса, переговаривались в свите имама. А вторая группа студентов приближалась, стараясь изобразить на лицах благочестие. Хотя за минуту до этого студенты весело смеялись над своим строгим наставником. Между тем самоварчи рассказывал:

— Старательный парень, работает как раб. Вот только звереет, когда увидит красноармейца. Был он в рядах борцов за веру, ранили его в схватке и попал к этим отступникам. Если б не мулла Юсуф-хаджи, пропал бы парень…

— То-то, когда он разинул рот, я увидел что-то красное, точно кусок мяса. Видно, отрезанный язык. — Азанчи сморщился от отвращения. Все сочувственно посмотрели на парня, а он, закрыв лицо руками, согнувшись под тяжестью отчаяния, что-то мыча, ушел в ближайшие ворота. Никто не заметил, как спустя некоторое время, когда люди были поглощены беседой, склонившись друг к другу, поливальщик незаметно юркнул под настил, залег там, на берегу арыка, чутко прислушиваясь к таинственной беседе имама с азанчи.

Наконец жаркие споры студентов затихли. Посетители разошлись. Шоир закончил распевать свой дастан о битве краснозвездных богатырей с шайками Джунаидхана, нападавшими на мирные кишлаки хивинцев и аулы туркмен. Едва он ушел, как имам обратился к «непокорным» студентам, выступавшим в спорах против наставников, предложил им пройти в мечеть подготовить вопросы. Через час он придет разъяснить их заблуждения. Все они встали, склонились в поклоне и гурьбой направились к медресе. Остался лишь их задиристый вожак, он присел за спиной у дюжего детины, верного спутника имама. Несомненно, его сразу обнаружили бы, но к чайхане подъехал запыленный всадник в военной форме. Он устало слез с покрытого потом коня. Взяв его за повод и подведя к дальнему краю настила, привязал на длинный чембур и устало опустился на кошму. Подбежавшему самоварчи сказал:

— Чаю, браток, да покрепче! Два дня не спал… Где тут военкомат? Фу, черт! Сидя засыпаю…

Самоварчи растерянно оглянулся, пробормотав. — Не понимаю, — и побежал за чаем. Азанчи заговорил:

— Не понимает он по-русски. А военкомат помещается в Новом городе. Здесь только дружина и милиция. Издалека ваш путь?

— Из Самарканда. Срочное донесение, день и ночь скакал, коня замучил и сам измотался. — Он сделал несколько глотков чая, растянулся на кошме и моментально захрапел.

— Вот так гонец! — усмехнулся азанчи. — Голыми руками бери. — Он перевел имаму слова военного. Тот нахмурился, посмотрел на притихших мюридов, тихо сказал:

— Я получил сообщение из Бухары. Настоятель и его спутник задержатся в Самарканде. Не арестовали ли их? Надо добыть бумагу.

— Проснется. Спит-то как… на животе, — с сомнением сказал азанчи. Телохранитель имама, рыжий детина, пробурчал:

— Тогда голову надо отрезать. — Он ощупал на поясе нож. Имам опасливо покосился на чайханщика, но тот был углублен в свою работу: аккуратно собрал на поднос нарезанную для плова морковь, мясо, лук и пошел готовить плов.

— Догадался уйти старик. Не доверяю ему. А ты попробуй достать бумагу. Может, не проснется… — Имам осмотрел спящего бойца. Телохранитель встал и, косолапо шагая, подошел крадучись к спящему. Нагнувшись, прислушался к дыханию и решительно протянул руку. Вдруг дремавший конь вскинул голову, прижал уши, заржал, оскалив зубы, и чуть не схватил руку. Детина испуганно отпрянул, опасливо косясь на злого коня.

— И-и-е! Вот шайтан, чуть руку не отгрыз, проклятый…

— Пусть спит. Слышу шаги, это Абдулла-касаб. Он нам достанет бумагу, да и голову этого неверного. А труп унесем, спрячем там, где живет такой же разрушитель шариата. — Имам напряженно вглядывался в темень дороги. Вскоре к чайхане подошел дервиш.

К этому времени на опустевшем настиле чайханы осталось не более шести человек, приближенных имама, кроме спящего красноармейца и веселого студента медресе Кукельдаш. Он сидел в отдалении с края и почти сливался со стволом дерева. Юноша делал вид, что наслаждается чаем. Казалось, он не замечал, что делается вокруг. Но вот дервиш тенью скользнул на мостик, перешел его и шагнул к любопытному студенту. Остановился и, гнусавя стих из корана, дробно застучал посохом о сухую землю. Обернувшийся имам гневно сверкнул глазами и сурово проговорил ослушнику:

— Непокорность от дьявола! Сегодня ты будешь наказан. Иди!

Юноша, побледнев, вздрогнул, нехотя встал, прижал руки к груди, низко поклонился и медленно направился к воротам мечети. В его голове ясно рисовалась картина: вот он привязанный стоит, охватив резной столб мечети, руки прикручены бечевой. А вокруг собрались наставники и студенты, они слушают негодующий визгливый голос имама, поучающего смирению и покорности. При каждой фразе он взмахивает посохом, а присутствующие, по одному проходя мимо наказуемого, длинной тонкой палкой ударяют по обнаженной спине. Так до тех пор, пока спина не превратится в сплошную рану.

Медленнее становятся шаги юноши, дрожь проходит по телу. Но вот и ворота, тень от стены скрыла его от зорких глаз сидевших в чайхане. Приникнув к стене, он бесшумно скользнул в сторону, завернул за угол. Но едва он сделалнесколько шагов, подобрав полы халата, чтобы бегством спасти себя от предстоящих истязаний, как сильные руки схватили его.

Он услышал тихий голос:

— Молчи! Кто ты? Куда спешишь?

— Я студент медресе, спасаю свою жизнь от назначенного истязания, — стуча от страха зубами, проговорил он. — Спешите, в чайхане хотят зарезать спящего красноармейца, — добавил он, все еще стуча зубами от пережитого.

— Да это же Анвар! Я знаю его! — проговорил один из державших студента. Тот обрадованно оглянулся на голос.

— Карим! Слава аллаху, теперь я не погибну.

— Пошли! Ты с нами, Анвар! Поможешь взять своего имама. Сейчас должен прозвучать сигнал…

И, точно дожидаясь этих слов, гулко прозвучал раскатистый выстрел. Все трое и Анвар бросились к воротам мечети. Анвар удивился: точно ожили все неровности в стенах высокого здания, отовсюду выскакивали люди, бежали к чайхане, другие — к воротам. При свете луны Анвар увидел, что, подобрав полы халатов, от чайханы во весь дух неслись два человека. В одном он узнал дервиша. Массивные ворота мечети приоткрылись для беглецов. Вот-вот они скроются за ними. Анвар сделал отчаянный рывок, влетел в ворота, выхватил у привратника — старого кляузника — дубину и, свалив его с ног, повернулся к вбежавшему во двор дервишу. Тем временем комсомольцы взяли визжавшего имама. Анвар остался один против двух, так как сторож поднялся с земли и тоже вытащил нож. Дервиш размахнулся, но юноша успел ударить его по руке. Нож выпал. Оба противника разом кинулись на Анвара. Плохо пришлось бы ему — не подоспей на помощь милиционеры и Карим. Дервиша и сторожа связали и повели к чайхане.

Там милиция стерегла связанных пятерых мюридов. Когда подвели трех арестованных, красноармеец весело проговорил:

— Ну, теперь все в сборе. Никого не упустили, операция прошла удачно. Поздравляю, товарищи!

В это время из ворот вышел старик чайханщик с большим блюдом в руках. Поклонившись, проговорил:

— Прошу, дорогие гости, откушать плова. Не свершилось здесь гнусного дела — убийства человека, слава аллаху, рад я! Прошу начальник. — Он поднес блюдо красноармейцу.

Имам ощерился, стал извиваться, стараясь вырваться.

— Проклятый! Ты, старик, предатель. Да покарает тебя аллах!

— Не горячись, почтенный! Много черных дел на твоей душе, и аллах уже покарал тебя, — проговорил старик, ставя блюдо.

В чайхане же, когда ушел Анвар, произошло следующее: проводив пытливым взглядом непокорного студента, дервиш — он же Абдулла-касаб — вспрыгнул на помост и, поджав ноги, уселся между имамом и его телохранителем. Ему сейчас же поднесли пиалу чая, подвинули сладости, лепешки и склонили головы в ожидании.

— Вы, почтенные, очень неосторожны, — грубо заявил он. — Вот из-за такой беспечности в Самарканде арестовали ишана и гостя из Турции. Что за человек храпит здесь?

— О-оббой! — тихо воскликнул имам, погладив свою густую бороду. — Я опасался этого. У спящего человека не иначе важное донесение, об этой нашей беде. Он не знает нашего языка. Мы ждали вас, курбаши, чтобы разделаться с ним и завладеть бумагой.

— Почему он еще жив?

— Джура попытался разделаться с ним, но у него конь шайтан, чуть руку не изуродовал моему мюриду.

— Неумелые вы люди… Сейчас увидите, как в моем отряде головы снимают. — Дервиш поставил пиалу, откинул полу халата и достал длинный нож. Сверкнула остро отточенная сталь. — Ты, Джура, зайди к коню с левой стороны, помани его лепешкой и хватай за повод, а я прыгну и мигом справлюсь с красным дьяволом. Не одного уложил… — Он вскочил на ноги и пригнулся, готовясь к прыжку.

Но едва Джура подошел к коню и поднял руку, тут же с воплем повалился на землю. Он почувствовал, как крепкая рука схватила его за ногу и повалила. В ту же секунду красноармеец вскочил. Выстрелив в воздух, крикнул по-узбекски:

— Ни с места, бандиты! Не шевелись, буду стрелять!

Вмиг помост был окружен милицией и отрядом комсомольцев. Они стали вязать мюридов. Здоровяк Джура барахтался в руках «немого» Гафура и подоспевших двух милиционеров. Пока шла схватка на помосте, имам и дервиш выскользнули из толпы и, подобрав полы халатов, кинулись к мечети, где надеялись скрыться в ее тайниках, но в воротах их изловила группа, задержавшая Анвара.

Так была ликвидирована опасная шайка басмачей и раскрыто гнездо контрреволюционного подполья. В руки Особого отдела попал матерый бандит, шпион и связной Ибрагим-бека, ловко скрывавшийся Абдулла-касаб. Когда в 1926 году истребительный отряд А. А. Лучинского разгромил в горах Бабатага опасную банду Хурамбека, его помощник Абдулла-касаб и часть басмачей рассеялись в горах и пробрались в Бухару, где сконцентрировалось гнездо врагов Советской власти. Вот почему поимка Абдуллы-касаба была ударом по басмачеству.

НАРДЖАН И РАИМА

Мне хочется рассказать читателю о судьбах двух узбекских женщин. Рассказать именно потому, что все в этой истории обычно и вместе с тем необычайно, как творимая легенда наших дней.

Тысячи узбекских женщин прошли тернистый путь к новому миру труда, науки, искусства…

Сюжет этого повествования взят из жизни знакомых мне людей. Мать — жертва шариата — так до конца жизни и не смогла высвободиться из его пут. А ее дочь идет светлым путем свободного, гордого своим трудом человека. Она счастливая, хотя не все гладко в ее жизни. Но что значит житейские невзгоды, когда она служит своему народу, когда ее ждет почетный научный труд! А след этого труда останется на страницах истории — след человека, с пользой для людей прожившего трудовую жизнь.

В образе чудесной Раимы отражаются судьбы многих советских женщин Узбекистана.


На краю древнего Ташкента шло бурное строительство. Уже выросло около десяти четырехэтажных кирпичных домов — первых домов массива Чиланзар. Много столетий пронеслось над Ташкентом, много поколений людей сменилось за эти столетия. Все они жили в небольших глинобитных жилищах-хаули, только дворцы владык-ханов да пышные чертоги религиозных дурманов — величественные мечети — высились над массой слепых, тесных жилищ трудового народа. С приходом русских рядом с Ташкентом, к юго-востоку и на юг от Урдыханской ставки, укрепленной на берегу полноводного Анхора, стали строиться одноэтажные дома европейского типа. Всего несколько двухэтажных зданий были выстроены из жженого кирпича.

Такого строительного чуда, как Чиланзар, ташкентцы еще не видали.

Отдельные квартиры со всеми удобствами, просторные, сухие, светлые и теплые — это ли не радует сердца матери и хозяйки? Соседи в одном из домов решили по очереди справлять новоселье. Заселили дом в студеные январские дни, а новоселье праздновали вплоть до весны.

Звонким мартовским днем справляла новоселье Замира. Собрались одни женщины. За праздничным, обильно сервированным национальными блюдами столом беседовали молодые и пожилые женщины, узбечки и русские.

У меня было приподнятое настроение. Радостно было видеть оживленные женские лица. Неужели же вот эти узбечки — дочери и внучки узбекских женщин моего детства? Многие с высшим образованием, работают, учат и лечат. Вдруг я услышала веселый задорный возглас:

— Раима! Ты все молчишь. Не заскучала ли ты о своем Мирзе? Или твоя диссертация мешает тебе веселиться?

У меня дрогнуло сердце. Раима! Как оно дорого мне, это редкое, поэтическое имя. С детских лет я любила стихи Лермонтова, многое знала наизусть, восхищалась картинами природы Кавказа:

…Роскошной Грузии долины
Ковром раскинулись вдали, —
Счастливый, пышный край земли!
Столпообразные раины,
Звонко-бегущие ручьи…
Когда я читала эти строки, при слове раины у меня почему-то замирало сердце. Потому и от имени Раима всегда веяло нежностью и светом детских радостей. Ведь в далеком детстве у меня была подружка-соседка — босоногая, загорелая Раима. С мелко заплетенными в косички вьющимися волосами, в расшитой тюбетейке, живая, как огонек, она всех пленяла. С нею мы лазали на старую шелковицу и лакомились сладкими плодами белого тута.

И вот здесь прозвучало милое, но печальное имя — Раима, печальное потому, что когда я еще ходила в школу, мою двенадцатилетнюю подружку выдали замуж за пятидесятилетнего лавочника. Она была второй женой и несла обязанности прислуги, ухаживая за мужем и старшей женой. Моя подружка угасла, не прожив замужем и трех лет. Прошлое словно вырвало меня из шумной комнаты и бросило в далекое детство. Этот трагический эпизод запечатлелся на всю жизнь. Взглянув в сторону заговорившей Раимы, я облегченно вздохнула. Да, что-то общее было у этой цветущей женщины и моей Раимы. Так же сияли правдивые черные глаза, такие же завитки черных волос обрамляли круглое румяное приветливое лицо.

— Вас не утомила наша беседа? — улыбнулась она мне.

— О, нет! Все это мне знакомо с раннего детства. Но, я помню, все женские гапы — беседы — сопровождались пением и танцами.

— Все будет, как в старину: о которой нам рассказывали наши бабушки. Мы любим веселиться…

— А бабушки очень против нового? — спросила я, вспоминая былых затворниц.

— Что вы! За редким исключением это лучшие агитаторы за новое — разумное новое. А вот моду не признают, критикуют.

— Мода — это инфекция и стадность. Только бездумные, легкомысленные люди слепо идут за модой. Вот вы, врач, были студенткой, а одеты в симпатичное узбекское платье и не показываете оголенных коленок. И прическа скромная, не всклоченная, как у пещерного человека. Значит, правильно критикуют бабушки?

— Разумеется. В старину не все было плохо. Скромность, собственное достоинство, уважение к старшим — разве это плохие черты прежней молодежи?

Так состоялось мое знакомство с молодым врачом, депутатом горсовета и будущим ученым, готовившим уже диссертацию. А в один из пасмурных осенних дней в минуту сердечной, дружеской беседы Раима рассказала мне историю своей матери и поведала о своих детских переживаниях.

Все это легло в основу моего рассказа.


Весенний день сверкал яркими красками хан-атласа. Огромная урючина разметала свои могучие, буйно цветущие ветви над небольшим чистеньким двориком. В глубине двора протянулся белый домик с длинной террасой-айваном, застланным кошмами и коврами. На них красовались парадные скатерти, заставленные подносами с разнообразными сластями.

В углу двора — тандыр с хлопочущими вокруг женщинами. Они спешат выпечь побольше белых лепешек. А в домике, в небольшой комнате, в углу за шелковой занавеской, сидит нарядная красавица — невеста Нарджан. Сердце ее то сладко замирает, то бешено колотится, точно пойманная птичка. Мысли кружат весенними ветрами и несутся в необъятные просторы радости.

Наконец-то счастье заглянуло в жизнь Нарджан! Она невеста самого красивого, самого смелого, самого сильного человека во всем селении. Всего год прошел после смерти первого мужа, а как далеко в прошлое отодвинулось ее несчастливое замужество. Замуж ее выдали на пятнадцатом году, когда хотелось играть, лазить на урючину и тутовник за ягодами, бегать вперегонки с лохматым, неуклюжим щенком. А пришлось, по воле родителей, закрыть лицо черной сеткой чачвана, сидеть дома, вести хозяйство и угождать старому мужу, вечно читающему ей нравоучения. Он не обижал жену, но жизнь с ним была однообразной, тусклой и скучной. Семь лет Нарджан тосковала в четырех стенах этого дворика. Семь лет томилась жаждой свободы. Семь лет мечтала о любимом, о молодом.

Наконец пришло это желанное! Простудился и умер старый муж. Она стала свободной. Не успела земля обсохнуть на могиле умершего, а соседки начали беспокоиться о ее судьбе.

Через щелку в калитке они показали Нарджан проходившего мимо известного борца-любителя. Он был похож на русского. Высокий, сероглазый с рыжеватой бородкой, он был красив. Кому какое дело, что Рахман не имел профессии, что жил весело, на правах артиста. Где был свадебный той, шум и веселье, там не обходилось без Рахмана. Он потешал людей остротами и восхищал ловкими приемами в борьбе-кураше. А без кураша не обходился ни один праздник.

Когда Рахман выходил победителем в кураше, на его разостланный поясной платок сыпались деньги разгоряченных борьбой болельщиков. А побеждал он почти всегда. Легко нажитые деньги так же легко уходили на игру в кости, на кутежи с друзьями, но Рахман никогда не унывал.

— Деньги уйдут — друзья останутся, — говаривал он, забывая, что друзья по бесплатной выпивке — всегда лишь до черного дня.

— Женится — остепенится, — уговаривали соседки Нарджан, — зато жить будешь богато, весело, под защитой такого богатыря.

И вот счастливый день настал — день свадьбы с милым сердцу. Радостью трепещет каждая жилка. Радость не затухает в сердце.

…Не заметила Нарджан, как прошел — пролетел — год. Но пережила за это время молодая женщина больше, чем за все семь лет жизни со старым мужем. Была ли она счастлива? И да и нет. В первое время дни шли праздником; шутки, смех, ласки сменялись небольшими размолвками с радостным примирением. Нарджан ждала ребенка. Рахмана забавляла мысль, что у него будет сын, которого он рано приучит к борьбе. Но к концу года он заскучал, стал пропадать из дому. То он на той приглашен, то в чайхане ждут его приятели. Возвращался сильно навеселе, требовал, чтобы жена не хмурилась, а вместе с ним пела веселые песни.

Быть может, оттого, что на долю Нарджан выпало много печальных переживаний и тревог, сын родился хилым и слабым ребенком.

— Это мальчик? Это мой сын? Нет! Это лягушонок, — разочарованно говорил он, разглядывая сморщенное личико малютки.

— Все дети родятся такими. Вот подрастет, встанет на ножки, не нарадуешься на своего сына! — успокаивала бабка-повитуха.

Но мальчик болел, хирел и умер шести месяцев.

Отец горевал, упрекал жену, что не сберегла сына. Тяжело переживала Нарджан свою утрату. Побледнела, похудела, часто плакала, склонившись над бешиком-люлькой. Скорбь ее немного утихла, когда она почувствовала, что станет матерью. Муж тоже повеселел — ждал сына. Но родилась дочь, крепкая, ясноглазая, резвая, а голос — звонкий бубенец.

Одиннадцати месяцев крошка Раима уверенно шагала пухленькими ножонками и весело смеялась. Отец забавлялся с нею, но жене говорил:

— Дочка у меня хорошая, веселая, но следующий должен быть сын. Смотри, роди сына! — И в голосе звучала угроза.

Но рождались все девочки: и первая, и вторая, и третья. Все были здоровыми, голосистыми. Рахман злился, упрекал жену, стал еще чаще уходить из дома, перестал заботиться о семье. Пропадал по нескольку дней, приходил хмурый, раздраженный, бросал жене несколько смятых рублей и вновь исчезал. Соседки по секрету шептали опечаленной Нарджан, что муж ей изменяет с легкомысленными женщинами. Молча выслушала Нарджан соседок раз, другой и, хотя нестерпимо болело сердце, гордо подняла голову, сказала спокойно:

— Не говорите мне о нем ничего. Сами вы, сватая, расхваливали его, а теперь топчете в грязь.

— Но, милая Нарджан, он забывает о семье, не заботится о детях, а они растут…

— О детях я позабочусь сама.

Давно уже молодая женщина голодала, чтобы растянуть жалкие подачки мужа, рассчитывала каждую крошку лепешки, сберегая ее для детей. А дети росли. С ними росла нужда семьи. Не долго колебалась Нарджан — решила зарабатывать деньги своим трудом. Еще в юности она славилась талантом вышивальщицы. Свое приданое — сюзане, скатерти, платки, и нарядную паранджу, — вышила своими руками. А затейливые узоры и подбор оттенков вызывали восхищение.

После решительного отпора соседкам, Нарджан, порывшись в своих девичьих узелках, достала кусочки бархата, лоскутки яркого сатина, обрезки шелка и горько задумалась. Эти яркие кусочки — остатки былых нарядов — напоминали ей безмятежное детство, когда под руководством матери, она шила себе приданое, хотя еще не было жениха. А вот эти остались от нарядов, что покупал ей первый муж: он любил наряжать молоденькую жену. А вот эти — свидетели ее счастья с Рахманом в первый год замужества. Как был он тогда щедр! Как баловал ее! Но все это прошло радостным сном. Вот этот хан-атлас Рахман подарил ей, когда родился первенец — слабенький Анвар. Как она была тогда счастлива! А дом был — полная чаша. А теперь?.. Разве она виновата, что родятся девочки? Почему муж не хочет понять, что при Советской власти дочери не уступят сыновьям, только надо дать им образование. Женщины теперь работают не хуже мужчин, занимают большие должности. Надо попытаться пробудить в Рахмане отцовские чувства. Ведь забавляется же он с дочерьми иногда. Здоровые, румяные, веселые, они всем нравятся, особенно старшая Раима, с рассыпчатым смехом, веселая и звонкая, точно ручеек.

— Хорошим была бы ты сыном, Раимаджан. Зачем родилась девочкой? — не раз смеялся Рахман, отбиваясь от наседавших на него дочерей.

Сильно забилось сердце при этих словах мужа. Она тихо сказала:

— Раиме печалиться не надо. Теперь у женщин те же права, что и у мужчины. У нас председателем сельсовета женщина, а справляется, не хуже мужчины. А ученые наши? Врачи и учительницы — все они уважаемые люди. Вот скоро и наших девочек надо будет учить.

Рахман призадумался. Видимо, такая мысль не приходила ему в голову. Потеребив свою пышную, начинающую седеть бороду, покачал головой и решительно сказал:

— Нет, все равно баба она и есть баба! Разве ей под силу кураш? Да я любую бабу двумя пальцами уложу на ковер… Вот тебе и равны.

— Зачем женщине кураш? Есть другие, более важные дела, — робко возразила Нарджан.

— Самые важные для женщины дела — это хозяйство и угождение мужу. Жена будет командовать на службе — кто будет растить детей? Обед готовить, овец откармливать? Вся жизнь пойдет кувырком. Тогда мужу домой лучше не приходить.

Эти слова словно обожгли жену. Горечь и обида закипели в сердце. Сама не помнила, как вырвались гневные слова:

— Не каждому мужу дорога семья. Есть и такие, что уют и порядок дома меняют на общество потерянных уличных девок.

Кровь бросилась в голову Рахмана. Посмотрел на жену зверем, дернул за угол вышитую скатерть. Зазвенели перевернутые пиалы, чайники, пролились остатки чая, перемешались куски лепешки, сахара и конфеты.

— Женщина. Знай свое место, укороти свой язык! — И Рахман нехорошо выругался.

Нарджан сжалась, опустила голову, тихо произнесла:

— Дети слушают ваши слова…

— Пускай знают, какая у них ничтожная мать. Пускай приучаются к покорности. — Он вскочил с ковра, пнул ногой жену и быстро вышел из комнаты. Выходя, услышал плач маленьких и гневный голосок Раимы:

— У, басмач! Зачем обидел маму? — Он оглянулся. Дочь обнимала мать и грозила ему кулачком. Смешно. Шестой год идет девчонке, а ее ничем не запугаешь, вот ведь каким славным была бы сыном. Рахман отправился в чайхану. Надо развлечься и заодно сыграть в кости, авось, выиграет. Надо семье дать денег, а их у него нет. Все промотал, что оставалось от последней победы в кураше на свадьбе лавочника. А свадьбы в последнее время стали скромными. Война повытрясла у людей достаток. Вот и дожидайся, когда устроят праздник-той ловкие люди, пристроившиеся к государственной торговле или к колхозному общественному пирогу. Эти не жалеют денег. Да, растут дети, растут и расходы… «Смотри, какая смелая стала девчонка! Басмач. Это на отца! Да не каждый мальчишка осмелится сказать отцу такое. Но что с нее возьмешь? Стукнешь — сразу дух вон, а потом расстрел. Законы теперь строгие», — так раздумывал Рахман, подходя к чайхане. Там уже шла игра полным ходом. Кости метал чернявый юркий человек. Играл он с веселыми возгласами, с прибаутками.

Рахман подошел, поставил рубль и метнул кости. Выиграл! Поставил еще — опять выиграл. Разгорячился, Но вскоре счастье отвернулось от него и перешло к чернявому. Горячась, Рахман удваивал ставки и проигрывал. Скоро у него не осталось ни копейки. Это его обескуражило. Отошел. Сел невдалеке и потребовал чайник чая. Попивая, стал наблюдать за игрой. Теперь, когда крепкий чай освежил ему голову, он стал внимательно следить за чернявым. Вскоре заметил, что тот ловко плутует, пряча в рукав запасные кости.

— Кто этот человек? Откуда он? — спросил у проигравшегося соседа.

— Какой-то приезжий, его здесь никто не знает. Умеет играть.

Рахман подвинулся ближе к игрокам. Чернявый усмехнулся.

— Что, рыжий, отыграться хочешь? Можно. Но я в долг не играю.

— А это пойдет? — спросил Рахман, снимая с руки золотые часы. Чернявый жадно схватил их, внимательно осмотрел и положил на кучу выигранных денег.

— Сразу на все или частями? — спросил, беспокойно поглядывая на блестевший корпус часов.

— Зачем частями? Сразу! — Из-под опущенных век он зорко следил за игроком. Тот пересчитал деньги, лежавшие под часами, добавил еще несколько бумажек.

— Оценил-то я по справедливости? — спросил, усмехаясь.

— По справедливости! — ответили игроки, с уважением глядя на приезжего. Рахман кивнул головой, но весь насторожился.

Чернявый захватил в горсть кости, потряс их, поднес к губам, что-то пошептал, еще потряс и кинул. В этот момент Рахман схватил руку и потряс — из рукава выпали еще кости. Чайхана загудела. Стали разглядывать кости, пересчитывать их. Оказалось, что часть была подменена фальшивыми. Пока взволнованные люди были заняты выяснением, чернявый ловко откатился в сторону, прополз к двери, вскочил и, как заяц, метнулся вон. Двое-трое бросились ловить его. Остальные, отогнув край кошмы, нашли выигранные деньги, стали делить их среди проигравших. Рахман схватил часы и деньги, поставленные против них.

— Пришибить такого надо! — прогудел он, направляясь к двери. Никто не возражал. Были рады, что вернули свой проигрыш.

Это событие на некоторое время охладило Рахмана к игре в кости: слишком, рискованное дело. Кураш — вот это почти наверняка.

Вскоре в погоне за праздниками с курашем борец стал разъезжать по всей области. Дни его отсутствия были праздником для семьи. Давно он уже стал деспотом. Раима нередко получала от него шлепки за свою дерзость.

— Убью тебя когда-нибудь! Не лезь! — кричал он на дочь, когда она защищала мать.

— А тебя заберет милиционер! Посадят! — смело заявляла смышленая девочка. Она не знала страха.

Как-то в зимний день отец вернулся навеселе. Мать услала детей. Наступили сумерки. Из их калитки поспешно вернулся дядя, брат отца. Он подошел к Раиме:

— Отец убил твою мать, иди! — Сам поспешил дальше, чтобы не попасть в свидетели.

Девочка как безумная бросилась домой. Прыгнув на айван, вбежала в коридор, потом в открытую настежь дверь. На полу лежало распростертое тело, по обычаю, покрытое черным камзолом.

Навстречу Раиме надвигалась громадная фигура отца в новой шубе и меховой шапке. Вот он, виновник смерти матери! Не помня себя, девочка, подпрыгнув, вцепилась в отца. Одной рукой и ногами она держалась за шубу, другой, сжатой в кулак, исступленно колотила по лицу, вырывая клочья из бороды, при этом плача и проклиная его. Отец растерялся. Опомнившись, отцепил слабые ручонки, отбросил девочку на пол и поспешно вышел из комнаты, искоса бросив взгляд на распростертое тело жены. Неужели убил? Лишил детей матери?.. Неотвязная мысль давила мозг. Прав брат, сказав, что Рахмана ждет тюрьма. Надо бежать, уехать куда-нибудь, пока все не утрясется. А дети? Что с ними будет? Позаботится брат или кто-нибудь из соседей, а ему надо скрыться. Рахман спешил на пристань. Едва успел к отходу парохода.

Раима лежала, горько плача, потом тихонько подползла к матери, открыла камзол. Мать лежала голая, вся в кровоподтеках и синяках, с опухшим незнакомым лицом. Вокруг — разбросанные клочья одежды, разбитая чайная посуда. Обливая слезами неподвижное лицо, Раима нежно гладила спутанные волосы и твердила: «Сердце мое, мамочка, родная, без тебя умру!» Острое горе и ласка слышались в дрожащем голосе ребенка. Проясняющееся сознание уловило детский лепет. Целительным бальзамом проник он в сердце матери. Тихо застонав, она приоткрыла глаза.

— Доченька… помоги. Дай воды попить, укрой меня, холодно… — Раима бросилась к нише, выхватила старую отцовскую шубу, укутала мать, осторожно касаясь избитого тела, принесла пиалу теплого чая из остывающего сандала. Осторожно приподняла опухшую растрепанную голову и напоила мать. Затем открыла сундук, достала чистую рубаху, погрела над сандалом и помогла матери натянуть на избитое тело. Рваные клочья одежды собрала и засунула в угол ниши. Постояв возле спрятанного тряпья, тихо заплакала. Потом решительно прошла в другую комнату, отыскала длинный кухонный нож и, незаметно сунув его под подушку, прилегла рядом с матерью. Та лежала, закрыв глаза, дыхание со свистом вырывалось из больной груди. Чутко прислушиваясь к этому хриплому дыханию, Раима чувствовала, как что-то темное, сильное росло и ширилось в груди. Она не понимала, что это растет необузданная злоба. Любовь к отцу уступила перед гневным протестом. Да, когда придет домой злодей, чуть не убивший ее мать, когда он уснет… О, она знает, что надо сделать. Она видела, как сосед-мясник режет баранов, вот так: полоснет по горлу ножом и конец…

Мать задремала. Только тогда Раима вспомнила о сестрах. Бедные малыши! На улице так холодно, они хотят есть, озябли. Она зажгла светильник, поставила его в одну из ниш и выбежала на улицу. Там завывал ветер и никого не было. Маленькое сердечко сильно забилось — не уберегла сестер! Бросилась к старенькому домику соседки. К великой радости Раимы сестры оказались там. Узнав у Раимы, что мать жива, но зверски избита, соседка старушка-повитуха — буви — покопалась в своих травах, отобрала нужные, вскипятила их, процедила и понесла больной. Дети побежали следом. Нарджан было плохо. Старушка провозилась с нею ночь, а утром побежала за врачом.

Дней через десять Нарджан поднялась, с трудом двигаясь, надела паранджу и куда-то ушла. После ее ухода пришел брат Рахмана. Узнав, что невестки нет дома, обрадовался:

— Поправилась? Вот хорошо, спасибо вам, буви, подлечили. Теперь и брат сможет вернуться домой. Он горевал, что осиротил детей.

— Если бы не Раима, не жить бы Нарджан. Плоха она, — тихо говорила старушка, но в голосе ее звучали гневные ноты.

Через при дня вернулся Рахман. Он застал гостей за дастарханом у Нарджан. Тут были: брат с женой, буви и молодая женщина — главный врач местной больницы. Войдя в комнату хозяином, словно ничего не случилось, он с наигранным равнодушием поздоровался со всеми:

— Рад вас всех видеть у себя в доме, — развязно говорил он.

При словах мужа Нарджан встала, подошла к вешалке, вынула из кармана камзола конверт, повернулась к мужу и спокойно сказала:

— Гости в моем доме, и вы, Рахман, здесь гость. Десять лет назад вы вошли сюда как хозяин, сегодня уйдете как чужой. Вот развод.

Рахман опешил. Но вдруг его осенило: шутит!

— Зачем так шутить, Нарджан-ой. У нас дети… — Машинально вынул из конверта бумагу, прочел и побледнел.

— Куда же я пойду? Где смогу приклонить голову? Я десять лет ремонтировал этот дом. Сколько вложил труда…

Теперь, когда он убедился, что жена обратилась к советским законам, он прежде всего думал о себе, о своей выгоде. Нарджан это поняла. Вдруг он вскипел:

— Как ты посмела это сделать?!

— Так же посмела, как вы посмели изуродовать ее, — сухо проговорила врач, в упор глядя на Рахмана. — Протокол о зверском избиении находится в моей канцелярии. Нарджан упросила меня не начинать против вас уголовного дела. Но поднять его никогда не поздно! — добавила она с угрозой.

Растерянно оглядываясь, этот бесшабашный гуляка искал сочувствия в лицах присутствующих, но не находил.

— Куда же я пойду? — спросил обескураженно.

— Что же, брат, провинился ты сильно. Переночуй у меня, а завтра соберемся. Мы уже договорились. Завтра поговорим о разделе имущества.

На другой день пришли к соглашению: Рахман получит одну из двух комнат, выход прорубит прямо на улицу, чтобы не проходить по двору. Дверь, соединяющую обе комнаты, заложат кирпичом наглухо.

Рахман был растерян и оглушен. Он сидел притихший, с недоумением глядя на жену. Казалось, только теперь оценил он ум и великодушие своей бывшей жены. Она одна предложила выделить ему комнату. Другие, особенно врач, настаивали выселить его совсем. А когда подняли вопрос об алиментах, Нарджан гордо отказалась:

— Он никогда не думал о детях. Я сама воспитаю своих девочек, по-новому. Хочу, чтобы они не зависели от своих мужей, да и ни от кого, надеялись лишь на самих себя.

— Двери я заложу, — сказал подавленный Рахман, — но разреши мне оставить маленькое окошко, чтобы иногда поглядеть на дочек, поговорить с ними. Все-таки я отец им, — тихо добавил он, теряя былой апломб и самоуверенность. Он выглядел жалким, растерянным человеком. Благородная женщина согласилась при условии, что он не будет вмешиваться в воспитание девочек. Он на все был согласен.

Неожиданно грянула война — вероломный враг напал на Советскую страну. Все силы и средства были брошены на укрепление фронта. В маленьком районном центре не было ни фабрик, ни заводов, работать было негде. Единственно, что могло выручить — шитье тюбетеек, но и это дело осложнилось. Появился в городе ретивый работник Наркомфина, человек недобросовестный. Он упорно преследовал мелких кустарей-одиночек, а с крупными спекулянтами входил в сделки и наживался, строя свое благополучие на беде людей.

К этому времени Рахман женился и у него родился долгожданный сын. Казалось, это событие образумило человека. Он перестал пить, поступил на работу сторожем в торговую организацию. Но если раньше тайком от матери он изредка баловал девочек подарками, то теперь все отдавал новой семье. Работу Нарджан — шитье тюбетеек — пришлось обставлять предосторожностями. Когда она днем сидела за работой, калитку запирали на цепочку, так, чтобы малыши могли протиснуться во двор. На цепочку же вешался замок — знак того, что дома никого нет.

Часто, просыпаясь ночью, Раима видела мать, согнувшуюся у светильника над работой. Она видела торопливые взмахи руки с иглой, слышала сонное бормотание. Девочка напрягала слух, чтобы разобрать слова, и слышала одно и то же.

— О боже! Дай людям счастье! Заболевшим дай здоровья! У кого нет детей, дай им счастье материнства. У кого плохое поведение, верни их на путь праведный. Кто несчастлив, дай им счастья. Наряду с ними не обойди и меня. Дай моим детям здоровья и немного счастья… Сбереги путника в дороге…

Все тише и тише становится бормотание. Рука с иглой застывает в воздухе и резко падает, но через минуту мать вздрагивает, и снова рука делает два-три стежка. Но вот опять застывает рука, опускается, голова матери склоняется на грудь, и, качнувшись, мать медленно падает на кошму. Сон одолел труженицу. Но через несколько мгновений мать быстро поднимается, кидает встревоженный взгляд на детей. Так и есть, Раима широко открытыми глазами смотрит на нее. Нарджан смущенно улыбается, а рука вновь энергичными взмахами дошивает узор.

— Мамочка, ложись спать, дорогая, — жалобно молит дочка. Покоренная детской заботой, мать спешит сделать последние стежки. Все равно не уснет ребенок, и покорно ложится, чтобы с зарей закончить недоделанное.

В то время, как у дочерей бывали голодные дни, когда до прихода матери у них была одна лепешка на троих, у отца шел пир горой. Мать учила детей не завидовать, быть гордыми и ничего не просить. Но в душе Раимы в такие дни вспыхивало пламя протеста. Она не просила, а требовала.

Громко постучит в закрытое оконце, сделанное по просьбе отца, и кричит громко:

— Эй, бай! О детях забыл? Голодные сидят. Давай шурпу, плов!

Отец подходил, открывал дверцу, протягивая пищу, смеясь, говорил:

— Слушаюсь, токсоба[3] Раим-бек! Вот вам, кушайте на здоровье.

Еще до развода, однажды, возясь с детьми, Рахман назвал Раиму курбаши. Девочка не на шутку обиделась:

— Разве я басмач?

— Нет. Но всеми командуешь…

— Так значит, я командир, а не курбаши.

— Ладно! Будешь полковником Раим-беком! Согласна? Так, что ли?

Раима не стала возражать. С того времени отец иначе не называл ее.

Но, требуя у отца пищу для детей, Раима старалась оставить и для матери вкусный кусок. Зная по опыту, что мать гордо откажется от отцовской подачки, девочка договорилась с буви, что это она угощает детей. Жить стало труднее, продуктов становилось меньше. У Рахмана каждый год рождались сыновья: пирушки прекратились. Туго пришлось Нарджан. Правда, тюбетейки хорошо шли, но надо было много их нашить, чтобы купить вздорожавших продуктов на неделю.

Раима старалась во всем помогать матери. Очень трудно было девочке ходить в очередь за хлебом в ларек, находившийся на дальней улице. Кроме того, надо было с вечера занимать очередь за утренним хлебом и в ночь два раза бегать на перекличку. В шесть утра очередь уже выстраивалась, хотя хлеб привозили в девять. Раима выстаивала часами у хлебного ларька. Озлобленные люди, не считаясь с возрастом, старались вытеснить девочку из очереди. Раима цепко держалась за железные перила, огораживающие окно ларька. Было мучительно чувствовать, как мерзнут ладони даже через намотанные на руки тряпки. А голой рукой — не дотронься, примерзнет. Стыли ноги. Мороз заползал под старенькую одежонку, знобил все тело. Но Раима знала: дома голодные дети и мать, измученная ночной работой. Надо терпеть! И она терпела.

Давно семья не ела лепешек из пшеничной или ячменной муки. Покупали джугару, мололи на ручной мельнице на неделю и пекли лепешки. Они были темные и горьковатые. Но голод не разбирает. Если бы таких лепешек поесть вволю! Так шли месяцы. Старшие девочки уже ходили в школу. Учились охотно, особенно Раима. Когда она стала бегло читать, мать не могла нарадоваться. Часто, усадив ее рядом с собой, заставляла читать книги. Новый неведомый мир открывался перед Нарджан.

— Мамочка, ты так любишь книги! Почему не училась сама?

— Родители меня не учили, считали это лишним, а когда я стала взрослой, попробовала ходить в ликбез.

— Ну и что?

— Пошли дети, болезни, да и Рахман запретил, Он и вас не хотел учить, считая, что женщине не следует ничего знать.

— Теперь тебе никто не запретит. Хочешь я буду тебя учить?

— Хочу, доченька, очень хочу, да и тебе будет польза.

Тяжелое детство было у детей Нарджан. Но любовь матери и дружба между сестрами скрашивали жизнь, полную забот. Правда, иногда, когда дети встречали вторую жену своего отца в бархатной, бирюзового цвета парандже и нарядных братьев, девочки завидовали этому благополучию. Они мечтали хотя бы об одном лоскутке бирюзового бархата для своих неказистых кукол. А кукол они делали сами из старых чулок, набитых ватой, с волосами из черных ниток. А глаза и брови рисовали чернилами. О, как бы украсил их кусочек бархата! Если мать слышала сетования девочек, она стыдила их, учила быть гордыми, не завидовать.

— Вы должны быть новыми людьми, честными и стойкими. Зависть порождает в человеке злобу, а злоба делает его зверем.

Поучения матери формировали детские характеры. Дочери росли трудолюбивыми, выносливыми и закаленными.

…Наступила ранняя весна сорок пятого года. С фронта приходили радостные вести, советские войска били врага уже в его логове. Города, освобожденные от фашистов, залечивали раны. Близился конец войне.

Однажды в калитку решительно постучали. Саида открыла и привела отца. Нарджан удивленно взглянула на него. Он вежливо поздоровался и протянул детям принесенный сверток с гостинцами.

— Я по делу. Хочу с вами, Нарджан, посоветоваться, — проговорил смущенно, при этом поглаживая по голове младшую Акчагуль.

— Садитесь, Рахман-ака. Расскажите, что у вас случилось?

— Вот гляжу я на вас, пять лет поднимаете сами троих детей. Время трудное, а у вас дети чистые, учатся, в доме порядок. Народ хвалит ваше воспитание. А у меня три сына, денег я добываю больше вашего, а дома — сказать страшно: грязь, беспорядок, дети не ухожены, грязные, голодные, капризные. Жена все равно что овца: сколько ей ни говори, не понимает, только глазами хлопает. Плачет и все жалуется, что денег мало, не хватает. На плохое здоровье жалуется, работать не хочет. Сегодня сказал ей, что дам развод, пусть собирается к отцу.

— О детях, о сыновьях вы подумали, Рахман? Вы всегда мечтали о сыновьях, — с горечью проговорила Нарджан, вспомнив побои. Сильно постаревший Рахман сидел, нахохлившись, уныло глядя перед собой. В сердце Нарджан закипал гнев. Вспомнились все его упреки, злоба, истязании.

— Вот что я надумал, — заговорил тихо Рахман, — хочу вернуться к вам. И сыновей возьму, вы лучше их воспитаете. А при матери они как беспризорники. — Рахман умолк и с тревогой ждал ответа, глядя на задумавшуюся бывшую жену. Потом торопливо сказал:

— Вы не беспокойтесь, я теперь пью очень редко. В доме будет полный порядок при вашей заботе. А драться никогда не буду, выучили вы меня, помню.

Они еще помолчали. Наконец Нарджан сказала:

— Вы говорили, а я слушала. Все взвешивала, думала. Нет, нехорошо вы решили. Нельзя отнимать детей у матери, нельзя! Ваша жена тупая, неграмотная женщина, но вы сами хотели иметь такую жену. Нет, разводиться вам нельзя! Сыновья вырастут, что скажут: «Вымотал силы у матери, бросил ее, а нас лишил материнской заботы». Что вы ответите им? Нет, нельзя вам выгонять жену. Надо думать о будущем.

Нарджан искренне жалела жену Рахмана, а ему не доверяла. Одна мысль, что этот своенравный, жестокий человек опять начнет здесь распоряжаться, приводила ее в ужас. Как хорошо, что она услала старших девочек. Не следует сеять смятение в их душах. Она сказала Рахману:

— Пришлите-ка вашу жену ко мне. Пусть походит, приглядится, как надо хозяйничать.

Тяжело было слушать своевольному человеку правдивые слова умной женщины. Он понимал, что возврата к прошлому нет, что она никогда не уступит. Вздохнув, сказал ей «спасибо» и ушел, не попрощавшись. Нарджан облегченно подумала: «Неисправимый человек, только о себе и думает». Да, бедность тяжела, изнурительна, но мы с моими девочками счастливы, любим, бережем друг друга, и жизнь не такая уж мрачная. Эти мысли принесли ей облегчение и бодрость, а вскоре Нарджан убедилась, что поступила правильно, отказавшись от сытой жизни с Рахманом. Не прошло и полмесяца, как Рахмана арестовали. Оказывается, в артели, где он работал сторожем, обнаружили большие недостачи. Был арестован председатель артели, уличенный в хищении, и сторож как его соучастник. Просидел Рахман полгода, но за недоказанностью его участия был освобожден.

На другой же день после выхода из заключения Рахман побрил голову, подстриг бороду, надел нарядный шелковый халат, нацепил золотые часы, на палец перстень с большим рубином и вновь явился к Нарджан с предложением начать с ним совместную жизнь. Не мог не настоять на своем. Ему хотелось подчинить себе эту гордую женщину.

— Соглашайтесь! У меня дети не узнают нужды, всегда будут сыты и тепло одеты. А жена оденется в шелка и бархат.

Оглядела его Нарджан, покачала головой и засмеялась:

— Вы все такой же беспечный, Рахман. Ваши шелка и золото приобретены нечестным путем, за это вы и сидели. Нет, мне это не подходит. Я хочу вырастить своих дочек честными и трудолюбивыми. Пути у нас разные.

Весна принесла тепло и надежду на окончание войны. Но Раима тосковала. Возвращаясь с хлебом домой, она с горечью думала: «Как долго тянется время, когда трудно живется. Вот и тепло наступило, а мама совсем больна. Как ей помочь? Как облегчить жизнь?»

Она свернула на площадь, чтобы ближайшей дорогой попасть домой. Над головой девочки раздался звучный голос диктора; прохожие замерли и вдруг с радостными возгласами стали обниматься, у многих на глазах была слезы. Раима не сразу поняла, о чем говорил диктор, но вот он повторил счастливую весть внятно и радостно: «Взят Берлин. Фашистский зверь добит в своем логове. Германия подписала безоговорочную капитуляцию. Победа!» Сердце девочки встрепенулось, и она стремглав кинулась домой.

— Мама! Мамочка! Мир! Мир! — кричала она, захлебываясь радостными слезами.

Однажды мать, давая Раиме деньги, вздохнула:

— Зайди сначала к председателю махалли. Карточки кончились, пусть выдаст новые.

— А нам вчера говорили, что карточки отменяются. Хлеб будут продавать как раньше.

— Эх, дочка! Разве так может быть? Столько лет воевали с врагом. Долго теперь придется воевать с нуждой.

Раздумывая над словами матери, Раима шла по длинной тихой улочке. Завернув за угол, пораженная, остановилась. Прочив нее на самом углу широко распахнул двери новый хлебный магазин. Продавец в белом халате отпускал редким покупателям белый и серый хлеб. Раима перебежала улицу и заскочила в магазин. Да, торгуют без карточек. Вот старик покупатель разостлал поясной платок, завернул в него две буханки хлеба и, вынув деньги, стал расплачиваться. У девочки замерло сердце. Робко спросила:

— Сколько можно купить на эти деньги?

Продавец быстро пересчитал мелочь и улыбнулся:

— Две буханки белого или три серого.

— Белого! Вот эти две. — Раима указала на круглую зарумяненную и на продолговатую пышную буханки.

Получив хлеб, бережно завернула его в скатерть-платок, прижала к груди и помчалась домой.

…Время шло, девочки росли. Все легче и краше становилась жизнь, а с нею расцветали дочери Нарджан. Но мать увядала. Ее точила неизвестная болезнь. Неизбежное несчастье надвигалось на семью. Мать слегла. Раима от врача узнала о грозном недуге матери — рак. Ужас сковал сердце, она знала: спасения нет, мать обречена. Раиме порой казалось, что вокруг нее рушится сама жизнь.

Осенью умерла старенькая соседка — буви. Полгода ухаживала за ней Раима, но она тихо угасла осенним днем. Перед смертью отдала Раиме все свои небольшие сбережения, скопленные за долгую трудовую жизнь и несколько сохранившихся с молодых лет нарядов. Потом вызвала председателя махалли и оформила передачу своей мазанки Раиме.

Маленькая комната с айваном и двориком с урюковым деревом приглянулись одинокому старику пекарю. Он хотел купить, но председатель посоветовал Раиме сдать домик на год в аренду. Она так и сделала. Деньги пригодились на лечение матери. Раима покупала дорогие лекарства. Сама она забросила школу и неотлучно сидела возле матери.

— Раимаджан, ты бы пошла к подругам, отдохнула немного, — слабым голосом уговаривала Нарджан свою дочь.

— Нет, нет!.. Посижу возле тебя, буду вышивать твой любимый узор…

Мать утомленно закрывала глаза, благодарная улыбка появлялась наувядших губах. Передохнув, она шептала:

— Помни, доченька, учиться тебе надо. В Москве учиться. Всю жизнь мечтала, что поедешь в Москву, будешь ученой, новой женщиной.

— Я буду доктором, мама. Я дала себе слово лечить людей.

— Умница моя. Хорошо надумала, очень хорошо. Быть независимой от мужа, помогать людям — счастливая доля. Бог поможет тебе.

«Почему же бог не помог тебе, родная?» — подумала Раима. Она с горечью сказала:

— Не пойду я замуж! Отец научил меня ненавидеть мужчин.

— Не говори так, дочка. Не все такие, как твой отец. Встретится хороший человек, полюбит и ты полюбишь. Но только когда станешь самостоятельной.

Раима не противоречила, но в глубине души она давала обет — избегать любви, избегать общества мужчин, жить для науки. Ее мучило сознание, что она бессильна помочь умирающей матери. Наука движется вперед, появилось много новых лекарств, которых раньше не было. В Ташкенте, в Москве есть ученые врачи, они делают чудеса, вылечивают тяжело больных. Как бы хотела она, чтобы у ней были деньги, чтобы отвезти страдающую мать в Москву в клинику.

Раиме шел четырнадцатый год, но она чувствовала себя взрослой. Заботы и горе сделали ее вдумчивой, серьезной. Поэтому, когда в селении разнеслась весть, что на родину вернулся большой ученый врач, чтобы заниматься научной работой, и пробудет месяца два, Раима решила попросить его вылечить мать. Не долго думая, она пошла к нему на квартиру, но, занятый научными трудами, он никого не принимал. Отказ не обезоружил ее. Она уселась под деревом, около дома, и стала ждать. Ведь выйдет же он когда-нибудь из квартиры. На ее счастье, часа через два врач вышел подышать свежим воздухом, посмотреть на краски весеннего заката. Девочка бросилась к нему. Волнуясь и плача, просила навестить больную мать.

— Спасите мою маму! Вы ученый, вы можете сделать чудо. Помогите нам!

Пожилой, грузный человек в недоумении остановился. Он сразу не мог разобраться, о чем его просит эта рыдающая девочка. Когда уяснил, что его зовут к больной, возмутился:

— Обратись к лечащему врачу. Я занимаюсь научной работой и больных не навещаю.

— Но вы ученый человек! Как вы можете отказать в помощи умирающей женщине? Я молю вас, помогите! Наши врачи ей не помогли.

Что-то шевельнулось в душе этого человека, но он быстро справился с собой и сухо проговорил:

— Я теряю время, нужное для науки, это дорого стоит. Сто рублей за визит, — отчеканил он, думая: «Сразу отвяжется эта буйная, настойчивая девчонка».

Он почувствовал себя неловко, когда увидел широко открытые, изумленные глаза. Она опустила глаза и сухо сказала:

— Я заплачу вам сто рублей. Идемте!

«Сто рублей! Чем я буду питать маму? Сто рублей», — с горечью думала девочка.

Войдя в чистый дворик, а потом в комнату, врач огляделся. В пустой комнате у открытого окна стояла единственная кровать. В нише — свернутые постели, в другой — жалкая домашняя утварь. Больная тихо стонала. Около нее стояли две девочки и со слезами следили за слабо шевелящимися губами больной.

— Где отец? — хмуро спросил врач.

— Мы живем одни с мамой. Мать и трое детей, отца нет.

«Так и есть. Не заплатит, нет. Откуда упрямая возьмет деньги? Не заплатит, нет!» — подумал этот «друг человечества», как называл врачей Гааз — великий врач-гуманист семнадцатого века.

Но делать было нечего, пришлось внимательно осмотреть больную, прописать лекарство и объяснить, как его давать больной.

Когда вышли на айван, Раима протянула ему две пятидесятирублевые бумажки. Смущенный, он остановился, поколебался, но, увидев гордо вскинутую голову девочки, поспешно взял.

После посещения приезжего врача, славу которого раздували его друзья, Нарджан почувствовала облегчение. Лекарство его вернуло сон, успокоило мучительные боли. Раима ликовала. Ей уже не было жаль денег, радовало, что мать оживает и поправляется. Но бодрое состояние больной продолжалось недолго. Прошла неделя, и боли вернулись с новой силой. Мать угасала. Раима была в отчаянии. Надо звать ученого. Он же помог в прошлый раз. Но нет денег уплатить за визит врача. Что делать? Деньги она истратила на заготовку продуктов, обеспечила семью питанием.

Долго думала Раима, как достать денег, и решилась: сломив свою гордость, пошла к отцу на работу. Выслушав ее, Рахман задумался. Прикинув что-то в уме, сказал:

— Сто; рублей — деньги большие, да у меня их сейчас нет. Ты думаешь, врач поможет?..

— Прошлый раз от его лекарства маме стало лучше…

— Не поправится она. Он говорил одному моему другу, умрет. Но возьми, это все, что я могу сделать для тебя. — Он протянул ей десятку. Раима машинально взяла деньги.

— Вся в мать, непокорная… — Услышала брошенные вслед слова. С тяжелым сердцем вернулась она домой. Мать металась, стонала, лекарства не помогали. «Вырасту, буду учиться, стану врачом и буду бесплатно лечить людей. Нет, я не буду ждать повторного приглашения, сама приду, облегчу последние минуты». Разглаживая на ногах матери одеяло, Раима увидела яркую шелковую заплату, ее осенило. Это лоскуток от нарядного платья Нарджан, того, которое она берегла для дочери, к ее шестнадцатилетию. «Наденешь его и этот бархатный расшитый камзол, а я буду любоваться тобой и думать, что это опять я молодая», — мечтала мать. Но вот она умирает в муках, не доживет даже до осени, когда дочери исполнится четырнадцать лет. Пусть же мать простит ее самовольство. Раима продаст этот наряд, чтобы облегчить страдания матери.

Оставив дежурить около матери Саодат, Раима взяла заветный узелок и побежала на базар. Ей повезло. Едва развернула наряд, как столпившиеся перекупщики, не торгуясь сами наперебой начали предлагать сто десять и сто двадцать рублей. Один надбавил десятку и завладел вещами.

С базара Раима побежала прямо на квартиру приезжего врача.

— Маме стало совсем худо, очень худо! Прошу вас пройдемте к ней. Деньги я приготовила.

— Глупая, разве я за деньгами хожу к вам? Хочу облегчить ей страдания перед смертью.

— Значит, маме не жить? — побелевшими губами прошептала она.

— Тебе уже говорили об этом врачи. Пока мы еще не научились лечить рак, — вразумительно говорил толстяк, натягивая пиджак и доставая из шкафа шприц и пузырек с жидкостью.

Когда они вошли в комнату больной, она металась от нестерпимых болей. Саодат, вся в слезах, не знала, чем помочь ей. Врач сделал укол, и вскоре Нарджан успокоилась, погрузившись в забытье. Дождавшись этой минуты, врач встал.

— Ну, все в порядке. Я пошел.

Деньги взял, не глядя на Раиму, и поспешно вышел в калитку.

Вечером Нарджан пришла в себя и снова заметалась, застонала. Ночью она попросила пить. Раима напоила ее кисловатым настоем шиповника, приготовленного по способу старенькой буви. Качалось, питье подбодрило больную.

— Позови девочек, хочу проститься, обнять их… — Сдерживая слезы, Раима разбудила сестер, приказав им не плакать. Подвела их к постели. Саодат, мужественно сдерживая слезы, нагнулась. Слабой рукой мать провела по ее лицу и голове.

— Будь счастливой, доченька… Будь честной. Иди.

Сонная Акчагуль прижалась к плечу матери, та, прошептав благословение, впала в забытье. Раима уложила сестер спать и вернулась к постели больной.

— Пить, — прошептала та. — Сделав несколько глотков настоя, взяла руку Раимы и, не выпуская ее, заговорила:

— Бог благословит тебя, моя любимая джаным… Не горюй! Учись. В Москву поезжай… Живи чистой жизнью. Людей люби… Помогай им. Я буду всегда с тобой. — Все тише, все невнятнее шептали бледные губы. Когда с рассветом заворковали горлицы, мать-страдалица тихо ушла из жизни. Дочь, потрясенная, все еще чувствовала слабое прощальное пожатие. Потом Раима сидела окаменев, никого не видя, ничего не слыша.

Утром пришли соседки, обрядили покойницу, собрались в кружок, громко плача и причитая. Жена Рахмана суетилась, готовя поминальный обед. Ей помогали плачущие младшие сестры, она их успокаивала. Раима ничего не видела, не слышала, сидела возле обряженной покойницы. И не сводила глаз с окаменевшего любимого лица, с посиневших губ, которые несколько часов тому назад шептали слова утешения и завета.

Когда солнце стало склоняться к западу, женщины, закрыв саваном лицо покойницы, повздыхав и поплакав, ушли, уводя с собой девочек. Пришли мужчины-соседи и Рахман со своими приятелями, принесли носилки скорби. Седой мулла прочел суру из корана, пробормотал молитвы. Покойницу с согнутыми коленями положили на носилки, полукруглую надстройку — покрыли шелковым покрывалом, приготовились нести. Рахман подошел к дочери, не отходившей от носилок.

— Ты уже простилась, теперь уходи!

— Я пойду на кладбище, — твердо заявила Раима.

— Это наше дело. Среди мужчин тебе не место. Закона не знаешь? Сейчас же уходи.

— Я пойду! — Раима накинула на голову платок. Рахман вспыхнул.

— Никуда не пойдешь! Уйди, ударю! — Он сжал кулаки. Все замерли, ждали, чем кончатся пререканий между отцом и дочкой. Раима посмотрела в бешеные глаза отца и, протягивая руку к большому кухонному ножу, сказала охрипшим голосом:

— Я пойду! — И столько было силы в ее голосе, а в лице такая решимость, что мужчины, сгрудясь, отодвинулись и ждали. Один из них, взглянув на лицо девочки, поспешно сказал:

— Пусть идет. Она же комсомолка.

Выход был найден, все облегченно вздохнули. Подняли носилки и почти бегом понесли их на кладбище.

Давно ушли мужчины, закончив обряд погребения. Раима осталась одна. Впоследствии, вспоминая эти скорбные часы, она не могла припомнить: было ли это глубокое раздумье, когда перед глазами человека проходит вся его жизнь, или же это было то забытье между сном и потерей чувства окружающего, которое наступает у человека, измученного до предела духовно и физически.

Очнулась она от тревожного голоса Саодат.

— Раима! Сестра, сестрица! Что ты молчишь? — Со слезами девочка тормошила сестру за плечи.

Раима подняла с рыхлой земли голову и удивленно оглянулась. Солнце зашло. Мягкий, серебристый свет луны делал окружающий мир невесомым, призрачным. На кладбище царила тишина. Саодат обняла сестру, прижалась к ней.

— Ты напугала меня! Я думала и ты умерла, оставила нас, — всхлипнула девочка. Раима прижала к себе сестренку. Та просила:

— Пойдем домой. Отец зовет. Он разобрал кирпичи, открыл дверь. Сказал, что будем жить одной семьей. Тетя Хадича сготовила плов и пельмени, гости много ели, пили вино… а потом ушли. Меня отец за тобой послал. Пойдем!

Но у Раимы не было сил оставить одинокой ту, что наполняла всю жизнь. Саодат, поглаживая руку сестры, прижалась к ней и заплакала.

— Ты не любишь нас, никому мы теперь не нужны…

Раима решительно встала, взяла сестру за руку.

— Пойдем! Не плачь, Саодат, впереди у нас много еще будет слез и горя. Надо крепко держаться друг за друга. Так мама учила.

Она опустилась на колени, погладила рукой могильный холмик:

— Спи спокойно, родная! Я буду часто навещать тебя. — И обняв сестренку, пошла домой.

Как и предвидела Раима, в жизни детей Нарджан и слез, и горя было достаточно. Детей заставляли работать, нянчить маленьких братьев, подметать двор, мыть посуду, беспрестанно бегать по всяким поручениям Хадичи, а их у нее всегда находилось немало. Ласки дети не видели — постоянные окрики и брань.

Раима дома бывала мало. Помня прощальный завет матери, она вся ушла в учение. Братья полюбили Раиму, приходили к ней со своими бедами и огорчениями. И она привязалась к ним, но мало бывала с детьми: надо было догонять класс.

Понимая, как тяжело девочке, учительница побывала у отца, разъяснив ему, что Раиме приходится трудно, пропущено много. Рахман слушал невнимательно, неодобрительно покачивая головой. Но все же, когда Хадича попробовала оторвать Раиму от книги и девочка резко отказалась, отец, сидевший за дастарханом, прикрикнул:

— Оставь ее! Не знаешь, что ли? С норовом она, как степная кобылица. Пусть кончает школу, а там посмотрим.

Раима часто ходила на кладбище. На могиле матери она готовила уроки, читала любимые книги, мечтала о своем будущем. Вспомнила мечты матери — видеть ее ученой.

Но вот пришла пора последних экзаменов. Сдала их Раима блестяще. Вот и аттестат получен. Какое счастье! Получив аттестат, она побежала на кладбище.

— Тебе первой, моя мамочка, я принесла свою радость. Вот и выполнила твоя дочь свое обещание! А теперь — в институт! Как ты хотела.

Давно уже поглядывали женихи на цветущую девушку. Стройная, красивая, но всегда серьезная не по летам, всегда с книжкой. Они побаивались сурового нрава девушки.

Однажды, когда Раима разбирала свои учебники, выясняя, что ей может пригодится в студенческой жизни в Ташкенте, куда Раиму посылал на учебу комсомол, ее окликнул отец.

— Я слушаю, — в недоумении откликнулась девушка на ласковый зов отца. Давно он не говорил с ней таким добрым голосом.

— Стала ты, джаным, совсем взрослой, вот и школу кончила. Пора подумать о своем гнезде. Сватает тебя Курбан-ата. Ты его знаешь, наш ближний сосед, через два дома живет. Жена умерла, детей нет. Он хоть и считается сапожником, но человек зажиточный. Дом — полная чаша. Будешь жить в достатке, к отцу близко. Когда и поможешь мне.

Раима вспомнила слова матери: «Все о себе думает». Ей стало неприятно. Мать загубил, теперь меня продать своему приятелю хочет. Раима молчала.

— Ну, чего молчишь? Обрадовалась? Хозяйкою сама будешь.

— Замуж мне рано. Поеду учиться, так мама завещала.

— Глупая! — вспылил Рахман. — Мать ей завещала! Сама умерла в нищете, девчонку сбила с правильного пути.

— Не говорите так о маме. Она была умная, добрая. Сами вы к ней два раза хотели вернуться. Она одна, без вашей помощи, нас вырастила.

Решительный отпор сватовству и напоминание о своем позоре, когда бывшая жена отказалась от его настойчивых предложений — жить вместе, вывели Рахмана из себя, он возмутился:

— Я твой отец. Забыла наши законы? Я выбрал тебе мужа, завтра готовься к обручению! — грозно нахмурясь, поднялся Рахман с кошмы. — Распустилась! Не позволю своевольничать!

Со дня смерти матери никто в доме не слышал смеха Раимы, и вот словно зазвенел серебристый колокольчик. Откинув голову, она смотрела на отца и смеялась. Он с недоумением и опаской вглядывался в лицо дочери. Красивые черные глаза девушки в упор смотрели на него. Ему казалось, что два острия кинжала вонзаются ему в грудь. Смеется! Над мастером кураша смеется девчонка. Он хотел закричать на нее, ударить, но услышал злой голос:

— Поздно вы, усто Рахман, вспомнили, что вы отец! Из какого затхлого угла жизни вы явились в наши дни? Никаких прав надо мной вы не имеете. Продавать меня и насильно выдавать замуж не имеете права. Вы забыли о советских законах? Не старое время!

— Как ты смеешь так разговаривать со мной, проклятая! Кто тебя продает? Я забочусь о твоей судьба. Это мое право.

— Нет! — вспыхнула Раима. — Но сдержалась и язвительно спросила: — Эти пять баранов, что пригнал Курбан, ваш собутыльник, разве не плата за меня? Еще деньгами обещал сто рублей, как за дойную корову. Хадича рассказала о вашей торговле. Не будет этого! Не днях я уезжаю в Ташкент, учиться.

— Я покажу тебе Ташкент! — сатанея, кричал отец. — Я научу тебя, негодяйка, почтению к отцу! Так проучу, что костей не соберешь… — Он, сжав кулаки, двинулся к дочери. Она не дрогнула, лишь сузились сверкающие глаза.

— Бить будешь? Озверел? Как тогда, когда чуть не убил мать? Попробуй ударь! — Столько было ненависти в этом глухом голосе, так остро сверлили прищуренные глаза, что Рахман остановился. Сразу, словно озаренная вспышкой света, предстала картина: на полу бездыханное тело жены, укрытое черным камзолом, а в него вцепилось маленькое существо и с проклятиями колотит его кулачонками по лицу, по голове. Он отступил в угол.

— Нет тебе места в моем доме, будь ты проклята! Уходи! Чтобы мои глаза тебя не видели!

— Я уйду. Но ты, Рахман, помни, вот эта половина дома не твоя. Она оставлена нам, трем сестрам, а опекун — работник исполкома. Воспитывать сестер ты обязан. Отец! — Она горько усмехнулась.

— Во-он! — дико закричал, обезумев от злобы, Рахман. Раима сняла с гвоздя свое старенькое пальто, связала отобранные книги, свернула два платья и полотенце, ушла, не простившись.

* * *
Прошло долгих восемь лет. И вот в ясный осенний день, когда солнечные лучи не обжигают, а ласково греют, по длинной улице небольшого селения, от пристани к центру, шла молодая женщина.

Платье, переливаясь яркими красками хан-атласа, подчеркивало стройность ее фигуры и яркость красок молодого лица. В одной руке она несла небольшой чемодан, через другую был перекинут элегантный шелковый плащ. Любопытные глаза жителей из-за дувалов провожали приезжую. Но она шла, приглядываясь к домам и переулкам, ни у кого ничего не спрашивая. Казалось, ее удивляли и разросшиеся деревья, и новые добротные дома.

— Сестрица! Вы кого ищете? — послышался звонкий голос. Женщина оглянулась. От школы к ней бежал пионер. Остановившись, она вглядывалась в бойкие глаза, в буйные черные кудри, прикрытые черной с белыми огурцами тюбетейкой, улыбаясь, спросила:

— Сабир, ты не узнал меня? Как ты вырос!

— Нет, не узнал… — смутился Сабир, вглядываясь в лицо путницы. Она засмеялась. Тогда он с радостным криком кинулся к ней.

— Приехали! Сестрица Раима приехали! Скорей пойдемте домой.

— Раньше проводи меня в здравотдел. Ведь я теперь врач. Надо вашему больничному начальству показаться. А потом домой. Что нового дома? Как отец, мать, братья, сестры?

— Плохо. Отец болеет, всегда сердитый. Мать старая, всегда плачет. Братья выросли, учатся. Саида дома работает. Акчагуль умерла два года назад, — быстро говорил мальчик. Раима вздрогнула.

— Отчего умерла Акчагуль? — с болью в сердца спросила она.

— Ну, в тот год дети болели, умирали. Сыпь, и горло опухло.

— Скарлатина. А меня возле не было, — в раздумье проговорила.

— Да. Врач так называл болезнь. В доме дезинфекцию делали.

— Почему Саида не написала мне? Я бы приехала.

— Саида сама болела. А потом ее взяли из школы, дома помогать. Теперь ее отец просватал, скоро свадьба. Я думал, вы на свадьбу. А вот наша больница. Врач живет в этом домике.

— Спасибо, Сабир, иди по своим делам, вечером я приду.

Заведующей больницей оказалась однокурсница, вместе кончали медицинский институт. Она очень обрадовалась Раиме.

— О Раимаджан! Как я рада! А ты похорошела, расцвела. Заходи, заходи! Садись за стол, завтракай! Вот это радость и неожиданно. Ты к нам на работу?

— Нет, у меня отпуск, навестить сестер приехала.

— Садись, дорогая, я так рада твоему приезду. Сейчас будем пить чай. Столько лет не виделись! Где работаешь?

— А ты, Замира, по-прежнему как пулемет? Сразу и не ответишь.

— Ах, чудесное студенческое время! Ты вспомнила про пулемет?

— Я ничего не забыла. Очень обрадовалась, увидя тебя. Ты замужем?

— Развелась. — Махнув рукой, Замира засмеялась. — Сделала глупость: на четвертом курсе выскочила, лишний год просидела. На пятом ты меня догнала. А ты? Помню, Мирза по тебе вздыхал. А ты Снегуркой обернулась, хотела заморозить. Где он?

— Вот за него я и вышла замуж. Оказался верным, преданным другом, живем хорошо, заботливый он, культурный.

— Как я рада! — захлопала в ладоши подруга. — Мы так за него переживали. Очень неприступная ты была, а он мучился, любил.

— Ну, теперь причин для мучений у него нет. Живем дружно. В работе мне помогает.

— А где ты работаешь? Мирза учительствует?

— Я — в аспирантуре, а Мирза преподает в институте и пишет. Он неплохой литературовед.

— Ой, как я рада за тебя. Хорошо сложилась твоя жизнь. Ну, позавтракала? Теперь отдыхать. Вот ложись на тахту и спи, а я пойду посмотрю своих больных.

Вечером, сидя в кругу семьи отца, Раима смотрела в одутловатое лицо Рахмана, на отекшие руки и ноги. В ней заговорил врач:

— Давно у вас эти отеки?

— Давно, Раимаджан, года два не дают они мне покоя. И ревматизм мучает. Суставы болят.

Жалким, беспомощным стал этот когда-то самонадеянный человек.

— Сыро у вас. Надо пол поднять, свежие доски настелить… Иначе и ребята тоже заболеют ревматизмом. Я вам сделаю укол, боль сразу стихнет, а завтра положу вас в больницу.

— Не примут, просился я.

Сделав укол, Раима села за дастархан. Было заметно, что к ее приему подготовились, прибрались. Хадича приготовила плов. Но комната была мрачной, стены давно не белены, все в подтеках, потолок закопчен. «В таких, условиях все ребята зачахнут», — подумала Раима. Ей стало жаль мальчиков. Мало у них радостей при таком отце. Она спросила мачеху:

— Тетушка Хадича, у вас тоже ноги болят? Вы хромаете.

— Болят, доченька, ревматизм замучил. Иногда сил нет, болят.

— Давайте-ка посмотрю. Тут больно? Вижу, вижу… Втирайте ту же мазь, что я выписала отцу. Сабир сейчас принесет. А вы не знаете добросовестного плотника, полы настелить? Я бы с ним договорилась, если не дорого возьмет за работу.

— Знаю, знаю. Есть такой, Юсуп-ака, помните его?

Посланный матерью один из мальчиков вернулся с мастером. Раима сразу узнала его. Он стал солидным, этот человек с открытым лицом и ясными, правдивыми глазами. Обрадовался Раиме.

— Раимаджан! Рад, рад вас видеть. Умно вы сделали, что уехали из вашей дыры. Хотя и девочкой вы были умницей и работящей. Чем я могу услужить вам?

— Рада и я видеть вас, Юсуп-ака. Есть у меня к вам просьба, — подсчитайте во сколько обойдется ремонт этого жилища. И если не дорого, не возьметесь ли сделать все так, как вы всегда делаете, добротно, аккуратно?

— Для вас, по старой памяти, все сделаю, как самому себе. И ремонт обойдется не дорого, если достанете лес по казенной цене. Вам должны отпустить, имущество-то сиротское.

— Я уверена, что меня еще не забыли земляки.

Юсуп набросал, сколько нужно материалов, стоимость их и работы, сумма оказалось приемлемой.

— Вот и отлично! Завтра же приступайте к ремонту. Мальчики будут помогать, и ремонт не задержится.

— С такими молодцами мы в пять дней управимся.

Когда мастер, распрощавшись, ушел, Раима сказала отцу:

— Пока вас будут лечить в больнице, ремонт закончат и вы вернетесь в сухое помещение, ревматизм перестанет вас мучить. Хадича-апа тоже поправится, и мальчикам не будет угрожать болезнь. А Саодат я увезу с собой. — Она взглянула на сестру. Та вся зарделась радостью.

— А как же я? Кто за мной будет ходить? Хадича сама больна, — заволновался Рахман. Ему очень хотелось выдать замуж Саодат. Раима покачала головой.

— Вы все тот же… только о себе думаете. Саиду надо лечить. Худенькая она, бледная и кашляет. Надо о ней подумать. У вас пять сыновей, позаботятся об отце. Да в подлечат вас в больнице основательно. Но здоровье в ваших руках…

— А что надо делать? Буду все делать, дашь бы избавиться от этих мучительных болей.

— Я вам скажу правду, не обижайтесь. Если хотите жить, надо прекратить ваши кутежи. Алкоголь убьет вас.

Когда Раима говорила, Рахман со страхом смотрел в ее глаза.

— Умру я? Скоро конец?..

— С вашей болезнью благоразумные люди живут десять и двадцать лет, но они не употребляют алкоголя. Проживете и вы, а если будете пить, то через год семья осиротеет, — жестко сказала она.

Когда поужинали и выпили чай, Раима открыла чемодан и стала одаривать детей. Саодат не могла нарадоваться на платье из хан-атласа. Но вот Раима достала красивую теплую шаль и вручила ее Хадиче. Старуха прослезилась:

— Не забыла меня, джаным, спасибо! Ты столько сластен принесла и торт, дорого они стоят.

— Так сладости по обычаю — дастархан. А шаль носите на здоровье. Будете меня вспоминать.

— Буду, буду, доченька. Я и так не раз вспоминала.

— Вот вам подарок, отец. Только курите поменьше. — Она подала ему красивый портсигар. Поблагодарив дочку, Рахман полюбовался и открыл его. Там, кроме папирос, лежало немного денег.

— Как же так, доченька, — взволнованно и бессвязно бормотал он, — столько денег потратила на нас… Как сама без денег будешь?

Раима видела, что отец растерян и сражен ее великодушием. Чувство торжества шевельнулось в сердце…

— Хватит, я ведь в аспирантуре. Получаю достаточно. Муж работает. Живем-то мы скромно, экономим. Дом начали строить.

— Ох, доченька, права была твоя мать, когда требовала учить дочерей. Не хотел я не понимал, в чем сила человека…

— Вот она победа. Признал правоту матери. Понял.

— Ну прощайте! Лечитесь, боритесь за свою жизнь. А ты, Саодат, будь готова. Завтра отходит пароход. — Она распрощалась. Сестра и братья гурьбой пошли ее провожать до больницы.

Взошла луна, посеребрила все вокруг. С реки веяло прохладой. Длинные тени деревьев колыхались на освещенной дороге. Подошли к больнице. Прощаясь, Саодат прижалась к сестре и взволнованно сказали, обнимая ее:

— Как я счастлива, дорогая сестра! Ты, точно добрая фея из сказки, вдруг появилась и принесла нам радость, устроила нашу жизнь.

— Спасибо, дорогая сестра Раима! Большое вам спасибо за то, что приехали, порядок навели, жизнь нашу украсили. Мы будем вам писать. Не забывайте нас, — наперебой говорили братья.

Раима всех по очереди обняла, поцеловала. На душе у нее было светло и радостно.

ПЕЧАТЬ ДЬЯВОЛА

Эту историю рассказал мне чекист с боевым прошлым — Николай Удилов, погибший в схватке с басмачами в 1924 году.

При первом же взгляде на высокого, стройного человека в кавалерийской шинели я поняла, что услышу много интересного. Его решительные движения, острый взгляд беркута, открытое, располагающее лицо под коротко стриженными чуть рыжеватыми волосами внушали симпатию.

В то время семья моя состояла из трех человек, и все мы, сидя за чайным столом и слушая его, были зачарованы. В следующий раз он принес мне переплетенную тетрадь старых приказов. На первой странице стоял гриф: секретно. Я прочла это слово и попыталась возвратить тетрадь.

— Я не имею права читать это.

Он широко улыбнулся, отводя мою руку.

— Не беспокойтесь. Читайте.

В этой тетради были приказы и распоряжения за подписью Веревкина-Рохальского и Врачева, обоих знал и уважал весь Узбекистан. Кроме приказов, там были снимки курбаши — злейших врагов Советской власти, а также галерея лиц, оказавших большие услуги революционным войскам. Материал был богатый, на целую серию интересных рассказов. Мне до, сих пор до боли жаль, что я не сумела сохранить эту тетрадь, и она разделила участь других ценных материалов и книг, оставленных мною в Минске. Как мне сообщили в свое время, все это погибло при налете фашистских стервятников на Минск.

Особенно сильное впечатление на меня произвел рассказ о трагедии затерянного в горной долине кишлака. Долго передо мной вставали картины прошлого и требовали права на жизнь в книге. И вот он, этот рассказ.

УЩЕЛЬЕ СМЕРТИ

Хмуро сгрудились древние горы. Голые скалы мрачно нависли над тесным ущельем. Их вершины закрыты мохнатой шапкой черных туч. Казалось, первозданный хаос нагромоздил дикий камень, потом рассек его посредине, сделав узкий проход в долину ужаса, засеянную костями людей и животных.

Извивающейся змеей тянется военный обоз, громыхая по камням железными ободьями колес. Медленно вползает в роковую Байсунскую щель. Это место постоянных нападений басмаческих шаек. Жутко. За каждым камнем, кажется, таится опасность. Мрачна Байсунская щель, холодом смерти веет в ней. Люди и лошади насторожились. Все знают, была выслана разведка, нигде басмачей не обнаружила, но враг хитер и коварен.

— Не разговаривать, не курить… — был передан приказ. — Охране быть наготове!

Вдруг над головой что-то ахнуло и раскатилось в горах гулким эхом. Люди невольно вздрогнули. Лошади, прижав уши, всхрапнули. Мохнатая черная туча оскалилась огненно-красным зигзагом ослепительной молнии.

В запоздалой повозке двое: молодой белобрысый боец и смуглый стройный политрук отряда, только что очнувшийся от пароксизма малярии. Их задержало соскочившее колесо, и теперь они спешат догнать обоз, уже втянувшийся в ущелье. Гром оглушил возницу.

— Быть беде… Неспроста так громыхнуло. — Боец опасливо покосился вокруг.

— Тебе со старухами на бобах ворожить следует, а не воевать с басмачами. — Политрук усмехнулся, повернув смуглое лицо к заробевшему, ястребиным взглядом окинул простоватое лицо бойца. Сжимая в руках винтовку, спросил:

— Твоя заряжена?

— В порядке. Как было приказано. Теперь не страшно, с тобой, товарищ Алимов, а вот час назад, лежал ты в огневице, было боязно. Видать, полегчало тебе?

— Отпустила проклятая. Гони-ка коней быстрее!

Медленно выползал обоз из мрачного ущелья. Лошади храпели, косясь в сторону бездонного обрыва. Всадники растянулись цепочкой, опасливо поглядывая на скалы. Но вот горы снизились, туман, скользя на камнях, сползал в бездну. Хмурая щель раздвинулась, и обоз выполз в страшную Долину Смерти. Спустились вниз, остановились, поджидая отставшую повозку. Вот и она показалась на спуске, спешит. Да как не спешить? Мрачно в Долине Смерти. Холмики могил, кости животных и людей разбросаны среди каменных глыб.

Выехав из ущелья, Карим Алимов зорко огляделся вокруг. Вдали забеспокоилась, взлетела стая коршунов, сидевшая на трупах лошадей. Ему показалось, что заколебались складки-морщины гор…

— Готовь, Семин, винтовку, не успели к своим…

— Знать, почудилось! Тихо все. — Боец поглядел вокруг, стеганул лошадей, и повозка затарахтела сильней.

Обманчивая тишина разорвалась хлопками выстрелов. Ожили горы. Словно волна хлынула с них. С дикими криками двести всадников вынеслись в долину, стремясь окружить малочисленный обоз. Но команда уже пронеслась. Обоз построился, и залп из винтовок рассеял банду. Лошади шарахнулись, смяли ряды и в беспорядке скакали в разные стороны.

Группа басмачей бросилась на легкую добычу — одинокую повозку. Две винтовки, не умолкая, гремели, посылая смерть бандитам, но те наседали. Вот, вскрикнув, Семен рухнул, выпустив винтовку.

— Добей, политрук! Чтобы живым не взяли…

Десятки всадников кинулись к раненому, Алимов заработал штыком. Один упал, второй, третий… Но змеей свистнул аркан, петля крепко обхватила тело. Удар по голове — и перед глазами поплыли зеленые и красные круги, но слух уловил голос пулемета: «тра-та-та-та…»

«Остановили, отобьются», — проплыло в гаснувшем сознании.

…Солнце, большое и красное, точно омытое кровью, медленно спускалось к горизонту. Звучали гортанные голоса, но теплый треух, точно железный обруч, сжимал голову. Слух не мог донести до сознания четкость слов. Голова нестерпимо болела. Алимов с трудом открыл глава. Рядом изуродованное, опухшее лицо Семина. Оба, связанные ремнями, лежали под деревом.

— Перебили наших? — чуть шевеля губами, спросил Алимов.

— Не. Пулеметом наши жиганули… Потом подоспел добровольческий отряд. Погнали проклятых.

— Где мы?

— Увезли в горы… Пытать хотят.

Над головой лохматилась корявая арча, разметав костлявые ветви, С левой стороны в двух шагах — каменистый обрыв. «Убьют и бросят туда», — вяло проползло в голове. Скосил глаза вправо — приветливая зеленая лужайка освещена солнечными лучами. Посредине — костер, вокруг него суетятся с десяток басмачей. Они в теплых халатах, перепоясанных патронташами, на головах меховые шапки. Их звериные лица время от времени скалятся, видимо, вспыхивают ссоры.

— Что твои волки… зубами щелкают. Не жди пощады, — хрипло шепчет Семин. — Вона, ласковый, лицо светлое, глядит, что дите малое…

Алимов повел глазами. Вот он, курбаши в парчовом халате, сидит один на кошме, чилим курит. Пояс в серебре, да поясе богатый кинжал, маузер. На голове белоснежная чалма. Лицо бледное, красивое, обращено в сторону пленников. Дым чилима затянул черты, до жути знакомые. Где же он видел это красивое лицо с ласковым взглядом? Память металась, заглядывая во все свои закоулки. «Видел, знаю его… Но где? Когда?» — стучало в голове.

Грузный кривоногий басмач принес чайник чая и пиалу, поставил перед курбаши. Тот протянул ему чилим, кивком указывая место рядом. Кривоногий сел и заговорил. Курбаши повернул к нему голову. Алимов ясно увидел на правом виске большую черную двурогую родинку, а над ней на лбу тянулся к чалме розовый рубец. Точно молния, осветилось прошлое. Едва сдержал возглас: «Печать дьявола!» Да, это он, тот красивый мальчик с «печатью дьявола», сын дарвазского бека, красавец Салим — гроза всех кишлачных ребят. Вот где пришлось встретиться сыну пастуха Алима, комсомольцу-политруку боевого отряда с бековским сыном, жестоким курбаши Салимом-кровожадным!

Десять лет тому назад в снежном буране погиб пастух Алим. Его заменил сын подпасок — Карим. Этот сирота добросовестно пас стадо коров бека.

В кишлаке жила вдова с прекрасной, как заря, дочкой Садихон. Восьмилетняя девочка, веселая и быстрая, как горный ручеек, была любимицей всего кишлака. С юных лет Садихон любила бегать в урюковую рощу, где сладкие золотистые плоды, зрея, падали и ковром лежали на земле, превращаясь потом в грязные комья. Никто не смел собирать плодов в этой роще, которую дарвазский бек объявил своей.

Сто лет тому назад в кишлак забрел странник. Его приютили, накормили, предложив остаться в кишлаке. В благодарность за гостеприимство странник посадил косточку урюка в солнечной ложбинке. Когда появился росток, старик заботливо ухаживал за ним. Время шло, деревцо подросло и буйно зацвело. Тогда странник решил покинуть кишлак. Прощаясь, он сказал жителям: «Пройдет несколько лет, и на этом месте будет шуметь урюковая роща. Она будет радовать вас своими плодами». Он распрощался и ушел.

Много лет люди собирали сладкие плоды, но приказа бека не нарушали, зная его жестокость. Только одна Садихон тайком бегала в рощу лакомиться урюком. Вдова была бедна и ничем не могла побаловать дочку. Девочка выбирала время, когда азанчи призывал на вечернюю молитву и во дворе бека все были погружены в вечерний намаз. Она бежала в рощу, хватала несколько горстей урюка с земли и стремглав убегала в кишлак.

Вот пронесся протяжный призыв азана. Солнце склонялось к западу. Сытое стадо сгрудилось, просясь на водопой. Мальчик погнал коров к урюковой роще, возле которой пробегал горный ручей. Пока стадо утоляло жажду, пастушонок ехал собирать сухие сучья, чтобы вскипятить себе чай. Углубился в заросли и замер, услышав вскрик боли, потом хрипение и тихий смех. Испуганно оглянувшись, он хотел бежать, но любопытство толкнуло к зарослям. Тихо подполз, раздвинул ветки кустарника и в ужасе замер. Прямо перед ним было перекошенное мукой синее лицо маленькой Садихон. Глаза вылезали из орбит, язык высунут. Петля душила девочку, ноги едва доставали землю. Рядом, держа конец веревки, тихо смеясь, стоял Салим. Он натягивал перекинутую через сук дерева веревку.

Густой красный туман заволок сознание пастушонка. С диким проклятием он кинулся на мучителя и острым пастушеским посохом рассек ему голову.

Освободив девочку, взглянул на окровавленное лицо Салима. Посылая проклятие его душе, пастушонок ушел в горы. Там он скитался, пока его не подобрал красноармейский отряд. Много тайных троп показал он своим спасителям, когда отряд уходил от сильных басмаческих банд. Помогал найти ближайший путь, чтобы окружить и внезапным ударом уничтожить банду, грабящую одинокие кишлаки. Карим узнал, что бек ушел за границу, угрожая вернуться и расправиться с жителями кишлака, если кто позарится на его земли и стада, управлять которыми оставил своего духовного наставника. Узнал и то, что после случая в урюковой роще вдова увезла заболевшую Садихон к дальним родственникам. Никто не знал, куда уехала вдова, да если и знали, то тщательно скрывали, чтобы не дошло до мстительного бека.

Несколько лет провел пастушонок Карим Алимов с родным отрядом, а потом — учеба и комсомол, потом — снова в отряд. И вот он здесь в лапах злейшего врага. Ужас охватывал его, пока смотрел на красивое лицо Салима. От этого меченого дьявола не жди пощады. Негодование и ненависть побеждали слабость, голова яснела, мысль заработала четко.

Салим взглянул на пленников. Алимов успел закрыть глаза. Курбаши сказал кривоногому два слова, и тот, мигом вскочив, направился к Семину, покачиваясь на могучих кривых ногах.

— На допрос, что ли? — хрипло спросил боец.

— Допрос. Веселый будешь, смеяться будешь… — Хищное лицо басмача заиграло гримасой. Он сделал знак, и к Семину подошел еще басмач. Сняли путы, стащили сапоги, одежду, белье и поволокли к палачу.

— Прощай, — чуть выдохнул боец в сторону Алимова. А дальше ужас… Звериный крик Семина, мольба убить разом, и тихий, жуткий смех басмача-зверя. Вот красавец курбаши склонил лицо, смотрит в измученные глаза бойца, ласково спрашивает:

— Комсомол? Карош комсомол… — А рука ножом вырезает на груди несчастного звезду. Потом вспарывает живот и с тихим смехом роется в теплых внутренностях. С хохочущим всхлипом боец приподнял голову и кровавой пеной плюнул в лицо изувера. Миг — и шашка кривоногого прекратила муки несчастного. Басмаческий телохранитель мстил за оскорбление повелителя. Но Салим расценил это по-своему:

— Собака! Пожалел… — Следом грянул выстрел маузера, и басмач замертво упал на труп красноармейца.

— Падаль в пропасть! — Отдал приказ, а сам глазами ощупывал лицо новой жертвы.

Миллионы иголок впились в мозг Алимова. Сознание повторило услышанную фразу: «В пропасть…». «Нет, проклятый дьявол! Не порадуешься!» Сильный толчок ногами в ствол арчи, и, поворачиваясь с боку на бок, он ринулся к пропасти. Еще одно усилие — и он летит, летит в бездну. В первый момент услышал крики ярости, где-то высоко звуки выстрелов, пули цокали о камни. Вот тело рухнуло на куст стланика, куст спружинил, и Алимов, теряя сознание, покатился по откосу.

СТЕПНАЯ МИСТЕРИЯ

Нагромождая утесы и каменные глыбы, хаос мироздания не заботился ни о симметрии, ни о гармонии линий, а потом бесконечное время в союзе со стихиями доделывало формы Байсунских гор. Они рассекали каменные громады ущельями, изменяли контуры, украшали бурными потоками, улыбчивыми долинами, зарослями лесов и цветущими лугами. Но местами оставляли первобытные пейзажи, которые навевают уныние суровыми уступами, предательскими моренами, крутыми откосами и немотой, немотой…

Там все дико и мрачно. Лишь кое-где зацепится за каменный уступ лохматая арча или кустарник. Иногда, нарушая этот мертвый покой, вдруг, сорвавшись со скалы, взмоет вверх кумай — снежный орел, распластав могучие крылья. Он плавно парит в бездонном небе, высматривая добычу.

Изредка, как призрак, неведомо откуда появится стройный козерог и застынет на уступе скалы, точно каменная статуя. Стоит, гордо подняв точеную голову о длинными рогами. Или проползет, распластавшись по камням, пятнистый барс, высматривая жертву.

Мрачно и дико в северной стороне гор. Но вот они снижаются и увалами выходят в травянистую степь.

Степная долина среди гор полна очарования. Долго не желтеют в ней шелковистые травы, пестрящие душистыми цветами. Ярко улыбаются долине зеленые лесистые южные склоны гор. За их перевалами, далеко отсюда лежит грозная Долина Смерти. А в соседнем распадке сгрудился горный кишлак, забытый людьми из-за трудно проходимых троп.

В летнее время пастух Тюлябай гоняет кишлачные отары к северной стороне, где раскинулась цветущая степь. Хорош степной простор, когда из-за хмурых вершин, заливая степь ясным светом, брызжут золотые солнечные лучи, а ясную синеву неба оглашает звонкое пение жаворонка. Хороша степь и в знойный полдень, когда все замирает в истоме, и только шаловливый ветер колышет зеленое море трав. Полна она очарования в сумерки, когда уходит на покой животворное светило, и длинные, таинственные тени выползают из ущелий и морщин остывающих скал. Невдалеке от подножья мрачных скал, у звонкого ручья, стоит ветхая юрта пастуха Тюлябая.

Привольно пастись отарам на этом беспредельном зеленом просторе. Стережет их огромный лохматый пес. Ни одного хищника не подпустит он к отаре. Ни один волк поплатился жизнью за стремление полакомиться беззащитной овцой. И ни одного ягненка не унес могучий кондор. Спокоен Тюлябай, когда овцы находятся под надзором умного пса. Лежит Каскыр на пригорке, положив большую голову с торчащими ушами на громадные лапы. Можно подумать, что спит, но вот он встает вытягивая голову вверх, и разражается грозным лаем, который отпугивает орла, наметившего добычу. Услышав лай, выходит пастух и метко стреляет по хищнику. Отобьется ли овца от отары — Каскыр уже мчится за нею и возвращает беглянку на место.

Степные чары разлиты в этом привольном уголке. Тишиной и покоем дышит все вокруг.

…Алимов услышал рядом прерывистое дыхание. Что-то мягкое, влажное коснулось щеки и кончика носа. Медленно открыл глаза, перед лицом нависла серо-бурая густая шерсть. Ярко-розовый язык колеблется от дыхания, в глаза глядят по-человечьи. Улегся пес рядом, вытянул лапы.

Далеким детством пахнуло на юношу. Вот и бедная юрта родная. Через открытый тентюк синева неба заглядывает в юрту, слышатся трели жаворонка. Над головой, на решетке юрты, растянута белая пушистая шкурка ягненка, дальше развешена убогая одежда. А вот висит старинное неуклюжее охотничье ружье. В открытую дверь виден зеленый шелковистый простор. Воздух, степной, насыщенный ароматом трав, кружит голову. Даже халат на Кариме из полосатой маты, как в детстве. Но нет ласкового деда, напоить кумысом маленького Карима, утолить его жажду.

Точно в ответ на неясную мысль, раздался старческий кашель. На пороге появился старик с деревянной касой — чашей — в руках. Острые глаза оглядели больного. Коричневое от загара, морщинистое лицо озарилось улыбкой.

— Здравствуй, батыр! Рад я. Вернул тебе аллах разум. Скоро на ноги встанешь. Пей!

Карим протянул было руку за живительным питьем, но она бессильно упала. Старик засмеялся, опускаясь на корточки:

— Постой, постой, палван! Две недели лежал ты, потеряв память. Сразу нельзя за работу приниматься. — Он сильной рукой приподнял голову больного и поднес к его губам касу.

Кумыс пенился и таял по краям. Жадно глотал Карим целебный напиток. По телу разлилась блаженная истома. Глаза сами закрылись, и укрепляющий здоровый сон сковал тело.

Проснулся бодрым, с ясной головой. Снова услышал ликующие трели жаворонка. Ухо уловило ласковый старческий голос. Открыл глаза — возле сидел старик, в руках дымилась деревянная чашка, наполненнаявкусно пахнувшим супом. Больной проглотил слюну — так хотелось есть — и спросил:

— Послушайте, отец, куда я попал? Или степные чары кружат мою голову! Или ветер родных кочевий перенес меня в цветущие степи Семиречья и кинул в родную кибитку?

— Нет, сын мой! Далеки отсюда привольные степи Семиречья. Бедная кибитка пастуха Тюлябая стала твоим приютом. Посмотри через решетку юрты и ты увидишь жилище проклятого шайтана. Он постоянно курит свой чилим. Это напомнит тебе, что близко Душанбинский вилайет.

Медленно повернул Карим свою легкую, будто пустую, голову, взглянул и увидел: вдали над вершинами скал, словно дым, клубились черные тучи.

— Байсунское ущелье!..

Голос пресекся. Вновь перед глазами корчилось в муках тело Семина, а проклятые черные ласковые глаза глядели прямо в душу. Опять, как тогда, мелко задрожало в ознобе тело, накрытое теплым халатом. Старый враг — липкий черный туман — начал наползать на сознание. Но морщинистая властная рука закрыла расширенные ужасом глаза, провела по бритой голове, разгоняя мрак. Ласковый голос сказал:

— Ешь шурпу, батыр! Силу копить надо… Я расскажу, как нашел тебя.

Вот что рассказал Тюлябай.

— Много лет пасу я отары овец. Хороши здесь травы, целебны. Бараны быстро жиреют, а овцы обильно приносят ягнят. Раньше эта отара принадлежала дарвазскому беку, но вот уже два года, как бек бежал в Афганистан. Год тому назад пришли красные аскеры и принесли новый закон Ленина — все стада бежавших за границу отдать беднякам. Вот и стал я пасти кишлачный скот. Жили мы вдвоем с внуком Султаном, а Каскыр был нашим товарищем и помощником.

— А басмачи?

— Что здесь, в глуши, делать трусливым шакалам? Жители кишлака вон в том, далеком ущелье, бедны. Да и часто наезжают красные аскеры, а басмачи их боятся, не приходят.

Смелым и ловким был мой Султан. От самого прославленного джигита отбивал козла, когда устраивали улак — конское состязание. Самого бешеного коня из табуна поймает, взнуздает и после дикой скачки приведет кротким.

— А где же Султан? Почему не вижу его?

— Слушай, бала: ты молод, долго жил в городе. Но ты помнишь степные весенние чары. Давно было. Подошла весна, одурманила голову джигита. Полюбил он Валидэ… Красавица была, дочь кочующего манапа. Три года платил калым Султан отцу Валидэ, три года работал на него, с ними кочевал. Но появились басмачи, и жадный манап продал дочь проклятому курбаши. Тот дал богатый калым, омытый кровью и слезами людей.

— Куда же девался Султан? — взволнованно спросил Карим.

— Султан тихонько сговорился с любимой и за три дня до свадьбы выкрал ее. Скрывались в горах, в пещерах жили. А потом, когда пушистый белый мех зимы покрыл горы и степи, пришли они ко мне.

Жили мы тихо и радостно. Их счастье веселило мои старые глаза. Видно, злой шайтан позавидовал нашему счастью. Как-то осенью повез Султан продавать шкуры волков и лисиц: много он их набил зимой. Вот тогда и налетели три басмача, связали Валидэ, перекинули через седло и ускакали туда, в Байсунскую щель.

Остался я чуть живой и израненный басмачами, истекающий кровью. Что я мог поделать один с тремя здоровыми разбойниками? Но не мог я не броситься на помощь Валидэ, когда она боролась с ними.

— А Каскыр? Разве не помог?

— Далеко в ущелье Каскыр пас отару. Вечером пригнал и стал зализывать мои раны.

Вернулся Султан, узнал о похищении любимой, потемнел весь, как туча на вершине Байсуна, скрипнул зубами, бросил на землю подарки, купленные для жены…

Вот тут, где ты лежишь, лежал и старый Тюлябай. Много раз солнце уходило за тот край земли, где пенятся воды Кафирнигана, пока я не поправился. Султан лечил мои раны, поил кумысом. Но когда я с палкой вышел погреться на солнце, внук снял свой мултук, подаренный красными аскерами, подтянул пояс, надел меховую шапку и сказал мне: «Прощайте, дед, пойду в кизил-аскеры. Не найти мне мою Валидэ. Зато много проклятых шакалов ляжет в землю от моей руки». Он ушел, а я остался один со своим верным другом Каскыром.

— Как же вы жили, дед? Больной?

— Воля аллаха! Здесь недалеко, среди скал, бьет целебный, святой источник. Я ездил туда на ослике и обмывал свои раны святой водой. И стал снова бодрым и сильным. Только душа вздыхала о внуке и о его молодой жене. Но аллах в утешение послал мне тебя.

— Где вы нашли меня, отец?

— В том диком ущелье, где бьет целебный источник из-под скалы. Поблизости, на лужайке, Каскыр пас отару. Солнце садилось, было время молитвы, я совершил намаз. Вдруг где-то далеко вверху раздались выстрелы. Там и раньше иногда стреляли. Внезапно залаял Каскыр. Думал я, он зверя учуял, но кругом было тихо, лишь с горы скатывались камни. Это в горах часто бывает.

Позвал я пса, кричу: «Домой гони отару», — а он подбежал ко мне, за халат тянет. Думал, овца ногу сломила, пошел за Каскыром. Он — в кусты и лает. Я туда, вижу — ты связанный лежишь. Памяти нет, а сердце чуть бьется. Одежда вся в лохмотьях. Вижу — аскер. Я раздел тебя, обмыл святой водой, кое-как перевязал своим поясом, перекинул через осла и привез сюда.

Вот и послал мне аллах тебя вместо Султана, чтобы согреть мою старость.

— Долго я болел?

— Долго. Дня через три раны стали затягиваться. Но голова и тело горели, и память не возвращалась. Когда ты стонал, я смачивал твою голову водой из источника, и ты замолкал.

Пять раз солнце купалось в водах Кафирнигана, а ты все не открывал глаз. К вечеру дело было, ждал я, когда Каскыр пригонит отару на ночлег. В юрте была привязана коза, неделю назад принесла беленького козленка. Напоил я ее, вышел за порог, и стало страшно старому Тюлябаю. Из ущелья, где наш кишлак, мчался всадник. Сердце сказало: «Спрячь гостя». Накинул я на тебя чапан, одежду всякую, сверху опрокинул казан, оставил возле решетки пустоту, чтобы дышать тебе легче было. Сам разостлал подальше от юрты кошму, вынес айран, баурсаки, сел спиной к всаднику, притворился, что не вижу.

Когда он подъехал на сером коне, я вскочил, приветствуя гостя. Лицо у него как у пери. Халат зеленый, шелковый, шашка и нож у пояса в золоте, за плечами мултук дорогой. Спрашивает:

— Кто ты?

Понял я, что что проклятый курбаши с печатью дьявола на виске, сын дарвазского бека. Говорю:

— Пастух я светлейшего бека. Пасу его отару.

— Велика ли отара?

— Вдвое увеличилась, да молодняк подрастает. Хорошие здесь травы.

— Кишлачные байгуши не зарятся на отару?

— Пока не трогают. Сюда никто не заглядывает.

— Ну, паси и стереги овец. Не убережешь — шкуру с живого сдеру.

— Надо бы перегнать на ту сторону, — говорю ему, а сам дрожу, вдруг ты закричишь. — Прошу, милостивый, выпейте айрана. — Сел он на кошму, мултук рядом положил. Озирается, спрашивает:

— Где твоя семья?

— Один я с подпаском, он в горы баранов угнал, скоро вернется.

Вижу, боится чего-то. Стал о русских спрашивать. Много ли их наезжает, когда? Нет ли в ближайших кишлаках красных сарбазов? Как к ним жители относятся? А сам ножом играет, глазами душу вынуть хочет. Страшно стало. Призвал я на помощь аллаха и говорю: «Ушли русские. Когда придут — никто не знает…»

— Куда ушли? Сколько их? Долго здесь у тебя были? Баранов резали?.. — А в глазах у него огонь.

— Как можно, — говорю, — я угнал отару в горы. Они два дня побыли. Одни пошли караван через Байсун провожать, другие — на охоту в горы. Утром стреляли. Теперь вот затихло. Может, возвратятся, а может, через перевал ушли.

Нахмурился он, стал поспешно айран глотать. Я обрадовался, что скоро уедет, вдруг ты застонал. Джигит засмеялся: «А ты говорил, что один живешь?» Задрожал я, знаю, когда смеется этот дьявол, кровь льется рекой. Поклонился я ему и говорю: «Коза объягнилась и подыхает». Пошел в юрту, смочил тебе голову и лицо водой, опять прикрыл, взял козленка и вышел, а этот шайтан к юрте подходит, за нож ухватился. Поставил я козленка у его ног и говорю: «Ему семь дней, а он уже сирота». Засмеялся басмач, ударил ножом козленка, схватил за ноги и о камень головой… Вскочил на коня, крикнул: «Русским скажи: курбаши Салим много их перережет, пока не прикончит Советскую власть. А ты, старый шайтан, оберегай отару отца. Мы скоро вернемся!» Стегнул он коня и птицей полетел туда, за Кафирниган, на ту сторону.

Козленок выкупил твою жизнь. Вот его шкурка. Повесил я ее, чтобы отгоняла от тебя злых духов.

Старик умолк и задумчиво смотрел через решетку юрты в далекую степь. Закатные лучи ворвались в открытую дверь и скользили по его сгорбленной фигуре. А он, покачиваясь, бормотал что-то свое, ему одному ведомое.

— Отец, далеко ли отряды русских? — Голос Карима звенел и ломался.

— Далеко, сын мой. Я обманул басмача. Но он прислал сборщиков за податью на священную войну с неверными. Жители выдали их русским, был бой. Шайку уничтожили, многих в плен взяли. Один только ускакал. Не хочет наш народ газавата, хочет мирной жизни. Вот после того боя и ушли русские. Луна тогда тонким ятаганом была, как и сейчас.

Слушал Карим Алимов, и печаль охватывала сердце, надежда угасала. Уже месяц, как ушли и больше не приходили русские отряды. Сколько же еще ему мыкать тоску в этом степном просторе? Да, надо поправляться, надо окрепнуть и ехать искать своих.

КРОВАВЫЙ БАЙРАМ

Дни шли своей чередой, однообразные и безмятежные. Карим Алимов чувствовал, что с каждым днем он крепнет, мускулы налились упругостью, раны и ушибы зажили. Но черные мысли часто навещали молодого политрука. В ночном кошмаре скалились звериные липа басмачей, а красивое ласковое лицо душило. И билась в голове мысль: «Встретишь, еще раз увидишь». Он хотел этой встречи, встречи в бою с клинком в руке. Он ждал, когда перестанет хромать. Падение с большой высоты оставило след.

Карим наметил свой уход на время после стрижки овец. Надо старику помочь, да и нога к тому времени перестанет мучить.

Как-то утром в степи появился человек. Тюлябай и Карим долго вглядывались в пешехода. Кто мог забрести сюда? Уж не басмаческий ли лазутчик?

Пришелец был черен, худ, в изорванной одежде и хромал.

— Не гони, отец! — после приветствия обратился он к Тюлябаю. — Хочу забыть кровь и муки людей. Три месяца был в плену у басмачей. Разграбили наш кишлак, сожгли. Тех, кто сопротивлялся, — убили. Нас, четырех пастухов, увезли, сделали рабами. Двоих убили за непокорность, а нас двоих, сильных и ловких наездников, хотели сделать басмачами. Нет, не могли мы с другом смотреть на их кровавые байрамы… Убивают, режут, жгут людей. Стариков и детей не щадят. Жен и дочерей насилуют… Ушел я. Пуля догнала, ногу пробила. Вторая в коня попала. Ушел я в камыши. Три дня таился в зарослях, потом сюда пришел.

Мудрые глаза старика оглядели измученного человека:

— Живи. Душу лечить надо…

Вот и задумчивая осень заглянула в степь. Пожелтела трава, воздух стал ломким, хрустальным, далеко слышны голоса. Солнце уже не обжигало в полдень, утренники стали зябкими.

Кончили стричь баранов. Шерсть связали в тюки, все подготовили. Дожидались каравана, чтобы погрузить на верблюжьи горбы упакованную кладь. Не сегодня-завтра явится суетливый караванбаши. Привезет он много новостей, расскажет о виденном и слышанном. А потом, погрузив шерсть, увезет ее в Душанбе на базар.

С этим караваном и решил Карим покинуть степную ширь, вернуться к людям, к борьбе.

Солнце тихо угасало за далекой серебряной излучиной Кафирнигана. Вечерний ветерок дышал прохладой. Приготовив ужин, Тюлябай совершил вечерний намаз, переложил из котла в деревянные чашки вкусный кульчитай и позвал своих гостей-помощников ужинать.

По обычаю, сели возле костра на кошме дружной семьей. Поужинали и принялись за пенистый кумыс. Но вот тревожно поднял голову Каскыр. Вгляделись в сумерки: далеко в степи мчится одинокий всадник. Стало тревожно. Вскоре лихой красавец конь подскакал к самому костру. Всадник с полуобнаженным телом, черным от загара, словно из дикого камня высечен. Глаза мечут молнии, дыхание со свистом вырывается из груди.

Тюлябай протянул приезжему чашку с кумысом. Тот соскочил с коня, с поклоном принял посуду и, одним духом выпив кумыс, поблагодарил и взволнованно сказал:

— Бегите в горы… Туча басмачей переправляется через Кафирниган. Хотят вырезать два кишлака, жители которых выдали русским сборщиков. Сменю в кишлаке коня и поскачу за помощью к русским. Надо во что бы то ни стало успеть!

Вскочил на уставшего коня и поскакал в засыпающий кишлак.

— Вот и он, Абдусаттар, ушел от проклятых, — сказал пришелец Усман. Недолго медлил Тюлябай. Сунув каждому по черствой лепешке и по горсти сухого сыра — курта, он распорядился разделить на три партии отару и погнать в тайные ложбины, где по-осеннему зазеленела молодая трава. Самим же им собраться у священного источника, Тюлябай укроет всех в убежище.

Заметалась залегшая было на ночь отара и потекла в узкие горные щели.

Перед зарей выползли люди из потайного убежища и увидели далекое зарево. Оно металось над кишлаком и лизало темное ночное небо.

— Жгут кишлак, проклятые! — сказал Тюлябай. Когда взошло солнце, возле юрты Тюлябая стали группироваться басмаческие всадники. Поставили несколько нарядных палаток для курбаши. Стреноженных коней пустили пастись. Вскоре запылали костры под котлами. Шайка готовилась праздновать победу. Тюлябай сказал:

— Проклятый шайтан пришел за отарой. Но не видеть ему ни одного ягненка. В наших горах эти шакалы не найдут себе добычи.

Он вздохнул и спустился к своей отаре на скрытое пастбище. Когда солнце поднялось над вершиной угрюмого Байсуна, оглушительный удар грома потряс воздух и эхом прокатился по горам. Следом послышался второй удар с другой стороны.

— Пушка! — воскликнул Карим. — А вот и пулемет заработал. — Все трое собрались в укромной щели. Невидимые снизу, они рассматривали то, что творилось в долине. Вот басмачи заметались в огненном кольце — ловят коней. Вот красные конники вырвались, из ущелий и начался горячий бой.

Часа через два все было кончено. Часть банды полегла, часть сдалась в плен, небольшие группы просочились в горы — кто на коне, кто пешком — спасали свою жизнь.

— Это Карлуша со своим эскадроном работает, — вздохнул Карим. Ему до боли было грустно, что он здесь, а не там, с товарищами, карающими озверевшую банду.

— Отец, я иду к своим. Прощайте!

— Иди, сын мой, иди. А мы с Усманом пригоним отару, надо накормить наших защитников.

— Ой, много погибло людей в кишлаке, опоздал Абдусаттар! — вздохнул Усман.

— Он предупредил жителей, как и нас. Надо полагать, ушли в горы, — с надеждой в голосе проговорил Карим.

— Ой-бой… Много крови сегодня пролил меченый шайтан. Мало кто ушел в горы. Ночь, темнота, холод, — проговорил пастух.

Старик оказался прав.

Спустившись к юрте, Карим оказался в своем эскадроне. Загоревшего до черноты, бритого и прихрамывающего, его сначала не узнали.

Только командир Андерсон, окинув внимательными серыми глазами пастуха, порывистым движением привлек его к себе, обнял:

— Ты ли, друг? А мы тебя оплакивали и мстили за твою смерть. Нам говорили раненые, вас увезли в горы, замучили там.

В двух словах рассказал Алимов о своем спасении.

— Дай, Карлуша, оружие! Душа не терпит…

— Верю. Сто четыре жителя превращены в обуглившиеся трупы. Многие умирают от ран. А здесь, на стоянке, мы нашли все награбленное и даже десять комплектов красноармейского обмундирования.

— Зачем оно басмачам?

— Засылать лазутчиков выведывать, какие кишлаки тянутся к Советской власти.

— Поймали курбаши? — волнуясь, спросил Карим.

— Ушел проклятый! Всех бросил — шайку и четырех жен. Три из них почти девочки. Все исщипаны, в синяках и ссадинах. Это муж шутил с ними…

— Дай людей! Надо догнать, отыскать злодея!

— Сейчас тебя обмундируют, бери взвод и местного проводника, езжай! Навряд ли след отыщется… За рубеж ушел.

Карима обступили товарищи, обнимали, но он искал глазами кого-то. Вот он, черный каменный богатырь с огненным взглядом!

— Абдусаттар! Ко мне, друг!

Через полчаса два лихих красноармейца во главе взвода подъезжали к пожарищу. От небольшого, но цветущего кишлака остались угасшее огневище и груды развалин.

На медпункте, у палатки, в тени, лежали перевязанные раненые бойцы и жители, видимо, принятые во время резни за мертвых и потому недобитые. Врач и два санитара перевязывали молодую девушку.

— Алимов! Дорогой мой! Опять с нами, вот как чудесно! — воскликнул эскадронный врач грузин. — Посмотри, как мучают людей эти гады! Хуже диких зверей, мерзавцы!

Подъехав ближе, Карим увидел тонкий стан, прекрасное лицо и милые, широко открытые глаза.

— Сади! Маленькую Сади мучили, терзали!.. — с болью воскликнул Карим, и перед глазами возникла картина далекого детства.

Он соскочил с коня, нагнулся над девушкой. Губы чуть шевельнулись жалобой:

— Он… Салим… радовался, что нашел меня… Прощай, Карим…

Голова ее скатилась набок. Врач наклонился над нею.

У Алимова сжалось сердце. Старый враг — черный туман — начал гасить сознание… Бодрый, уверенный голос Абдусаттара вернул его к жизни.

— Спешить надо, командир! Уйдет проклятый дьявол.

Карим вскочил в седло и понесся в ту сторону, куда указал Абдусаттар, успевший разведать, что час тому назад курбаши с двумя телохранителями проскакал в сторону границы.

Как ни гнал коней отряд Алимова к переправе, догнать басмачей не смог. Курбаши был уже на другой стороне. В бессильной ярости Карим бесцельно разрядил карабин. Салим обернулся, погрозил камчой и ускакал.

После отъезда Алимова Андерсон снарядил обоз раненых и отправил в Душанбе с запиской Каримову сопровождать его.

— Вы должны встретить Алимова, передать ему приказ, — сказал он врачу.

Когда обоз был готов тронуться, к Андерсону подошел старик.

— Помоги, командир! Мне сказали, что в твоем отряде мой внук Султан, хочу повидать его.

В ту же минуту из одной повозки раздался взволнованный голос:

— Я здесь, дедушка! Уцелел ты? Не убили басмачи? Как я рад!.. Раненный в руку и ногу Султан попросил командира оставить его на излечение у деда. Тот дал свое согласие.

Оставшимся в живых жителям кишлака, которые вернулись из ущелий и пещер, бойцы отряда помогли перебраться к старой юрте пастуха. Так был основан новый кишлак, которому жители дали почетное название Кизил-аскер.

Отряд после отдыха и обеда, распрощавшись с жителями, ушел за перевал.

А вечером на сером скакуне с карабином за плечом у юрты Тюлябая появилась Валидэ. Увидя ее, старик словно помолодел.

— Входи, дочь моя! Сам аллах послал тебя! А конь у тебя откуда? На нем приезжал курбаши…

— Моя добыча! Все расскажу, отец. Где Султан? Мне сказали, он ранен, остался у вас.

Радостна была встреча влюбленных, разметанных в один миг басмаческой злобой.

Вечером, за ужином, возле постели Султана его верная жена рассказывала:

— Салим не стал требовать у отца возвращения калыма. Он разыскивал меня все эти два года. Три его гонца случайно прослышали, что я живу здесь. Вот и налетели, и скрутили, и увезли к Салиму. Сдали на женскую половину. Курбаши был где-то в набеге, разбойничал. Меня подлечили, нарядили. Три девочки-жены очень меня полюбили. Через месяц вернулся меченый дьявол. Хотел сделать женой, но я царапалась, кусалась, выдирала ему бороду. Говорю: «Убей». Злился, но не убивал. Отца боялся. Помогает сильно ему мой отец.

За мою строптивость этот дьявол придумал мне наказание: должна я быть служанкой у его трех жен, делать самую черную работу и ухаживать за его двумя скакунами. Когда я попадалась ему на глаза — стегал плетью.

— Сегодня я чуть не зарубил курбаши, но ему помогает дьявол: шальная пуля перебила мне руку с занесенным клинком, — мрачно сказал Султан.

— Он сам шайтан. Вы же видели у него на лбу двурогую печать. Когда он родился, старый отшельник сказал: «Аллах послал его в мир в наказание за грехи людей», — вспомнил былое Тюлябай.

— Правда! Он сам шайтан или шайтан ему помогает: три раза я пытался его убить, когда был в плену, и всегда что-нибудь мешало, — угрюмо признался Усман.

— Продолжай, дочь моя! Расскажи, как ты спаслась?

— За эти долгие месяцы, ухаживая за конями, я сдружилась с этим Серым, строптивым скакуном. Хотела было на нем бежать, — быстрее ветра этот конь, но курбаши решил с большим отрядом перебраться на эту стону. Взял всех жен. Думал изгнать красных из душанбинского вилайета и вернуть поместья своего отца.

Когда я узнала об этом, то шепнула Абдусаттару — рабу: «Предупреди жителей. Дай знать в Душанбе». Когда переправлялись, я ночью ускакала на Сером. В горах встретила отряд, рассказала все командиру. Абдусаттар успел известить другой отряд. Вот красные и окружили бандитов. Жаль, не всех перебили! — жестко добавила Валидэ.

— А те, что прячутся в горах, опять на нас нагрянут, — сказал старик, горестно вздохнув.

— Смотрите, дед, — Султан указал на степь, — горит десять костров. Там десять человек могут взять винтовки, да нас трое метких стрелков…

— Четверо! Я научилась стрелять. Но где винтовки у людей?

— Командир оставил жителям, на всех хватит. Командир считал трофеи — четыреста винтовок от убитых и пленных досталось нашему отряду, — разъяснил Султан.

— В банде было пятьсот басмачей. Не скоро оправятся, — радостно заметила Валидэ. — Не скоро придет сюда Салим-злодей. Те, что в горах, тоже переправятся на тот берег.

В юрту вошел пожилой охотник Азимбай. Это он, узнав об угрозе нашествия басмачей, предложил жителям кишлака спасаться в горах, обещая спрятать там хоть на неделю. Но всего десять семейств и шесть юношей-сирот пошли за ним. Все они вернулись невредимыми.

Азимбай поздоровался, взял протянутую чашку с кумысом и сказал:

— Тебя, Тюлябай, и меня люди выбрали старшинами. Надо организовать оборону нашего небольшого селения, так наказывал командир. Он оставил нам оружие и патроны. У нас вооружено шестнадцать человек, да у тебя трое…

— Четверо! Вот мой карабин и конь, — поспешно сказала Валидэ.

Азимбай улыбнулся и ласково проговорил:

— Значит, нас будет двадцать джигитов. Надо всегда держать дозор у дороги и на трех тропах. Тогда и триста басмачей не проникнут сюда, так советовал командир. Народ назвал наш новый кишлак Кизил-аскером. Мы будем кизил-аскерами.

Так началась самооборона кишлаков, которые раньше были беззащитны.

РАСПЛАТА

Река времени безвозвратно уносит дни, месяцы, годы…

Кровавые кошмары прошлых лет стали стираться в памяти Карима. Комсомольская работа захватила его. Грамотных людей в ту пору не хватало, а необходимо было проводить земреформу; в глухих кишлаках организовывать трудовые артели; разъяснять запуганным, забитым беднякам и батракам их права; пробуждать в них сознание чувства собственной ценности и силы.

Вот эта работа и забросила Алимова в Ферганские горы. В их ущельях осень уже опустила туманы. В долинах и степи ветер насвистывал осенние мотивы, перелетные птицы с тоскливым криком покидали родные места.

Четкой ходой, с перестуком копыт гнедой конь Алимова спешил к придорожному караван-сараю большого Хакулабада. Но что это? Пусто и тихо на окраине селения, всегда оживленного и многолюдного… Но вот в конце длинной улицы виднеется медресе. Оно, словно живое, колышется. Взглянул и понял: крыша, стены и ближайшие деревья — все облеплено людьми. А из смежных улочек ручейками текут и текут жители, направляясь к медресе. Направил коня и он в ту сторону. Соскочил на землю, привязал к старой шелковице своего боевого коня и пошел к воротам.

Навстречу, широко улыбаясь, шагнул Султан. Военная форма ловко охватывает его могучее тело. Глаза смотрят внимательно, с победной улыбкой.

— Салам, друг! Поспеши, скоро начало…

— Но что это? Маслахат?

— Да, да. Народный праздник. Советский суд зверя судит. Пять лет занимался разбоем, а потом, как змея, сменил шкуру, прикинулся преданным советским работником. Два года понадобилось, чтобы разоблачить его. Проходи ближе, вон в первые ряды. Его и теперь жители боятся.

Карим прошел вперед, сел около старого чабана, спросив его:

— Отец, кого и за что судят?

Старик посмотрел на юношу и тихо ответил:

— Большой человек. Два года правил нами… Разорил всех, в тюрьме многие умерли. Говорил: так приказывает Советская власть. Послушаем, что приезжие начальники скажут…

Повернул Алимов голову и застыл в изумлении. На скамье подсудимых сидел рослый красавец в дорогом суконном халате. Цветная шитая тюбетейка прикрывала шелковистые кудри. Черная повязка через правый висок, чуть прикрывая глаз, оттеняла мраморную белизну лба. Четыре конвоира зорко следили за каждым движением арестованного. А он, гордо закинув голову, властно оглядывал толпу. Люди жались под этим взглядом и опускали головы.

«Салим! Так вот где пришлось встретиться!» — пронеслось в голове.

Начался суд. Громко и ясно было зачитано обвинение. Советский работник Азиз Нурджанов, по сообщению группы бедняков дальнего кишлака, является басмаческим курбаши, жестоко расправлявшимся с жителями кишлаков, которые оказывали гостеприимство и помощь красным отрядам. Когда же понял, что басмачеству пришел конец, явился в город под видом обиженного баем батрака, втерся в доверие членов Совета и вскоре занял пост руководителя района. Разорял дехкан налогами, истязал неплательщиков, дискредитировал Советскую власть и обогащался.

— Признаете себя виновным? — задал вопрос седовласый судья.

— Нет! Я не басмач. Кто видел меня среди басмачей? Никто! Пусть кто-либо скажет мне в лицо, что я басмач! Да, я был строг к врагам Советской власти. Моя рана, — он картинно указал на повязку, — дает мне право уничтожать врагов. Я получил ранение за Советскую власть. Кто посмеет назвать меня басмачом?

Вокруг царила тишина. Ни один человек не повернул головы, ни одного голоса не прозвучало обвинением. А Салим стоял, властно глядя на людей, которых так долго угнетал.

Алимов встал весь натянутый, как струна. С гневом посмотрел на красивое лживое лицо и громко заявил:

— Я скажу, что ты басмаческий курбаши Салим! И не рану скрываешь под черной повязкой, а печать дьявола, который отметил тебя от рождения. Да еще прячешь рубец от моей пастушьей палки. Она рассекла лоб сыну дарвазского бека.

Тысячная толпа, как одна грудь, глубоко вздохнула. Послышались крики:

— Правильно! Басмач он, курбаши!

— Верно сказал джигит. Это Салим, сын бека.

— Смерть кровожадному шакалу!

— Смерть палачу!

Чтобы прекратить шум и успокоить толпу, начальник охраны приказал играть сигнал сбора. Звонкие трели рожка успокоили людей. И когда воцарился порядок, суд продолжался. Алимову предложили дать подробные показания.

Голосом, полным гнева, он рассказал о Байсунском ущелье, о муках Семина, о горном кишлаке, сожженном в одну ночь, о его ста четырех замученных жителях.

Закончив, с ненавистью взглянул на злодея. Салим сидел бледный, опустив голову, и что-то шептал.

Из толпы вышла женщина в парандже. Приблизилась к столу судей, заявила, что хочет дать показания.

Получив разрешение, откинула чачван и, взглянув на преступника, грозно спросила:

— Узнаешь ли ты, курбаши Салим, проклятый народом басмач с печатью дьявола, узнаешь ли Садихон, дочь батрачки твоего отца?!

Салим с ужасом отпрянул, закрыв лицо руками.

— Аллах! Мертвые встают… Я сам убил ее.

— Нет, не добил ты меня, Салим-кровожадный. Мучил, терзал, но не добил. Там, где оставил ты сто четыре жертвы, там русский отряд, что разгромил твою банду, подобрал умирающую и спас. Смерть отступила, чтобы я обличила тебя, коварный и кровожадный убийца!

Морским прибоем гневно рокотала народная толпа. Тысячи глаз с ненавистью были обращены на Салима. Он сидел бледный, опустив голову, мелкая дрожь сотрясала его.

Закрывая руками лицо при виде вышедшей из могилы, как он думал, девушки, он сдвинул черную повязку, и все теперь видели мохнатое, двурогое родимое пятно на виске, а над ним розовый шрам, о котором говорил Алимов.

Суд удалился на совещание. Недолго оно продолжалось. И вот открылась дверь.

— Встать! Суд идет!

Все встали. Вытянулся и Салим среди конвойных. Со страхом и тайной надеждой смотрел он в лица судей. Бесстрастный голос зачитал приговор. Прозвучало последнее грозное слово:

— Расстрелять!

Преступник взвизгнул, упал на колени, стал извиваться в руках охраны.

А кругом бушевали ликующие крики.

…Под развесистой шелковицей Садихон рассказывала Алимову, как врачи вырвали ее из когтей смерти, как два года прилежно училась в школе, что женотдел хочет послать ее в Москву.

— Там маленькая Сади забудет Карима, — грустно проговорил Алимов.

— Никогда! Там, в урюковой роще, ты спас мне жизнь. Как забыть тебя, любимый! Все эти годы ждала тебя.

Солнечным лучом радость озарила лицо Карима. Он погладил и сжал тонкую руку девушки.

— Мы будем вместе! Моя радость, мое счастье…

— Всегда вместе, — шепнула Сади, стыдливо опуская длинные ресницы.

ХЛОПОК

Был 1939 год. Осень хмурилась над древним городом завоевателя Тимура.

Мы сидели с заведующим радиовещания в его кабинете и выбирали колхоз для поездки. В дверь постучали, и сейчас же она широко распахнулась. На пороге стояла Рано Узакова. Жизнерадостная интересная женщина лет тридцати, она работала в областной газете, где печатались ее стихи и очерки. Лирическая поэтесса и очеркистка, она печаталась и в женском журнале. В редакции этого журнала мы с ней и познакомились год назад. Остановившись на пороге, она воскликнула:

— Вот удача! Писательницу встретила. А я к вам за советом. Редакция дала задание осветить работу показательного хлопкового колхоза. Отстают некоторые.

Молодой, но грузный и медлительный Курбанов встал и смущенно предложил Рано присесть. Было заметно, что интересная поэтесса произвела на него сильное впечатление. Рано уселась рядом со мной на диване, обняла меня. Я сказала:

— Мы намечаем мою поездку в дальний колхоз.

— Прекрасно! Значит, поедем вместе. Как раз завтра из обкома в Ургут идет машина, нас подбросят. Но куда?

— Чтобы не гадать, посмотрим карту, — предложила я.

— Правильно! Сейчас посмотрим, — поддержал Курбанов.

Он достал из шкафа карту области, прикрепил к столу, и мы стали «путешествовать».

— Не сюда, тут дорога к перевалу, за Ургутом в горы, — придержал Курбанов руку Рано.

— Да, в горах хлопка не сеют, — засмеялась она.

— Значит, сюда, в предгорье, — указала я карандашом на маленький кружок.

— «Красный партизан»? Что же, неплохо. В двадцатых годах там похозяйничали басмачи. Разорили кишлак дотла, убили председателя артели. А теперь колхоз из ведущих.

— Решено, сюда! Вот это тема! Не только заметку, очерк и стихи привезем! — радостно воскликнула Рано.

— Тема интересная. Решено, едем сюда, — поставила я точку.

…Дорога шла в гору. По сторонам надвигались холмы, по долине разбросаны огромные валуны, точно мифические циклопы для забавы перекидывались ими на этой древней земле.

Серое небо сеяло мелкий нудный дождик. Через его густую сетку едва вырисовывались контуры близких гор. Пора сворачивать, но надо заехать в Ургут, там сойдет инструктор обкома. Вдали виднелись старинные развалины, поросшие кустарником и жухлой осенней травой. В памяти вставали картины далекого прошлого Ургута.

Вот отряд пращников и лучников из фаланги Александра Македонского. Посланные в разведку решили поживиться за счет мирных жителей и пустили в ход оружие. Но жители дали такой отпор, что эти чужеземцы принуждены были уйти не солоно хлебавши. Не помогли ни пращи, ни грозные длинные сариссы.

А вон те развалины — это кала — укрепление. История его столетней давности. В 1870 году в нем был арк — дворец одного из владетельных беков, Падша-хаджи. Получив от эмира Бухарского обширные владения, он разорял налогами и поборами жителей. Но ему этого показалось мало, сколотил отряд нукеров и нападал на караваны купцов и на военные обозы русских. Самаркандский губернатор, боевой генерал Абрамов, решил пройти форсированным маршем по разбойничьим гнездам. Ближайшее гнездо разбойников Падши-хаджи было близ Ургута. Когда Абрамов подошел к Ургуту, навстречу ему вышли седобородые аксакалы селения. Один из них обратился к генералу:

— Ты, господин, большой начальник. Мы шли к тебе в Самарканд с жалобой. Бек Падша-хаджи нас сделал рабами. Обобрал, продает наших жен и дочерей, разорил наше хозяйство, забирает наших сыновей в свой отряд или заставляет гнуть спину на его полях. Защити, генерал!

Они же сообщили, что, прослышав про марш Абрамова, бек бежал, оставив часть головорезов защищать свою калу.

Отряд расположился на ночлег. Глубокой ночью нукеры бека, рассчитывая на внезапность, решили вырезать небольшой отряд, но просчитались. В жаркой схватке почти все были уничтожены. Абрамов дал распоряжение разрушить до основания укрепление. Весть эта быстро распространилась, и жители соседних кишлаков пришли помогать солдатам срывать и разрушать стены проклятого гнезда. К вечеру все было закончено. Вместо калы и дворца остались одни развалины. Скот, тягло и лес от разрушенных построек Абрамов отдал жителям.

…Вот мы и в Ургуте. Инструктор сошел у гостиницы. Это была двухэтажная постройка местного типа. Распрощавшись с инструктором, мы продолжили наш путь.

День переходил в сумерки, дождь усилился, и мы с нетерпением ждали конца пути. Наконец среди холмов увидели постройки, окруженные садами. А по обочинам дороги бежали хлопковые, почти уже убранные поля. Они тянулись в низине, иногда взбегая на откосы холмов.

Вскоре мы остановились возле длинного освещенного здания. Это был колхозный клуб-чайхана. Шофер побежал искать председателя, а мы с Рано, разминая затекшие ноги, топтались возле машины, перекидываясь шутками. Но вот дверь чайханы открылась, и к нам в сопровождении шофера подошли двое.

— Познакомьтесь, председатель Рашид-ака и женотдел Сановар-биби. Она и бригадир хлопковой бригады. А я побегу, согреюсь чаем и обратно в Ургут…

Узнав, по какому поводу мы приехали, Рашид-ака, добродушно улыбаясь, сказал:

— Плохой день выбрали, дождливый. Озябли? Пойдемте пока в чайхану, согреетесь.

— Нет, раис, гостьи наши устали, им надо немного отдохнуть. Я отведу их к себе. А вы приходите попозже, к плову, — сказала Сановар.

— Золотые слова. Не на час приехали наши дорогие писательницы, пусть сегодня отдыхают. Мы придем позднее.

Сановар-биби решительно подхватила нас под руки, и мы «лихой» тройкой почти бегом ринулись в ближайший переулок. Вскоре в дувале возникла резная калитка, и мы вошли в небольшой двор с новым домиком, приветливо белевшим на заднем плане. Возле террасы был цветничок с увядшими, сиротливо мокнувшими, доцветающими хризантемами и веселыми, ярко-желтыми ноготками. Справа, к дувалу, прилепилась старая постройка, оплетенная виноградной лозой. Под навесом приткнулся тандыр — печь для выпечки лепешек — и очаг — летняя кухня.

Как тепло и уютно показалось нам в небольшой комнате, застланной разноцветным паласом!

— Снимайте скорей мокрую одежду! Вот вешалка. Сейчас будем пить чай, — говорила приветливо хозяйка, зажигая лампу.

— Вот сюда, поближе к плите.

Мы быстро устроились на стеганых подстилках-курпачах, облокотились на пышные подушки. Из открытого хозяйкой духового шкафа пахнуло жаром. Благодатное тепло охватило нас. Сановар-биби достала из духовки чайник. На подносе появились свежие лепешки, кубики пиленого сахара, сушеный урюк, желтый и черный изюм. Блюдце с медом и каса с кипячеными молочными пенками завершали этот дастархан.

— Ух как все вкусно! — воскликнула Рано, с нетерпением ожидая, когда хозяйка нальет чай.

Из объемистого портфеля я достала бутерброды с маслом и сыром, высыпала горсть шоколадных конфет. Пиалы были наполнены чаем, и начался пир.

— Кушайте! Пожалуйста, кушайте! — приветливо угощала хозяйка.

Подкрепившись, мы стали беседовать о колхозе.

— Расскажите Сановар-биби, как организовался и окреп ваш колхоз? Говорят, что в двадцатом году ваш кишлак основательно пострадал от басмачей. Как это было?

Приветливое лицо хозяйки посуровело. Она откинула голову и задумалась. Ее продолговатое лицо побледнело, миндалевидные глаза уставились в одну точку. Казалось, раздвинулись стены и перед ней проплывают картины былых лет. Вот резче вырисовались две складки между густыми бровями, скорбно сжались губы.

— Расскажу. Пусть наши внуки знают, что счастливая жизнь им досталась не даром. За эту жизнь их отцы, деды и матери заплатили ценой страдания, а часто и гибели. Помолчав, она продолжала: — Сюда меня привез мой муж Рахматджан после свадьбы. Мне было шестнадцать лет. Кишлак — таких было тогда много — небольшой, бедный. Летом пыль по щиколотку, весной и осенью грязь невылазная. Деревьев мало, несколько бедных мазанок и все.

Все мы жители кишлака были дружны, только лавочник, человек пришлый, да мулла сторонились нас, темных людей. Вскоре стали доходить до нас слухи, что началась большая война. Потом объявили, что наших людей берут на работы. Забрали и моего Рахматджана, осталась я одна с двумя крошками. Ой как трудно стало! Прошло два года, совсем я измучилась, а Рахматджана все нет. Говорили, что война уже закончилась, царя сбросили…

— Откуда все это вы узнавали? — спросила Рано.

— Разно. То приедет человек, привезет старую одежду менять на муку или зерно, а то проезжие завернут, они-то все и расскажут нам; в городах голодно стало, порядка нет. Да лавочник ездил в Ургут новости узнавать.

Наконец для меня настал счастливый день. Осенью вернулся Рахматджан. Каким-то чудным нам казался. Одет как русский, в стеганке, в сапогах, борода сбрита. Мулла сразу спросил:

— Э-эй, Рахматджан, что это ты неверным стал?

Вы видели во дворе постройку, сарайчик? Это и был наш дом. Я сижу в комнате, а гостей принимали на айване, мне все слышно. По обычаю, все навестили вернувшегося земляка.

— Почему неверный? Каким был, таким остался…

— Зачем голова не брита? Бороды нет, одежда не наша? Сам пророк ходил в халате.

— Вот вы о чем! Так я же был мобилизован. Взяли нас в Ургут, человек сто собрали и отправили в Самарканд. Там нас в баню и… прощай борода! Дали вот эту одежду и увезли в город Оренбург. Там мы строили бараки для пленных австрийцев.

— А ты слышал, правоверные объявили газават? Будем русских резать. Разбогатеем. Царя нет теперь.

— Да, царя нет. Объявили новый закон, хороший. Закон Ленина. А резать зачем? Пустое это дело.

Слушали люди внимательно, а мулла горячился:

— Зачем нам русские? Без них будет лучше. А сколько богатства добудем. Неверные они! Пророк поучал всех неверных убивать.

— Не хорошо вы говорите, мулла! И без резни заживем хорошо по новому закону. — Стал Рахматджан рассказывать о новом законе, а мулла рассердился и ушел. А тут из Ургута ревком приехал, высокий человек в кожаной одежде. Мы такой раньше не видели. А с ним два солдата с красными звездами на шапках. Рассказал нам этот человек о Советской власти, о правах бедняков, о том, что женщины должны снять паранджу, что они имеют все права, что надо выбрать Совет… Ой, как рассердился мулла, плеваться стал и ушел. Без него все решили, Рахматджана председателем выбрали. Он грамоте выучился за годы войны.

Началась весна. Бедняки стали сообща обрабатывать землю. Из Ургута новая власть нам семян отпустила, скотину дала. А мулла нас проклинает: «Зачем в мечеть не ходите, жертвы не даете? Ни одного барана не пожертвовали… Молиться за вас не буду. Аллах покарает!» Вот так мы и поссорились с муллой. Урожай в тот год был хороший, стали убирать, а тут является мулла с лавочником и еще какой-то приезжий. Собрали нас вечером, требуют денег, скот собрать и здоровых мужчин в отряды борцов за веру: приказал курбаши Джаныбек.

— Это налог на святое дело! Все отдайте, пророк требует. — Так нам заявили мулла и приезжий. Отказались мы. На их угрозы кое-кто надавал им тумаков, едва ноги унесли… Прошло несколько дней. Как-то ночью слышим топот конский, крики. Угрозу они свою выполнили. Муж схватил ружье, сказал:

— Спрячься с детьми в кизяках, не выходи на зов… — А сам убежал. В кишлаке пошла стрельба, крики, страшно… Схватила я Нурмата, а маленького побоялась выносить на холод. Сильно болел наш Зафар, весь горел. Укутала я его, засунула в укрытье и выбежала, а в калитку уже стучат. Слышу голос муллы. Кричит:

— Открой, дочь праха! Поломаем твои запоры…

Уже и не помню, как я перелезла через дувал и Нурмата перетащила. Едва мы спрятались, затрещала калитка. А потом… Лучше не вспоминать… К утру началась перестрелка — это из Ургута помощь прискакала. Потом все стихло. Слышу во двор вошли, соседка плачет, меня зовет. Выглянула я — наши люди во дворе, принесла что-то большое, прикрытое халатом…

Сановар-биби замолкла и тяжело дышала, закрыв рукавом лицо. Затем гневно сжала губы, сурово сказала:

— Убили в бою Рахматджана и… малютку уби-ли… Не пожалели! Кишлак разорили. Все, что было ценного, унесли, скотину угнали, двери, окна поломали. Людей многих перебили. Вот и стал нашим раисом Рашид-ака, другом был он Рахматджану.

В калитку постучали. Сановар пошла открывать. Вернулась с двумя женщинами. Мы сидели взволнованные рассказом и не обратили внимания на приветствие, пока одна из пришедших не сказала:

— Мы звеньевые из бригады Сановар-биби.

Потеснившись, усадили их, налили чай. Дверь снова открылась, вошел раис с двумя членами правления. Пожилые, степенные, они поздоровались, подсели к дастархану.

— Плов уже ждет, прошу, — говорила Сановар, поднося пришедшим традиционную пиалу чая.

— Когда же вы успели приготовить плов? — удивилась я. — Это какое-то чудо!

— Чуда нет, моя подруга Анзират-ой сготовила и принесла.

Перед нами дымились два блюда горячего плова. Когда с пловом было покончено и мы снова принялись за чай, Сановар сказала:

— Просили меня гостьи наши рассказать, как вырос наш колхоз. А я пустилась в горькие воспоминания… Дошла до налета басмачей. Теперь очередь за вами, раис.

— Ну какой я рассказчик! Нет, не умею.

— Просим! Просим! — послышалось со всех сторон.

— Ладно! Попробую, только вы, друзья, поправьте, коли что не так скажу. Так вот, после налета басмачей долго не мог оправиться наш кишлак, бедствовал, голодали люди… — Рашид задумался. Этой минутой воспользовался Алим-бобо. Погладилбелую бороду, напомнил:

— Легче стало, как побывали чекисты. Арестовали они лавочника, а мулла успел сбежать.

— Верно. У лавочника старший сын в басмаческом отряде нукером был. А младшего года за два перед тем отец в горы отправил пасти отару овец своих и муллы. Мальчишка хватил там горя горького. Когда прослышал, что отца арестовали, всю отару пригнал к нам. Каждой семье выдали по козе и по барану. Все же трудно было, голодно. Вот в это время и слегла наша Сановар-биби. Простудилась и слегла. Врача у нас не было, а ей становилось все хуже и хуже. К счастью, приехала врач из района узнать нет ли у нас тифозных. День был хмурый, холодный, вроде сегодняшнего. Тучи вот-вот разразятся дождем. Повел я врача к Сановар, вошли. Пусто, холодно, хозяйка лежит, а Нурмата нет. Говорю врачу:

— Вот, сестра, смотрите. Видно, бог вас послал. Хоронить думаем нашу Сановар.

Стала врач осматривать больную, а я слышу, всхлипывает ребенок. Осмотрелся, поискал — и в сандале, в теплой золе, нашел Нурмата. Врач русская, но говорит по-узбекски:

— Рано вы ее хоронить решили. Возьму с собой, вылечим. Есть у нее родные?

— Вот этот мальчик, больше никого.

— Где он будет жить? Кто его возьмет в свою семью?

— Не знаю, некому. Наступает зима, людям будет очень трудно кормить лишний рот. Пропадет мальчишка, — ответил я ей.

— Оденьте мальчика, возьму и его.

— Зачем он вам? — спрашиваю.

— Не мне, Советской власти нужен этот ребенок. Она и воспитает его, вырастет он полезным человеком. У нас в стране берегут людей. Помещу его в ташкентский детский дом.

— Золотые слова говорите, сестра. Наша власть заботится о бедных людях. Сейчас укутаю. Везите обоих.

А врач подошла к мальчику, присела возле, обняла, приласкала.

— Дитя, я повезу твою маму в город, буду лечить. Поедешь с нами? Подрастешь, станешь учиться в школе, хочешь?

Нурмат знал, что в районном центре есть школа, двое ребят из их кишлака учились там. Они приезжали на каникулы и много рассказывали о своей жизни. Осенью ребята с нетерпением ждали дня отъезда. Нурмат прижался к этой доброй женщине, прошептав:

— Хочу. А мама не умрет?

— Вылечим твою маму, будет она здоровой и сильной.

От этих ободряющих слов Нурмату даже теплее стало. Тут пришли соседки, помогли укутать и вынести больную.

Больше мы Нурмата в колхозе не видели. Летом вернулась Сановар-биби. Она уже не была той робкой женщиной, какой вступала в колхоз после гибели мужа. В больнице не только выздоровела, но и грамоте научилась. Вернувшись, она организовала чтение газет, и мы, колхозники, с большой охотой приходили на эти читки. Зимой она поехала за сыном, провела в городе две недели, но вернулась одна. Собрались, по обычаю, у нее соседки, она уже была «женотдел». Каждая принесла что-нибудь из съестного, устроили праздник. В разгар веселья пришел я. Ох, и засуетились женщины! Не положено мужчине быть в женском обществе. Но я успокоил их:

— Ведь вы же члены колхоза, работницы. Вот за чаем мы и обсудим дела вашей бригады, послушаем бригадира. Сановар в городе, быть может, что нового узнала. А старые порядки забыть надо. Поняла Сановар, пригласила:

— Будьте дорогим гостем, Рашид-ака, садитесь. Правильно вы сказали. Я на курсах там училась. Хлопководство будет в Узбекистане развиваться. Вот нас и знакомили с культурой хлопчатника. Как мало мы еще знаем, а какая большая наука о сельском хозяйстве!

Стали мы обсуждать наши возможности. Хотели хлопка посеять побольше. Хлопок стране нужен, и доходное дело. Да и колхоз надо поднимать. Разгорелись все, и вдруг кто-то вопрос задает:

— Тетя Сановар, почему не привезли сына? Скучает он там… — Все ждали ответа, видели: тоскует мать о сыне. Задумалась она, вздохнула и говорит:

— Думала, крепко думала я. Хотела привезти Нурмата, но поговорила с директором — хороший он человек! — и решила: что он будет здесь делать? Скотину пасти? Останется неграмотным, темным. А там его учат, кормят, одевают. Читает лучше меня. Пусть там и живет, полезным человеком станет.

— Правильно сделали, апа, — поддержал я ее, а женщины призадумались. Видно, не многие из них решились бы так поступить.

Прошло много лет. О басмачах мы и думать позабыли. Те из них, что ненавидели Советскую власть, разбойничали и грабили, ушли за границу или были перебиты в боях. Тех, кто раскаялся, Советская власть простила, и они мирно трудились. За это время мы организовали колхоз, стало легче жить…

— Ого, хлопок помог. Раньше мы его не сеяли, — подсказал член правления, человек могучего сложения с густой, сильно поседевшей бородой.

— Верно говоришь, Курбан-ата, пшеница да ячмень, еще кукуруза — вот что мы привыкли сеять. Тосковала наша Сановар-биби о сыне. Да ведь сын — не дочь. Сын, словно молодой сокол, почуяв силу крыльев, расправит их да из гнезда летит в широкий мир.

Однажды Нурмат написал, что призван в армию, будет служить на далекой границе, отслужив, вернется к матери в колхоз. Сановар все письма нам читала. Заскучала она. А тут как раз постановление — увеличить площадь посева хлопка. Вот тут и показала себя Сановар. Организовала женскую бригаду, и, пока мы сомневались да раскачивались, женская бригада вышла на первое место. Бригадира на слет в Ташкент пригласили. Думала я сына там увидит, но он уже уехал на границу.

В прошлом году дело было. Рано мы закончили окучку хлопка. Люди ушли с полей. Тихо стало кругом. Солнышко уже садилось и окрасило все в розовый цвет. Земля отдыхала после знойного дня. Стоял я на кургане, глядел на зеленые просторы, любовался. Насколько мог охватить глаз, кудрявились кусты хлопчатника, покрытые зелеными коробочками. Радость-то какая! Последняя окучка закончена, да как закончена — ни одного стебелька сорняков не осталось! Вот он предо мной открылся весь долгий, дружный труд наших людей. Забота о земле с осени — и вот какое богатство! Центнеров шесть-десять с гектара соберем. Ну, думаю, теперь все те, кто боялся вступить в колхоз, захотят быть колхозниками…

— А помнишь, раис, как много приходилось волноваться в дни посева, не досыпать ночей, забывать о еде? — напомнил Курбан.

— Да. Дело было новое, не верил народ в хлопок. Земля у нас кое-где засолена, да и степь холмистая, — раздумчиво проговорил Алим-ата.

— Агроному многие не верили. Да и как верить? Приедет, посмотрит, посоветует и уедет, ну, народ в сомнении, — вступила в разговор молчаливая Анзират-ой.

— Вот тогда-то наша Сановар взялась за книжки и нас убедила, по-научному надо работать, — добавила краснощекая молодая звеньевая. Сановар-биби метнула в ее сторону укоризненный взгляд.

— Правильно говоришь! — поддержал Рашид-ака. — Вот стоял я на кургане, радовался. Ветерок с гор потянул, листья хлопчатника затрепетали… И сердце у меня в груди застучало сильнее. Думаю: «Только бы сберечь всю эту красоту! Все это богатство». Вдруг услышал за плечами шорох, тихий звон. Сердце замерло. Оглянулся, смотрю: стоит военный, лицо загорелое, гимнастерка, галифе и сапоги запыленные, видать, издалека. Встревожился я. Кто он? Глаза черные, недобрые. Вглядывается в меня, точно изучает. Жутко стало. А он шагнул ближе, сурово так говорит:

— Рашид Ирмат, ты один на колхозном поле. Почему?

— Когда идут полевые работы, председатель колхоза обязан быть в поле. Вы ко мне, товарищ? — отвечаю ему, а на сердце тревога. Кто он?

— После ранения приехал я мать навестить…

— Нурмат Рахметджан! Ты ли? Ой, и большой же ты стал! Много лет тому назад увезли тебя малышом…

— Давно это было. Теперь я сержант, служу на границе. — Помолчав, он сказал раздельно. — Ехал я сюда через перевал заброшенной тропой, тропой контрабандистов…

Слушаю я, смотрю на гостя и не понимаю, чего это он? Взгляд у Нурмата хмурый, недоброжелательный… Но надо быть гостеприимным: подошел я к приезжему, пожал ему руку, сказал:

— Ты сын нашего лучшего бригадира, ты вернулся домой, пойдем же в чайхану. Там собрались все колхозники праздновать окончание окучки. Рады будут тебе.

Пошел я по извилистой тропинке, чувствуя на своем затылке недоброжелательный взгляд Нурмата, беспокойно как-то стало: «Зачем так неожиданно появился Нурмат? Может быть, он дезертир? Рос вдали от колхоза, в городе. Кто знает, что у этого парня на уме. Почему прошел сразу на поле? Где его конь?»

Тропинка вывела нас на пыльную проезжую дорогу, и мы зашагали рядом, изредка перебрасываясь словом.

Шумно и весело было в чайхане. Звуки патефона смешивались с голосами людей, заглушая журчание большого арыка. Но когда мы вошли, все притихли. Прошел я в глубь чайханы с Нурматом, положил руку на его плечо, сказал:

— Друзья! Сегодня у нас двойная радость. Первая — мы увидели силу нашего труда на хлопковом поле. Оно нам обещает большой урожай. Вторая радость — приехал дорогой гость, боец нашей доблестной Красной Армии Нурмат, сын нашего лучшего бригадира Сановар-биби. Где вы, тетушка?

— Нет ее. Пошла домой. Сейчас за ней побежим, — ответила Анзират-ой.

Все теснились к Нурмату, стараясь ближе рассмотреть земляка. Тут, же внесли плов, и пир начался. Нурмат, по просьбе колхозников, рассказывал об охране границы, о хитростях нарушителей, о борьбе с ними, о героизме пограничников.

— Слава Красной Армии! Цвети, наша родина! — дружно закричали колхозники, и эхо прокатилось по полям. Колхозники обнимали Нурмата, хлопали его по плечам.

Все хорошо было. Хотел я в ответной речи сказать, что и герои труда крепят мощь отчизны. Но слова замерли. Я увидел возле двери караулчи Эргаша. Восхищенными глазами глядел он на гостя. Значит, Эргаш оставил поле без охраны? Покинул свой пост! Какая безответственность! В это время вбежала запыхавшаяся Сановар-биби. С возгласами радости она заключила в объятия долгожданного сына. Я выскочил из чайханы, торопясь на хлопковое поле. Сердце тревожно билось.

Луна ярко освещала пыльную дорогу. Черные шапки карагачей бросали резкую тень и прятали в ней ворота колхозной фермы, но я заметил, что ворота приоткрыты. Еще тревожнее стало на сердце, побежал быстрее к полю. Скрытое росшей по меже джидой и такое тихое час тому назад, оно точно ожило. Шуршали и хрустели ветки хлопчатника. Рванулся вперед, перепрыгнул арык, взбежал на откос и замер. Выпущенные кем-то колхозные коровы топтали пышные кусты хлопчатника. Неуклюже передвигаясь по бороздам, они объедали верхние веточки, вытаптывали растения. Освещенные луной, коровы походили на страшных чудовищ, пришедших из старых, забытых сказок.

Выкрикнув проклятие, я кинулся к стаду, размахивая поднятым прутом. Коровы сгрудились и затрусили к дороге. Вот и заросли джиды. Сейчас выгоню этих проклятых животных! Нагнулся я поднять камень, лежавший на пути, и почувствовал страшный удар по голове. В глазах поплыли огненно-красные круги, ноги подкосились, и я рухнул на землю. Железные пальцы сдавили горло. Больше ничего не помню.

Когда я пришел в себя, первое, что услышал, это шум борьбы, скрежет зубов и неясные проклятия. С трудом открыл глаза, повернул голову и увидел: возле боролись двое. Болела и кружилась голова, с трудом поднялся, шатаясь, точно пьяный, шагнул и при свете луны увидел, что Нурмат, навалясь всей тяжестью, держит за горло полоумного Мирсаида. Сразу я и не понял и закричал:

— Что ты делаешь, Нурмат?! Это больной человек!

Вот уже два года, как в колхоз пришел этот дюжий попрошайка, добродушный и придурковатый. Он никогда никого не обижал, кротко сносил насмешки, охотно выполнял несложные работы. Кто же все-таки меня ударил? Нурмат или безумный Мирсаид?

— Держу твоего убийцу! — хрипло ответил Нурмат. — Дай-ка мне твой пояс! А-а, ты кусаться, проклятый! Получай! — Нурмат кулаком оглушил Мирсаида.

Связав ненормального, Нурмат погнал к дороге часть задержавшегося стада. В это время подоспел караулчи, его палка и крики заставили всех коров затрусить на ферму.

Я сидел возле связанного Мирсаида, чувствовал, что постепенно возвращается способность двигаться и соображать. Мирсаид хныкал и бормотал обрывки молитв. Подошел Нурмат. Он тяжело дышал. Руки дрожали, когда закуривал папиросу. Опустившись на пригорок, глубоко вздохнул:

— Вовремя подоспел я… Задушил бы тебя этот гад.

— Не понимаю я… Это же безумный Мирсаид, тихий был. — Стало душно, я расстегнул ворот гимнастерки, сжал голову руками.

— Такой же безумный, как и мы с тобой. Шпион и предатель, — резко сказал Нурмат. Я не соображал и смотрел то на одного, то на другого.

— Нет, не понимаю…

Нурмат протянул руку и сказал задушевно:

— Прости меня, друг! Подозревал я тебя. Следил все время, как приехал. Но когда увидел, что этот негодяй убивает тебя, — все понял.

— Вот оно что! Прости и ты меня, Нурмат, не верил я тебе, боялся, что приехал ты погубить наш колхоз, наш хлопок.

— Сам я дал повод так думать. Но знаешь, почему все так получилось? Ехал я через перевал, стал спускаться в долину, ночь захватила меня у подножия горы, возле речки. Луна всходила, я заехал в кустарник, хотел соснуть и коню дать отдых. Стал поить коня, слышу топот: дорога рядом. Хотел окликнуть, но воздержался. Слышу, говорят о нашем колхозе, что все подготовлено, хлопок будет погублен, назвали твое имя. Понял — враги хотят разрушить колхоз. Теперь-то я уяснил, почему они назвали твое имя. Видимо, говорили о твоем убийстве. А тогда подумал, что ты с ними. Твой внезапный уход из чайханы утвердил меня в моих подозрениях.

— Вот ведь… Если бы не ты, задушил бы меня Мирсаид, а хлопок стравили бы коровы. Это он их выпустил.

— Здоровенный дьявол. Едва справился с ним.

— Все равно вырежут вас всех, проклятых, — прохрипел Мирсаид, пытаясь освободиться от пут.

— Пришел конец тебе, гад, и твоим хозяевам! Граница не пропускает басмачей. Всем вам крышка!

И потому, что Нурмат говорил уверенно и спокойно, Мирсаид понял: да, пришел конец делу, которому он служил два десятка лет. Матерый был бандит. Он скрипнул зубами и молчал. О нем мы все узнали на другой день, когда приехал следователь. А тогда я не мог понять, почему услужливый незлобивый дивона накинулся на меня.

— Одурел парень. А хлопок-то мы сберегли!

— Да, сберегли. Сберегли хлопок людям, много потрудившимся и вырастившим эту красоту, эти неоглядные поля, — согласился Нурмат. Он не мог налюбоваться нашими полями.

Но вот мы услышали неясный шум, он рос и приближался. Мы оба повернулись к дороге. Тревога росла. Я заметил, что и Мирсаид насторожился, видно, появилась надежда на помощь, на обещанный налет басмачей. Вслушиваясь, Нурмат спросил:

— Что же это за шум? Словно толпа людей бежит. Я встал, взошел на пригорок и долго вглядывался в дымку ночи. Вскоре я различил большую толпу бежавших к нам людей.

— Колхозники бегут! Вся чайхана, да нет, тут весь колхоз!

А гневные голоса звучали все ближе, отчетливей. Скоро можно было разглядеть, что все вооружены, кто серпом, кто кетменем, а кто дубиной. Я обернулся к Нурмату:

— Нурмат, друг! Они бегут защищать свой труд.

А люди кричали:

— Эй-эй, председатель! Жив ли ты?!

— Жив, дорогие, жив!

Нурмат гостил у нас две недели, многому он нас научил. Не такими доверчивыми стали мы, как были раньше. Теперь мирсаиды нас не обманут…

На этом закончилась наша дружеская беседа. Гости, попрощавшись, разошлись.

На другой день было солнечно, дороги подсохли, и мы ознакомились с колхозом, встретились с его знатными людьми. Провели еще один приятный вечер у гостеприимной Сановар-биби, а ясным теплым утром возвращались в Самарканд.

Заботливый раис отправил нас на колхозной пролетке, запряженной сытой буланой лошадкой. По дороге из Ургута нас нагнала обкомовская машина. Внимательный инструктор предложил нам пересесть к нему, что мы и поспешили сделать, отпустив кучера обратно.

ОГОНЕК

После Великой Отечественной войны партия и правительство выдвинули лозунг: механизация сельского хозяйства; тракторы — на колхозные поля.

Это было время трудовых, беззаветных подвигов.

В редакции я получила задание поехать в Самарканд и написать очерк о выдающейся женщине-механизаторе. Это задание пришлось мне но душе. Перед войной я жила в Самарканде около трех лет и полюбила этот древний город.

Весна в Узбекистане всегда прекрасна и скоротечна, но в тот год она была особенно хороша. После снежной зимы все сияло: травы горели изумрудами, небо, безмятежно голубое, дышало лаской, воздух пьянил, пробуждая беспричинную радость.

Автобус летел по асфальту со скоростью поезда, делая кратковременные остановки то в степи, чтобы охладить мотор, то возле колхозных строений, чтобы взять пассажира, молитвенно поднявшего руки посредине дороги.

Пассажиры, утомленные многочасовой тряской, все чаще спрашивали водителя: будет ли длительная остановка и когда?

— Скоро… — односложно и флегматично отвечал он. — А вон и районный центр! Остановка — час. Можете пообедать, а кто захочет, прогуляется на базар.

Быстро приближалась кайма темных садов. Желанный отдых близок. Вот и околица, домики с огородами, приятно зеленеющие и радующие глаз аккуратными грядками. А вот и главная улица-аллея цветущего желтым пухом тала-вербы. Свернув вправо, мы остановились возле базара у красной чайханы.

Автобус быстро опустел. Пассажиры разбрелись, кто куда. Одни поспешили в столовую, другие — на базар за сухофруктами, которыми славился Янгиюльский район, а я направилась в чайхану, пристроившуюся возле большого арыка и красующуюся своими кумачовыми лозунгами. Там было чисто и уютно. Я села за маленький столик у полноводного арыка. Ко мне подошла девушка в белом переднике.

— Вам чаю или шашлыку? — спросила она приветливо, смахивая со столика несуществующую пыль.

— И то и другое. Раньше чай, зеленый.

Наслаждаясь ароматным кок-чаем, прекрасно утоляющим жажду, я задумчиво смотрела на кудрявую зелень молодых чинар, посаженных вдоль тротуара. Вдруг увидела двух женщин, медленно идущих к чайхане. Одна была стройной, черноволосой, с румяным лицом, в белом халате и белой медицинской шапочке. Другая — старенькая, худенькая, лет шестидесяти. На ней было свободное синее в желтые цветочки платье, стянутое темной безрукавкой. Голову покрывал белый кисейный платок, обрамляя бледное, с закрытыми глазами лицо. Одной рукой она опиралась на руку спутницы, другой — на длинный тонкий посох. Слепая! Догадалась я. Но какое странное лицо! Она подставила его под лучи весеннего солнца, точно впитывала свет и ласку вечного светила. Меня поразило выражение этого лица. В нем не было свойственного слепым выражения настороженности, растерянности и печали. Лицо старушки излучало такую радость, что нельзя было не обратить на это внимания. Они проходили мимо по ту сторону арыка, когда девушка принесла шашлык.

— Будьте здоровы, Салтанат-ой! Здравствуй, Галя! — приветливо проговорила девушка.

— Привет, Тоня! Зайди за таблетками, я приготовила, — ответила девушка в халате. А слепая повернула голову и сказала:

— Счастья тебе, Тоня! Приходи в гости.

— Кто это, Тоня? — спросила я, когда они прошли мимо.

— Это медицинская сестра Галя Чубко со своей мамой. Ответ меня не удивил: в ту пору часто можно было встретить узбечку с русским ребенком, который называл ее матерью. Многие узбекские семьи усыновили эвакуированных детей, родители которых погибли. Просветленное радостью лицо слепой взволновало меня. Я попросила Тоню рассказать историю этой семьи. Она охотно согласилась:

— Нас вместе эвакуировали с Украины. Я воспитывалась в детском доме, а Галю взяла Салтанат-ой.

Пришла Салтанат-ой в детский дом, а Галя забилась в угол, хнычет. Все прихварывала. Худая была, запуганная. На ее глазах убили мать. Всего боялась. Подошла к ней чистенькая худенькая узбечка, говорит:

— Ой, кызым, кызым!.. Обе мы сиротки, обе несчастные. Поди ко мне, дитя!

Мы так и ахнули, Галя сразу к ней бросилась и прижалась. Выходила ее названая мать, вот какой красавицей стала Галя, видели?

— Настоящая Наталка-Полтавка!

— В том же году приютила Салтанат-ой беспризорника лет десяти. Хотел он на базаре вытащить у нее из сумки продукты, она его пап за руку, спрашивает:

— Как тебя зовут, батыр?

— Ну, Гриша… Пусти, тетенька!

— Э, нет, не пущу. Потерял ты лицо, воровать начал. Где родные?

— Никого нету. Отца на войне, мать от тифа умерла…

— Тогда пойдем со мной. У меня мужа и сына немцы убили. Живем мы с Галей одни, горе мыкаем, и некому о нас позаботиться. Вот и будешь хозяином, мужчина в доме.

Светлая она, добрая наша Салтанат-ой, подход к людям знает. Мальчишка как привязанный пошел за нею. Вот и вырастила и выучила обоих. Гриша теперь на Дальнем Востоке и армии служит, а Галя работает медицинской сестрой в поликлинике. Галя кончала техникум, когда случилась беда.

— Это слепота? Как это случилось? — спросила я.

— Дело было в соседнем колхозе, там жила и работала Салтанат-ой. После войны поселился у них пришлый человек. Инвалид. Пожалели его, взяли сторожем. Поселился он в пустующей развалюшке на самом краю кишлака. Пустыри там были, только один дом с огородом Салтанат-ой остался от старых времен. И вот начались, в колхозе кражи. То барана утащат, то корову сведут. Потом до сельпо добрались, обокрали. Больше всех переживал и жаловался инвалид-сторож: если бы не хромота моя, нашел бы вора. Дал бы ему жизни!

Вдруг лицо Тони оживилось, она воскликнула:

— Смотрите, смотрите! Слепую наш главврач встречает. Это он каждый день так. Лечит ее. Хочет вернуть ей зрение.

Я обернулась в сторону поликлиники. На крыльце стоял высокий худощавый человек с седой гривой волос. Он сошел с крыльца, поздоровался, заботливо о чем-то спросил старушку.

— Что же было дальше в колхозе? — поинтересовалась я.

— Плохо было. Воров не нашли, а кражи продолжались. Потом случилась беда: увели лучшего коня, а конюха-комсомольца убили. Видать, сопротивлялся или опознал кого. Начался розыск, но так и не нашли убийцу. Тогда взялась за это дело Салтанат-ой. Сговорила несколько комсомольцев, недели три следили. Сидели в засаде и дождались.

Ночью захватили бандита, приехал на краденом коне к хромому с крадеными вещами. Взяли его, и сторожа-инвалида прихватили. Судили. Они никого не выдали, а Салтанат-ой пригрозили: «Попомнишь нас, ведьма».

— Но как ослепла Салтанат-ой?

— С полгода прошло. Все забыли об угрозе. Утром было, постучали в калитку, Салтанат-ой пошла открывать, смотрит перед ней женщина в парандже. Она пригласила.

— Заходи, сестра!

А «сестра» ей в глаза кинула порошком и шипит:

— Всю жизнь будешь мучиться, проклятая! Это за то, что ты подглядывала и совала свой нос не в свое дело.

— Так и не поймали?

— Где поймаешь! Вскочил на лошадь, да и был таков.

— Так и ослепла Салтанат-ой?

— Да, так и ослепла. Галя дала телеграмму Грише, тот на другой день прилетел. Навестил мать, поговорил с нею и за дело. Нашли воров. Большую шайку поймали. Галя взяла мать к себе, так и живут здесь. Мать каждый день провожает Галю — домой одна идет, изучила дорогу. Да вот она возвращается.

— Тоня, пригласите ее, познакомьте!

— Охотно. Она любит новых людей. — Тоня пошла навстречу подходившей старушке, перевела по мостику и усадила возле меня. Мы познакомились, и сразу возникла дружеская беседа. Мы разговаривали и пили душистый кок-чай. Между прочим я задала вопрос:

— Скажите мне, Салтанат-ой, почему у вас такое счастливое выражение лица?

Она погладила мою руку и тихо ответила:

— Потому, джаным, что мне всегда светит огонек… а горит он в сердце моей Гали. Галя — мои глаза, мой свет. О-ей, джаным, в сердце каждого человека есть огонек. У одних он горит и светит, а у других чадит и тлеет.

— Вам огонек ярко светит. Расскажите о себе.

— Слушайте, джаным. В бедном кишлаке жил гончар-горемыка. Он и его жена не имели детей, тосковали. Мать мечтала: «Если бы родился у нас сын, вырос и стал бы покоить нас. Кончилась бы наша бедность». Аллах послал им утешение: жена почувствовала, что станет матерью. Вот была радость! Но родилась девочка. Мать плачет, муж успокаивает: «Что плачешь, неразумная? Родила бы ты сына, он стал бы гончаром. Отец мой, отец отца — все мы были гончарами и голодали. А вот дочка будет красавицей. Я назову ее ханским именем — Салтанат. Вырастет умницей, посватается к ней ханский сын, даст большой калым, и заживем мы с тобой, как баи». Любили меня родители, вот и загорелся в моем сердце огонек.

— И не пришел ханский сын…

Она улыбнулась.

— Пришла революция, освободила женщину. Да. Пришел и мой Каримджан. Навел новые порядки в нашем кишлаке. Появился плов и в нашей семье. Каримджан женился на мне. Отец полюбил его. Он был хорошим сыном, берег моих стариков…

— Но у вас были утраты, горе…

Облако печали затянуло светлое лицо старушки. Она провела рукой по глазам.

— Было, джаным. И горе и потери были. А Галя и Гриша снова зажгли в моем сердце огонек радости. Разве может быть несчастным человек, когда его любят? А счастливый всегда хочет доставить радость другому.

От ее уверенных слов потеплело на сердце. Как права эта милая старушка! Доставлять радость человеку, не в этом ли счастье? Быть душевно щедрым, любить людей, приносить радость…

Раздался призывный сигнал автобуса, приглашая пассажиров занять места.

На прощание я обняла эту светлую, кроткую женщину.

— Будьте счастливы, Салтанат-ой!

— Пусть не угасает и ваш огонек. Не уставайте, джаным! — ответила она мне узбекским напутствием.


И вот я у цели своего путешествия — у Мастуры Азизовой, известной в республике женщины-механизатора. Что же удалось мне выяснить в беседе с ней и с людьми, знавшими ее?

Родилась Мастура Азизова в Мадридовском сельсовете, возле Самарканда. Отец ее был кустарем-красильщиком. От зари до зари окрашивал он ткани, любовно выискивая сочетания оттенков. Но этим кропотливым трудом он едва мог прокормить свою семью. В 1916 году отец умер. Матери пришлось очень трудно. Надо было прокормить пять человек детей. Пришлось всем работать. Мать ходила на поденную работу к соседям, девочки нянчили ребятишек, а мальчики пасли овец и коз.

После революции мать одной из первых в кишлаке сбросила паранджу. Была активисткой в женотделе и работала в квартальном комитете. Вскоре она выдала двух старших дочерей замуж, а мальчиков отдала в школу учиться.

Мастуру выдали замуж тринадцати лет. В шестнадцать она осталась вдовой с двумя детьми. Положение вдовы давало ей возможность действовать самостоятельно.

Когда в кишлаке организовался колхоз, Мастура надела халат мужа, намотала свою шаль наподобие чалмы и пошла в правление.

— Принимайте в колхоз, председатель!

Пожилой председатель, взглянув на нее, изумленно протянул:

— И-е-е… Женщина, лицо открытое, халат мужской надела… Что старики скажут?

— Старики моих детей кормить не будут. Не умирать же нам с голоду. Вы председатель, Советская власть.

— Принимать тебя будет общее собрание. Что я один могу сделать? Нет, не примут тебя старики.

— Ладно. Когда соберете собрание?

— Через три дня. Смотри, опозоришься.

Ничего не ответила Мастура. Пришла домой, покормила детей, попросила соседку приглядеть за ними, а сама пешком отправилась в родной кишлак, где жила подруга детства Хасият Ишанкулова. Когда Мастуру выдали замуж, Хасият сбежала в Самарканд, — опасаясь такой же участи. Она стала студенткой и, приехав в родной кишлак, побывала у Мастуры.

Внимательно выслушав подругу, Хасият не медля села в попутную арбу и уехала в обком партии. А неутомимая Мастура, вернувшись домой к вечеру, приготовила чай, позвала единомышленниц — двух пожилых вдов — и с ними обсудила, как поступить дальше.

Когда настала пятница, в кишлак приехали из Самарканда инструктор обкома партии, заведующая женотделом и Хасият. Они предложили собрать всех мужчин и женщин на собрание.

Многолюдным было это собрание. Но женщины явились в паранджах. После обстоятельного доклада инструктора, доказавшего необходимость женского труда в колхозе, мулла попытался протестовать:

— Грех женщине открывать лицо. А как она будет работать в чачване?

— О грехах думайте вы, уважаемый, и замаливайте их. Советская власть отделила мечеть от государства. Кто хочет, пусть ходит туда и молится. А нарушать советские законы мы никому не позволим. — После него взяла слово заведующая женотделом.

— Что я вижу, друзья! Женщины у вас задыхаются под сетками. Как это случилось? Всюду они с открытым лицом идут в новую жизнь, а у вас сидят в ичкари, носят чачваны. Почему мужья допускают это? Разве вы, мужчины, враги Советской власти? Разве вы не признаете законов великого Ленина? Вот Хасият из соседнего кишлака. Она открыла лицо, поехала учиться. Почему у вас до сих пор нет колхозниц? Вот списки жителей. У вас три бедствующих вдовы. Они с детьми обречены на голодную жизнь. Почему?

Встала Мастура, откинула чачван и заговорила:

— Правильно спрашиваете, сестра. Я отвечу. Забыл о нас город, А мы сами что можем? Председатель говорит: «Что я один могу сделать?»

Выступил престарелый Турсун-бобо. Он критиковал председателя за нерешительность и отсталость:

— У нес пустует земля. Говорю председателю: «Надо сад разводить», а он отвечает: «И без сада хлопот много».

Взяла слово Хасият.

— Мы очень уважаем старых людей, таких, как Турсун-бобо, он понимает, что жизнь не остановить и не вернуть обратно. Но есть и такие, как тетушка Кумри-биби и Махмуд-бобо. Они хотят жить по-старому да еще требуют, чтобы люди их слушались: женщины закрывались, а мужчины богу молились, пять намазов в день выстаивали, грехи замаливали… А когда же им работать? Надо поднять хозяйство колхоза, расширять его и богатеть, чтобы людям жилось хорошо. Предлагаю переизбрать председатели и членов правления.

Ей долго аплодировали. Представительница женотдела выставила кандидатуру Хасият на пост председателя как грамотного и знающего дело человека. Хасият Ишанкулову выбрали единогласно председателем. Женщины выдвинули Мастуру делегаткой.

…Прошло несколько лет. Колхоз окреп и расцвел. Много потрудившиеся для этого подруги решили, что им следует учиться. И добились осуществления своей мечты. Хасият поступила учиться в совпартшколу, Мастура пришла в самаркандскую первую МТС учиться на тракториста.

Это было в 1936 году, когда механизация внедрялась в сельское хозяйство. Машин было недостаточно, конструкция их была несовершенна, но на колхозных полях, по сравнению с ручным трудом, машины делали чудеса. Три месяца упорно училась Мастура. Она изучила свою машину, ухаживала за ней как за живым существом и даже однажды, оставшись у машины одна, сказала вслух:

— Дорогой мой, добрый ХТЗ, скоро Мастура будет отбывать практику. Ты не подведи меня, дорогой… Стыдно, он, стыдно будет, если встанем среди поля. Засмеют ведь люди!..

Она часто обращалась за разъяснениями к своему учителю — трактористу Абдурахманову. Механик бригады Салиджан Шадиев, видя интерес Мастуры к машине, не раз приходил ей на помощь и одобрительно говорил:

— Будет толк из этой женщины, любит она машину!

Вскоре она выдержала экзамен но теории. Предстояло впервые вывести трактор в поле. Этот день стал торжеством всего коллектива первой самаркандской МТС — за рулем женщина узбечка!

В то время на МТС было всего четыре трактора системы ХТЗ. Бригада состояла из двух трактористов и одного сцепщика.

Первый самостоятельный выезд Мастуры прошел благополучно. Правда, товарищи следили за каждым ее движением, готовые в нужный момент оказать ей помощь. Но Мастура справилась сама.

Прошло четыре года, и Мастуру назначили механиком. Горячо любит она свое дело, теперь уже не четыре, а десять мощных тракторов в ее бригаде, тракторы разных систем.


Весеннее утро, улыбаясь, глядит в безграничный простор колхозных полей. Дорога убегает вдаль, туда, где розовеет горизонт. Там она теряется в пламенных лучах утреннего солнца. Быстрая «Победа» несется на третьей скорости, слегка покачиваясь на неровностях дороги. В машине двое. За рулем полная, круглолицая сорокапятилетняя женщина в широком мозаичной расцветки платье, стянутом черной суконной безрукавкой. Она уверенно ведет машину. Это Мастура. Зорко смотрит она вдаль, но по временам кидает внимательные взгляды на распаханные поля, лежащие по обе стороны дороги. Иногда сдвигает густые черные брови, и загорелое, с плотно сжатыми губами лицо ее становится строгим.

— Посмотрите, секретарь, вам это надо видеть, — обратилась она к сидевшей рядом смуглой женщине. — Вот лежит земля. Она везде одинакова на нашем пути. Вглядитесь в нее: с одной стороны пахала наша бригада, а с другой — бригада второй МТС. Сравните. Вы мастер пахоты. Вас не учить.

— Давно вижу. Что же? И слепой увидит работу бригады отличного качества Мастуры Азизовой. Вот по левой стороне словно ковер выткан… Вспашка глубокая, ровная, огрехов нет.

— Не о том я. Земля одинаковая, зачем же ее ковырять, когда работу можно сделать хорошо?

— Точно. Я уже вызвала бригадного механика для разговора. А как реализуются обязательства вашей бригады?

— Судите сами. В четырех колхозах, которые обслуживает наша бригада, мы закончили вспашку хлопковых полей и сев хлопчатника. Управились за десять дней — на два дня раньше срока. Имена Файзи, Рахматкула, Иргаша и Владимира занесены на Доску почета.

— С горючим-то как дела?

— Хочу с вами посоветоваться, как вы скажете… Вот Лидия Корабельникова, бригадир обувной фабрики «Парижская коммуна», предложила увеличить выпуск продукции за счет экономии сырья. На этой экономии она хочет работать со своей бригадой один день в месяц. А что, если и мы, механики и трактористы, станем экономить горючее и на экономии будем работать один день в месяц? Как вы посоветуете?

— А вы подсчитали свои возможности? С бригадирами беседовали?

— Нет еще, вам первой сказала. А подсчеты все проверила, не один раз. Выходит — сможем.

— В добрый час, Мастура! Партийная организация вас поддержит. Действуйте уверенно, только не забывайте…

— О чем вы?

— О самоуспокоенности.

Мастура тревожно взглянула на секретаря. Глаза той пытливо смотрели на Мастуру.

— Разве забудешь?.. Самый беспокойный человек в Самарканде — это секретарь райкома, напомнит. Да и наш замдиректора по политчасти Раджабов не даст забыть, — широко улыбнулась Мастура.

— Что? Нажимает?

— Ого! Вашей выучки. — Помолчав, Мастура сказала: — На днях приступаем к большой работе — вспашке трехсот гектаров объединенных колхозных земель. Земля трудная: перелоги да целина. Вот и поговорю тогда с бригадой об экономии горючего. Душа радуется, когда на такие просторы выводишь трактор. Думаю, досрочно обработаем этот массив.

— Правильно! Не снижайте темпов. Джамбайская МТС успешно провела сев хлопчатника. Как бы не обогнали они вас?

— Не думаю, что это им удастся. Ребята у нас золотые, комсомольцы! Вы же знаете Зарифа Шарипова — год секретарем, а комсомольская организация из шести человек выросла в целый отряд.

— Это неплохо, Глядите! Самарканд показался. Ну и хорош он! Словно древняя картина нарисована на голубом полотне. Вон как сверкают изразцы на Шахи-Зинда!

— Ох, и любите вы Самарканд! Я тоже. Родной город. Каждый камень с детства знаком.

— Вы, Мастура, остановите машину возле райкома…

— Хоп! Время-то как быстро идет. Шестнадцать лет тому назад пришли мы в Самарканд учиться, из кишлака пришли. Вы стали партийным руководителем, а я… Хотелось мне стать трактористкой. В колхозе женщины смеялись: «Зачем берешься за мужское дело?» А вчера пришла ко мне в МТС Алиева и говорит: «Учите меня, Мастура, хочу тоже быть бригадным механиком».

— Растут люди. Не верится, что сравнительно недавно наши женщины сидели в ичкари, всего боялись, чачваном закрывались. А теперь в жизнь рвутся, учиться хотят.

— Как же не рваться? Кто бы поверил лет двадцать назад, что кишлачная беднячка Мастура будет в своей машине секретаря райкома возить? Ну вот и райком! Может, обождать? Подвезу к дому. А пока товарищей москвичей отвезу в гостиницу. Понравилось им у нас?

— Людьми довольны. А вот со строительством, говорят, запаздываем. Некоторые колхозы на старые кишлаки похожи.

— А ведь это они верно подметили. Строиться надо.

— Надо, спору нет. Подвезите товарищей. Не уставать вам, дорогая!

Секретарь вышла из машины, жестом пригласив в нее двух московских корреспондентов, стоявших на крыльце.


Застала я Мастуру в мастерской у разобранного трактора. Она проверяла и ремонтировала детали, помогал ей паренек лет восемнадцати.

— Смотри, Шавкат, если трактор будет долго работать вхолостую, вот это место скоро сотрется и мотор будет делать перебои.

Шавкат внимательно слушал поучения знаменитого механика. Увидев меня, стоящую в дверях, Мастура поднялась:

— Заходите, товарищ, мне звонили из газеты о вас. А ты, Шавкат, смажь аккуратно все части мотора, Да не перепутай их. Клади по порядку.

— Буду стараться, ападжан, — застенчиво ответил юноша.

Мы сели у трактора, и потекла задушевная беседа. Тяжелая личная жизнь научила Мастуру чутко относиться к людям Из своих трактористов она подготовила бригадных механиков. Ее воспитанники пишут ей письма. Шесть человек подготовила Мастура, все шесть человек нашли свой путь, почетный трудовой путь.

— Когда люди попадают к нам, они крепко привязываются к делу, — тепло говорит Мастура. — Вот Салиджан Шадиев был участником Всесоюзной сельскохозяйственной выставки.

Мастура задумалась. Поправила прядь волос, что непокорно выбилась из-под платка.

— Тянутся к нам люди. Был такой случай: пахала я со своей бригадой поля в колхозе «23-го февраля». Работа предстояла спешная, трудная. Рано утром колонна наших тракторов с грохотом и гудением шла на пиля. На головном тракторе Переходящее красное знамя…

— Давно оно у вас?

— Два года держим, — горделиво улыбается Мастура.


Широко распахнулась необъятная, слегка всхолмленная степь. Шелковистые травы, как зеленое море, волнуются под дыханием весеннего ветра. На высоком холме разбит стан бригады Мастуры Азизовой. Бригаде предстоит сев хлопчатника в укрупненном колхозе «Большевик», а большая часть земель — перелоги, шестьдесят гектаров целины.

Стоит Зариф на холме у вагончика и смотрит в степь, где два новых могучих дизельных трактора, управляемые комсомольцами, ведут наступление на древние степные массивы. Неотрывно следит он за каждым движением машин. Там на новых тракторах работают комсомольцы Рахманкул Аблакулов и Фазыл Шадиев. Оба усердные, трудолюбивые. Но справятся ли они с перелогами? С этими слежавшимися землями?

Видит Зариф, что за тракторами идут два человека: бригадный механик Мастура Азизова и председатель колхоза Мухаммед Назруллаев. Они измеряют глубину пахоты. Внимательно смотрит Зариф, напрягая зрение, старается узнать по лицам, довольны ли они вспашкой. Но разглядеть не может.

Время бежит — не остановишь! Вот уже зеленое море трав вокруг холма превратилось в темный бархат тщательно разделанных полей, машины работают безотказно. Скоро обеденный перерыв. Зариф с двумя комсомольцами решил в обеденный перерыв подготовить тракторы для дальнейшей работы. Ни минуты простоя! Такой лозунг они выдвинули на своем последнем собрании. И простоя не будет! За что ручается Зариф, бывший командир зенитного расчета на линкоре в Дальневосточном флоте.

Раненая рука напоминает о далеких днях войны.

Над степью пронеслись звонкие удары по металлу. Зариф оглянулся: прицепщица Мехри давала сигнал сбора на обед. Трактористы повернули машины и пошли к стану. Зариф сбежал с холма, к нему, улыбаясь, шла Мастура.

— Тридцать! Меньше двадцати восьми сантиметров нет! — выкрикнула она издали.

— Славно справились ребята, а я побаивался, — удовлетворенно проговорил комсомольский вожак, благодарно глядя на Мастуру.

— Молодцы наши комсомольцы, не подвели. — Глаза Мастуры сияли. Она вытерла пот, обильно выступивший на лбу и висках.

— Вечером, Зариф, будь в стане, разговор есть.

— Буду. Обязательно буду. — Он быстро зашагал к остановившимся тракторам.

— Красота мой ДТ. Силища-то какая! Видел? — возбужденно говорил Фазыл, пожимая руку секретаря.

— Следил я за твоим ДТ и радовался. Поди, друг, освежись, помойся, а пообедав, усни с полчасика, набирайся сил. А я сам проверю мотор и прослежу за заправкой.

— Спасибо, Зариф. — Фазыл обнял за плечи секретаря и, быстро повернувшись, пошел к Мастуре, поджидавшей трактористов.


Темная весенняя ночь, мерцающая яркими звездами, заглядывала в распахнутые двери вагончика, в котором отдыхали трактористы после дневной смены. В вагончике светло и уютно. На столе газеты и журналы. Вот свежий помер областной газеты «Ленинский путь». На первой странице напечатано постановление ЦК Узбекистана об обязательствах тракторной бригады Мастуры Азизовой. Обветренные, огрубевшие руки трактористов тянутся к газете, бережно берут ее.

Мастура включает радиоприемник, раздается голос диктора, передающего последние известия. Столица республики Ташкент оповещает трудящихся о последних событиях в Узбекистане. Диктор произносит знакомое имя. Он говорит об успехах тракторной бригады Орзиби Турабаевой из Чустской МТС Наманганской области, соревнующейся с бригадой Мастуры Азизовой.

После передачи последних известий Мастура, окинув внимательным взглядом трактористов, тихо заговорила:

— Только что мы слушали результаты упорной борьбы бригады Орзиби. Слов нет, они хорошо потрудились. Их успех радует нас, но и заставляет оглянуться на себя. По оценке директора МТС, мы неплохо справились с севом зерновых. Но можем ли мы на этой успокоиться? По-моему, нет…

— Ясно, не можем! — проговорил рослый медлительный Владимир.

— Орзиби догоняет, как можно останавливаться! — горячо воскликнул всегда торопящийся Фазыл.

— Так вот, давайте-ка обсудим новое мое предложение. Дело трудное, заранее предупреждаю. — Помолчав, Мастура продолжала: — Я предлагаю последовать примеру передовиков промышленности и развернуть среди трактористов и тракторных механиков соревнование за экономию горючего. И за счет этой экономии провести один день тракторных работ.

Эти слова немного озадачили трактористов. Прошла минута. Тревожно стало Мастуре. Но вот раздался радостный возглас Владимира:

— Вот это здорово!

Зариф поднялся:

— Наш механик Мастура задумала большое дело. Она выступила зачинателем нового патриотического дела. Но сможем ли мы достигнуть экономии горючего? Я убежден, сможем!Полагаю, что мы дружно поддержим это ценное предложение. Как, ребята?

В ответ на этот вопрос раздались громкие хлопки и возгласы одобрения.

А над обширными полями тихо плыла весенняя ночь, мерцая яркими звездами. Вспаханная земля накапливала силы, чтобы вознаградить человека за его труд.


Покидала я Самарканд, переполненная радостными чувствами. В этот приезд я увидела «лицо земли» — многовековым город в лесах строительных и ремонтных работ. Вот непревзойденный в зодчестве рубчатый купол мавзолея Гур-Эмира. Мастера и рабочие обновляют портал и венец купола. Еще немного, и снова засияет голубизна их, споря с синевой неба.

Но главным впечатлением была встреча с Мастурой, новой женщиной из народа. Мне казалось, что я больше не увижу ее. Случилось иное.

В тот год впервые Узбекистан дал стране огромное количество «белого золота». Так впервые был назван хлопок в докладе замечательного человека, инженера-химика К. А. Дреннова. Стремясь быть полезным своей родине, вдохновленный заветом великого Ленина, указавшего пути развития Узбекистану, Дреннов в своем докладе сумел доказать, что развитие хлопководства возможно путем строительства каскада, который электрифицирует всю чирчикскую долину и даст возможность из воды и воздуха извлечь необходимые хлопчатнику азотно-туковые удобрения. Урожаи хлопка освобождали нашу страну от импорта хлопка.

Поэтому правительство Узбекистана решило торжественно отпраздновать победу тружеников хлопковых полей. Кроме того, возникла необходимость обмена опытом передовиков с работниками отстающих хозяйств. Впервые был созван большой курултай хлопкоробов. Студеный в том году февраль запорошил снегом улицы Ташкента, повис пышными хлопьями на деревьях и кустах. Казалось, весь город закутан в горностаевые меха. Солнце скупо светило сквозь серую мглу, затянувшую всегда ясную синеву неба. А ночью небо прояснилось, засверкали яркие звезды, переливаясь и мерцая, словно большие алмазы.

На обширной площади, среди заснеженных деревьев, грандиозное здание театра оперы и балета имени Навои сияет электрическими огнями. Длинные полотнища с лозунгами чуть колышутся. Театр похож на сказочный дворец.

Много горячих речей о новейших достижениях агротехники, о растущей культуре колхозного кишлака прозвучало с трибуны курултая. Шумными овациями встречали присутствующие выступающих героев полей. Обсуждались предстоящие весенние работы, отчеты успехов прошлого года.

На трибуне появилась немолодая женщина, встреченная громом рукоплесканий. Да это же Мастура! Загорелая, крепкая, нарядная, с двумя орденами Ленина на груди. Смотрит она на ряды тружеников полей, и в глазах загорается солнечная радость.

Гром аплодисментов встретил славную дочь узбекского народа. Радостной была наша с нею встреча в этот день, день торжества, день побед, к которому через многие годы труда пришла Мастура!

ОБ АВТОРЕ

Анна Владимировна Алматинская родилась в 1884 году в городе Верном (Алма-Ата) в семье ссыльного офицера. Вскоре вся семья переехала в Ташкент.

Много пыльных степных дорог исколесила на арбе будущая писательница. Сменялись маленькие пыльные города с крепостями и приплюснутыми к земле домиками: Чимкент, Туркестан, Перовск, Казалинск, Форт № 2 и др.

Гимназию А. В. Алматинская окончила экстерном. С 16 лет началась трудовая жизнь. Сначала была репетитором, а с 1902 года работала в Управлении постройки Оренбург-Ташкентской железной дороги. В этот период А. В. Алматинской сделана первая попытка написать рассказ. Хотя рассказ был напечатан в двух номерах газеты «Туркестан», но автора не удовлетворил. И только спустя пять лет, в 1908 году, в «Ташкентском курьере» стали появляться систематически стихи и рассказы Алматинской.

В 1914 году у нее возникает мысль написать книгу о родном крае. Начинается сбор материала.

Во время революции А. В. Алматинская работала в Управлении эксплуатации Семиреченской железной дороги. Бурное кипение жизни, создание профсоюзов, поездки по линии по поручению месткома, собрания, митинги — все это до краев заполняло жизнь.

В 1919 году А. В. Алматинская получает мандат сотрудника Туркестанского отделения РОСТА, переводится на линию и уезжает с семьей на ст. Тюлькубас, где работает на телеграфе и ведет общественную работу. В 1923 году она редактирует газету «Еркин-Кедей» («Вольная беднота») в городе Аулие-Ата (Джамбул) и принимает участие в организации дома для детей голодающего Поволжья, для этой цели выпускает специальный номер газеты РОСТА.

В 1924 году А. В. Алматинская возвращается в Ташкент. Здесь она избирается делегаткой от месткома Работпрос в Новогородской отдел работниц-дехканок. Одновременно по поручению женотдела Среднеазиатского бюро ЦК РКП(б) освещает в печати работу по раскрепощению женщин Узбекистана. Пишет пьесы для самодеятельности, очерки и рассказы о женщинах Узбекистана.

В 1926 году осуществляется мечта юности — она поступает в университет на юридический факультет. Через год А. В. Алматинская выпускает сборник рассказов и стихотворений «Придорожные травы» и очерки о женщинах Востока «Из мглы тысячелетий». Сильно обострившаяся болезнь заставляет писательницу выехать в Сухуми, где, поправившись, она уже через год занимается творческой работой и заведует литкабинетом в писательской организации Абхазии.

В период Великой Отечественной войны А. В. Алматинская — член женсовета при военкомате Куйбышевского района Ташкента.

Работу над романом «Гнет», начатую в 1938 году, А. В. Алматинская продолжает и завершает после войны.

К 50-летию со дня образования УзССР А. В. Алматинская подготовила книгу воспоминаний «Минувшее».

Писательница имеет ряд правительственных наград.

Примечания

1

В своем письме я шутливо советовала Алексею Максимовичу «запаковать славу в котомку» и, вспомнив старину, на «Максиме» (так до революции назывался товарно-пассажирский поезд) приехать в Ташкент.

(обратно)

2

Х. Шукурова. «Коммунистическая партия Узбекистана в борьбе за раскрепощение женщин». Госиздат УзССР, Ташкент, 1961, стр. 99.

(обратно)

3

Токсоба — полковник.

(обратно)

Оглавление

  • БЕССМЕРТИЕ
  • МОЯ ЗВЕЗДА
  • ДАЛЕКОЕ
  • КОМСОМОЛЬСКИЙ ВОЖАК
  • НАРДЖАН И РАИМА
  • ПЕЧАТЬ ДЬЯВОЛА
  •   УЩЕЛЬЕ СМЕРТИ
  •   СТЕПНАЯ МИСТЕРИЯ
  •   КРОВАВЫЙ БАЙРАМ
  •   РАСПЛАТА
  • ХЛОПОК
  • ОГОНЕК
  • ОБ АВТОРЕ
  • *** Примечания ***