Танги [Мишель дель Кастильо] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Мишель дель Кастильо Танги

М.: Детгиз, 1961 г.

Взволнованные страницы книги рассказывают читателю об ужасах, которые пережил маленький герой романа, о реках детской крови, пролитой гитлеровцами в лагере Маутхаузене.

Пер. с французского Е. Шишмаревой.

Рис. В. Андреенкова

Всем моим товарищам,

мертвым и живым

Детство в наши дни

I

Правду, голую правду…

Дантон (по Стендалю)
Все началось с пушечного выстрела. В Испании вспыхнула война. Но у Танги сохранились об этих годах лишь кое-какие смутные воспоминания. Ему запомнились длинные, застывшие на месте очереди возле магазинов, черные от дыма остовы домов, трупы на улицах, дружинницы с винтовкой за плечом, останавливавшие прохожих и проверявшие документы; он помнил, что не раз ложился спать на пустой желудок, просыпался под жалобный вой сирен и плакал от страха, когда на рассвете дружинники стучали в двери домов…

По вечерам он слушал, как его мать выступала по радио. Она говорила, что «счастье, которое отнимает счастье у других, несправедливо», и Танги верил ей, потому что она никогда не лгала. Часто, слушая ее, он плакал. Он не понимал, о чем она говорит, но знал, что она права, — ведь это была его мама.

Танги часто ходил в парк «Ретиро». Он бывал там с няней. На улицах ему приходилось останавливаться и поднимать сжатый кулак, когда мимо проходила похоронная процессия.

В парке стояла большая пушка, которую называли «дедушкой». Вначале республиканцы не умели с ней обращаться, и случалось, что снаряды попадали в их собственные войска. Пришлось дожидаться приезда русских техников, которые научили испанцев наводить пушку. Жители Мадрида приходили поглядеть на нее вблизи. Все любили «дедушку»: он защищал город от фашистских орудий. Мадридцы чуть не кричали от радости, когда слышали ночью, как его густой рев отвечает на лай вражеских пушек.

Танги любил мать сильнее, чем обычно любят матерей мальчики его возраста. Он не знал отца и смутно чувствовал, что его мать очень одинока. И он старался «быть мужчиной» и поддерживать ее… От первых лет жизни у него сохранилось лишь смутное чувство тревоги, которое со временем еще усилилось. Его «настоящие воспоминания» начались с холодной ноябрьской ночи 1938 года, когда ему было пять лет.

Мать разбудила его перед рассветом. Она обняла его, приласкала и сказала: «Мы проиграли войну, и нам надо уезжать». Из глаз ее катились слезы.

Танги был огорчен. Он не понимал, как это его мать, такая добрая, всегда защищавшая бедняков, могла «проиграть войну». Но он ничего не спрашивал и молча дал себя одеть старой няне, которая тоже плакала. Вдали «дедушка» по-прежнему отвечал фашистским пушкам.

Они отправились в Валенсию на машине. Танги положил голову на грудь матери. Теперь ему было хорошо.

Вокруг нависла странная тишина. Взрослые говорили мало и только шепотом. Мать его все плакала. Она спросила у сопровождавшего их друга, не могут ли фашисты перерезать им дорогу и всех арестовать. Но их опасения были напрасны: они добрались до Валенсии целы и невредимы.

* * *
Здесь Танги предстояло сесть с матерью на пароход, идущий во Францию. Как и в Мадриде, в городе и в окрестностях палили пушки. В порту тысячи жителей ожидали на пристанях. На рейде стояли суда под всевозможными флагами. Люди, усевшись на чемоданы и узлы, терпеливо ждали. В толпе было много детей, женщин и стариков; кое-где на носилках лежали раненые.

Ждать пришлось очень долго. Танги целый день простоял возле матери. Он устал и проголодался, но не плакал. Ведь он считал себя мужчиной, а мужчины не плачут. Он с грустью смотрел на плачущих людей, они казались такими же голодными и усталыми, как и он сам.

Когда наступил вечер, они наконец взошли на борт. Мать Танги попрощалась с провожавшим их другом. Она умоляла его уехать вместе с ними, но тот об этом и слышать не хотел. Когда на пароходе убрали якорь, он поднял вверх сжатый кулак и крикнул: «Счастливый путь, товарищи! Салют!» «Беженцы» тоже подняли кулаки и запели гимн «Negras Tormentas»[1]. А Танги уткнулся лицом в материнскую юбку. Он не хотел смотреть на огни, мелькавшие на берегу, — робкие огни его родины, и видеть, как они постепенно меркнут вдали. У него было тяжело на сердце. Вокруг слышались рыдания, и он по-прежнему не мог понять, что с ними происходит, почему они проиграли войну и как они ее проиграли.

II

Путешествие тянулось долго. Судовой повар дал испанцам поесть. Пароход был английский, а повар оказался негром. Танги подружился с ним и перенял у него несколько английских слов. Он с гордостью спрашивал капитана: «How do you do?» А капитан пожимал ему руку и отвечал: «All right, boy! How are you?»[2] Но на этом разговор обрывался. Больше Танги ничего не знал.

Путешественники приободрились. Они говорили о Франции и называли ее страной свободы. Танги радовался. Он не знал, что такое свобода, но мать сказала ему, что во Франции нет войны и что там едят вволю.

В Оране они сошли с английского парохода, чтобы пересесть на другое судно. Вместе с матерью Танги ходил по узким улочкам, где было множество лавок; торговцы показались ему невоспитанными: они говорили все разом. Мать купила ему коробку оловянных солдатиков — красивых кавалеристов в ярких плащах, с тюрбанами на голове.

Они переночевали в Оране, в прекрасной комнате с ванной. Танги был счастлив и решил, что Франция, должно быть, хорошая страна. В этот вечер мать сказала ему, что он француз, как и его отец, покинувший их незадолго до начала войны в Испании. Оказывается, у нее были с отцом какие-то «разногласия», она порвала с обществом, в котором выросла, и со своей родовитой семьей и встала на защиту бедняков. Этого отец Танги не мог понять. Но мать взяла с Танги слово, что он будет ласков с отцом.

— Ты должен быть приветлив с ним. Ведь он твой отец. К тому же он может нам помочь. У нас там никого нет, кроме него… — Помолчав, она прибавила другим тоном: — А он, наверное, будет гордиться тобой. Ведь вы похожи друг на друга как две капли воды.

Танги ничего не отвечал. Ему совсем не хотелось быть приветливым с отцом. Он понял, что отец бросил его мать в Испании, в самый разгар войны, и даже отказался вызвать ее к себе. Он считал такое поведение подлым.


Вторую часть пути они плыли на французском пароходе. На очень большом судне с удобными каютами. Пароходная прислуга была вежлива и предупредительна. Кругом только и слышалось: «пожалуйста», «благодарю вас». Танги решил, что французы — люди очень любезные. Его радовала мысль, что он француз, как и отец, и он спрашивал себя: на что она похожа, эта Франция?

Однако его первое впечатление оказалось не слишком приятным. Он увидел Марсель под дождем. Безобразный, серый, грязный город. Жандармы, пришедшие на пароход, были отнюдь не любезны. Они грубо обращались с испанцами, отбирали у них деньги и драгоценности. Испанцы не жаловались. Они все отдавали молча. Первыми покинули пароход «туристы». Они были хорошо одеты, и носильщики кидались к их чемоданам, сплошь облепленным пестрыми ярлыками. Испанцев же заставили ждать на борту. Вскоре набережная наполнилась чернокожими солдатами, увешанными оружием. Танги спросил мать, что это за люди. Она ответила: «Это сенегальцы», но она тоже не понимала, что здесь происходит.

Вдруг она воскликнула:

— Вот твой отец, Танги! Вот он!

Отец его был очень молод и очень высок. Вьющиеся волосы, большие черные глаза, изящный костюм. Он пожал матери руку и, казалось, даже не заметил, что рядом с ней стоит Танги. Мальчик был огорчен. Он понимал, что это умышленно холодная встреча и что отец им не рад. И ему было грустно за мать.

— …К тому же, мне думается, ваши деньги теперь ничего не стоят, — говорил отец.

— Весьма возможно.

— Хорошенькое дело! А ты, значит, стала коммунисткой? — допытывался он.

— Я уже сказала тебе, что я не коммунистка…

В голосе матери слышалась странная усталость, огорчившая Танги.

— Однако ты спуталась с этим сбродом…

Танги хотелось заплакать. Он догадался, что отец говорит об испанских беженцах. Он почувствовал, что краснеет, и поглядел на этих худых, изнуренных женщин и мужчин, ожидавших без единой жалобы.

— Я попытаюсь вывести тебя отсюда. Но имей в виду: с деньгами у меня не густо.

Танги даже не слышал, что ответила мать. Им все сильнее овладевало чувство одиночества и глубокая тоска. Он крепко уцепился за руку матери и сошел с ней по сходням. Они сели в машину отца. Когда они уезжали из порта, Танги заметил, что испанцев разбили на две группы: женщин — в одну, мужчин — в другую. Их окружили сенегальцы и повели из порта.

— Куда их ведут? — спросила мать.

— В лагерь, — ответил отец.

Танги было не по себе. Он плохо понимал, о чем говорят его родители, но по тону матери догадался, что этот «лагерь» означал что-то ужасное для беженцев. И у него заныло сердце.

Но через некоторое время Танги почувствовал, как его охватывает странное ощущение блаженного покоя. Ему было хорошо в машине. Он любил этот запах бензина и кожи, а еще больше — запах духов своей матери. Ему было приятно сидеть между родителями. Они, казалось, забыли свои ссоры и говорили о Париже, о старых знакомых. Танги думал, что теперь он такой же, как и все дети, у него есть отец и мать. Он гордился своими родителями, они оба были такие красивые и умные!

Они остановились в гостинице. Танги заснул, а его родители сидели возле него и продолжали спорить шепотом. Он проснулся среди ночи и был счастлив, что родители по-прежнему тут. Они курили и болтали и, кажется, больше не ссорились. И наутро они по-прежнему были тут.

Мать сказала, что они скоро отправятся в чудесный маленький городок в глубине Франции. У них будет свой домик, и они заживут счастливо. Отец станет приезжать к ним каждую неделю. Танги радовался, что у него будет и дом и родители. Он спросил мать, сможет ли он там учиться, и она обещала отдать его в школу.

* * *
В этом городке все дома были одинаковые, но их домик стоял немного на отлете. Вокруг раскинулась зеленая, лесистая местность. По вечерам Танги гулял за руку с матерью. Он был счастлив: наступил мир; у него был дом; он ходил в школу; он завел себе товарища и собаку.

Собаку звали Том. Кто-то бросил ее на дороге, и Танги ее подобрал. Она была недоверчива и злобно огрызалась на детей, потому что они ее обижали. Какие-то хулиганы привязали ей к хвосту консервную банку с порохом и ранили бедную собаку. С тех пор, завидев детей, она скалила зубы. Танги решил с ней подружиться. Каждый день он приносил ей кусок сахару. Сначала собака ничего не принимала от него. Ему приходилось класть сахар на землю и отходить в сторону. Тогда собака подползала к сахару, хватала его и удирала, чтобы разгрызть где-нибудь в углу. Но мало-помалу Том проникся доверием к Танги. Он даже позволял ему себя погладить. И как-то вечером собака пошла за мальчиком. Танги привел ее домой; он умолял мать разрешить ему оставить собаку, и мать разрешила. Танги выкупал Тома, купил ему красивый ошейник и стал его кормить. Каждый день Том бегал к школе и поджидал своего хозяина. Вначале мальчишки потешались над тощим и хромым псом, но вскоре Том стал такой же собакой, как и другие, потому что нашел себе приют и ел досыта. Том был очень предан Танги. Он прыгал от радости, когда мальчик возвращался домой.

Танги нашел себе также и товарища. Огненно-рыжего мальчика с крохотными и немного раскосыми глазками. Его прозвали «пожарный сигнал». Танги никогда не называл его так. Он звал его по имени Робер. Вот, наверное, почему они и стали друзьями.

Танги получал хорошие отметки. Он оказался блестящим учеником и все схватывал на лету. Роберу, напротив, учение давалось с трудом. Он был работяга, но тяжелодум. Танги объяснял ему заданные уроки. Робер частенько приходил к Танги на полдник. И Танги был ему рад, потому что Робер говорил, что мать у Танги красавица, а отец приятный человек.

В конце каждой недели появлялся отец Танги. Он приезжал на машине, и они отправлялись втроем покататься по окрестностям. Ездили к реке, гуляли по лесу. Танги собирал грибы или рвал фиалки. Он радовался, когда видел, как его родители, взявшись под руку, шли позади него. Он бегал с Томом, бросал ему камешки, и пес приносил их с гордым видом.

Танги мало-помалу полюбил Францию — ведь здесь он был счастлив. Он забыл пушечную пальбу, бесконечные очереди возле булочных и мрачный вой сирен по ночам.

Однако дома все шло не так гладко. Родители его часто ссорились. По ночам Танги будили их громкие голоса. Ни один из них не кричал, но они говорили друг другу ужасные слова. У Танги тоскливо сжималось сердце. Он не любил отца, так как догадывался, что тот постоянно лжет.

Однажды спор разгорелся сильнее, чем обычно. Мать говорила:

— Мне не нужна твоя помощь, я и без тебя выращу сына. Я вполне справлюсь одна. Поеду работать в Клермон.

— Я запрещаю тебе ехать в Клермон! — отвечал отец.

— А по какому праву, скажи на милость?

— По тому праву, что я не желаю… Я не хочу трезвонить по всему городу, что у меня есть сын. Ты должна понять, что я собираюсь заново построить свою жизнь и что у меня есть самолюбие…

— У меня тоже есть самолюбие! Я хочу сама зарабатывать на жизнь себе и своему сыну. Я буду работать. И никто не может помешать мне уехать туда, куда мне захочется…

— Предупреждаю тебя, что нам уже осточертели всякие социалисты, коммунисты — весь этот сброд, хлынувший к нам из Испании. В ближайшие дни вас всех отправят в теплое местечко…

— Это что — угроза?

— Скорее добрый совет. Проваливай отсюда в Америку или куда тебе вздумается, но чтоб я никогда больше не слышал ни о тебе, ни о твоем сыне!

— Я уеду, когда захочу и куда захочу. Стыдись!.. Но, видно, ты уже потерял всякий стыд.

Танги слушал эту ссору. Ему хотелось плакать. Он больше любил мать, чем отца. Ведь он был маленький и прожил с ней всю жизнь. Но его огорчали их раздоры. Ему хотелось жить с ними обоими, и он сердился на них за эти вечные скандалы. Они отнимали у него счастье.

* * *
Была ранняя весна. Ближний лес стоял красивый как никогда. Они выехали из городка на рассвете. Танги почувствовал, как что-то оборвалось у него внутри. Он помогал матери запаковывать чемоданы и размещать вещи в машине, которая должна была отвезти их в Клермон-Ферран. Пришел Робер проститься с ним. Танги пожал ему руку, затем сел в машину рядом с матерью. Машина тронулась. Он повернул голову и взглянул на маленький домик, спрятавшийся в зарослях сирени. Вскоре он исчез. Том бежал за машиной, свесив язык чуть ли не до земли. Танги смотрел на него. Понемногу пес начал отставать. Но все не сдавался. Он упорно мчался за машиной по самой середине дороги. Танги ничего не говорил. Но вдруг громко зарыдал.

* * *
Клермон-Ферран оказался таким же грязным городом, как и Марсель. Там было много заводов. Танги жил с матерью в маленькой невзрачной гостинице. Он проводил долгие часы в узкой, длинной комнатке, дожидаясь возвращения матери. Она бегала в поисках работы. Найти работу было не легко. Иностранки должны были иметь трудовые карточки. Кто не имел работы, не получал карточки, а кто не имел карточки, не получал работы. Эта трудная задача казалась Танги неразрешимой. Он даже не смел спрашивать у матери, каковы результаты ее поисков, такая усталость сквозила в ее взгляде. Он старался развлечь ее и говорил о чем-нибудь постороннем. Он никогда не жаловался на голод, хотя горячая еда стала для него далеким воспоминанием прошлого. Мать кормила его только бутербродами и фруктами. Изредка она приносила ему бутылку минеральной воды, что приводило его в восторг, так как он очень любил «колючую воду».

С каждым днем он все больше тосковал о маленьком домике в окрестностях Виши, где впервые познал счастье: у него была там собака, товарищ, школа; каждую неделю отец возил его на прогулку в лес. Он спрашивал себя, будут ли у него когда-нибудь снова дом, товарищ и собака. Танги не испытывал ненависти к отцу, в глубине души он даже грустил, что больше его не видит. Он смутно понимал, что мать старается восстановить его против отца и внушить ему то, что она называла «праведной ненавистью». Но Танги чувствовал, что не может ненавидеть. Ему недоставало субботних вечеров, когда отец садился в кресло и принимался за газеты. Пахло табачным дымом, слышно было, как в кухне возится мать. Танги не мог забыть эти редкие минуты покоя, когда он тихонько сидел в уголке и читал сказки Андерсена.

Теперь, в Клермон-Ферране, дни казались ему такими длинными, серыми!.. Он не включал света, так как хозяин гостиницы говорил, что они жгут слишком много электричества. Сидя в темноте, он смотрел в окно на снующих внизу пешеходов. Как-то вечером он увидел шедших с песней бойскаутов. Вернувшись, мать застала его в слезах. Она спросила, о чем он плачет, и он ответил, что хотел бы быть бойскаутом и уйти далеко в лес.

— Бедный мой малыш! Ты такой худышка, такой слабенький, тебе это не по силам! Еще схватишь там воспаление легких и, пожалуй, не вернешься назад. Ты не годишься для таких забав!

Этот ответ еще усилил точившую его глухую тоску. Ведь он больше всего страдал именно оттого, что был не такой, как другие мальчики: у него не было родного дома, не было отца и матери, которые живут в мире и согласии или хотя бы скрывают свои ссоры. Но он ни с кем не делился своими мыслями.

В конце концов его мать все же нашла работу стенографистки на крупном заводе. Танги сразу стал лучше питаться, а хозяин гостиницы перестал ворчать им вслед «грязные испанцы», когда они спускались с матерью в холл. Танги мог даже зажигать электричество, поджидая мать, которая возвращалась в половине седьмого.


Как-то раз к нему вошли два незнакомых человека и спросили, где его мать. Он ответил им, что она на работе. Они уселись в комнате и стали дожидаться. Танги недоумевал, кто эти невоспитанные люди, которые расположились здесь, как у себя дома, хотя их никто не приглашал. Он решил делать вид, что их не замечает, и продолжал читать и писать, как если бы их не было.

Мать удивилась их приходу не меньше Танги. Как только она вошла, незнакомцы спросили ее имя и фамилию. Она им ответила и показала недавно полученную трудовую карточку.

— Вам придется пойти с нами, милая моя, — сказал полицейский.

Мать, казалось, вновь обрела хладнокровие и спросила полицейского:

— Но что вам нужно? В чем дело?

— Это вам скажут в полиции. Возьмите с собой кое-какие вещи. Как знать, они вам могут пригодиться.

Мать Танги взяла маленький чемоданчик, положила в него немного белья, добавила костюм Танги и две его рубашки. Затем она спустилась по лестнице, а мальчик и полицейские следовали за ней.

Хозяин смотрел на них, когда они шли через холл. Этот маленький плешивый человечек в очках был в молодости церковным сторожем, а после служил факельщиком в похоронном бюро. Эта профессия наложила мрачный отпечаток на его внешность. Он злобно уставился на них:

— Грязные иностранцы! Все они из одного теста! — пробормотал он.

Танги покраснел. Ему захотелось ударить его. Но он ничего не сказал и вышел за матерью на улицу, не смея смотреть по сторонам. Ему казалось, что все прохожие не сводят с них глаз. Он думал: что-то будет с ними теперь и придет ли отец им на помощь?

* * *
Больше часу ждал Танги в полиции возвращения матери. По стенам зала висели объявления. Несколько полицейских спокойно болтали. Танги подумал, что, возможно, они и неплохие парни, ведь, в конце концов, такова их работа. Наконец дверь открылась, и вышла его мать. Она подошла к нему очень бледная:

— Дорогой мой, тебе придется быть очень стойким. Эти господа отправляют нас в лагерь. Кто-то на нас донес. Но тебе нечего бояться. Ведь мы останемся вместе, а пока мы вместе, ничего плохого с нами не может случиться.

Танги опустил голову.

— Но мы ничего не сделали дурного! — возразил он.

— Я знаю, мой мальчик. Но дело совсем не в этом.

— Кто же на нас донес?

— Твой отец.

Танги с трудом удержался от слез… В эту минуту он ненавидел весь мир: отца, мать, жандармов, хозяина гостиницы… Он желал зла всем взрослым за то, что все они, казалось, желают ему зла, а ведь ему всего восемь лет.

— Это неправда! — вырвалось у него.

— Нет, правда. Инспектор здесь социалист. Он мне все рассказал.

Танги не так ненавидел отца за его подлую трусость, как сердился на мать за то, что она открыла ему эту трусость. Ему казалось, что она не должна, не имела права делать ему так больно. Закусив губы, он взял чемоданчик и пошел за матерью. Ей надели наручники, и она пыталась спрятать их в рукавах.

III

Концентрационный лагерь, куда привезли Танги вместе с матерью, находился на юге Франции. Танги никогда не видел подобного места и представлял его себе совсем иначе. На деле оказалось, что это несколько прогнивших от сырости деревянных бараков, окруженных колючей проволокой.

Они попали в «специальный» лагерь. Большинство заключенных — там держали только женщин — были еврейки или политические преступницы. Правда, потом он слышал, что тут есть и женщины «легкого поведения».

Заключенные приняли Танги и его мать враждебно. Их ввели в барак для политических, и Танги увидел несколько злобных лиц, очень бледных, очень худых. Из разных углов послышался смех. В бараке было темно, и Танги не видел, что происходит в глубине. Слышались только голоса, но лица разглядеть было невозможно.

— Смотри-ка, меховая шубка! Да это, видать, капиталистка!

— Небось эта здесь долго не задержится!

Какая-то женщина с горящими глазами и всклокочен-ними волосами вышла им навстречу и отвесила церемонный поклон:

— Сударыня, здесь вам не гостиница «Риц», но мы постараемся устроить с удобствами вас и вашего уважаемого сына. У нас есть номер с видом на парк и с ванной комнатой.

Кругом громче прежнего зазвучал смех, грубый, жестокий смех. Танги уткнулся лицом в материнскую юбку. У него заныло сердце, но он не хотел, чтобы женщины видели, как он плачет. Он так устал! Он думал о Томе, о Робере, об отце и не мог понять, что же он сделал, чем заслужил все это. Однако он сдержался; он не доставит этим женщинам удовольствия, не покажет им свою боль. Танги пошел следом за матерью. Она поставила чемоданчик на брошенный на пол соломенный тюфяк. Его место оказалось рядом. Он лег на свой тюфяк, не раздеваясь, и заснул.

* * *
Полтора года, проведенные в лагере, не оставили у Танги четких воспоминаний. Все дни там были одинаковы. По утрам его будили вопли заключенных; они ругались, поносили друг друга, выкрикивали проклятия и богохульства. И тотчас же Танги чувствовал голод. Голод — вот самое яркое его воспоминание за это время. Весь день он мечтал о какой-нибудь еде. С утра он ждал минуты, когда в лагерь придут стряпухи и притащат большой дымящийся котел. Но стоило ему проглотить желто-красную жижу, которую они называли супом, как ему еще сильнее хотелось есть.

Танги не жаловался. Он знал, что его мать тоже голодна. Долгие часы лежал он на своем тюфяке. Он много спал и все же всегда чувствовал себя вялым, утомленным. Мать сидела возле него и писала. Она исписывала сотни страниц. А вокруг заключенные беспрерывно ругали ее и друг друга.

Они ее ненавидели, называли капиталисткой, «буржуйкой», «шкурой», издевались над тем, что она пишет или читает книги. Они постоянно ей угрожали. Когда в бараке кто-нибудь нарушал дисциплину и надсмотрщица искала виновную, они всегда называли его мать, и ее вечно наказывали.

Все умирали со скуки. Женщины целыми днями говорили лишь о том, что они голодны и хотят на свободу. Потеряв всякое терпение, они от безделья затевали драки. Они чувствовали себя окончательно забытыми, не представляли себе, что с ними будет дальше, и приходили в полное отчаяние. Они так исхудали, что на них страшно было смотреть; одежда их кишела насекомыми.

Надсмотрщицы ходили с винтовками. С заключенными они обращались очень грубо. Как и все, они умирали со скуки. Вот почему они с утра до вечера преследовали заключенных. Это было их единственным развлечением.

Одну из арестованных звали Рашель; это была еврейка из Центральной Европы, высокая белокурая женщина с голубыми гладями. Ее улыбка была для Танги утешением. Рашель стала другом Танги и его матери. Мальчик восхищался ею. Рашель говорила на нескольких языках и знала множество чудесных сказок о гномах и волшебницах. Кроме того, она была художницей и рисовала чернилами на клочках бумаги все, что попадалось ей на глаза: бараки, стряпух, несущих котел с супом, надсмотрщиц, делающих обход, ближний еловый лес. Танги часами сидел возле Рашели. Он любил смотреть, как она рисует: мелкими черными штрихами она понемногу воспроизводила на бумаге их лагерь. Но Рашель была слишком снисходительна. Изображенный ею концлагерь не имел ничего общего с жизнью: бараки в нем походили на кукольные домики, а заключенные — на примерных школьниц. Мать Танги упрекала ее:

— Ну и оптимистка же вы, милая Рашель! Если бы ваши рисунки поместили в газете, к ним можно было бы дать подпись: «Смотрите, как хорошо живется заключенным в наших лагерях».

Рашель отвечала, улыбаясь:

— Знаете, на все можно смотреть с разных точек зрения. Во всем есть и хорошая, сторона, даже в лагере. Главное — уметь ее найти. Для меня, видите ли, просто счастье, что я попала сюда. Мне удалось избежать фашистского лагеря. Вот там, кажется, уже не до шуток.

Как-то ночью Танги спросил у матери, почему Рашель попала в лагерь и что она могла сделать. Мать ответила ему, что Рашель еврейка, а фашисты преследуют евреев. Танги был очень огорчен. Он знал, что Рашель добра и великодушна.

* * *
Некоторые организации за пределами лагеря оказывали кое-какую помощь заключенным: протестанты передавали посылки для всех, независимо от национальности и вероисповедания; еврейская община снабжала евреев; католический священник приходил в лагерь служить мессу.

Но, распределяя передачи, заключенные никогда не делились с Танги и его матерью. Каждую субботу Танги видел, как посылки передаются из рук в руки и никогда не задерживаются около них. И тогда, случалось, он плакал. Но вскоре благодаря Рашели положение изменилось. Она поговорила с раввином, и с тех пор он каждую субботу приносил большую посылку для мальчика. Теперь Танги раз в неделю мог полакомиться шоколадом, печеньем, сыром.

Его мать никогда не дотрагивалась до этих продуктов. Она отговаривалась тем, что не голодна или что ей нездоровится. Танги знал, что она отказывается ради него, и его мучила совесть.

Пришла зима. Холодная, суровая зима. Шел снег. С серого неба падали белые хлопья, устилая темную землю. Танги целые дни сидел, закутавшись в одеяло. Ему было холодно. Он прижимался к матери или к Рашели. Рашель связала ему джемпер. Но было так холодно, что он дрожал всем телом, и зубы у него стучали.

Мало-помалу Танги стал замкнутым, угрюмым ребенком. Мать говорила, что он просто невыносим, и она была, наверное, права. Он почти не разговаривал, скрывал свои мысли, стал недоверчив и нехотя отвечал на вопросы. Однако он по-прежнему больше всего на свете любил свою мать. Для него она была самой умной и самой красивой женщиной в мире. Но все же ему чего-то недоставало. Ему хотелось, чтобы она больше заботилась о нем. Хорошо ей проводить весь день за своими записками и политическими спорами, а ему оставалось только мечтать о маленьком домике, таком, какой у них был в окрестностях Виши, о домике, где у него снова была бы собака, товарищ и книги. Ему хотелось также, чтоб у него был отец и чтоб ему, как и другим детям, можно было иногда пошалить. А вместо этого он таскается из города в город и его окружает ненависть и пушечная пальба. И его по-прежнему мучил вопрос: когда же кончится война и что принесет ему мир?

Он отдыхал душой только подле Рашели, которая рассказывала ему чудесные истории. Он слишком много знал, чтобы верить в колдунов и волшебниц, но очень любил сказки. Для него сказки означали мир. Рашель говорила таким нежным голосом и была изумительной рассказчицей. Она умела прервать рассказ на самом волнующем месте, и у Танги замирало сердце. Он страдал, когда Белоснежка засыпала непробудным сном, и ликовал, когда принц будил ее, чтобы сделать своей женой. Танги испытывал потребность верить сказкам. Ему казалось, что в этом чудесном мире он общается со всеми другими детьми. Слушая рассказы Рашели, он становился таким же ребенком, как и все дети, — именно в этом он больше всего нуждался.


Его мать заболела. Ее мучил кашель. По ночам она не могла лежать, ей казалось, что она задохнется. Она сидела на своем тюфяке, дрожа от холода и озноба. На лбу у нее выступал ледяной пот. Танги с тревогой смотрел на нее. Он не знал, как надо молиться, никто его этому не учил, но теперь он молился каждый вечер. Он просил бога не отнимать у него маму и думал, что бог должен услышать его молитву. Но надежды его не сбывались, и матери становилось все хуже. И вот наступил день, когда она уже не могла встать с постели. Вечером ее унесли в лазарет. Танги расслышал только одно слово — «плеврит». Но жизнь научила его быстро понимать, что кроется за непонятными словами. И он приготовился к самому худшему. Он перенес свои вещи к Рашели, которая уложила его рядом с собой. Она утешала и ласкала его. Когда он плакал по ночам или не мог уснуть, она рассказывала ему сказки, такие чудесные и такие длинные, что он забывался и засыпал, не дождавшись конца…

Два раза в неделю ему разрешали навещать маму в лазарете. Он ходил туда с Рашелью. Перед уходом она его тщательно причесывала. У него были густые черные волосы, длинные и вьющиеся. Рашель расчесывала ему кудри и делала пробор. Затем они шли в лазарет. Он помещался в самом обыкновенном бараке. Но вместо соломенных тюфяков там стояли кровати, накрытые простынями и одеялами, как в гостинице.

На одной из кроватей лежала его мать, такая бледная, что лицо ее сливалось с белой простыней. Живыми казались только ее глаза — огромные, черные. Танги садился подле нее и держал ее за руку. Она говорила с трудом и часто улыбалась ему. Но ее грустная улыбка только усиливала глухую треногу Танги. Когда он уходил от нее и возвращался в барак для «политических заключенных», у него было очень тяжело на душе. Но он никому не жаловался и старался не плакать. Ему просто было очень скверно. Случалось, он начинал дрожать, хотя ему не было холодно, или покрывался испариной, когда другие дрожали от стужи.

Некоторые из заключенных стали теперь иначе относиться к нему и были с ним очень добры. Они больше не оскорбляли его и не называли «капиталистом». Они ласково спрашивали, как здоровье его мамы, и приветливо улыбались. Но ему не нужны были ни их улыбки, ни их вопросы. Он оставался сидеть подле Рашели, которая без устали рисовала прелестные маленькие бараки, запорошенные снегом; в этих бараках, без сомнения, жили очаровательные куколки.

* * *
— Танги, собирай вещи. Твою мать перевозят в больницу Монпелье, и ты отправишься с ней. Будь готов через полчаса.

Так сказала ему надсмотрщица. Танги опустил голову. Он собрал свои скудные пожитки и пошел к Рашели. Ему показалось, что у нее покраснели глаза и она очень бледна. Во всяком случае, грудь ее вздымалась и опускалась чаще, чем всегда.

— До свиданья, Рашель… — Он поколебался, потом обнял ее за шею и поцеловал. — Знаешь, я очень тебя люблю…

— Знаю, Танги. Береги себя. Будь ласков с мамой. Она очень слаба. Ты должен быть мужчиной.

И они замолчали. Затем с нежной улыбкой Рашель протянула ему конверт:

— На́. Возьми на память обо мне.

— Что тут, Рашель?

— Несколько рисунков. Каждый раз, как ты взглянешь на них, ты вспомнишь меня.

— Я никогда тебя не забуду, Рашель. Знаешь, ведь я люблю тебя почти так же, как маму.

Они больше ничего не сказали друг другу. Танги спрятал рисунки, взял свои вещи и пошел из барака, не оглядываясь. Его душили слезы. Он чувствовал на своем затылке горестный взгляд Рашели. Он знал, что стоит ему обернуться, и он разрыдается. Но он не обернулся. Он пошел в санитарную машину. Там лежала на носилках его мать; она была очень бледна. Дверца захлопнулась за ним. Он прижался носом к заднему стеклу. Лагерь стоял, занесенный снегом. В одном окошке кто-то махал платком. Он догадался, что это Рашель, смахнул слезу и забился в уголок возле матери — ему было холодно.

IV

Монахиня внимательно разглядывала Танги. Это была крупная женщина с зелеными глазами и приплюснутым, как у боксера, носом. Она уставилась на Танги, словно на медвежонка в зоопарке. Он стоял в больничном коридоре, провонявшем всевозможными лекарствами, и ему было очень не по себе. Он не понимал, почему монахиня не спускает с него глаз. Ему хотелось бросить ей очень короткое и выразительное словцо, но он не посмел.

— Что ты теперь собираешься делать? Не можешь же ты оставаться здесь! Твоя мать больна, а ты не имеешь права торчать в больнице. Есть у тебя родные?

Танги покраснел. Он был в затруднении.

— Нет.

— Надо отвечать: «Нет, сестра».

— Нет, сестра. У меня никого нет, кроме матери.

— Ты еврей?

Танги заколебался.

— Нет, сестра.

— Почему же, в таком случае, ты попал в концлагерь?

— Мы испанцы.

Монахиня на минуту призадумалась, затем несколько раз пристально взглянула на Танги и снова погрузилась в размышления.

— Ладно!.. Я позвоню братьям монахам. Они возьмут тебя в свой коллеж, пока твоя мать не поправится. Ты можешь навещать ее по воскресеньям. Но ты должен обещать, что будешь примерно вести себя.

— Да, сестра.

— Хорошо. Ступай простись с матерью, а потом возвращайся ко мне.

Танги вошел в большую палату со множеством больных, куда поместили его мать, сел возле нее и взял ее за руку. Она лежала неподвижно и постаралась улыбнуться ему. Он улыбнулся ей в ответ.

— Бедный мой мальчик, что же с тобой будет?

— Они отправят меня к монахам и поместят в пансионе. Я смогу приходить к тебе каждое воскресенье.

— Танги… — Голос ее все слабел.

— Да, мамочка?

— Постарайся быть вежливым и послушным в коллеже. Не прибавляй мне забот. Ты должен мне помочь.

— Хорошо, мамочка.


Коллеж находился на самой окраине Монпелье. Это было большое темно-серое здание с решетчатыми окнами. Танги, сопровождаемый монахом, долго шел по длинным, мрачным коридорам. На голых стенах были нарисованы распятия, и Танги казалось, что Христос пугает его, раскидывая руки в стороны. Наконец они пришли во внутренний двор, обсаженный платанами и окруженный крытой галереей. Окна, выходившие на этот двор, были освещены, и оттуда слышался гул голосов. Танги задрожал. Он почувствовал себя таким одиноким, затерянным! У него мелькнула мысль: не сбежать ли ему? Но он тут же вспомнил, что обещал матери вести себя примерно и что ее нельзя волновать.

— Брат Марсель, вот вам новичок.

К ним повернулось сорок голов. Танги стоял, потупив глаза и чувствуя множество устремленных на него любопытных взглядов. Он был плохо одет, и ему стало стыдно.

— Идите сядьте. Завтра я вас проэкзаменую. Займите место на задней скамье.

Брат Марсель, старичок с лучистыми глазами и длинной седой бородой, носил черную шапочку, вроде ермолки. У него был приятный, мягкий голос. Танги решил, что он, должно быть, добрый человек и они с ним, наверное, поладят. Теперь у Танги немного отлегло от сердца, и он быстро огляделся вокруг.

В нескольких шагах перед собой он заметил белокурого мальчика. Волосы у него упорно свисали на лоб, и он то и дело резко взмахивал головой, откидывая их назад. На нем была школьная блуза в синюю и белую полоску. Немного вздернутый нос придавал его лицу хитрое выражение. Мальчик обернулся к Танги и подмигнул ему. Танги обомлел от радости и ответил ему робкой улыбкой.

* * *
Жизнь в коллеже текла однообразно, но все дни были заполнены. Вставали чуть свет, затем после мессы начинались уроки, потом завтрак, классные занятия, перемены… По четвергам ученики после обеда шли гулять за город или играли в футбол.

Танги был счастлив. Он стал самым лучшим учеником в классе, и отец Марсель полюбил его. Старый учитель ставил его в пример и всегда приветливо разговаривал с ним. Мальчик, которого Танги заметил в первый вечер, стал его другом. Они сидели рядом в классе, вместе делали уроки, отправлялись вдвоем в столовую и спали на соседних кроватях. Друга Танги звали Мишель. Этот мальчик любил посмеяться. Он только и делал, что рисовал карикатуры, и не обращал ни малейшего внимания на то, что писалось на классной доске. Когда Мишель заканчивал карикатуру, он толкал Танги ногой и передавал ему свой рисунок. Они смеялись по любому поводу и без всякой причины. По четвергам они шагали рядом, и, если кто-нибудь из ребят хотел присоединиться к ним, Мишель попросту прогонял его. У них не было секретов друг от друга. Танги все рассказал Мишелю: о своем детстве, о своих страхах. Мишель подсмеивался над ним и называл его в шутку «Танги-Омнибус». Они полюбили друг друга. Полюбили от всего сердца, как умеют любить только дети. Танги был без ума от Мишеля, он думал о нем и днем и ночью. Он поклялся никогда с ним не расставаться.

А вот брат Альбер — тот не любил Танги. Этот монах назывался «братом интендантом». У Танги, попавшего в коллеж из концлагеря, не было ни одежды, ни денег. Это пришлось весьма не по вкусу брату интенданту, и он при всех выражал Танги свое презрение. И мальчику было стыдно. Однако он думал, что если за него некому заплатить, то это не по его вине и не по вине его матери — ведь она тяжело больна. Но потом все уладилось. Бабушка Танги, живущая в Мадриде, прислала монахам денег. Они купили Танги одежду, обувь, книги и удержали плату за его обучение. С тех пор брат Альбер перестал презирать Танги.

Каждое воскресенье Танги ходил проведать свою мать. Теперь она чувствовала себя гораздо лучше. Она гордилась, что ее сын — первый ученик в классе. Танги рассказывал ей про Мишеля и про брата Марселя. Он снова чувствовал себя счастливым. Он полюбил свой коллеж. Учение было для него самой большой радостью. К тому же у него был друг, как в Виши. Танги часто думал: «Почему бы нам не остаться здесь, спрятавшись от всех, до конца войны? Бабушка посылает нам деньги на жизнь. Я не разлучался бы с Мишелем и продолжал бы учиться…» Но он знал, что это от него не зависит. А ему так хотелось остаться здесь с Мишелем и братом Марселем!.. Он устал от вечных переездов с матерью. Он даже немного досадовал на нее: зачем она постоянно кочует с места на место? Напрасно Танги убеждал себя, что она не виновата, он все-таки упрекал ее в душе.

Как-то в воскресенье, когда он пришел в больницу, привратник сказал ему, что его мать теперь не лежит в общей палате, ее перевели в отдельную комнату на нижнем этаже. Танги удивился. И правда, он нашел ее в хорошенькой комнатке, оклеенной розовыми обоями и обставленной со вкусом. На ночном столике у нее даже стоял радиоприемник. Мать его уже ходила, на ней был зеленый бархатный халат. Танги так обрадовался, увидев ее на ногах, что даже расплакался…

— Ну что, нравится тебе моя новая комната? — спросила она.

— Да-а-а…

— Хочешь знать, как мне удалось ее получить? — И она принялась рассказывать: — В этой больнице есть очень милая монахиня, ее зовут сестра Сюзанна. Она республиканка и всячески старается мне помочь. Это она устроила меня сюда. Смотри, у меня есть даже приемник! И это еще не все. Ты больше не будешь жить при коллеже. Ты поселишься здесь со мной и сможешь каждый день ходить в школу, как другие дети…

Танги не помнил себя от счастья. Вскоре для него наступила чудесная жизнь… Каждое утро он выходил из больницы и бежал вприпрыжку в коллеж. Там он встречался с Мишелем. Он приносил ему несколько конфет или кусок шоколада — он знал, что Мишель большой лакомка. Танги засовывал ему гостинцы в парту и с нетерпением ждал, когда его друг откроет крышку. Танги радовался, глядя, как лицо Мишеля расплывалось в улыбке.

Вечером он рассказывал матери, как провел день. Затем они вместе слушали радио. Так он познакомился с итальянской оперой. Когда становилось темно, он сидел в тишине, прижавшись к матери, и слушал музыку Пуччини или Верди, а она рассказывала ему содержание опер. Танги больше всего нравилась «Богема» и «Мадам Баттерфляй». Он волновался, слушая, как Мими спрашивает перед смертью: «Родольф, скажи, я еще хороша?» — или как мадам Баттерфляй приказывает сыну: «Иди, играй!.. Играй!» Музыка потрясала его до глубины души. И он думал: что сталось бы с ним, если бы его, как сына мадам Баттерфляй, когда-нибудь разлучили с матерью?..

* * *
— Танги, мне надо тебе что-то сказать.

В комнате все было перевернуто вверх дном. На полу стояли раскрытые и наполовину уложенные чемоданы. На кровати и на стульях валялась разбросанная одежда. Мать нервно ходила взад и вперед по комнате. Он сел.

— Полиция собирается отправить нас обратно в лагерь. На этот раз нас могут отвезти в Германию. Они знают, что я поправилась, и должны явиться сюда не сегодня-завтра. Мне сказала об этом сестра Сюзанна. Нам надо бежать… Иначе мы погибнем…

Танги ничего не ответил. Он еще держал в руках свои книги и тетрадки. Он принес матери табель. Снова он был первым по всем предметам. Он бросил грустный взгляд на эти символы своей свободы. Мать продолжала:

— У меня есть друг в городе. Один инспектор полиции. Он хорошо к нам относится и дал мне выправленный паспорт. С этим паспортом мы можем добраться до Марселя, а из Марселя отправимся в Мексику. Там мы будем наконец в безопасности.

Танги не возражал. Ему нечего было сказать. Он только чувствовал усталость. Мальчик думал о том, сможет ли перед отъездом попрощаться с Мишелем и сказать ему единственный секрет, который он ему еще не открыл: что он любит его.

— Вот каков мой план, — говорила мать: — мы спрячемся на несколько дней в какой-нибудь городской гостинице. Узнав, что мы исчезли, полицейские примутся везде нас разыскивать. Они подумают, что я хочу сбежать из города, и будут следить за вокзалом и дорогами. Недели через две они решат, что я уже далеко, и тогда мы уедем. Но только не вместе. Они будут искать женщину с девятилетниммальчиком. Нельзя, чтобы они тебя опознали. Я тебе дам билет, и ты поедешь на вокзал один. Когда ты увидишь девочку или мальчика, идущего с родителями, ты заговоришь с ними и войдешь вместе в вагон… Мы поедем в одном поезде, но сделаем вид, что друг друга не знаем. А затем снова соединимся в Марселе… Речь идет о жизни твоей матери. Ведь ты сумеешь ее защитить?

Танги согласился. Он спросил мать, можно ли ему попрощаться с Мишелем. Но она ответила, что это невозможно. Тогда он взял перо и листок бумаги и написал несколько прощальных слов: «… Я никогда тебя не забуду. Я и не знал, что так тебя люблю… Не думай, что я теперь далеко от тебя… Где бы ты ни был, я всегда буду с тобой».

V

Танги уже несколько минут стоял у входа в вокзал. Он крепко сжимал в руке железнодорожный билет. Поток отъезжающих растекался по перронам. Два жандарма проверяли документы. Они стояли с двух сторон у прохода. У Танги замирало сердце. Он видел, как впереди прошла его мать, не повернув к нему головы. Теперь она стала блондинкой. Она протянула жандарму свой паспорт, и тот мельком взглянул на нее; затем Танги ее потерял; она скрылась в толпе мужчин и женщин, садившихся в поезд на Марсель. Вокруг не было ни одного ребенка. Танги боялся. Он думал, сумеет ли он пройти через контроль и что с ним будет, если это ему не удастся. Наконец мимо него прошла девочка лет шести. За ней шли родители, у них был добродушный вид. Танги постарался встретиться с нею взглядом. Она ему улыбнулась, и он подбежал к ней.

— Куда ты едешь? — спросил он.

— В Марсель.

Она говорила с южным акцентом. У нее были черные глаза и темно-русые волосы, заплетенные в косички с синими бантами. Девочка приветливо улыбалась.

— И я тоже.

— А ты не из Марселя?

— Нет, я из Парижа.

— Правда из Парижа? — Она посмотрела на него с восхищением.

— Да.

Танги взял ее за руку. Так они и прошли, держась за руки, мимо жандармов, которые у них ничего не спросили. У Танги так колотилось сердце, что казалось, вот-вот разорвется. Наконец он перевел дух и поднялся в вагон. Он уселся рядом с Анной-Мари. Родители девочки спросили Танги, где же его мама. Он спокойно ответил: «Вон там», и они больше не тревожились. Даже угостили его конфеткой.

Поезд тронулся. Сначала Танги казалось, что паровоз колеблется, какую ему выбрать дорогу, ведь их было так много. Но вскоре он нашел правильный путь. Стоя в коридоре рядом с Анной-Мари, Танги смотрел, как мелькают телеграфные столбы, дома, семафоры. На почерневших от дыма стенах вдоль железной дороги виднелись рекламы: «Дюбо-Дюбон-Дюбоннэ».

Танги было грустно. Еще раз покидает он город, который успел полюбить и где был счастлив. Еще раз расстается с другом и со школой. Ему хотелось плакать. Почему надо всегда уезжать, всегда скрываться? И еще раз он решил, что это война.

Его преследовала мысль о Мишеле. Что-то он подумает, получив его письмо? Поймет ли он? Танги вспомнил, как в первый раз встретился с ним взглядом и Мишель ему подмигнул. Вспомнил он и вечера, проведенные с матерью в больнице в той комнатке, куда их устроила сестра Сюзанна. Они слушали там оперы, и Танги плакал, когда умирала Мими…

Поездка прошла без приключений. Танги отправился к матери и пообедал с ней в вагоне-ресторане. Перед самым въездом в Марсель он вернулся к Анне-Мари, и она просияла, увидев его. Они прошли вместе контроль при выходе из вокзала, а затем он попрощался с девочкой, которая, сама того не подозревая, сберегла ему свободу.

* * *
Танги снова оказался в Марселе. Город был такой же грязный, такой же серый. Однако Танги открыл в нем и кое-что новое. Мать с утра до вечера бегала по консульствам в безумной надежде получить визу на въезд в Америку. А он целые дни оставался один. Они поселились в маленькой гостинице возле Каннебьера. Их хозяин, испанец, был очень приветлив с Танги; он называл его «machote»[3], и Танги нравилось это прозвище. В то время как мать выстаивала длинные очереди в учреждениях, он отправлялся в порт. Он любил смотреть, как отчаливают большие пароходы, и завидовал нарядным туристам, всходившим на палубу. Протяжные гудки сирен, звучавшие над грязной набережной, усеянной обрывками бумаги и банановыми корками, пробуждали в его сердце тоску по родине. Он простаивал там час за часом, наблюдая, как работают грузчики, как подъемные краны переносят тяжелые ящики и снуют буксиры. Он мечтал о далекой стране, где нет войны и где он мог бы снова иметь друга и собаку. Мишель, конечно, приехал бы туда, и они зажили бы счастливо вместе.

Вечером он возвращался в гостиницу. Его мать приходила домой подавленная, Она падала в кресло в полном изнеможении. Тогда он жалел ее. Он обнимал мать и говорил, что любит ее больше всего на свете, и это была правда. Она открывала глаза, улыбалась и снова брала себя в руки. Они шли обедать в маленький портовый ресторанчик, а потом заходили в кино. Мать рассказывала ему об Америке — стране мира. Но Танги ей больше не верил. Ему говорили, что Франция — страна свободы, а его отправили в концентрационный лагерь; ему рассказывали, что во Франции едят досыта, а он голодал здесь больше, чем в Мадриде во время войны; его уверяли, что во Франции все очень вежливы, а хозяин гостиницы называл его «грязным иностранцем»! В девять лет он уже мало чему верил. Он мечтал только о домике с садом, где у него был бы товарищ и собака. Вот все, чего он хотел. Ему был нужен отдых и покой. Он устал от того, что с ним обращались, как со взрослым мужчиной, и мать целыми днями твердила, что им угрожает опасность и надо скорей уезжать. Он не хотел никуда уезжать. Его тяготила откровенность матери. И он не раз думал про себя, что мать не должна пугать своего ребенка, рассказывая ему, какие ужасы им угрожают. Но он думал также, что ей больше не с кем поделиться и хочется хоть на время избавиться от тяжкого груза, который ей приходится тащить одной.

Каждое утро она уходила, окрыленная надеждой, потому что должна была встретиться с «очень любезным и очень влиятельным господином»; и каждый вечер возвращалась разочарованная, так как этот «влиятельный господин» ограничивался только добрыми пожеланиями. Она стала уже приходить в отчаяние, но вот однажды пришла домой… с каким-то человеком, у которого были очень странные манеры.

Он оказался каталонцем, по имени Пюиделливоль. Высокий, худой, нервный, с какими-то дикими глазами, как у пьяного. На голове у него был берет, которого он не снял, войдя в комнату; Танги решил, что он плохо воспитан.

— Этот господин выручит нас, Танги. С его помощью мы сможем отправиться в Лондон и примкнуть к «Свободной Франции». Это очень славный и очень умный человек. Он тайно переводит еврейских беженцев через испанскую границу. Он берется помочь и нам.

— Но тебе нельзя возвращаться в Испанию! — воскликнул Танги. — Хотя там и нет войны, но ведь тебя приговорили к смертной казни… Франко тебя расстреляет…

— Нет, дорогой, ведь я отправлюсь с французским паспортом и вместе с французами. Не беспокойся, все будет в порядке!

Танги замолчал. В конце концов все стало ему безразлично. Он уже давно со всем примирился. Он больше не пытался понять смысл происходящего. Он знал, что в большинстве случаев оно не имеет никакого смысла.

— Я пройду через Пиренеи пешком. А ты приедешь через неделю с госпожой Пюиделливоль. Мы встретимся в Мадриде.

Танги понял только одно: его хотят разлучить с матерью. Он бросился к ней:

— Нет, мама, нет! Умоляю тебя, мамочка, только не оставляй меня! Я буду делать все, что ты скажешь! Ведь я всегда был стойким. Но только не разлучайся со мной! Клянусь, я не отстану от тебя в горах. Я сожмусь в комок, и никто меня не заметит… Нет!.. Мамочка, не покидай меня! Если ты бросишь меня, я умру с горя. Я умру!.. Я умру!..

Мать тоже плакала. Она крепко прижимала его к себе. Он чувствовал ее тепло, запах ее духов. Ему казалось, что он становится совсем маленьким, таким маленьким, что его боль гораздо больше, чем он сам.

— Я не покину тебя, родной мой. Я тебя не покину… Мы встретимся в Мадриде. Там мы снова будем счастливы. Ты станешь ходить в школу и заведешь себе друзей… Даю тебе слово, что мы встретимся.

VI

Танги стоял перед окном. Он весь сотрясался от рыданий. Как будто жестокая рука сжала ему сердце и старалась вырвать из груди. Он чувствовал ужасную боль. Ему казалось, что он сейчас умрет от горя. Он еще не знал, что от горя не умирают.

Машина, увозившая его мать, только что скрылась из глаз. Слишком быстро она его покинула. Теперь он остался один. Всю душу его переполняли боль и одиночество. Он вдруг почувствовал себя стариком. Он столько плакал, что, казалось, выплакал все свои слезы. Забудет ли он когда-нибудь соленый привкус этих горьких слез на губах?

Дом Пюиделливоля находился в окрестностях Марселя. Это была летняя дача, стоявшая в саду, за каменной стеной. Ставни были плотно закрыты, и дачу окружала атмосфера таинственности. Дом наполняли евреи, которых Пюиделливоль переправлял из оккупированной зоны в Испанию. Они почти всегда приезжали без вещей и без денег, не успев даже спороть желтые звезды[4] со своей одежды. Их размещали повсюду — во всех комнатах, в коридорах, — и они ждали, усевшись на полу; там же они ели и спали. Им запрещали выходить во двор. В доме стоял тяжелый запах.

Среди них был небольшой лысый человечек с приятным лицом, по фамилии Коген. Он ждал жену и детей, которых должны были тоже переправить через демаркационную линию. Каждый вечер он вынимал из кармана карту Европы, раскладывал на столе в столовой и вкалывал в нее маленькие флажки. Он называл это «вести войну», Танги недоумевал: что такое война? Что значит война на самом деле? Мрачный вой сирен, хвосты возле булочных, разрушенные дома, трупы на улицах, вечные отъезды и разлуки? Или забавная игра с флажками на карте? И он не находил ответа.

Как-то днем, когда Танги сидел возле Когена, который вкалывал в карту флажки, вошел Пюиделливоль. Он сказал Танги; что его мать прибыла на место в целости и сохранности и ему тоже пора собираться в дорогу. У Танги захватило дух от радости. Затем Пюиделливоль повернулся к Когену и сказал ему резко:

— Вам тоже надо готовиться к переходу границы. Ваша жена и дети уже не могут к вам присоединиться. Их арестовали в Париже.

На другой день Танги узнал, что Коген сошел с ума.

Наступило 2 августа 1942 года. Завтра день рождения Танги. Ему исполнится девять лет. Он отпразднует этот день вместе с матерью. Какой это будет чудный день рождения! Вечером он лег раньше, чем всегда, но не мог заснуть, взволнованный предстоящим отъездом. Он думал о матери, заранее переживая минуту, когда с громким криком бросится ей на шею. Внезапно через щели в ставнях в комнату ворвался резкий свет. Танги зажмурился, ослепленный. Он услышал, как грубый голос приказал всем живущим в доме выходить по одному, с поднятыми руками. Ему стало страшно. В коридоре, где ночевали евреи, слышались рыдания. Танги начал дрожать.

— Дом окружен. Мы будем стрелять в каждого, кто ослушается приказа! — крикнул тот же голос.

Танги вскочил и подошел к окну. В саду жандармы освещали дом прожекторами. Евреи выходили по одному, подняв кверху руки, и становились в ряд. Некоторые плакали. Коген покорно шел, подталкиваемый товарищами.

В комнату вошла госпожа Пюиделливоль.

— Мой мальчик, надо идти.

Танги, не сказав ни слова, дал себя одеть. Он слышал, как добрая женщина всхлипывала, все время причитая:

— Бедный мой мальчик! Бедный мой мальчик!..

Он вышел, подняв руки, зажмурив глаза и стараясь не плакать. Ослепительный свет прожекторов обжигал ему веки. Он ощущал на груди карточку матери, с которой не хотел расставаться. Жандарм грубо толкнул его. Кто-то рявкнул:

— Грязные жиды!

Танги хотел объяснить жандармам, что он не еврей. Он подумал, что ведь они французы и, наверное, выслушают его. Но стоило ему раскрыть рот, как жандарм гаркнул:

— Заткни глотку!

* * *
Танги смотрел, как за окном вагона мелькали мирные пейзажи Франции. Перед ним пробегали луга — на них паслись коровы; фермы — из труб у них струился дымок; тихие, сонные речки… Танги так устал! Он уже не испытывал горя и смотрел на все равнодушно. Он был голоден, и ему хотелось знать, куда же их везут жандармы. Но Танги решил, что все это теперь совершенно безразлично и ничто не имеет значения, когда ты остался один, без матери. Сидевшие рядом с ним заключенные спали… Один Коген все время улыбался. Стоя в коридоре, два жандарма курили и болтали. Танги встал и попросил у них разрешения сходить в уборную. Один из жандармов пошел с ним. Танги запер за собой дверь, но тот распахнул ее, крепко ударив ногой. И Танги не посмел справить свою нужду, он только помочился и выпил немного воды, отдававшей стиральным мылом.

Он снова сел на место и подумал, что все детство он провел в поездах. Ему вспомнилось прозвище, данное ему Мишелем: «Танги-Омнибус». При мысли о друге сердце его сжалось от тоски. Однако он сдержался и не заплакал. Он спрашивал себя: когда они приедут? Но ведь он не знал, куда они направляются, и потому не имел понятия, сколько надо времени, чтобы туда добраться. Он старался заснуть, ибо внутреннее чутье подсказывало ему, что необходимо беречь свои силы. Он подумал о матери, которая, наверное, ждет его в Мадриде, и беспомощно развел руками: «Ведь я не виноват…»


В вагоне стало совсем темно. Арестованные сидели, тесно прижавшись друг к другу. Госпожа Пюиделливоль обмотала шею Танги шерстяным шарфом. Он ненадолго забылся. Стояла холодная ночь. Поезд, равномерно постукивая, продолжал свой путь. Наконец он замедлил ход. Из тумана выплыло несколько огоньков. Танги очнулся дрожа и поглядел в окно. Немецкие солдаты и офицеры с винтовками за плечом расхаживали взад и вперед по плохо освещенной платформе. Из громкоговорителей зазвучал голос. Танги разобрал только одно слово:

— Achtung! Achtung![5]

В вагон вошли два немецких солдата. Французские жандармы поздоровались с ними. Они пожали друг другу руки и обменялись сигаретами. Спутники Танги проснулись. Коген во что бы то ни стало хотел выйти из вагона. Он говорил, что там его ждет жена и, кроме того, война уже кончилась. Сидевшие рядом товарищи удерживали его на месте.

Остановка показалась Танги бесконечной. По платформе прогуливались немецкие офицеры в фуражках с торчащими козырьками. Танги решил, что у них форма красивей, чем у французов, и что у немцев выправка лучше. Наконец поезд дрогнул, двинулся вперед и продолжал свой ночной путь. Танги хотелось есть. Он подумал, что поезд увозит его все дальше и дальше от матери. Но он не заплакал. Ему просто хотелось знать, где же он находится.

VII

Проснувшись, Танги понял, что путешествие их близится к концу. Он очень обрадовался, убедившись, что они подъезжают к Парижу. Он жадно разглядывал большие, семиэтажные дома со множеством одинаковых труб и длинные улицы с бесчисленными ресторанчиками. Он был почти счастлив. Мать столько рассказывала ему о Париже, что ему казалось, будто, приехав в этот город, он повидается с ней. Он покорно вышел за немецкими солдатами и первым взобрался на грузовик. Над серыми домами он увидел вдали старый костяк Эйфелевой башни, и у него запрыгало сердце. «Это Париж, — прошептал он. — Париж!..» Он все повторял это волшебное слово и улыбался, представляя себе, как удивилась бы его мать, если б узнала, что он в Париже…

Грузовик с арестованными проезжал по площадям, по широким, обсаженным деревьями улицам. Перед Танги промелькнула, как во сне, Триумфальная арка. Он решил, что в Париже с ним не может случиться ничего плохого. Эта мысль успокоила его, когда он слезал с грузовика вместе с другими арестантами…

Он стал у стены вместе с ними. Его усталость как будто прошла. Он с любопытством разглядывал людей, ожидавших в большом зале, куда их привели. Среди них он заметил старенькую бабушку. Голова у нее, по-крестьянски повязанная платком, все время покачивалась. Время от времени она поглаживала рукой свои морщинистые щеки. А потом снова сидела, покачивая головой. Был там еще молодой человек, очень красивый и хорошо одетый, но его странный взгляд испугал Танги.

Арестованных выстроили в ряд, лицом к стене. Позади них шагали взад и вперед два немецких солдата. Сапоги их громко стучали по полу. Перед Танги висел на стене большой плакат, на котором молодой немецкий пехотинец бросался в атаку. Под ним было написано очень длинное слово. Танги попытался его прочесть, но не сумел.

Наконец открылась дверь, и арестованным приказали повернуться. Вошел какой-то человек, высокий, тонкий, с очень светлыми, почти белыми волосами и водянистыми зелеными глазами. Он был в штатском костюме. В руках он держал бумажку. Резким голосом он скомандовал:

— Все семиты — налево!

Танги заколебался. Он не знал, что значит «семиты». Он поискал глазами госпожу Пюиделливоль, и она сделала ему знак, чтобы он оставался на месте. Танги послушался. Красивого юношу, которого Танги заметил раньше, солдаты схватили и потащили налево. Он принялся кричать:

— Я не еврей, господин комендант… Клянусь!.. Клянусь, что я не еврей!..

Он отбивался изо всех сил. Упав на колени, он попытался обхватить ноги высокого человека, приказавшего арестованным разделиться. Тот отступил и, размахнувшись, ударил его сапогом. Удар пришелся прямо в лицо. Юноша прижал руки к носу, а когда он их отнял, они были в крови.

Теперь комендант начал допрос арестованных. Он спрашивал их возраст, профессию, место рождения… Первой он вызвал старую бабушку. Она все так же покачивала головой и на все вопросы отвечала: «Да, господин комендант». Немец опросил, правда ли, что два месяца назад она приняла своего сына. Она подтвердила. Затем он спросил, знала ли она, что сын бежал из немецкого концлагеря. И старушка снова подтвердила. Тогда он приказал увести ее.

Наконец очередь дошла до Танги. Он робко подошел к коменданту, и тот рассеянно взглянул на него. Танги, как и все, сказал свою фамилию, возраст и назвал себя «студентом». Легкая усмешка скользнула по лицу коменданта.

— Что ты делал в Марселе с этими евреями?

Танги замялся.

— Я должен был уехать к матери. Она в Мадриде. Я испанец.

Немец помолчал.

— Чем занималась твоя мать? Какая у нее профессия?

— Журналистка.

Теперь немец, казалось, заинтересовался:

— Политическая беженка?

— Да…

— Вы сидели во французском концлагере?

— Да.

Танги смутно чувствовал, что он говорит не то, что надо. Но немец не давал ему времени подумать. Он сыпал вопрос за вопросом, подгоняя его.

— Она уехала, чтобы бежать в Лондон?

Танги нашел в себе силы соврать.

— Нет, — ответил он.

Он почувствовал на себе пронзительный взгляд этого человека и закрыл глаза. Он со страхом ждал, будут ли его бить, и чуть не заплакал, но все же сдержался.

— Откуда ты знаешь, что она не собиралась бежать в Лондон?

— Она хотела уехать в Мексику.

— Зачем, в таком случае, она поехала в Испанию?

Танги замялся, затем пробормотал:

— Этого я не знаю… Ведь я еще ребенок…

— Да, ребенок — из молодых, да ранний! Ты, может, думаешь, что дорога на Мексику проходит через Мадрид?

— Не знаю. В Марселе ей не хотели давать визы.

Немец помолчал. Затем он сказал несколько слов по-немецки, и Танги увели вместе с другими заключенными. Их вталкивали в темный коридор. Никто не разговаривал. У красивого юноши все еще шла кровь носом, а старая бабушка по-прежнему покачивала головой.

Вскоре все они сгрудились в темном коридоре. Не хватало только Пюиделливоля. Немец-часовой чиркнул спичкой. Ее вспышка ослепила Танги. И в ту же минуту тишину прорезал громкий крик. Долгий, протяжный крик, похожий на вой собаки. Прошло две-три минуты. Танги слышал, как колотится его сердце. Ему было страшно. Он замер в ожидании следующего крика. Большим пальцем правой руки он чертил крестики у себя на ладони. «Господи, сделай, чтоб он не кричал… Господи, я боюсь!..» Только он кончил свою молитву, как раздался второй крик, затем третий, четвертый, пятый… Танги задыхался… Ему казалось, что кто-то сжимает ему горло и хочет задушить. По телу его струился пот, он чувствовал, как капли скатываются у него по ребрам. На глаза набегали слезы. Юноша, которого ударили в лицо, громко плакал. Это раздражало Танги. Он подумал, что взрослые не должны плакать на глазах у детей. Но, когда зарыдала госпожа Пюиделливоль, ему стало ее жалко, и он решил, что бывают такие минуты, когда даже взрослым позволено плакать.

А крики все звенели в тишине. Они ослабевали, замирали и раздавались вновь. Теперь они перемежались с рыданиями. Затем послышался голос Пюиделливоля, который на каталонском наречии звал свою жену. Тут она словно обезумела и бросилась к двери, ведущей из коридора в зал, где их допрашивали. Часовой поймал ее за волосы и отбросил в толпу арестованных. Она больше не жаловалась. Она беззвучно плакала и что-то бормотала еле слышным голосом…

Наконец все смолкло. Крики больше не терзали арестантов. Танги совсем обессилел. Сердце его сжималось от этой давящей тишины. Он спрашивал себя, что могло случиться с Пюиделливолем. «Я не должен думать о других и все время мучиться за них, если хочу вернуться к маме», — подумал он вдруг. Он устыдился этой мысли, но тут же сказал себе: «Мне надо быть сильным… У меня никого больше нет… Никого…»

Дверь раскрылась, и снова свет ослепил арестованных. Их вытолкнули во внутренний двор и посадили на грузовики. Немецкие солдаты стояли цепью вокруг. Госпожа Пюиделливоль все плакала. С отчаянием в глазах она смотрела на дверь, за которой остался ее муж. Но он так и не вышел. Грузовик отъехал. Шум мотора заглушил ее крики. Танги их не услышал. Но он увидел две руки, с отчаянием протянутые к нему, и понял значение этого жеста. Он подумал, что такое движение могла бы сделать и его мать, и глаза у него наполнились слезами. Он поднял воротник куртки: приближалась ночь и, хотя осень еще не наступила, становилось холодно.

Танги снова заметил причудливый силуэт Эйфелевой башни. Впервые он увидел Сену. Серая вода в реке была так спокойна, что Танги не мог понять, в какую сторону она течет. Затем он снова сказал себе, что это не имеет никакого значения. Но ему все-таки хотелось знать, куда они направляются: вверх или вниз по течению…

* * *
Арестованных привезли на Зимний велодром. Там сотни, а может быть, и тысячи заключенных ожидали, лежа на соломе. У большинства из них были на одежде желтые звезды с черной надписью «еврей». Танги их не рассматривал. Опустив голову, он присоединился к группе детей. Их было около пятидесяти, в возрасте от шести до четырнадцати лет. Все они были евреи.

Танги уселся на землю, покрытую соломой. Ему стало холодно. Усталость, которой он раньше не чувствовал, свалила его с ног. Силы покинули его. Нервы, как слишком сильно натянутые пружины, внезапно сдали. Слезы вот-вот готовы были прорваться наружу. Сидевший рядом с ним мальчуган лет семи приветливо взглянул на него. Танги ответил ему взглядом и постарался выдавить на своем лице улыбку, но его душили слезы. И все-таки он не плакал.

Он вдруг ясно понял все, что раньше не вполне доходило до его сознания: он остался совсем один, с ним будут обращаться, как со взрослым мужчиной, он перестал быть ребенком. Им овладела безмерная тоска. «…Они не могут увести меня, — думал он, — они не имеют права… Я не еврей; я даже не француз… Ведь я испанец… Я объясню им, и они поймут. Тут, наверное, какая-то ошибка. Я поговорю с каким-нибудь начальником… Это ошибка администрации…»

— Ты не еврей? — спросил его мальчик, приветливо взглянувший на него: черноволосый малыш с длинными кудрями, ярко блестевшими глазами и пухлыми губками. У него был тонкий, прямой носик.

— Нет, — ответил Танги.

— Почему же ты здесь?

Танги не знал, что сказать.

— Это ошибка, — пробормотал он.

Мальчик с любопытством рассматривал его. Танги покраснел. Но он не мог ничего объяснить, он и сам не знал, почему оказался здесь.

— Как тебя зовут? — спросил Танги.

— Ги. А тебя?

— Твое имя — это половинка моего. Меня зовут Танги.

Ги улыбнулся. Он взял руку Танги и покачал ее. Танги тоже постарался улыбнуться, но у него ничего не вышло. Он говорил с трудом, так сильно тревога сжимала ему горло.

— Ги, ты не знаешь, что они с нами сделают?

— Увезут.

— Куда?

— В Германию, в лагерь.

Танги с отчаянием взглянул на Ги. Малыш не понимал, что с ним происходит. Он ответил так спокойно, как если б сказал: «Пойдем поиграем».

— Откуда ты знаешь? — снова спросил Танги.

— Это папа говорил. Он вон там, вместе со взрослыми. И мама тоже там, и тетя… Они всех нас увезут.

У Танги не было сил расспрашивать дальше. Он лег на солому. Стало совсем темно. На длинной белой стене двигалась черная тень шагавшего взад и вперед часового. То тут, то там слышался шепот, тяжелые вздохи, а иногда и приглушенное рыдание.

Танги вынул из кармана карточку матери. Он подумал, что, быть может, никогда ее больше не увидит. И ему стало еще тяжелее. Теперь он мог плакать. Он плакал так горько, что ему казалось, будто все разрывается у него внутри. Он поцеловал карточку.

— Мама… мамочка… — шептал он. — Ты же знаешь, что я ничего не делал плохого… Я не хочу, чтобы меня увозили… Я не хочу в лагерь… Мамочка!..

В конце концов слезы его иссякли. У него больше не было сил плакать. Его била дрожь. Все тело сотрясалось. У него болели даже волосы. Он пытался заснуть, но не мог. Всю ночь он оставался один со своей болью, под тенью часового, двигавшейся взад и вперед по белой стене. Вокруг все застыло в молчании.

VIII

На рассвете их снова погрузили в машины и привезли к большому вокзалу. Танги взглянул на часы: ему захотелось узнать, который час. Оказалось, двадцать минут седьмого. Зеленоватое небо по краям окрасилось в розовые тона. Было свежо.

Перед вокзалом заключенные вылезли из грузовиков. Их окружили немецкие солдаты с винтовками за плечом. Став в ряды, заключенные двинулись к вокзалу. Он был черный и грязный. Внутри дурно пахло и было совсем темно. Танги заметил нескольких любопытных, стоявших позади цепочки немецких солдат и глазевших на арестантов. Ему стало стыдно, и он опустил голову. Затем подумал, что ему нечего стыдиться, ведь он не сделал ничего дурного. Но тут же возразил себе, что люди этого не знают. И он шел, не поднимая головы.

Длинная колонна двигалась медленно. Впереди шли мужчины, за ними женщины, а дети в самом хвосте. Танги хотелось скорее войти в вокзал, чтобы люди больше не смотрели на него. Но он ничего не мог поделать.

Большинство взрослых несли в руках узлы или чемоданы. Танги подумал, что, наверное, туда засунуты какие-нибудь наспех собранные тряпки. Он удивлялся, на что они могут пригодиться в лагере. Но потом понял, что люди вложили в эти жалкие свертки самое ценное, что у них было: надежду. Надежду приспособиться, спастись, вновь построить свою жизнь, обрести очаги, вернуться в свои города. Надежду не умереть. Танги решил, что у него, как видно, нет надежды. Но вскоре он одумался: ведь у него была карточка матери.

Больше двух часов ждали они на грязной и плохо вымощенной платформе. Одни сели на землю, другие переговаривались, но большинство понуро стояли поодиночке и молчали. Ги стоял рядом с Танги и держал его за руку.

Танги оглянулся вокруг. Он увидел старого еврея с седой бородой, глубокого старика, в черном костюме, с потертым котелком на голове. Старик уселся на чемодан и повязал на шею салфетку. Он медленно жевал кусок хлеба. Иногда он поднимал глаза кверху и разглядывал навес из мутного стекла над платформой. Руки его дрожали. Он заметил, что Танги рассматривает его, ответил ему ласковым взглядом и вежливо приподнял шляпу. Танги снова чуть не заплакал. Он опустил голову и продолжал ждать.

В десять часов арестованных стали наконец размещать в вагонах для перевозки скота. Один из этих вагонов отвели для детей. Танги взобрался одним из первых. Деревянный пол вагона был устлан соломой. Танги уселся у стенки возле щели, сквозь которую проходил свежий воздух. Ги пристроился возле него. В двенадцать часов они почувствовали легкий толчок, отметивший начало нового путешествия.

* * *
Всю первую ночь Танги проплакал. Он никогда не думал, что воспоминания могут причинять боль. А между тем каждое воспоминание о тех крупицах счастья, которые ему удалось урвать от жизни, терзало его душу. Он снова видел кроткое лицо Рашели; своих друзей Мишеля и Робера; ему чудился слабый запах бензина, как в машине его отца; он вновь переживал каждый день, проведенный с матерью в Монпелье. Ему казалось, что воспоминания вонзаются в его бедную голову, словно гвозди в дерево. Время тянулось медленно, и Танги думал: когда же наконец он отдохнет? Или, быть может, никогда?

Он прислонился головой к стенке вагона и уткнулся подбородком в колени. Сжавшись в комок, он иногда бросал вокруг рассеянные взгляды, но стояла непроглядная тьма. Только когда они подъезжали к станции, мрак прорезали робкие огоньки. Танги думал, какая странная у него судьба: все детство он провел в переездах. Он вспомнил шутку Мишеля: «Танги-Омнибус». И против воли ему захотелось улыбнуться.

Мало-помалу атмосфера в запломбированном вагоне становилась невыносимой. Дети сидели тут уже двое суток. Стояла палящая жара; от стен вагона шел пар; солома провоняла мочой. У Танги кружилась голова. Ему казалось, что тело его стало необычайно легким. Он твердил про себя: «Я сейчас упаду… сейчас упаду…» Но он сидел на полу и потому не мог упасть. Кровь приливала у него к голове, в ушах шумело. Ему вдруг становилось холодно, и он начинал дрожать. Но в то же время от духоты он весь покрывался по́том. Его мучила жажда, и он плакал от отчаяния. Хотелось встать и что есть силы колотить в дверь. Но он не мог подняться от слабости. В бессильной ярости он кусал себе руки и губы; слезы негодования текли у него по щекам. Он проклинал немцев и называл их «сволочами».

На третий день Танги казалось, что он сходит с ума. У него так болела голова, что хотелось кричать. Во рту пересохло; губы слиплись, и не было слюны, чтобы их смочить. Дрожь сотрясала все тело. Он в отчаянии смотрел в щель вагона: «Они нас уморят… Они хотят, чтобы мы умерли… Но я не хочу умирать… Не хочу…»

Все дети кругом плакали. Некоторые, не в силах больше удерживаться, ходили прямо под себя. В вагоне стоял тяжелый запах экскрементов. Горячие лучи августовского солнца проникали сквозь крышу в вагон и падали на воспаленные головы. Дети сидели, тесно прижавшись друг к другу, и не могли шевельнуться. Ги лежал и плакал. Он дрожал, а руки у него были влажные. Танги машинальным движением ласково поглаживал длинные черные кудри мальчугана.

Наконец, через шестьдесят часов после отъезда, поезд остановился. С дверей сняли печати. Танги встал и, пошатываясь, вышел из вагона. На соседней платформе эсэсовцы выстроились цепью с ружьями наперевес. Арестованным разрешили присесть возле вагонов. На глазах у эсэсовцев мужчины, женщины и дети присели и стали справлять свои естественные потребности. Танги икал от удовольствия. Никогда он не думал, что возможность сходить по нужде может доставить такое облегчение. Левой рукой он вытирал свое залитое слезами лицо. Он осмотрелся вокруг. Старик еврей тоже присел возле вагона. Он был по-прежнему в котелке. Заметив Танги, он улыбнулся ему. Все радовались. Небо было голубое, солнце сияло, всем казалось, что они оживают: у них вновь появилась надежда.

Арестанты поднялись. Принесли два дымящихся котла и поставили на землю. Заключенные стали в очередь. Им раздали жестяные котелки. Все были довольны. Люди переговаривались, спрашивали друг у друга, как самочувствие, шутили и смеялись.

Танги стоял в хвосте. Вдруг он вспомнил о Ги и побежал за ним. Малыш лежал и плакал. Танги попробовал приподнять его, но не смог. Ги не хотел вставать. Он рыдал и звал свою маму. Танги убежал от него, боясь, что останется без еды. Он пришел как раз вовремя, взял два котелка и протянул их одетой в форму молодой женщине, разливавшей похлебку. Она показалась ему доброй и красивой, у нее были голубые глаза и темные волосы. Танги протянул ей два котелка; она сказала ему несколько слов по-немецки. Он не понял ее и стал объяснять, что это не для него, а для больного мальчика. На звук их голосов подошел эсэсовец, тоже молодой и красивый. Танги, увидев его, обрадовался. Он решил, что тот говорит по-французски и поймет. Но эсэсовец вырвал у него котелки и отвесил ему такую оплеуху, что мальчик отлетел и растянулся во весь рост.

Танги поднялся. Ему было стыдно, он дрожал от страха. Он бормотал про себя: «Мама… мама… мамочка…» И потащился в вагон. От голода у него кружилась голова. Никогда в жизни он так не страдал. Он думал, что сейчас умрет… Никогда с ним не обращались так несправедливо. Он собирался залезть в вагон, но тут кто-то тронул его за плечо: сзади стоял старик еврей.

— Кто-нибудь болен? — спросил он.

Танги попробовал улыбнуться ему, но разразился слезами. Старик ласково погладил его по волосам и положил руку ему на голову.

— Не надо плакать, — сказал он. — Вы такой стойкий. Вы должны подавать пример другим.

Но Танги больше не владел собой. Он рыдал все сильней. Он чувствовал себя совсем разбитым.

— Возьмите! — И старик протянул Танги большой кусок хлеба. Затем он достал из чемодана маленькую бутылочку и сунул Танги в карман. Это вода, — продолжал он. — Берегите ее. Она вам будет очень нужна.

У Танги не было даже сил поблагодарить старика. Он не мог говорить, не мог сдержать слез. Он влез в вагон.

— Я хотел еще сказать…

Танги повернулся к старику, и тот продолжал:

— Если что-нибудь случится с одним из малышей… Я хочу сказать… Если вдруг произойдет какое-нибудь… несчастье… не давайте детям плакать и кричать. Арестованные падают духом, когда слышат, как плачут их дети. Заставьте их петь.

— Что петь?

— Все равно что… Разве вы не знаете никаких песен?

— «При лунном свете, мой друг Пьерро»?

— Вот-вот, очень хорошо.


Поезд продолжал путь. Часы шли за часами, и каждый час приносил новые муки: жажду, голод, тоску, одиночество, отчаяние, страх!.. Танги перестал бороться с воспоминаниями, которые завладели им и терзали его. Он бессознательно продолжал плакать, не стараясь найти ни причины, ни оправдания своим слезам. Он твердил себе: теперь все совершенно безразлично и, что бы ни случилось, он больше не увидит ни маму, ни Мишеля. Равномерное покачивание поезда притупляло его тревогу. Иногда он спрашивал себя, какая жизнь ожидает его в лагере. «Не все ли равно? — отвечал он себе. — Не все ли равно… В конце концов они нас убьют». Но надежда не хотела умирать в его душе, и порой он принимался строить воздушные замки: его арест — просто ошибка; он не еврей; он ничего не сделал дурного. Начальник лагеря во всем разберется и отпустит его на свободу. Он даже извинится перед ним!..

Маленькому Ги становилось все хуже. Он ничего не хотел есть, только выпил несколько глотков воды. Он лежал неподвижно, вытянувшись на соломе, до того худой и бледный, что казалось, уже умер. Танги гладил мальчику волосы, такие мокрые, словно тот долго гулял под дождем.

За вагоном расстилалась немецкая земля. Мирные поля, живописные деревушки, хвойные леса. Танги решил, что Германия красивая страна и он с удовольствием побродил бы по ней. Как-то вечером он увидел такой красивый закат, что снова принялся плакать. Заходящее солнце окрасило в розовый цвет луга и тихие струи маленькой речки.

Танги упорно старался понять, как могут происходить такие ужасы. Он долго вглядывался в природу, как будто погруженную в глубокий сон, и вдруг понял, что ни эта страна, ни люди, живущие в ней, ничего не знают. Немецкие крестьяне, стоявшие возле своих домов и смотревшие на этот длинный состав, считали, что в нем везут боеприпасы или скот, а может, сельскохозяйственные машины. Если даже предположить, что они узнали бы правду, они все равно ничего не могли бы сделать. И кто вообще может что-нибудь сделать?..

Поезд шел уже девяносто шесть часов, и на рассвете пятого дня маленький Ги перестал дышать. Сначала Танги ничего не заметил. Потом ему показалось, что Ги лежит слишком тихо. Он стал трясти маленькое тельце, но оно уже застыло.

Танги никогда не видел мертвых. Сначала он чуть не закричал. Но тут же сообразил, что криком ничему не поможет. Он снял пальто и прикрыл лицо Ги, который лежал с широко открытыми глазами, пристально глядевшими в потолок. Затем Танги постарался отвлечься. Он стал смотреть на прекрасную страну, пробегавшую у него перед глазами. Он чувствовал какую-то страшную пустоту в груди и не двигался, боясь нарушить свое оцепенение. Ему хотелось обернуться и увидеть дружеское лицо. Но он не шевелился. Вдоль его худенькой спины пробегали мурашки. Вдруг кто-то из детей закричал:

— Здесь лежит мертвый! Мертвый!.. Я боюсь!

Другие дети заплакали. Танги встал. Он приоткрыл рот, но голос замер у него в горле. Он сделал нечеловеческое усилие и запел:

— «При лунном свете…»

Несколько голосов поддержали его… слабые, неуверенные голоса… Многие фальшивили.


Путешествие длилось девять суток. Труп маленького Ги вытащили на шестой день вечером. Эсэсовцы бросили его тут же, на запасном пути…

В течение девяти дней и девяти ночей Танги боролся с голодом и жаждой, с воспоминаниями, с отчаянием и со страхом. Когда на заре десятого дня поезд наконец остановился, мальчик шел за колонной арестантов, как лунатик. Он больше ничего не чувствовал. Он не смел ни думать, ни поднять голову. Он готов был все принять без возмущения. Ему только чудилось, что он старик, совсем старик. И, хотя он знал, что ему всего девять лет, это казалось ему просто нелепым.

IX

Лагерь оказался громадным городом. В сущности, там было два города: один — построенный из цемента, другой — состоявший из поставленных рядами деревянных бараков. Эти бараки были длиннее и шире тех, что Танги видел во Франции; они образовали целые улицы. Вдоль улиц даже проложили тротуары из досок.

Вновь прибывших арестантов сначала отвели в цементный город. Группа высоких зданий образовала правильный квадрат: здание администрации, жилой дом лагерной охраны, лазарет с подсобными помещениями и каптерка с дезинфекционной камерой. Эти четыре постройки стояли по сторонам большого мощеного двора, или плаца.

Танги ждал на этом дворе больше часа. Согласно приказу, он снял всю свою одежду и стоял совершенно голый. Он держал в одной руке свои жалкие пожитки, измазанные за долгую дорогу, а в другой — карточку матери. Он не знал, позволят ли ему сохранить ее. Толпившиеся вокруг товарищи жаловались на голод и жажду. Они спрашивали, дадут ли им чего-нибудь поесть. Несколько старых заключенных, пришедших во двор узнать новости, сказали, что новичкам ничего не полагается, но те, у кого есть деньги или ценные вещи, могут кое-что раздобыть. Например, обменять золотые часы, кольцо или какой-нибудь дорогой сувенир на стакан воды или на кусок хлеба величиной с детский кулачок. У Танги не было ничего для обмена. Он ждал. Он так обессилел, что не чувствовал ни усталости, ни голода. У него осталось лишь одно желание — лечь и забыться. Но администрация работала не спеша.

Только через три часа Танги добрался до каптерки — последней административной инстанции. За прилавком стояли двое заключенных. Танги протянул одному из них свои пожитки; тот взял. В руке у Танги осталась карточка матери.

— Это что? — спросил его каптер.

Танги проглотил слюну и попытался улыбнуться:

— Моя мать…

Человек взглянул на Танги и, пробормотав: «Ладно!» — принялся искать ему одежду по росту. Дело было нелегкое. Наконец он сделал вид, что нашел то, что нужно.

— Бери, — сказал он, — вот эта как раз впору. Ничего в ней не меняй. Одевайся и иди в регистратуру. — Он дал ему форму политического заключенного… — Кстати, спрячь куда-нибудь свою фотографию и не говори, что я ее видел. Я ничего не знаю. Понятно?

Танги кивнул. Он надел арестантскую форму, которая была ему очень велика, и спрятал карточку на груди. Затем он пошел в контору, где его записали под номером 3401, после чего вернулся во двор.

— Эй ты, малыш! Отправляйся с этой группой!

Танги повиновался. Он стал в ряд. Раздался приказ. Он увидел, что все арестанты протянули руку и положили на правое плечо стоявшему впереди, и сделал то же самое. Тогда ка́по[6] скомандовал:

— Вперед, марш! Левой-правой, левой-правой…

Танги старался идти в ногу. Несколько раз он сбивался, и ему приходилось бежать, чтобы не отстать от других. Время от времени все останавливались возле какого-нибудь барака, и их группа постепенно таяла. Наконец против одного из бараков капо приказал Танги выйти из рядов и явиться к старосте.

Старостой барака оказался маленький, худой, как скелет, человечек с громадным носом и такими крошечными глазками, что их было трудно обнаружить. У него не было ни бровей, ни ресниц, а кожа казалась прозрачной, как восковая бумага.

Танги подошел к нему и представился. Староста велел ему стать «смирно». Танги послушался. Тогда бледный человечек ввел его в барак и указал на соломенный матрац. Посреди барака тянулся длинный коридор, по обеим сторонам которого в два ряда стояли деревянные нары; на досках лежали соломенные матрацы.

Когда Танги шел на свое место, к нему оборачивались мертвенно бледные треугольные лица; одни смотрели на него злобно, другие — с оттенком жалости, а большинство — с полным равнодушием. Все заключенные походили друг на друга. Они так исхудали, что от их лиц словно ничего не осталось. Танги не решался смотреть на них: ему становилось больно. Дойдя до своего места, он повалился на матрац и тотчас уснул. Сон его был бесконечным кошмаром, который прерывали только воспоминания о матери…

* * *
— Ну же, вставай!

Танги открыл глаза. На этот раз его будил красивый молодой человек с голубыми глазами. Волосы у него были длинней, чем у других заключенных, и как будто подстрижены бобриком. Молодой человек стоял рядом с тюфяком Танги, и ему приходилось сгибаться пополам, чтобы разговаривать с мальчиком.

— А ну, становись на ноги, — настаивал молодой человек.

Танги слабо улыбнулся и покачал головой. Он не мог подняться. Руки и ноги у него болели, голова была тяжелая и все время кружилась.

— Мне очень нехорошо, —пробормотал Танги.

Молодой человек улыбнулся:

— Всем здесь нехорошо. Но надо вставать. Скоро час раздачи супа.

Танги снова отказался:

— Я не могу! Право, я не могу.

— Послушай меня, — настаивал молодой человек. — Здесь отказываться от супа — значит умереть. А надо жить. Всем хочется сдаться и умереть. Но это лишь в минуты слабости. С ней надо бороться. В это время у нас всеобщий сбор, час информации и раздача супа. Тебе сообщат о невероятном количестве танков, уничтоженных немецкими войсками со вчерашнего вечера, и о несметном числе самолетов, сбитых немецкими истребителями… Ради этого стоит пройтись!

Танги улыбнулся. Он чувствовал, что его тянет к этому молодому человеку. А тот обнял Танги за плечи и помог ему встать. Чувствуя, как ласковые руки поднимают его, Танги невольно подумал о матери, и в горле у него застрял комок.

— Ты француз? — спросил молодой человек.

— Да. А ты?

— Немец.

Танги взглянул на него с удивлением. Он никак не ожидал, что в немецком концлагере есть заключенные-немцы.

Когда они выходили из барака, три раза провыла сирена.

— Это второй сигнал, — сказал молодой человек. — Надо спешить. Обопрись на меня хорошенько. Обними рукой за пояс… вот так! Теперь давай: левой-правой, левой-правой…

Танги невольно улыбнулся. Заключенные стекались на плац со всех сторон. Танги медленно двигался, опираясь на своего покровителя.

— Как тебя зовут? — спросил его молодой человек.

— Танги.

— А меня Гюнтер. Мы живем в одном бараке. Я лежу над тобой. Мы с тобой соседи по нарам. Если у тебя будет что-нибудь не в порядке, стучи в верхние нары: бум-ба-ба-бам-бум-бум! И я тебе помогу.

Танги нравился его голос. Мальчик был так тронут этими словами, что слезы навернулись у него на глаза. Он не верил неожиданно свалившемуся счастью. Он закрыл глаза и прошептал: «Спасибо, боже мой, спасибо…» А Гюнтер продолжал:

— Вот мы и пришли! Теперь подождем, пока появится наш дорогой комендант. Мы споем в его честь: «Die Fahne hoch». Это старый штурмовик, он так же верен своему гимну, как католики молитве «Те Deum»[7]. Впрочем, прости, пожалуйста, ты, может быть, католик?

Танги покачал головой. По правде сказать, он уже не помнил, кто он, и это его ничуть не трогало.

Снова завыла сирена. Танги отодвинулся от Гюнтера и стал в ряд. Наступила тишина. Громкоговорители пролаяли какой-то приказ. Эсэсовцы захлопотали; капо забегали взад-вперед по рядам. Наконец вышел комендант, крупный, плотный мужчина; Танги не мог разглядеть черты его лица. Офицеры приветствовали его, вытянув вперед руку. Арестанты запели:

Die Fahne hoch. Die Reihen fest geschlossen.
S. A. marschiert mit einem festen Schritt…»[8]
Для Танги время тянулось очень медленно. За гимном последовала нескончаемая перекличка; затем бесконечные рапорты: эсэсовцев — офицерам, офицеров — коменданту… Наконец арестантам сообщили новости. Их переводили на пять языков. Танги узнал, что немецкие войска в ближайшие дни захватят Москву, что англичане выслали тайных агентов, чтобы заключить мирный договор с фюрером, что за последние двое суток было взято в плен двести тысяч русских солдат…

Когда все было окончено, заключенные вернулись в бараки для получения супа. Начальник барака выдал Танги котелок и алюминиевую ложку. Танги стал в очередь с котелком в руках. Он получил черпак красной жижи и кусок черного хлеба. Взяв еду, он отправился к Гюнтеру. Они уселись рядом на тюфяке Танги. Мальчик чувствовал себя спокойно возле немецкого товарища; ему было приятно слушать его мягкий голос, и он решил, что, в конце концов, в лагере не так уж плохо, если рядом есть Гюнтер.

— Конечно, это тебе не обед из отеля Адлон, — говорил ему молодой человек, — однако все же лучше, чем ничего. К тому же ничто так не приучает ценить еду, как долгий пост. Я уверен, что, когда наш добрый дядя Гитлер свернет себе шею, мы все научимся ценить жареную картошку.

Наступил вечер. Весь первый день, проведенный в лагере, Танги проспал. Прозвучал отбой. Все погрузилось в тишину. Танги лежал на своем тюфяке и не мог больше уснуть. Ему было грустно. Эта первая ночь тянулась бесконечно долго. Он снова вспоминал мать, несколько счастливых дней в Виши, в Монпелье и спрашивал себя, что с ним будет дальше. Затем Танги подумал, что он ведь только ребенок, он не еврей и рано или поздно немцы заметят свою ошибку. Он думал также о Гюнтере. Многое в его судьбе было для Танги непонятно, но он не умел и не хотел разбираться в этих вопросах. Одно было ему ясно: когда Гюнтер возле него, ему становится легче, теплей на душе и хочется тихонько плакать, плакать долго и изойти слезами.

X

Утром завыла сирена. Танги встал вместе с товарищами. День только занимался. Зеленое небо розовело. Было так тепло, что Танги почувствовал себя счастливым. Он ласково поздоровался с Гюнтером, который проснулся с красными, распухшими глазами. Молодой человек улыбнулся.

— Где твой котелок? — спросил он.

— На тюфяке.

— Возьми его с собой.

— Что, будут давать суп?

Гюнтер улыбнулся:

— Нет, супа не будет. Но у тебя украдут вещи, если ты не возьмешь их с собой, и ты не сможешь есть.

Танги послушался. Он привязал котелок и ложку к веревке, служившей ему поясом, и вышел из барака вместе с Гюнтером. Ему было трудно ходить в сабо[9], он не привык к такой обуви.

Воздух был свеж. Стояло раннее августовское утро, сверкающее красками и напоенное ароматами. Вокруг лагеря раскинулся еловый лес, от которого шел смолистый запах. Танги закрыл глаза и расширил ноздри; он был счастлив. Он глубоко вдыхал запахи земли, от которых слезы выступали у него на глазах. Он подумал, что, в конце концов, Рашель права: во всем надо находить хорошую сторону, а жалобы ничему не помогут.

Снова начался бесконечный сбор. Обозленные капо бегали по рядам. Заключенные поднимали руку и кричали: «Хайль Гитлер!» Но все время кого-нибудь недоставало. Танги устал. Он отдал бы все на свете, лишь бы кончились все эти формальности. Но таков был устав. Танги подумал, что, в конце концов, надо же немцам знать число своих заключенных и что, наверное, англичане поступают так же. И он старался развлечься. Ему пришлось три раза кричать «Хайль Гитлер». Наконец капо остались довольны. Арестованные начали расходиться.

— Капо, заведующий работами, — мой приятель. Пойдем, я попрошу, чтобы он послал тебя со мной.

Танги отправился с Гюнтером. Несколько минут спустя он уже шел на «стройку» с двумя десятками арестантов. Они отбивали шаг и пели: «Die Fahne hoch, die Reihen fest geschlossen…» Танги не знал слов песни, он просто открывал рот. Гюнтер сказал ему, что все обязаны петь и шевелить губами.

От лагеря до стройки было около километра. Там Танги выдали лопату. Всем велели копать что-то вроде траншей; никто не знал, на что они нужны. Капо по работе и эсэсовец наблюдали за арестантами. Танги спустился в ров и стал делать то же, что и другие. Но у него не хватало сил выкидывать из траншеи полные лопаты земли. Ему приходилось делать это с разбегу. Мало-помалу он начал работать машинально, почти бессознательно. Эсэсовец курил и болтал с капо. Они смеялись. Танги чувствовал, как его постепенно одолевает усталость. У него ныли руки и ноги, а ладони горели. Поднимая лопату, он шатался, и ему приходилось все увеличивать разбег, чтобы выкинуть землю из рва. Раза два ему не удалось справиться с лопатой, и земля посыпалась ему на голову.

Танги поднял глаза и встретился взглядом с Гюнтером. Молодой человек улыбнулся ему. Танги отер пот со лба и тоже улыбнулся. Ему стало легче. Странно, как Гюнтер умел подбадривать его и вливать в него новые силы! Несмотря на усталость, на боль в руках и ногах, Танги был доволен: он знал, что Гюнтер рядом и думает о нем.

Наконец в полдень эсэсовец дал короткий свисток, и заключенные прекратили работу. Они уселись прямо на земле. Танги пристроился возле Гюнтера, который встретил его с улыбкой.

— Вначале тебе будет тяжело, — заметил Гюнтер, — но понемногу ты втянешься. Лучше работать здесь, на стройке, чем на заводе. Тех, кто работает на производстве, постоянно обвиняют в «саботаже» и наказывают. А тут нас ни в чем не обвиняют. Работа труднее, но зато ты хоть спокоен, что не попадешь в тюрьму.

Танги кивнул. Он слишком устал, чтобы разговаривать. Он посмотрел на свои ладони — они побагровели. Гюнтер прилег на землю и замолчал. Снова наступила тишина. К ним подошел один из заключенных. Высокий человек, еще более худой, чем остальные, с лысым, блестевшим на солнце черепом и темными глазами. Он сказал Танги несколько слов, но тот ничего не понял.

— Это русский, — сказал Гюнтер. — Он говорит, что его зовут Миша и он будет тебе другом.

Танги постарался улыбнуться и пожал русскому руку. Миша снова что-то спросил, и Гюнтер перевел:

— Он спрашивает, правда ли, что американцы в пятнадцати километрах от Парижа и что немецкая армия во Франции разгромлена. Он узнал эту новость вчера в отхожем месте. Ее, кажется, сообщил один из новоприбывших.

Танги отрицательно покачал головой:

— Я ничего не слыхал. Когда я проезжал Париж, там было полно немцев. Они захватили половину Франции. Мне кажется, неправда, что американцы подошли к Парижу.

Гюнтер перевел. Русский, казалось, был очень огорчен. Однако он снова улыбнулся Танги и попрощался с ним.

Принесли суп. Танги протянул котелок: он заслужил черпак этой красной жижи и кусок хлеба. Снова усевшись подле Гюнтера, он принялся за еду. Гюнтер спросил его:

— Как случилось, что тебя сослали в лагерь?

Танги замялся. Он никогда не знал, что отвечать на этот вопрос. Он постарался как умел рассказать Гюнтеру свою историю, а тот молча слушал его.

— По правде говоря, уж коли ты здесь, тогда не имеет абсолютно никакого значения, почему ты сюда попал, — заметил Гюнтер.

— А ты?

— Я только что начал работать адвокатом в Гамбурге, когда меня забрала полиция. По-видимому, я был недостоин участвовать в создании Новой Германии. Я должен искупить свою вину, работая на благо Herrenvolk’a.

— Что значит это слово?

— Ничего. Так они называют Германию.

— А почему ты так хорошо говоришь по-французски?

— Я учился некоторое время в Париже… Лучше бы я там остался.

— Ты знаешь Париж?

— Да.

— Красивый город, правда?

— Очень… Я любил бродить по набережным весенними вечерами, когда букинисты мечтают над книгами, нищие дремлют, а небо становится все прозрачней и воздух напоен ароматами. Я ходил вдоль Сены, осторожно перелистывал пыльные книги и рассматривал галантные картинки; вдали ажурные башни Нотр-Дам и игла Ля-Шапель, казалось, пронзают нежный и ласковый воздух, словно легкую ткань…

Танги тоже мечтал о Париже. Конечно, он видел его только мельком, но так много слышал о нем от матери, что ему казалось, будто он всегда знал этот город и всегда носил его в своем сердце.


Снова раздался свисток, означавший возобновление работы. Танги встал, стряхнул крошки, взял лопату и спустился в ров. Он снова принялся за дело: поднимал лопату, полную земли, разбегался и выкидывал землю из траншеи через правое плечо; он делал это снова и снова…

Часы шли за часами. Солнце опустилось, тени становились все длинней, а заключенные продолжали работать. У Танги кружилась голова, кровь приливала к затылку, ноги дрожали, руки и плечи ломило. Когда он бросал взгляд на эсэсовца, по-прежнему болтавшего с капо, на глазах у него вскипали слезы возмущения. Он мысленно проклинал их. Но вскоре он одумался: наверное, они не виноваты, должно быть, таков приказ.

А время все шло. Танги спрашивал себя, не заставят ли их работать до глубокой ночи. Он чувствовал себя совсем разбитым. Он еле стоял на ногах и бросал тревожные взгляды на Гюнтера, который ласково улыбался ему.

Наконец раздался вой сирены, и заключенные бросили работу. Они провели на стройке больше десяти часов.

Тут все закружилось у Танги перед глазами, и ему пришлось прислониться к стенке траншеи, чтобы не упасть. Слезы застилали ему глаза, и у него не было сил вылезти из рва. Гюнтер подошел к нему и, ни слова не говоря, вытолкнул его наверх. Танги даже не поблагодарил своего друга. В горле у него застряли сдержанные рыдания. Он занял свое место в ряду и пошел вместе с товарищами, отбивая шаг. Он пел, как и все.

…Общий сбор тянулся еще дольше, чем обычно. Пришлось дожидаться «заводской» и «уборочной» групп, опоздавших больше чем на двадцать минут. Все группы подходили с песнями, отбивая шаг. Арестанты тащили с собой бесчувственных товарищей; Танги решил, что они потеряли сознание от усталости. Несчастных волокли, схватив под мышки, и они болтались, как тряпичные куклы.

Появился комендант. Капо отрапортовали эсэсовцам, эсэсовцы — офицерам, а те, в свою очередь, — коменданту.

Заключенные выпустили товарищей, которых Танги принял за больных, и те упали на землю: они были мертвы. Капо подходили к ним, пинали ногами и затем отмечали в списках: «Умер».

Танги не верил своим глазам. Но ему пришлось поверить тому, чему, казалось, поверить невозможно. Он почти равнодушно смотрел на эту усеянную трупами площадь. Он думал о маленьком Ги, умершем в вагоне для скота и брошенном эсэсовцами на запасном пути… «Это война… — говорил себе Танги. — Война на то и существует, чтобы убивать людей… Но за что же детей?»

После переклички арестанты имели право получить положенную порцию новостей. Они узнали, что немецкие войска заняли какой-то русский город. Услышав это сообщение, капо принялись аплодировать; заключенные последовали их примеру. Затем им приказали пропеть: «Die Fahne hoch». Но кто-то соврал, и комендант рассердился. Пришлось начинать сызнова.

Танги казалось, что он сойдет с ума. Ему хотелось упасть и остаться лежать на земле вместе с этими мертвецами, усеявшими двор. Его душили слезы. Он так устал, что еле держался на ногах. Когда пение кончилось и можно было выйти из рядов, он медленно поплелся за Гюнтером. Они молча стали в хвост за супом. Танги не проронил ни звука, даже когда узнал, что капо наказал их барак и оставил всех без хлеба за то, что арестант, не умевший петь, жил вместе с ними. Танги опустил голову и проглотил свой суп; он задержался на минуту перед отбоем, чтобы полюбоваться мирным закатом летнего дня, позолотившим небо и ближний лес. Он печально глядел на этот лес и думал, как хорошо бы погулять там в такой чудный вечер.

Танги вернулся к вечерней перекличке. Теперь староста барака пересчитывал узников. Затем Танги отправился в отхожее место.

Оно помещалось в таком же большом бараке. В полу были прорезаны дыры. Арестанты садились над ними на корточки. У дверей стоял «надзиратель за уборными». Танги присел. Кто-то окликнул его. Незнакомый арестант знаками подзывал его к себе. Танги подошел и присел над дырой рядом с ним.

— Есть у тебя деньги?

— Нет.

— Ты из какого барака?

— Из двенадцатого.

— Передай своим, что, если им нужен хлеб, у меня найдется. Завтра я буду здесь. Скажи им еще, что англичане высадились в Африке и скоро Роммелю капут. Я узнал это от одного фрица.

Заключенный замолчал; затем спросил шепотом:

— Это ты маленький француз?

— Да.

— Как случилось, что они тебя посадили с политическими?

— Не знаю…

— Твой отец коммунист?

— Нет.

— Ладно, это неважно. Я тоже француз: вернее, эльзасец, но это одно и то же. А ты откуда?

Танги помедлил, затем сказал:

— Из Парижа.

— Тебя привезли вчера?

— Да.

— Как дела в Париже?

— Плохо.

— Не огорчайся, малыш. Теперь все пойдет по-другому. Не то что в тысяча девятьсот четырнадцатом году. Клянусь, уж мы на этот раз так скоро не забудем! С тобой было много ребят?

— Человек пятьдесят. Почти все евреи.

— Да, я их видел. Никто не умер дорогой?

— Один мальчик. Его звали Ги. Ему было семь лет…

— Его родители ехали в том же эшелоне?

— Да.

— Эй там, в углу, прекратить болтовню! — крикнул громкий голос.

Танги опустил голову. Он испугался, что его накажут, и замолчал. Он хотел встать, но его собеседник сделал знак, чтобы он остался. Затем громко позвал:

— Надзиратель!

— Что тебе?

— Подойди!

— Чего тебе надо?

— Подойди, говорю, для твоей же пользы.

Надзиратель подошел к французу и наклонился над ним.

— Чего ты хочешь?

— У меня есть хлеб для тебя.

— Сколько?.. Впрочем, у меня нет денег.

— Неважно. Даю в долг. Отдашь, когда получишь.

— Покажи.

Француз вытащил кусок черного хлеба величиной с ладонь и протянул надзирателю.

— Сколько ты хочешь за него?

— Пять марок.

— Ты что, взбесился?

— Почему взбесился? Ведь тебе не приходится рисковать, добывая его. И вдобавок, я даю тебе в долг.

— Ладно, согласен.

— А теперь ступай, ешь свой хлеб и дай мне немного поболтать с мальчишкой. Он мне рассказывает важные новости о Париже.

— Ты же знаешь, что здесь запрещено разговаривать.

— Брось, никто нас не услышит!

— Я отвечаю за уборные и должен…

— Знаю, знаю… Ты примерный служака. Но оставь нас в покое. Даю слово, что мы недолго.

Надзиратель отошел. Танги улыбнулся, незнакомец ответил ему тем же.

— Меня зовут Антуан Депре. А тебя?

— Танги.

— Да разве есть такое имя?

— Есть.

— Ладно, это неважно. Где ты работаешь?

— На стройке.

— В траншеях?

— Да.

— С ума сойти! Ты же там подохнешь. Я устрою тебя в трикотажную мастерскую. Капо мой приятель.

Танги замялся, а потом сказал:

— Лучше я останусь здесь… Я люблю работать на свежем воздухе…

— Значит, правда, что ты сдружился с пианистом?

Танги не понял вопроса и не ответил.

— С молодым немцем, который каждую субботу играет для эсэсовцев? Он твой друг?

— Не знаю… Его зовут Гюнтер.

— Ну да, он самый… Заметь, я ничего не имею против него. Но вообще я не люблю бошей. Даже когда они здесь с нами, мне всегда кажется, что это просто случайность и всем им хочется, чтоб мы скорей подохли. Такое у меня ощущение.

Танги не отвечал. Он не знал, что сказать. Ему было совершенно все равно, кто Гюнтер: немец, бельгиец или китаец, лишь бы он был добрым. А Гюнтер был добр.

— Ну ладно, малыш, я живу в десятом бараке. Если у тебя что-нибудь случится и я тебе понадоблюсь, дай мне знать. Я буду рад тебе помочь.

Танги встал. Он решил, что француз тоже добрый. Но он подумал, что вместо всех этих обещаний лучше бы тот дал ему кусок хлеба. Затем Танги покраснел от этой мысли: «Ему, должно быть, приходится много работать, чтобы добывать этот хлеб… Он ему дается нелегко. Не может же он раздавать его…»


Танги вытянулся на тюфяке, заложил руки за голову и вспоминал прошлые дни. Ему было грустно. Он думал о матери, об отце, бросившем его, и не мог понять, почему с ним не обращаются так же, как с другими детьми. Что он сделал плохого? Разве он не такой же, как они? Он чувствовал себя опустошенным. Он говорил себе, что у него не хватит сил выдержать такую нечеловеческую работу — день за днем, почти без еды. От голода судороги сводили его желудок… «Все это оттого, что я не мог поговорить с комендантом. Если бы я с ним поговорил, он наверное понял бы, в чем дело, и велел бы меня выпустить…» Танги плакал. Его слезы не были вызваны болью, то были слезы бессилия, их льют те, кто не властен над своей судьбой.

XI

Дни шли за днями. Утренние побудки, бесконечные поверки на плацу, отправка на работу, хождение в ногу с пением «Die Fahne hoch», десять часов нечеловеческого труда на стройке, возвращение в лагерь, всеобщие сборы, вечерние переклички — ничто не менялось. Танги ужасно устал. Им овладевало какое-то оцепенение, а мозг тупел. Он почти совсем перестал разговаривать. Машинально тащился он на плац или на стройку, работал как автомат, готов был остаться без хлеба, не испытывая даже внутреннего протеста. Казалось, он находится под действием сильного снотворного средства — в невменяемом состоянии.

У него остался только Гюнтер. Без него Танги не мог бы существовать. Чувствовать его подле себя было для Танги единственным утешением. Он любил смотреть на своего друга или слушать его голос, когда тот рассказывал ему про Париж. Возле него Танги чувствовал себя в безопасности. Он любил его с бесконечным отчаянием. Танги не спрашивал себя, почему он любит его или как он любит. Он его любил, и все. Они не говорили о своей любви пустых фраз, но доказывали ее делами, которые были красноречивее слов. Каждое движение все больше сближало их. Танги цеплялся за своего друга, как человек, который все потерял и делает последнее отчаянное усилие, чтобы спасти свою жизнь.

Заключенные не любили Гюнтера. Они оскорбляли его, толкали, избивали, доносили на него, стараясь подвести под наказание. Гюнтер никому не возражал. Он никогда не защищался. Танги плакал от негодования. Он ненавидел людей, нападавших на Гюнтера. Он ненавидел всех, кто не любил его друга.

Как-то раз на стройке, в час раздачи супа, эсэсовец подозвал Гюнтера. Пока молодой человек разговаривал с часовым, раздача супа закончилась. Танги взял котелок Гюнтера и поставил рядом со своим. Один из заключенных подошел, взял котелок и помочился в суп. Остальные захохотали.

Танги не мог вымолвить ни слова. Он был словно раздавлен. Ошеломленный, он уставился на котелок. Гюнтер вернулся, понюхал суп, быстро все понял, помедлил секунду и вылил котелок на землю. Танги плакал. Слезы его капали в суп. Оторвавшись от еды, он взглянул на Гюнтера и встретил его взгляд — никогда не мог он его забыть. В нем был животный голод, усталость, внутренняя борьба и бессилие.

— Съешь это, Гюнтер.

Молодой человек улыбнулся:

— Ни за что, Танги. У меня хватит сил. Тебе этот суп гораздо нужнее, чем мне.

Танги заглянул Гюнтеру в глаза.

— Прошу тебя, Гюнтер, — сказал он, — умоляю тебя, съешь этот остаток супа. Сделай это для меня!

Гюнтер колебался. Наконец он взял котелок и принялся есть. Тогда заключенные подняли крик. Подошел капо.

— Ну, что тут случилось?

— Это все немец. Он заставил мальчишку отдать ему суп. Малый и так отощал, он заболеет.

— Неправда, я сам отдал ему суп! — закричал Танги. — Я сам!

— А ты что скажешь? — спросил Гюнтера капо.

Гюнтер ничего не ответил. Он смотрел в землю и не сказал ни слова.

— Так оно и было! Мальчик сам отдал ему суп! — воскликнул Миша, русский пленный.

— Заткнись! — заорал на него другой заключенный. — Он отдал ему суп, потому что немец попросил. Он заставляет мальчишку отдавать ему то хлеб, то суп. Это уж не в первый раз!

— Неправда! — закричал Танги. — Неправда! Клянусь, что это ложь! Напротив, Гюнтер сам часто делится со мной хлебом.

— Молчать! — гаркнул капо. — Хватит с меня ваших историй! Всю неделю вы будете оба отдавать мне ваши пайки хлеба. Тогда ни один не станет передавать свой хлеб другому. А теперь — за работу!

Танги подумал, что он не так понял. Он попытался возразить:

— Но я же ничего не сделал…

— Хватит! За работу!

Не говоря ни слова, Танги спустился в траншею. Все в нем онемело, в душе было пусто. Он устал. Он не смел смотреть на своих товарищей. Он их ненавидел и презирал. Безропотно взялся он за работу. Но против воли бессильные слезы, слезы ярости и отчаяния, застилали ему глаза. Он чувствовал, что вот-вот потеряет сознание. Но потом переломил себя. Он работал, как всегда. Когда сирена прогудела отбой, он вернулся в лагерь, отбивая шаг.

Однако, отдав свой хлеб капо, он опять заплакал — ведь он знал, что тот сегодня же продаст его в отхожем месте. Танги чувствовал, что его обкрадывают. Он говорил про себя, что это подло — преследовать ребенка. Когда он улегся на место, Гюнтер пришел к нему. Увидев друга, Танги заплакал навзрыд. Он уткнулся лицом в тюфяк и не стал больше сдерживать слез. Все тело его сотрясалось от рыданий.

— Они не имеют права!.. — твердил он. — Не имеют права…

Танги чувствовал, как длинные пальцы Гюнтера ласково гладят его волосы. Гюнтер старался утешить его и называл «маленький черный принц». Танги нравилось, когда он называл его этим именем.

— Полно, Танги, не плачь… Все они несчастны. Когда человек очень несчастлив, он становится жестоким. Надо стараться их понять. Ведь я немец, а их держат в немецком лагере. Неудивительно, что они так относятся ко мне. Ведь они так слабы!

— И я несчастлив, и ты тоже… Они не имеют права. Я их ненавижу!

— Нет, Танги, не надо ненавидеть. Ненависть — скверная болезнь. Если ты много страдал, ты должен многое понимать и все прощать.

Танги плакал. Он чувствовал себя разбитым. Он так хотел есть, что у него сводило желудок. Под ложечкой он чувствовал невыносимую тяжесть, как будто проглотил камень.

— А сегодня я снова пойду играть. Вот уж два месяца, как комендант меня не звал.

— Играть во что?

— На рояле. Сегодня день рождения коменданта. Я дам им концерт. Он пригласил гостей.

— Ты играешь на рояле?

— Да. В юности я собирался стать пианистом. Я даже выдержал конкурс в консерваторию. Но в конце концов выбрал юридические науки.

— Комендант любит слушать игру на рояле?

— Он обожает музыку. Особенно Шопена. Сегодня вечером я сыграю ему пять самых красивых ноктюрнов.

— Тебе приятно играть для немцев?

Гюнтер улыбнулся.

— Ведь я немец, — сказал он. — К тому же мне все равно, для кого играть. Я люблю музыку. У музыки нет национальности.


Танги спал. Кто-то тронул его за плечо. Он открыл глаза и увидел силуэт Гюнтера, который приложил палец к губам и сел на его тюфяк. Затем, ни слова не говоря, Гюнтер развернул пакет, который держал в руках, и показал Танги все, что там было: хлеб, два апельсина, плитка шоколада, два банана, пачка печенья и большой кусок торта.

— Я не хотел ничего говорить тебе заранее: я не был уверен, что получу что-нибудь на этот раз. Ты не мог бы заснуть и был бы разочарован, если б я пришел ни с чем… Вот все это я заработал, играя Шопена. Как видишь, нельзя утверждать, что музыканты умирают с голоду. Теперь мы разделим все это на две равные части и съедим их hic et nunc[10]. Все, кроме печенья, которое я завтра же обменяю на кусок мяса. Ничто не сравнится с куском мяса, когда надо придать человеку уверенности в себе. Итак, приступим.

Танги первый раз в жизни плакал от голода. Он смотрел на лакомства, которые Гюнтер разложил на тюфяке, не веря своим глазам и не смея прикоснуться к ним. Вот уж три месяца, как он не видел апельсина или банана. Он был потрясен одним видом этих плодов. Танги попытался представить себе, какой вкус у апельсина. Наконец он пролепетал:

— Я не могу… Они не мои… Их дали тебе… Я не хочу…

— Ты не хочешь? Клянусь, добром или силком, но я заставлю тебя съесть один апельсин, вот этот кусок хлеба, один банан и половину торта! Мы вместе отпразднуем день рождения коменданта!

И Танги начал есть. Он был счастлив; так счастлив, что ему казалось, будто большего счастья в жизни не бывает. Он улыбался и с волнением смотрел на Гюнтера. Молодой человек старательно ел, а сам рассказывал Танги, как прошел концерт и какая там была обстановка. Но Танги не слушал. Руки у него дрожали от волнения. Он старался справиться с собой и есть медленней, но не мог. Он бросал по сторонам испуганные взгляды и говорил себе, что им надо все кончить, пока никто не проснулся, иначе заключенные поднимут крик, будто у них за спиной занимаются спекуляцией. Когда они все съели, Танги сиял от радости. Он весь вспотел. Он не находил слов и бросился Гюнтеру на шею.

— Я люблю тебя… — Танги не знал, почему на глазах у него выступили слезы. — Я люблю тебя так же, как маму… может быть, даже еще больше… Я так тебя люблю!..

Гюнтер был тоже доволен. Он вытер руки и влез к себе на нары. Танги заснул не сразу. Он тихонько плакал; но первый раз со дня приезда в лагерь он плакал от счастья.

XII

Пришла зима. Сначала полили дожди. Земля превратилась в клейкую грязь. Небо обложили серые и черные тучи. Ближний лес словно потемнел. День за днем шел дождь; тяжелый частый дождь, который пронизывал насквозь, до самых костей. Ветер тоже не затихал.

По утрам сигнал к побудке раздавался в темноте. Сирена срывала заключенных с тюфяков. Они тащились на плац. Им не выдали шинелей, и они дрожали всем телом. Больше часа стояли они под дождем, на ветру, пока не кончался сбор. Эти сборы с каждым днем тянулись все дольше. Каждую ночь заключенные умирали от холода. Товарищам приходилось тащить их трупы на плац. Капо хотели убедиться собственными глазами, что они действительно умерли. По приказу коменданта громкоговорители передавали последние известия и военную музыку.

Танги, засунув руки под мышки, прыгал на месте, чтобы хоть немного согреться. Он весь дрожал от холода. Его тонкая арестантская одежда сразу промокала от дождя. У него не было никакого белья, и струйки воды стекали прямо по телу. Он кашлял. Теперь он больше не плакал и не жаловался. Он знал, что слезами ничему не поможешь. Он даже привык смотреть на трупы и часто говорил себе, что надо привыкать ко всему, даже к смерти.

Заключенные, занятые на стройке, надеялись, что на время дождей их переведут на другую работу. Но им сказали, что немецкие солдаты сражаются в грязи и в русских снегах — и не ропщут.

Работа стала теперь утонченной пыткой. В первые дни слезы Танги стекали ручейками в лужи, стоявшие вокруг него. Но вскоре он устал и от слез. Он поступил, как и все, — смирился. Земля превратилась в липкую жижу шоколадного цвета, она стекала с лопат и лилась обратно в траншеи. Труд стал совершенно никчемным. Заключенные без конца повторяли движения, не имевшие ни смысла, ни цели. К физической усталости прибавлялась ярость от сознания, что работа их бесполезна, что это даже не работа.

Первые недели Танги был уверен, что он не выдержит, что он умрет или сойдет с ума. Он постоянно думал о матери; он говорил себе, что никогда ее не увидит. Но мало-помалу он узнал, что не так-то легко умереть и что есть кое-что похуже смерти: медленное умирание.

Эсэсовец и капо, сторожившие заключенных во время работ, заставили их построить небольшую деревянную хибарку. Они сидели в ней и болтали или играли в карты. Иногда они разводили там огонь. Когда Танги поглядывал на них, он видел, как они греют руки и ноги у огня. А заключенные мокли под дождем; все тело их пронизывал холод и ветер; грязь хлюпала у них под ногами; в душе была пустота.

В час раздачи супа им запрещали приближаться к огню. Они стояли в холодной грязи и хлебали суп, грея руки о котелки. Но кашевары не торопились, и часто на стройку привозили совершенно холодную похлебку. Танги глотал свой суп, ни слова не говоря. Он прижимался к Гюнтеру, и они пытались хоть немного согреть друг друга. Они растирали себе руки, дули в ладони и терли пальцы, стараясь разогнать кровь. Затем снова принимались за работу. Сирена гудела в пять часов, когда было уже совсем темно.

После дождей начались первые заморозки. В начале ноября пошел снег. В воздухе был разлит нежный свет, а небо стало таким же белым, как и земля. Еловый лес исчез под плотным белым покровом. Холод стал резким, пронизывающим. Уши у заключенных краснели, синели, обмораживались. Руки и ноги Танги покрылись синими пятнами. Две недели он не мог спать по ночам, так они мучили его. Затем на их месте открылись гноящиеся раны. Гюнтер раздобыл старые тряпки и перевязывал раны Танги. Однако мальчик не мог сжать пальцы, и каждое движение во время работы стоило ему неимоверных усилий.

Вскоре после первых снегопадов арестантов отвели в каптерку для выдачи верхней одежды. Каптер, на этот раз толстый поляк-зубоскал, выдал Танги шинель и русскую ушанку. Теперь Танги мог хоть прикрыть себе уши. Шинель была изрядно велика, и ему пришлось подвернуть рукава. Гюнтер очень забавлялся, глядя на него.

— Знаешь, на кого ты похож?

— Нет.

— На китайского мандарина или кого-то в этом роде. Шапка с двумя рожками, длинный халат и руки, спрятанные в широкие рукава. У тебя, право, внушительный вид!

Танги совсем не хотелось смеяться, но он невольно улыбнулся.

— Вот нас и экипировали, — продолжал Гюнтер. — Теперь если мы и подохнем, то уж не по вине нашего коменданта, который любезно предоставил своим гостям одежду самого «изысканного» покроя. Долой старые традиции! Почему заключенных не одевать по новой моде? Шествие петрушек!


Когда наступила зима, работы на стройке прекратились. Заключенных из «строительной группы» распределили между несколькими «уборочными группами». Каждое утро они отправлялись в ближнюю деревню и расчищали там дорогу от школы к станции и от станции к церкви. Эта деревушка была тихим, мирным уголком. В ней не было высоких городских зданий, а только небольшие домики с палисадниками. Деревенские жители с любопытством глядели вслед заключенным. Ребята жестоко обращались с темп, кто расчищал дороги. Они швыряли в них камни и кричали:

— Rüssen! Rüssen![11]

Танги хотелось сказать этим мальчишкам, что он не русский и поэтому незачем бросать в него камни. Но потом решил, что, даже если ты русский, это не значит, что тебя следует избивать.

Однажды ребята придумали новый способ преследовать Танги и стали забрасывать его снежками с такой силой, что он несколько раз падал. Эсэсовец и капо хлопали друг друга по спине и хохотали во всю глотку. Поощряемые этим смехом, ребята разошлись еще пуще. Когда Танги попытался подняться на ноги, большой снежок угодил ему прямо в лоб; он снова упал, а ребята со всех сторон осыпали его снежными комьями; они вопили: «Грязная свинья!» Эти слова Танги слышал чаще всего. Он больше не пытался подняться и позволил им насладиться своим торжеством. Он все еще лежал на земле, когда услышал голос женщины, которая вступилась за него. Мальчишки прекратили свою забаву. Танги встал. Он вытряхнул снег из-за ворота и обчистил шинель. В нескольких шагах от него стояла женщина лет пятидесяти, полная, с седыми волосами. На ней было платье в мелких цветочках и темно-синее пальто, а на голове черная шляпа. Она смотрела на Танги добрыми, ласковыми глазами и улыбнулась ему. Танги снял шапку и взглядом поблагодарил ее. У него потеплело на душе. Она что-то спросила у эсэсовца, и тот кивнул головой. Тогда она порылась в корзинке, которую держала в руке, и протянула Танги кусок хлеба и большое яблоко. Танги стоял, не смея приблизиться к ней. Тогда она подошла сама, но он невольно отступал назад, бормоча по-немецки:

— Большое спасибо, уважаемая госпожа, благодарю вас…

Женщина улыбалась. Она все протягивала ему хлеб и говорила:

— Пожалуйста…

Тут вступился эсэсовец и велел Танги взять подарок. Танги снова поблагодарил ее. Он готов был разрыдаться и бросал отчаянные взгляды на капо, который добродушно смотрел на эту сцену. Женщина наклонилась к Танги и погладила его по шишковатой голове.

— Как тебя зовут? — спросила она.

— Танги, уважаемая госпожа.

— Танги? Красивое имя. Сколько тебе лет?

— Десять лет, уважаемая госпожа.

— Десять лет?.. — Она на минуту задумалась. — Ты что, еврей?

— Нет, уважаемая госпожа.

Женщина ушла. Танги все не решался притронуться к тому, что она дала. Он смотрел ей вслед, словно провожая улетающую надежду. Ему хотелось закричать. Сказать ей, что он не виноват, что он не коммунист, не русский и даже не француз. Ему хотелось объяснить ей, что это ошибка, воистину ужасная ошибка.

— Ну, давай ешь то, что она тебе дала! Или ты хочешь, чтобы я отдал это другим?

Танги принялся есть. Он так быстро заглатывал куски, что у него не хватало слюны, чтобы смочить хлеб. Он ловко спрятал половину на груди, решив отдать ее вечером Гюнтеру. Он все время думал о том, что мог бы сказать этой женщине. Она, наверное, поняла бы его. «Все равно это было бы ни к чему… Она ничего не могла бы сделать!..»

Он поднял глаза и увидел Мишу, который уставился на него как завороженный. Танги подошел к Мише и, пока эсэсовец болтал с капо, сунул ему кусок хлеба. Два раза куснув хлеб, Миша мигом проглотил его и поклонился. С глазами, полными слез, Танги снова взялся за работу. Он знал, что русских преследуют в лагере еще больше, чем евреев; что капо получил приказ избивать их; что им дают хлеб только раз в день… что они все умирают, один за другим… «Я не виноват, — думал Танги, — я, право, не виноват…» Но ему было стыдно, что русские терпят еще больше мучений, чем другие. Вот почему он любил Мишу: тот был еще несчастнее, чем он.

Капо терпеть не могли русских; большинство заключенных — тоже. Русские были отрезаны от всех, от всего мира. Все население немецких городов, даже дети, смотрели на русских как на злодеев или зачумленных. А Танги их любил, потому что у них было доброе сердце, и еще потому, что они улыбались ему приветливо. Он любил слушать перед отбоем печальные песни, долетавшие из набитых до отказа бараков, куда их загоняли, как скот. Слушая эти песни, ему хотелось плакать.

Вечером он сунул Гюнтеру под одеяло половину полученного хлеба. Он с нетерпением ждал, когда его друг залезет на нары. Но вот Гюнтер поднялся и тут же спустился вниз. Он взял Танги за руку:

— Спасибо.

— Не мне. Спасибо доброй немецкой женщине, которая мне его дала.

Гюнтер помолчал, потом сказал:

— Не сердись на ребят, которые обидели тебя. Они делают то, чему их учат. Они жестоки, потому что их так воспитали. Самое печальное, что это наше будущее поколение: то самое, которое должно создать новый, лучший мир.

Танги ничего не ответил. Он посмотрел на Гюнтера, взял его руку и поцеловал:

— Я знаю, Гюнтер…

* * *
Температура упала до 30 градусов ниже нуля. А снег все шел и шел. Над лагерем гулял восточный ветер. Деревянные бараки трещали. Работы на воздухе пришлось прекратить. Но ежедневные сборы продолжались. Каждое утро и каждый вечер заключенные должны были строиться и стоять «смирно» на плацу. Капо ходили по рядам. Всякий раз кого-нибудь недоставало. Порой эти поверки тянулись больше полутора часов. Некоторые заключенные падали от истощения. Их били по щекам, чтобы привести в чувство. Эсэсовцы были очень падки на такие забавы. Один из эсэсовцев, молодой человек лет девятнадцати, сын коменданта, изобрел новый способ «быстро оживлять» упавших заключенных: он хлестал их по лицу и по ногам мокрой тряпкой…

Танги уже не мог возмущаться. Он равнодушно смотрел на все, что творилось кругом, как будто видел это всю жизнь. Он почти не думал о прошлом, и воспоминания понемногу стирались в его памяти, оставляя лишь пустоту в глубине души: смутную тоску по далеким дням, которых словно и не было вовсе. Он потерял всякую надежду выйти на свободу. Он знал, что война убивает детей, женщин и стариков; теперь со смертью боролось лишь его похожее на скелет тело и безмерная нежность к Гюнтеру. Он жил в другом мире, не в том, где родился. Здесь, в лагере, добро и зло, горе и радость не имели никакого смысла. Люди довольствовались тем, что они еще не умерли; они научились радоваться каждой минуте, вырванной у смерти, как крупной победе. Они научились не разговаривать. Каждый жест приобретал новое, почти символическое значение. Этими жестами люди как бы утверждали перед другими свое существование.

Бараки не отапливались, и температура в них все падала. Заключенные гибли от холода. Летом и осенью они тоже умирали каждый день. Но с наступлением зимы началась настоящая эпидемия смертей, охватившая все бараки. По утрам в каждом из них лежало по семь-восемь трупов. Начальство создало «бригаду могильщиков». Двое арестантов должны были выносить мертвецов из барака, раздевать, относить в специальную палатку и передавать их одежду в дезинфекционную камеру. Каждый вечер после поверки появлялась тощая кляча, запряженная в громыхающую телегу, и увозила трупы из «морга». Глядя в окно барака, Танги видел двух заключенных, которые хватали тело под мышки и за ноги, раскачивали его и забрасывали на телегу. Они повторяли эти движения столько раз, сколько было мертвецов. Затем телега уезжала, нагруженная застывшими трупами, похожими на манекены.

Вначале Танги не мог понять, почему он не сходит с ума. Но потом он уже ничего не пытался понять. Он смотрел на все равнодушно.

Как-то в отхожем месте Танги узнал, что умер Миша. Ему сказал об этом заключенный-еврей. Он еще рассказал Танги, что немцы изобрели новое страшное оружие и в несколько дней раздавят и американцев и русских.

Танги вернулся в барак, уткнулся носом в окно и стал смотреть, как могильщики входят и выходят из палатки на краю лагеря. У него было тяжело на душе. Он думал о Мише и вспомнил, как тот однажды посмотрел на него на дороге. Что-то давило ему горло и щипало глаза. Он вздрогнул и поднял воротник своей шинели… Потом он пожал плечами: «Мы все подохнем один за другим… Все… Они никого не оставят в живых. А потом, со своим новым оружием, перегонят всех людей в Германию». Танги подумал, что, может быть, немцы уже разрушили Париж. Он вспомнил день, когда ехал на немецком грузовике и в первый раз увидел силуэт Эйфелевой башни, а потом спокойную воду Сены, которая, казалось, застыла. Что сталось с госпожой Пюиделливоль? Женщин увезли дальше, в другой лагерь. А с красивым юношей? А со старым евреем? Танги не видел его среди заключенных. Вероятно, и они все тоже умерли.

XIII

Рождество 1942 года. Танги никогда его не забудет. В этом мире молчания и смерти оно было печальной передышкой, минутой возродившейся надежды. За несколько дней до праздника заключенные принялись чистить бараки, украшать их еловыми ветками, гирляндами из цветной бумаги; они писали разные изречения на дверях… Затем наступил сочельник.

Вечерняя поверка была короче, чем всегда, и комендант пожелал заключенным «счастливого рождества». Затем громкоговорители стали передавать рождественские гимны. В супе плавала картофельная шелуха, и он был не такой красный, как обычно; всем показалось, что на этот раз порции хлеба были больше.

Атмосфера в лагере совершенно переменилась. Даже те, что постоянно ругались и дрались, в этот вечер мирно разговаривали между собой. Они угощали друг друга окурками, купленными в отхожем месте; спрашивали, как самочувствие. Они были доброжелательны даже к Гюнтеру, и один из тех, кто постоянно преследовал его, неожиданно пожал ему руку.

Словно островок мира расцвел посреди океана ненависти. Лежа на тюфяках, заключенные мечтали о родине, о доме, о сочельниках в мирные дни. В этот вечер они снова почувствовали себя тесно связанными с остальным миром и смутно сознавали, что этой связью им служитнадежда. Надежда на лучшую, более справедливую жизнь, надежда на мир, дарованный наконец всем людям доброй воли, и прежде всего надежда встретить другие сочельники, у себя дома, и снова стать людьми.

Stille Nacht, Heilige Nacht!..[12]
Слушая эту песню, они знали, что она звучит на сотне языков и что ее слушают по всей земле; везде люди мечтают о всеобщем мире, обещанном людям доброй воли…

Вытянувшись на тюфяке, Танги тоже мечтал. В нем поднималась безмерная тоска по сочельникам, которых ему не довелось пережить, сочельникам возле мирного очага, с красивой елкой, блистающей украшениями и огнями. Он испытывал горькую тоску детей, выросших без родителей, без любви и мечтающих о счастливом рождестве. В нем таинственно пробуждались чувства всех одиноких детей: тех, о которых рассказал в своих повестях Диккенс; тех, кто жил в сиротских приютах; тех, о ком никто никогда не заботился. Всем существом чувствовал он то, что испытывают обездоленные дети: отсутствие всего, оставляющего в душе отрадные воспоминания.

Гюнтер подошел к Танги. Его лицо в неясном вечернем свете показалось Танги еще красивее, чем всегда. Молодой человек улыбнулся.

— Счастливого рождества, Танги, — сказал он.

— Счастливого рождества, Гюнтер…

— Возьми — вот все, что мне удалось для тебя достать. Пусть это будет символом моей любви к тебе.

У Танги выступили слезы на глазах. Он попытался улыбнуться, но вместо этого кровь прилила к его щекам. Неловким движением развернул он пакет. В нем была книга: «Воскресение» Толстого.

— Спасибо! — пробормотал он.

Гюнтер стоял перед ним. При слабом мерцании луны Танги вглядывался в его профиль. Мальчика душило волнение, и он не находил слов, а между тем ему хотелось так много высказать Гюнтеру! Он сидел в нерешительности на своем тюфяке, держа в руках полученный подарок. Он страдал от радости.

— Танги… Я хотел тебе сказать…

Гюнтер, казалось, колебался. Затем продолжал дрогнувшим голосом:

— Если что-нибудь случится со мной, влезь на мои нары и приподними переднюю доску. Ты найдешь под ней маленький золотой медальон. Он был на мне в день ареста; его подарила мне мать. Возьми его себе…

— Но что же может с тобой случиться?

— Как знать! Мало ли что… Ну, счастливого рождества!

— Счастливого рождества, Гюнтер!.. Знаешь…

— Знаю… А теперь я пойду и дам им рождественский концерт. Ты можешь меня послушать. Комендант решил, что в этот вечер заключенные имеют право слушать музыку. Отбой дадут на два часа позже… Я сыграю эсэсовцам сонату Моцарта, и ее будут передавать громкоговорители. Я рад, что ты будешь слушать меня.

— Да, Гюнтер!.. Знаешь, у нас и вправду рождество!

— Быть может, у нас здесь самое подлинное рождество на свете. Именно здесь рождение надежды и любви — что и означает рождество — имеет самый глубокий смысл.

Танги помолчал. Он с волнением смотрел на полученную книгу. Он мучительно подыскивал слова, но они ускользали от него или вдруг теряли всякий смысл. Он начал:

— Гюнтер…

— Да?

— Это первое рождество в моей жизни, когда я вижу гирлянды из веток, бумажные цветы, когда я получил подарок… Ты понимаешь?

— Понимаю.

— Несмотря ни на что, я рад, что встретил его с тобой. Я… я никогда не забуду этот вечер…


Танги слушал, как Гюнтер играет на рояле. Свернувшись на тюфяке, он казался себе таким крошечным, как в те дни в Испании, когда слушал по радио свою мать. Ему представлялось, что эта музыка звучит из иного мира, но он знал, что она оживает под руками Гюнтера. Танги словно видел, как длинные пальцы его друга летают по клавишам, а неподвижный взгляд устремлен куда-то вдаль. Мальчику чудилось, что сквозь печальную ясность этой музыки Гюнтер хочет открыть ему, хотя он еще только ребенок, сокровенную глубину и такую красоту, какую нельзя передать словами: это под силу только музыке. Он слушал, и музыка лилась ему в душу. Он позабыл голод, страх перед грядущими днями, свои раны, холод, все муки ребенка, не знающего детства.

В молчании затихшего барака Танги чувствовал медленный полет мыслей всех и каждого. Он догадывался, кто из заключенных вновь переживает минуты былого счастья; кто, подобно ему, тоскует о счастье, которое мог бы пережить, если б оно не было отнято у него. Танги чувствовал, что все они тоже мечтают о жизни без войн, без лагерей, без ненависти и злой воли… И еще Танги думал, что где-то на далеком вокзале дети, отправляемые в ссылку, наверное, тоже мечтают о счастливом рождестве…

Когда Гюнтер кончил свой концерт, комендант приказал передавать музыку Вагнера. Танги была знакома эта музыка, и он с удовольствием первый раз в жизни прослушал увертюру к «Тангейзеру». Однажды Гюнтер рассказал ему содержание этой оперы, и Танги казалось, что он видит хор пилигримов, шествующих по ярко освещенной сцене…

— Ну вот! — И Гюнтер разложил перед Танги свою добычу.

Танги сел на тюфяке и улыбнулся. Гюнтер тщательно разделил пополам хлеб, шоколад и апельсин, которые только что получил, и друзья молча съели свой «рождественский ужин». В бараке и над всем лагерем лилась музыка, баюкая тоскующих по родине заключенных.

XIV

1943 год показал заключенным, что в искусстве уничтожения себе подобных человек может достигнуть ошеломляющих успехов. Все думали, что дошли до последних пределов страданий, но теперь узнали, что никаких пределов им нет — человеческие страдания безграничны. В этом году на лагерь обрушилось множество бедствий. Первым было прибытие двух новых партий арестантов.

Танги и его товарищи уже снова ходили на работу. Однажды вечером, вернувшись со стройки, они узнали, что общая поверка на плацу отменена и будет лишь перекличка по баракам. Прибыла партия польских евреев. Их путешествие, видимо, длилось дольше, чем дорога Танги, или оказалось еще более мучительным, так как плац был усеян трупами. Их было видно из бараков. Они напоминали людей, опьяневших от усталости и заснувших непробудным сном. Оставшиеся в живых стояли во дворе совершенно голые, так же как Танги в первый день приезда. Мальчик с грустью смотрел на это жалкое человеческое стадо, с которого как будто ободрали шкуры. Новоприбывшие, зажав руки под мышками, стояли в очереди к дезинфекционной камере. Видимо, они уже прошли через парикмахерскую: головы у них были обриты. Их голые черепа поблескивали под белесыми лучами затененного облаками солнца. Глядя на них, Танги подумал, что все люди, испытывая одинаковые страдания, повторяют одни и те же жесты.

Первой проблемой было найти им место для ночлега. Старосты бараков приказали своим людям разойтись по местам и захлопнуть двери. Танги повиновался. Затем староста его барака, маленький человечек с прозрачным лицом, запер дверь на задвижку, хотя еще не было отбоя. Через несколько минут послышались первые просьбы.

— Есть у вас место? Сжальтесь, ради бога, отвечайте! Есть у вас свободные тюфяки? — молил голос за дверью.

— Ты еврей? — спросил староста.

— Да.

— У нас нет места. Здесь политические. Ступай дальше. Иди в девятый, десятый или одиннадцатый барак.

— Прошу вас, пустите! У них нет места. Мы устроили там несколько человек, но больше негде поместиться. Только на одну ночь! У нас тут дети. Они замерзнут! Умоляю вас, впустите несколько детей…

— Нет места.

Танги дрожал, сидя на тюфячке. Каждое слово человека, умолявшего под дверью, отдавалось болью у него в мозгу. Ему было очень страшно. Он шептал: «Это преступление… Это преступление… Ведь у них дети…» Но он весь день проработал на «стройке», и у него едва хватало сил не опускать отяжелевшие веки.

— Откройте, умоляю вас! — снова послышался стук в дверь.

— Я же тебе сказал, что этот барак не для евреев! Тут политические. Да к тому же у нас нет места.

— Дайте нам взглянуть! Позвольте одному из нас войти и посмотреть, нельзя ли кого-нибудь пристроить. Прошу вас! Дети лягут тут же, прямо на полу. Они не просят тюфяков. Мы шли двенадцать дней пешком. Многие из нас умерли по дороге. Сжальтесь, дайте нам взглянуть!

— Нет места. Проваливай! Оставь нас в покое. Мы работали весь день, и у нас нет места для евреев. Отправляйтесь к русским. Может, они вас пригреют.

— Русские пустили несколько человек. Они спят вчетвером и впятером на тюфяке. Сделайте, как они, впустите хоть кого-нибудь.

— Очень надо! Чтобы подохнуть вместе с вами… Благодарю покорно. А ну, живо катитесь отсюда!

Каждое слово стучало, как молот, в усталом мозгу Танги. У него не было сил собраться с мыслями. Он не мог поверить в реальность всего происходящего. Как можно было этому поверить? Он хотел встать, но знал, что стоит ему открыть рот, как его изобьют или накажут. И он лежал на своем тюфяке, не в силах сомкнуть глаз. Сердце колотилось у него в груди. Виски сдавило. «Что делать? — твердил он про себя. — Что делать?..»

А в дверь все стучали.

— Откройте! Откройте!..

Наконец наступила тишина. Слышались только рыдания и стоны. Мало-помалу смолкли и они. Танги, завернувшись в одеяло, думал о несчастных людях, оставшихся ночевать на морозе в одной тонкой арестантской одежде. Они, наверное, лежат вокруг барака и трясутся от холода. Под конец Танги перестал размышлять. Он решил не думать ни о чем, но все равно никак не мог уснуть. Он чувствовал, что его лихорадит. «Только бы не заболеть… Только бы не заболеть…»

Наутро, когда заключенные из двенадцатого барака вышли на поверку, вокруг лежало больше тридцати трупов. Несчастные люди прижимались к стенам, тщетно надеясь, что из щелей просочится хоть капля тепла. Ухватившись за выступы барака, они так и застыли, скорчившись у стен. В последнем отчаянном усилии цеплялись они за жизнь, но холод сразил их на месте.

Долгим взглядом смотрел Танги на эти тела. Он вглядывался в них, словно никогда не видел трупов. Ему казалось, что, умирая, они протягивали к нему руки, в то время как он спал в тепле; что он тоже повинен в их смерти. Долго стоял он не двигаясь. Он так устал! Им овладела непреодолимая потребность в покое. Затем он закрыл глаза, несколько раз глотнул, подавляя тяжелый вздох, и отправился на поверку. По дороге он услышал, как староста барака объяснял:

— Пришлось выбирать: либо они, либо мы! В конце концов, это только евреи!

— Жаль, что мы не умерли вместо них! — сказал чей-то голос.

Танги обернулся. Он узнал голос Гюнтера. Молодой человек был еще бледнее, чем всегда. Голос его срывался. В нем слышалась усталость.

— Что ты хочешь сказать? — спросил староста.

— Я хочу сказать, что тогда хоть порадовался бы, зная, что ты подохнешь вместе со мной.

— Вот как! Ты грозишься меня убить? Вы слышали, да? У меня есть свидетели, дружок. Пойду сообщу капо. Объясни-ка ему, что ты хотел сказать. Ты грозился меня убить…

— Так ты же сам грозился его убить, — неожиданно раздался голос. — Это ты сказал, что хочешь убить его. Мы свидетели.

Эти слова произнес заключенный чех. Его считали коммунистом. Он никогда не дружил с Гюнтером. Танги поразила эта неожиданная защита. Он с трудом понимал, что происходит, и посмотрел на чеха. А тот держался невозмутимо. Он засунул руки в карманы и медленно шел, ни на кого не глядя. Голос его тоже звучал спокойно. Он продолжал:

— К тому же вчера вечером мы видели, как ты занимался спекуляцией. Ты продавал хлеб. А потом предлагал мясо.

— Кто, я? — завопил староста. — Ты что, смеешься? Никогда я не спекулировал! Я всегда выполнял свой долг. Недаром я староста барака. Ты врешь! Все врешь! И я знаю зачем. Я вижу твою игру… Ты хочешь меня спихнуть. Так нет же, не выйдет! Ты грязный коммунист, и никто тебе не поверит. А вот мне поверят, и я расскажу, как ты передаешь листовки в отхожем месте!

— Не я один так говорю… Вот Матиас — он не коммунист. И он тоже подтвердит. Матиас, правда наш староста занимается спекуляцией и только что грозился меня убить?

Матиас был итальянец. Он вечно повторял, что не понимает, за что его посадили. Целыми днями он кричал: «Viva il Duce! Viva Benito Mussolini!»[13] Но даже и его немцы не отпускали. Это был маленький, щупленький человечек, такой же черноволосый, как и Танги, с угольно-черными глазами. Заключенные подозревали, что он еврей, но он горячо протестовал и рассказывал всем и каждому, как ходил на первое причастие.

— Per la Santa Madonna! Io все слышал. Он грозился тебя убить. Per il Papa!.. Io[14] видел его спекулировать. Io ai visto… Я все видел…

— Неправда! Неправда! Ты врешь, Матиас. Ты просто поганый жид. Я тебя понял. Ты хочешь меня погубить!

— Я? — воскликнул Матиас. — Per la Santa Madonna! Io!.. Papa Pio! Ма!.. Вот невинный ребенок. Пусть скажет…

Староста барака был бледен. На лице его была написана сильнейшая тревога. Он бросил отчаянный взгляд на Танги.

— Ты же знаешь, что все это враки! Все они лгут. Скажи правду!

Танги колебался. Он зажмурил глаза. Он подумал о бедных евреях, умерших перед запертым бараком. Затем взглянул на Гюнтера: лицо его было сурово.

— Ты грозился убить… Ты занимался спекуляцией, — пробормотал Танги.


Через несколько минут началась утренняя поверка. Она длилась дольше, чем обычно. Когда капо проходил по их ряду, Матиас подошел к нему и сказал несколько слов на ухо. Вскоре два эсэсовца схватили старосту и поставили его к стенке. Кругом все стихло. Староста отбивался как мог, он ругался, обвинял чеха, Матиаса и Танги в заговоре против него, божился, что они хотят его погубить. Он кричал:

— Я не виноват! Я не виноват!..

Винтовки эсэсовцев щелкнули, и тело вытянулось вдоль стены. Матиаса назначили старостой барака. Затем заключенные имели право получить порцию новостей. Им сообщили о новом бедствии: теперь они будут получать хлеб лишь один раз в день.

Отправляясь на стройку, Танги говорил себе, что он стал убийцей.


Прошло несколько дней после этого происшествия, и прибыла еще партия заключенных. На плацу выстроились вперемежку евреи и политические. Уходя, они снова оставили на земле неимоверное количество трупов. Новоприбывшие были так же истощены, как и старожилы. За несколько дней пути они стали такими же живыми скелетами, как и все заключенные.

Требовалось их разместить. Бараки были переполнены. Танги перешел на верхние нары, чтобы разделить тюфяк с Гюнтером, но к ним добавили еще новичка. Им приходилось спать на двух узких досках. Но улечься на них втроем было невозможно. Решили лежать по очереди. Половину ночи Танги приходилось спать сидя. Это было очень мучительно. У него ломило ноги и поясницу. Кашель разрывал ему грудь. Когда он дышал, слышалось глухое бульканье, как в кипящем котелке; липкий пот выступал у него на лбу и на спине, которая постоянно была влажной. Он не мог шевельнуться, не разбудив своих товарищей, и старался сидеть неподвижно. Часто руки и ноги у него затекали и так болели, что он плакал. Но он знал, что не имеет права лишать товарищей сна. И он глотал слезы, стараясь думать о другом, чтобы отвлечься от своих мук. Но едва ему удавалось забыться сном, как его будили, ибо наступала его очередь меняться местами. Наутро он вставал совсем разбитый, с опухшими, красными глазами… Но что делать? Он не жаловался. Даже Гюнтер постепенно терял свою стойкость и терпение. Он мало говорил, становился мрачным и замкнутым. Над лагерем нависла странная тишина, не предвещавшая ничего хорошего. Можно было подумать, что в ответ на все усиливающиеся муки заключенные готовят молчаливый отпор.

В отхожем месте передавались самые невероятные слухи. Как-то вечером Танги встретил там Депре, и тот сказал ему, что комендант получил приказ уничтожить всех заключенных; другие уверяли, что немцы не в состоянии прокормить арестованных и решили уморить их голодом. Новости передавались из уст в уста, теряя всякое правдоподобие… Всеми заключенными овладело нервное напряжение, никто уже не знал, чему можно верить, а чему — нет. Новоприбывшие сообщали, что война приняла для немцев скверный оборот и что в России немецкие войска терпят крупные поражения; другие говорили, что русские войска вошли в Польшу, а союзные — в Италию. Эшелоны с заключенными попадали под бомбежки, и многие из приехавших утверждали даже, что крупные германские города превращены в развалины.

Танги верил всему и не верил ничему. Он ждал. Он думал, что важно только одно — не умереть. Ибо если союзники выиграют войну, а он умрет, то для него война все равно будет проиграна. Вот почему он придавал гораздо больше значения новостям о внутренних делах лагеря, чем сообщениям из внешнего мира.

Танги терзал животный голод. Он уже не мог разбираться в своих чувствах. Голод овладел им с такой силой, что все его существо стало одним всепоглощающим голодом. Он чувствовал его животом, головой, глазами, спиной… каждой клеткой своего тела. Днем и ночью он непрестанно мечтал о еде: все равно о какой, лишь бы можно было сунуть ее в рот.

XV

За это время Танги успел привыкнуть к смерти. Он видел, как она бродит вокруг бараков с русскими, между новоприбывшими арестантами, возле большой палатки на краю лагеря. Но внезапно он испугался: она уже не бродила вокруг, а поселилась среди заключенных. Каждое утро у дверей бараков громоздились горы трупов. Старую телегу заменил большой грузовик, вроде городских машин для вывозки мусора. Смерть стала неоспоримой реальностью. Бараки охватил панический страх смерти. Каждому не верилось, что он еще жив. Умереть стало самым простым, самым легким делом, но именно его никто не хотел выполнять. На стройке кто-нибудь неожиданно падал и уж больше не поднимался; во время проверки вдруг обрушивалось чье-то тело и оставалось лежать на плацу, во всю длину своего костяка; в бараке заключенный, казалось, только поскользнулся, но, упав, оставался недвижим… И тут началось что-то вроде игры в прятки со смертью. Заключенные избегали разговоров о ней и торопились вынести тела умерших товарищей. В то же время появился особый «цинизм смертников». По ночам заключенные переползали от тюфяка к тюфяку и ощупывали лица товарищей, чтобы удостовериться, живы ли они. Трупы обирали, не давая им остыть. Тащили котелки, ложки, бумаги… Но самое важное было не в том, чтобы стащить кое-какие вещи, а в том, чтобы не поддаваться страху смерти, охватившему всех живых. Люди стали умирать от страха точно так же, как раньше умирали от голода или от болезней: то была эпидемия страха.

Капо и эсэсовцы опьянели от этой смертельной заразы. Они ревностно помогали смерти, стали ее подручными. Они знали, что барак, на три дня лишенный хлеба, даст богатый урожай трупов. И пользовались этим. В лагере начался настоящий террор. Те, кто еще не умер, спрашивали себя: как случилось, что они все еще живы? Это казалось чудом.

Танги тоже заразился этим паническим страхом смерти. Он боялся смотреть на трупы. Когда после поверки приезжал грузовик, чтобы забрать накопившихся за день мертвецов, он ложился на тюфяк и дрожал. Он даже боялся заснуть. При каждом головокружении у него от страха замирало сердце. Он не думал, как прежде: «Я сейчас упаду», а: «Я сейчас умру». Поэтому теперь он не хотел падать. Он отчаянно боролся с этой заразой, которая косила всех без разбора.

Но вот в бараках пронесся невероятный слух. Танги не смел ему поверить. Возле здания администрации строили громадную печь, и заключенные утверждали, будто в ней будут сжигать арестантов — стариков и слабосильных, чтобы освободить место для молодых, которые лучше работают. Но Танги не верил, что это возможно. Он стоял на стороне тех, кто говорил, что в этой печи будут выпекать хлеб: теперь заключенные станут сами печь хлеб для лагеря.

Вскоре все узнали правду: печь предназначалась для сжигания трупов. С этого дня смерть стала для арестантов чем-то еще более чудовищным, как будто сжигание после смерти могло что-то добавить к их мучениям! Заключенные с ужасом смотрели, как струится дым из трубы этой печи. В зависимости от ветра менялось и направление дыма. Случалось, дым стлался по земле и окутывал людей.

Так проходили дни… Танги по-прежнему работал по десять часов в сутки; заключенные все так же копали длинные траншеи. Танги до того ослабел, что на обратном пути двум товарищам приходилось поддерживать его под руки. Он уже не мог поднять лопату, полную земли, и товарищи давали ему работать только киркой. Таким образом, его работа не поддавалась контролю…

После рабочего дня заключенные по-прежнему ходили на бесконечные поверки, которые все затягивались. «Рабочие группы» приходили на плац, таща своих мертвецов.


Когда Танги узнал о существовании камер? Он уже не помнил. Новая партия заключенных оставила половину евреев в «душевых комнатах», а через несколько дней все заключенные узнали, что это за «души». Новость сообщили в отхожем месте, и за один вечер она облетела весь лагерь. В этот вечер все узнали, что смерть победила.

Этой смерти уже никто не мог сопротивляться. Вскоре все смирились перед неожиданными отправками арестантов ночью к «неизвестному месту назначения». Но люди перестали спать. Они лежали, вытянувшись на тюфяках, в полузабытьи, постоянно начеку, чтобы не пришлось вскакивать внезапно, спросонок. Этого они были не в силах вынести.

Около двух часов ночи дверь в барак открывалась. Два эсэсовца становились у входа с винтовками в руках. Староста барака переходил от тюфяка к тюфяку и будил тех, кому следовало выходить. К несчастью, не все умели умирать; часто происходили ужасные сцены… А иные, напротив, уходили спокойно. Они наспех пожимали несколько рук и исчезали во мраке.

Танги знал, что он не сумеет умереть. При малейшем шорохе он подскакивал и садился, трепеща, на своем тюфяке. Даже Гюнтеру не удавалось его успокоить. Танги стал отвратительно вести себя со своим другом. Он уже не мог спокойно разговаривать с ним. Он превратился в дрожащий комок мяса и костей.

Наконец-то капо нашли способ держать в руках заключенных: они укрощали их ужасом. Они с грохотом врывались в барак среди ночи. Заключенные вскакивали со сна.

— Черт побери! Можно подумать, что вы боитесь… Спокойно, мы сейчас устроим перекличку.

Горькие слезы катились у Танги из глаз. Однажды с ним случился настоящий нервный припадок. Он оправился от него только через несколько дней.


Осенью 1943 года из лагерного управления стали просачиваться кое-какие сведения. Заключенные, состоявшие в списках, иногда стороной узнавали, какая их ждет судьба. Если товарищ подходил к одному из них и вежливо спрашивал: «Ты откуда? Женат? У тебя есть семья?» — все понимали, что тому, с кем говорят, уже недолго жить.

Примерно в это же время заключенные испытали первые воздушные бомбардировки. Среди ночи начинали выть сирены. Затем прожектора бросали в небо пучки света. Через несколько секунд над лагерем проносилась волна самолетов. Бараки трещали и качались, словно они вот-вот развалятся. Потом слышались разрывы снарядов противовоздушной обороны. Сначала рев моторов в воздухе казался низким, приглушенным, на обратном пути самолеты летели, как будто освободившись от давящего груза. А вдали на горизонте долго пылали красные языки пламени.

Первую сильную бомбежку Танги пережил в декабре 1943 года. Никогда в жизни он не испытывал подобного ужаса. Он готов был перенести что угодно, только бы не слышать этого убийственного грохота и жуткого свиста… Несколько самолетов было сбито, и они упали со своим грузом недалеко от лагеря; Танги казалось, что земля разверзается у него под ногами. Ему было очень холодно и очень страшно. Невольно он подумал, сколько детей и женщин, как и он, дрожат сейчас от страха, укрывшись в погребах, и, как и он, молятся богам, которым уж больше не верят.

Бомбежка вызвала среди заключенных взрыв безумной радости. Из бараков неслись разные гимны: «Марсельеза», советский гимн, «Интернационал», еврейские молитвы… Заключенные обнимались, угрожающе размахивали кулаками. Некоторые плакали от счастья:

— Это наши! Наши! Они пришли!.. Они здесь!

— Да здравствует свобода!

— Долой фашизм!

— Мы выиграли войну!

Танги сидел на тюфяке возле Гюнтера и спросил у него, правда ли, что они выиграли войну. Гюнтер равнодушно пожал плечами:

— На войне нет ни победителей, ни побежденных: есть только жертвы.

Назавтра все заключенные были наказаны: их на три дня лишили вечернего супа «за разложение морального состояния иностранных вольнонаемных рабочих». После этого грузовик стал дважды в день приезжать за трупами, и печь не переставала дымить.

Постоянные отправки заключенных к «неизвестному месту назначения», налеты капо на бараки и частые бомбежки превратили ночи в сплошной кошмар. Танги все слышал. Он подскакивал на тюфяке от малейшего шума, даже когда ему казалось, что он крепко спит; он ни на минуту не терял связи с внешним миром… Никто не может себе представить, каковы были ночи 1943 года в фашистском лагере, если не испытал этого сам; никто не может понять, если не пережил сам, что чувствует человек, когда староста барака со списком в руке приближается к его тюфяку; никто не знает, что значит ежесекундно ждать смерти. Каждый день может стать «тем самым днем». И все дни превращаются в медленную агонию.

* * *
Они недавно вернулись с работы. Поверка уже закончилась, и заключенные съели свой суп; часовые дремали на сторожевых вышках. Небо побледнело; высокая труба над печью дымила; наступили сумерки… Танги без сил свалился на тюфяк. Он хотел немного вздремнуть, пока Гюнтер и второй товарищ еще не пришли и не заставили его сесть. Он так устал! Понемногу им овладевала полная апатия. Сколько раз Танги хотелось не вставать, махнуть на все рукой. Смерть порой казалась ему тем, чем она и была для многих заключенных, — избавлением. Один Гюнтер мог еще заставить его подниматься каждое утро, но иногда Танги сопротивлялся. Раз даже случилось, что Танги укусил Гюнтера, а тот дал ему пощечину.

Гюнтер вошел в барак и взобрался на нары. У Танги вдруг сжалось сердце. Гюнтер был страшно бледен; так бледен, что лицо его казалось белее заснеженного зимнего неба. На этом мертвенном лице выделялись красные глаза. Молодой человек, наверное, плакал. А ведь Гюнтер никогда не плачет. Танги задрожал. Он не решался задавать вопросы. Горло ему словно стянуло узлом. Он ждал.

Гюнтер взял руку Танги и крепко пожал. Он хотел что-то сказать, но голос его не слушался. Наконец он овладел собой.

— Танги, — начал он, — обещай мне…

— Что?

— Обещай делать героические усилия и, что бы ни случилось, каждый день вставать, ходить на работу и за супом; обещай никогда не оставаться в бараке… Даже если меня здесь не будет, даже если тебе станет невыносимо трудно…

Танги делалось все холодней. Глаза у него затуманились. Он не знал, что сказать. Его охватила безмерная усталость. Мертвящая тяжесть легла на его оцепеневшую душу.

— Обещаешь? — настаивал Гюнтер.

— Да.

— Спасибо. — Гюнтер помолчал. — Я хотел еще дать тебе вот это. Храни его хорошенько. Это все, что у меня есть. Я дарю его тебе, потому что это единственная ценная вещь, которая у меня осталась.

Гюнтер вложил в руку Танги маленький золотой медальон на тоненькой цепочке. Танги долго рассматривал его. Затем он проглотил слюну и огляделся вокруг. За что ему ухватиться? За что? Он не мог поверить, что ребенок может так страдать и остаться живым. Наконец он бросился на шею своему другу. Но что сказать? Что мог он ему сказать? Танги не знал. И в то же время он чувствовал потребность говорить, сказать Гюнтеру хоть что-нибудь…

— Гюнтер… Я люблю тебя… Я люблю тебя больше всего на свете. Я был таким гадким все это время. А ты всегда был таким добрым со мной. Но я любил тебя… Только я так боялся умереть, что не мог совладать с собой. Но я тебя люблю. Я ведь еще ребенок. Но я уже такой старый… И знаю, что… Гюнтер! Зачем война? Зачем люди хотят войны?

— Да кто же хочет войны, Танги? Неужели те простые люди, что ходят по улицам? Те, что ничегошеньки не понимают и приходят в восторг от хлестко написанных газетных статей, которые щекочут им нервы? Кто может хотеть войны? Война — это бедствие. Люди кричат: «Идет война! Идет война!» — совсем как в средние века кричали: «Идет чума! Идет чума!» Никто не хочет войны. Но вот она началась, и все склоняются перед ней. Люди раскаиваются в этом, лишь узнав, что такое война, но тогда уже поздно.


Танги не спал. Гюнтер тоже. Крепко держась за руки, они ловили каждый звук в ночной тиши. Барак затих, погруженный во мрак. Их товарищ по тюфяку спал. Он был так худ, что его тело едва вырисовывалось под одеждой и одеялом. Часы текли медленно и неумолимо. Жизнь замерла. Танги не знал, живет ли он. Он задыхался под бременем своей скорби, слишком тяжелой для него, слишком тяжелой для человека. Он не плакал. Он был оглушен болью и не пытался ни понять, ни говорить. Он просто ждал, как люди ждут прихода поезда. Ночь тянулась долго. В бараке было холодно. Танги сидел на тюфяке, закутавшись в одеяло. Он накрылся с головой. Он дрожал. В жуткой тишине он слышал, что зубы у него лязгают, как стекла в бараке, когда пролетают бомбардировщики. Он слышал также, как арестанты храпят и стонут во сне. Но все эти звуки терялись в необъятном молчании осенней ночи.

В полночь началась тревога. Она длилась минут сорок пять. Заключенные даже не проснулись. Они уже привыкли и к грохоту бомб и к разрывам снарядов ПВО. Сначала барак осветили прожекторы; скрещивая лучи, они искали во мраке добычу. Затем стало светло как днем: самолеты сбросили осветительные ракеты. Издали бомбежка напоминает фейерверк. Это даже красивое зрелище. Танги не шевелился. Он крепче сжал Гюнтеру руку, и тот ответил тем же на этот молчаливый крик отчаяния. Но вот тревога кончилась. Все вновь погрузилось в тишину. Часы таяли минута за минутой; Танги забылся. Вдруг он привскочил со сна. Дверь в барак открылась, и Танги увидел, как из нее высунулись два винтовочных дула. От двери отделились две черные фигуры на черном фоне. Матиас зажег свой фонарик.

Гюнтер не стал его ждать. Он снял с себя одеяло и завернул в него Танги. Затем крепко поцеловал своего друга в лоб и двинулся вперед… Он был смертельно бледен и казался еще выше, чем всегда. Матиас подошел и как будто ничуть не удивился, увидев Гюнтера перед собой. Они пожали друг другу руки.

Другие заключенные тоже вставали. Некоторые бредили в полусне. Танги увидел, как мимо прошел чех и направился к выходу. Кто-то принялся вопить. «Нет, не сегодня! — кричал он. — Не сегодня! Клянусь, завтра я пойду сам! Только не сегодня! Нет!» К нему подошел эсэсовец, и крики прекратились. Дверь снова заперли.

Танги не помнил, как оказался на ногах. Он подошел к окну и прижался носом к покрытому инеем стеклу. То тут, то там появлялись кучки заключенных. Они шли, согнувшись в дугу. Следом за ними шагали солдаты с винтовкой в руке. Они двигались к зданию администрации. Танги узнал высокий силуэт Гюнтера.

— Отдай мне одеяло! Немец оставил его мне! — какой-то заключенный тащил с Танги одеяло, в которое его закутал Гюнтер. Танги не проронил ни слова. Заключенный резко дернул, и медальон, который Танги все еще сжимал в руке, покатился на пол. Заключенный бросился за ним.

— Что это такое?

— Медальон. На память от Гюнтера…

— Значит, он мой. Я его наследник. У меня есть свидетель.

— Он просил меня сохранить его на память о нем. Прошу тебя, ты же знаешь, что он мой… — сказал Танги устало.

— Нет, мой!.. Нет, мой!

Танги вернулся на свой тюфяк. Теперь их осталось на нем всего двое. Занималась заря. Серый свет разливался по бараку. Сирена завыла, возвещая подъем. Громкоговоритель начал передавать первые гимны. Танги вздрогнул и поднялся. Матиас пожал ему руку. Танги поблагодарил. Накопившиеся за ночь мертвецы лежали возле двери. Лагерная печь ожила: тонкая струйка дыма вилась, уходя в небо.

Разбитые иллюзии

I

…Как должно быть, тяжело жить, лишь с тем, что знаешь и помнишь, но утратив то, на что надеялся.

Альбер Камю, «Чума»
Танги, прижавшись лбом к прохладному окну вагона, смотрел, как немецкая земля бежит навстречу поезду. Зрение у него еще не совсем восстановилось, но благодаря специальным очкам он начал уже довольно четко видеть предметы. Он с грустью всматривался в эту опустошенную войной страну. Повсюду развалины, повсюду бездомные люди, которые бежали из русской зоны, таща за собой свой жалкий скарб; повсюду та же безликая, молчаливая толпа, неспособная понять до конца безмерность постигшего ее бедствия. Полуразрушенные вокзалы были забиты беженцами, уходившими от наступающих русских войск. Похожие на скелеты дети протягивали руки бывшим заключенным. Даже когда поезд набирал скорость, они все еще бежали следом. Они кричали: «Кусочек хлеба, пожалуйста!.. Хлеба!.. Хлеба!..» Заключенные давали мало, некоторые осыпали детей бранью.

Танги ничего не говорил. Перед отъездом из Берлина он роздал посылку, выданную ему Красным Крестом. Теперь ему больше ничего не оставалось, как смотреть на эту безграничную нищету, о которой он не мог даже плакать. В душе у него зияла пустота. Его преследовали последние слова Гюнтера: «На войне нет ни победителей, ни побежденных — есть только жертвы».

Он думал о своем друге. В сущности, он только и делал, что думал о нем. Это было сильнее, чем навязчивая идея: с Гюнтером он утратил часть самого себя. Он пытался отвлечься, но не мог. Он вспомнил последние месяцы, проведенные в лагере; долгие дни, прошедшие в борьбе с почти неминуемой смертью; и самые последние дни перед освобождением, когда он уже не вставал с тюфяка, перестав противиться смерти, в то время как пушки грохотали все ближе, возвещая свободу; и чью-то таинственную руку, приносившую ему суп и не давшую умереть; затем несчастный случай, причины которого он так и не узнал, ибо в это время потерял зрение… Он вспомнил безумный восторг освобождения, когда русские солдаты целовали его, сжимая в крепких объятиях, а сам он мог только плакать. Наконец он снова видел волнующую церемонию провозглашения «Вечной памяти». На том самом месте, где раньше стояла газовая камера, Танги, как самый младший в лагере, возложил букет цветов, а заключенные воздали последние почести погибшим товарищам. Затем на том же месте, недавно украшенном цветами, были расстреляны капо по приговору руда, состоявшего из семи бывших заключенных… Все это казалось Танги таким далеким… Теперь он ехал в Париж, он должен был увидеть его во второй раз, а затем в Испанию, где не был уже семь лет. Он покинул Мадрид пятилетним ребенком осенней ночью 1938 года; он снова увидит его жарким летом 1945 года… На сколько лет он постарел?..

Поезд прибыл на французскую границу. Танги смутно различал толпу людей — они кричали и махали флагами и плакатами. Оркестр грянул «Марсельезу». Глаза Танги затуманились. Поезд остановился. Танги встал. Они были уже не в Германии, но еще и не во Франции. Звучная мелодия гимна растрогала Танги. Но вот мэр пограничного французского города начал речь.

Вначале он сказал, как глубоко взволнован, приветствуя заключенных от имени благодарной Франции.

— Вам могло показаться, — продолжал он растроганным голосом, — что Франция забыла о вас… Я должен от имени Франции заявить, что вы всегда были живы в сердцах французов. Сегодня весь народ с волнением приветствует вас и хочет помочь вам забыть перенесенные страдания…

Танги плакал. Грудь его сострясалась от рыданий. Он думал о Гюнтере, о Мише, обо всех, кого уже нет. Кто же вспомнит о них?

Мэр продолжал:

— Мы победили фашизм. Теперь нам предстоит построить новый, лучший и более справедливый мир.

Танги поглядел вокруг. Эти изможденные лица, эти раненые на носилках, эти вернувшиеся полумертвецы — их он называет победителями? И Танги не стал больше слушать мэра.


Они прибыли в Париж утром, на вокзал д’Орсэ. Как только поезд замедлил ход, послышались возгласы, крики «браво», аплодисменты, песни. Дамы из Красного Креста хлопотали вокруг приехавших, называя их «дети мои». Танги вышел из поезда. Он увидел на платформе длинную неподвижную вереницу молчаливых женщин. Они протягивали приехавшим фотографии. Танги прочел: «Поль Леви-Штраус, 46 лет, архитектор», «Жан Марло, 26 лет, адвокат»… Он прошел молча перед каждой из этих женщин, которые таким образом выражали свое отчаяние, не жалуясь. Он вышел из вокзала, не сказав ни слова, в сопровождении представительницы «Общества помощи заключенным». Он думал лишь о том, как отыскать свою бабушку в Мадриде. Перед отъездом ему дали отдохнуть два дня в Париже. Он решил воспользоваться этим, чтобы хорошенько посмотреть Триумфальную арку и Елисейские поля…

* * *
Сотрудник Красного Креста, которому было поручено репатриировать Танги, отвез мальчика в Сан-Себастьян, к некоей госпоже Люсьен, державшей семейный пансион. Госпожа Люсьен, старая изящная дама с седыми волосами и добрыми глазами, встретила Танги ласково. Ему ничего не пришлось рассказывать, она и так поняла, что ему надо многое забыть. Поэтому она сразу оставила его в покое и не задавала вопросов, которые могли бы его смутить или расстроить. Танги был ей благодарен за ее чуткость и доброту. Но некоторые воспоминания были еще слишком свежи в его памяти, и он кое-что рассказал ей. Она внимательно слушала, как он перебирал свои печальные воспоминания, и ни разу не выказала нетерпения.

В первый же вечер Танги вышел погулять. Город ослепил его. Он сверкал огнями фонарей, волшебным светом неоновых ламп. Танги останавливался перед освещенными витринами магазинов, пораженный, что в мире еще существует столько всяких вещей. Он улыбался. Его радовал вид такого количества аппетитной снеди. Он подумал, что теперь наступил мир и все переменится, что наконец и он сможет жить.

Он вышел на набережную Конча. Огни фонарей отражались в воде; луна усеяла море серебристыми блестками; волны ласкали скалы, покрывая их подножия белой пеной. Танги охватил восторг. Он спустился на пляж и пошел по песку. Он смеялся от счастья. Счастье переполнило все его существо, и Танги казалось, что от него можно умереть.

Он постоял, глубоко дыша, и повернул обратно к пансиону. В ночной тишине звук его шагов отдавался эхом за его спиной. В первый раз после освобождения Танги почувствовал себя свободным. И он благословлял Испанию и море.

Госпожа Люсьен поджидала его. Она сидела в гостиной и читала газету. Небольшая лампа разливала мягкий свет, и лицо старой дамы казалось еще приветливей. Она улыбнулась:

— Ну, как ты погулял?

— Очень хорошо. Я пошел вдоль реки, не знаю, как она называется. Вода в ней поднялась из-за морского прилива. С берега на берег перекинуты красивые мосты. Потом я пошел на Кончу. Море было такое красивое…

— Я вижу, ты везде поспел! Скоро ты будешь знать Сан-Себастьян лучше, чем я. Красивый город, правда?

— Очень. Мне он очень понравился… Я видел много магазинов. В них все есть! Ветчина, колбаса, сыр, красивые платья! И везде полно света.

— Да, здесь уже давно нет войны.

Они помолчали, затем госпожа Люсьен показала ему конверт:

— Кстати, у меня есть для тебя новость. Твоя бабушка теперь живет не в Мадриде, а в Барселоне. Значит, ты поедешь в Барселону… к ней. Кажется, это была очень богатая и образованная дама. Знает она, что ты возвращаешься?

— Нет.

— Ну, тогда вот что тебе следует сделать. Отложи на неделю свой отъезд. Красный Крест заплатил мне за тебя. Воспользуйся этим, чтобы познакомиться с Сан-Себастьяном и немножко поправиться. Ты очень неважно выглядишь, поверь.

Танги покраснел и опустил голову.

— Что ты, что ты! Не вздумай огорчаться! — воскликнула госпожа Люсьен. — Ступай-ка ложись. Я помогу тебе раздеться и почитаю перед сном.

Танги улыбнулся. Ему показалось забавным, что госпожа Люсьен хочет уложить его спать. Ему было двенадцать лет; никто никогда его не укладывал. Однако он не противился. Когда он лег, она почитала ему вслух. Но, по правде сказать, он совсем не слушал. Он думал о море.

— Спокойной ночи, мой мальчик. — Она поцеловала его, хотела потушить лампу, но остановилась. — Может, тебе приятнее спать при свете?

Он кивнул и улыбнулся. Она наклонилась над ним и сказала ласково:

— А теперь, молодой человек, надо постараться забыть все, что вы видели плохого. У вас только две заботы: отсыпаться и толстеть. Договорились?

— Договорились.

* * *
Танги опустил стекло и смотрел на госпожу Люсьен, стоявшую на платформе. На ней было серое платье и маленькая черная шляпка. Она казалась взволнованной. Танги прожил у нее неделю. Он ездил в Игельдо, катался на лодке по заливу, гулял в старом порту и даже ходил с ней в кино. Теперь он уезжал. Он отправлялся к бабушке в Барселону. Он написал ей, но не получил ответа. Он попытался улыбнуться и еще раз пожал руку госпоже Люсьен. Паровоз дал гудок.

— Напиши мне!

Танги кивнул головой.

Танги жадно вглядывался в широкие, опаленные солнцем просторы, в необъятные дали, уходившие за горизонт. Он говорил себе: вот она, его родина, земля, где он родился. Он гордился ею. Он смотрел на величественный и суровый пейзаж, и что-то трепетало у него в груди. Танги ехал в вагоне первого класса; он был хорошо одет; на коленях у него лежало несколько газет, но он и не думал их читать. Его переполняла лишь одна чудесная мысль: для него все наконец кончено наступил мир. Теперь он может начать новую жизнь, мирную, счастливую. Он попытался представить себе бабушку, но не мог. Затем, устав от мыслей, он позволил поезду ласково баюкать себя и не старался понять, о чем он думает.


— Здесь живет госпожа де Байос?

Танги стоял перед особняком, на который ему указали прохожие. Он говорил с привратницей, маленькой толстой черноволосой женщиной. Она оказалась весьма болтливой особой.

— Госпожа де Байос? Да ведь она умерла!.. Вот уже три месяца, как ее не стало! Она занимала второй этаж. Этот дом принадлежал ей одной. А теперь его конфисковал профсоюз. Но кто вы такой? Что вы хотите?

Танги пытался улыбнуться. Он сразу почувствовал, что очень устал. У него было лишь одно желание — отдохнуть. Он плохо понимал, что с ним происходит.

— Ничего, — сказал он, — я ничего не хочу.

— Вы ее родственник?

— Внук.

— Тот самый, что попал в лагеря там, у этих французов?

— Да.

— Святая Мария-Магдалина! Бедная госпожа! Как она,наверное, страдает сейчас! Если бы вы знали, сколько она мне говорила о вас! Все кругом постоянно говорили о вас. Только о вас они и твердили… Войдите же на минутку, сударь. Войдите, прошу вас. У меня, правда, тесновато, но вы доставите мне большое удовольствие. Отдохните хоть немножко.

Танги вошел за ней. Он не очень внимательно слушал, что она говорит, но ему было приятно слышать ее голос. Больше всего на свете ему нужно было создать себе иллюзию, будто он не один. Он вошел в привратницкую и сел на стул. Женщина уселась напротив и взяла его за руки.

— Я была привратницей у вашей бабушки в Мадриде… При мне вы и родились. Вы были такой милашка!.. А раньше мой отец служил привратником в особняке вашего дедушки. Он был важной персоной, ваш дед, знаете! Очень важной персоной! Вы можете и вправду сказать, что у вас знатная родня… Ваш дед был самым красивым, самым умным, самым богатым человеком в Мадриде, если хотите знать! А какие балы он задавал! Всякий раз в такой день мой отец получал кругленькую сумму одними чаевыми… У дверей всегда стояли два лакея, а… Вы плачете, сударь? Не может быть! Вы плачете? Великий боже! Чего вы там, наверное, натерпелись, у этих французов! И все по вине вашей матери! Уж эта мне политика! Много ей дала эта политика! Успокойтесь, пожалуйста, а не то и я заплачу. И довелось же мне увидеть вас в таком положении!.. Кто бы мог подумать, великий боже! Ваш дедушка умер бы с горя, если бы только мог предвидеть, что его внук придет плакать к его привратнице!.. Святая Мария Пиларская!

— Не огорчайтесь, — сказал Танги. — Знаете ли вы что-нибудь о моей матери?

— О барышне? Она была здесь проездом в тысяча девятьсот сорок втором году. Перекрасила себе волосы. Затем отправилась с партией французов в Британские страны. Но с тех пор о ней ничего не слыхать. Ни слова! Бедный молодой человек, чем я могу вам помочь?

— Ничем, благодарю вас… Ничем!

Танги с тревогой спрашивал себя, что ему теперь делать. Он оказался чужаком в собственной стране и не знал, куда идти и к кому обратиться. Эта знатная семья, блеск которой превозносила привратница, стала ему совершенно чужой. У него больше не было с ней ничего общего. Он сидел перед этой женщиной, нервно сжимая руки, и думал, что же ему теперь делать.

— На вашем месте я отправилась бы в полицию. Они, конечно, пристроят вас куда-нибудь. Не могут же они бросить вас на улице! Хотите, я пойду с вами?

— Нет, спасибо. Вы очень добры. Прощайте.

— Прощайте, сударь. И бог свидетель, что у меня болит сердце, как подумаю, что все вас покинули и вы остались совсем один на свете!

— Спасибо!..

Он медленно вышел из дома, не оглядываясь назад. Его почти не удивило все, что с ним произошло. Он шел по красивым, широким улицам и думал, что с удовольствием осмотрел бы Барселону. Затем он направился в полицейский участок. Ему пришлось просидеть несколько часов на скамье в приемной. Рядом с ним какой-то старик искал на себе вшей. Когда ему удавалось найти вошь пожирней, он тихонько крякал от удовольствия.

II

Танги прочел: «Дюмосский центральный исправительный дом». Он крепче сжал ручку своего маленького зеленого чемодана. Сопровождавший его полицейский позвонил. Послышалось дребезжание колокольчика. В массивной двери открылся глазок, и за ним появилось бледное лицо.

— Что вам надо?

— Я привел новичка.

— У вас есть сопроводительный ордер?

— Вот он. — Полицейский протянул бумажку.

Дверь отворилась. Перед Танги стоял монах в черном одеянии — маленький, тощий человек с бесцветными глазами. Он грубо выпроводил полицейского и знаком приказал Танги следовать за собой. Танги повиновался и вскоре очутился в маленьком кабинете с окном, выходившим в обширный парк с высокими деревьями. Монах уселся за стол с пишущей машинкой. Танги сказал ему свое имя, фамилию, возраст… имена родителей.

— Ваш последний адрес? — спросил монах.

Танги замялся, затем сказал:

— Сан-Себастьян.

— Сколько времени вы там прожили?

— Неделю.

— А перед тем?

— Концентрационный лагерь в Германии.

Монах поднял на Танги тусклые глаза. Танги почувствовал, что этот человек враждебен ему. Он старался понять, почему.

— Ты еврей? — спросил монах.

— Нет.

— Ты коммунист?

Танги чуть не улыбнулся, но сдержал себя.

— Нет.

— Тогда почему тебя отправили в лагерь?

— …Была война…

Танги не находил, что еще сказать. Он почувствовал отвращение. Ему хотелось, чтоб это скорей кончилось. Он старался понять, что значат все эти вопросы.

— Здесь тебе не Франция, — сказал человек в рясе глухим голосом. — Здесь с такой дрянью, как ты, расправа коротка… Стой прямо! А не то…

Он не закончил фразы. Танги не дрогнул. Он взял свои чемодан и последовал за монахом… Они пересекли парк и поднялись по высокой лестнице. Приют был расположен на холме. Танги шел молча. У него сжималось сердце. Сюда доносился городской шум, но все звуки казались приглушенными, словно во сне.

Они вошли в очень большой квадратный двор без единого дерева. Вокруг тянулись скамьи из андалузского песчаника. Воспитанники сидели на скамьях или стояли кучками и болтали. Все были острижены наголо и одеты в одинаковую форму: брюки цвета хаки и рубашка без ворота. На ногах — парусиновые туфли на веревочной подошве. Монах остановился у входа во двор. Там стояли два крепких парня с палками в руках.

— Вот новичок. Отведите его к парикмахеру. Его надо остричь.

— В какое отделение он поступает?

— Одиннадцатое «Б».

Танги смотрел, как падают короткие пряди его волос. Парикмахер, очень худой подросток с карими глазами, глядел, как загнанный зверек.

— Это ты — немец? — вдруг спросил он.

— Нет, я не немец. Я только приехал из Германии.

— Что в твоем зеленом чемодане?

— Кое-что из одежды, книги.

— Ничего съедобного?

— Есть фрукты, немного хлеба, сгущенное молоко.

— Какие фрукты?

— Бананы, апельсины, несколько мандаринов.

— Чураю шкурки!

— Что?

— Чураю шкурки!

— Что это значит?

— Что я первый зачурал шкурки и ты никому не должен отдавать их, кроме меня. Понимаешь?

— Разве вы едите шкурки?

— Конечно. Они вкусные… В апельсиновых шкурках есть витамин Б, а из мандариновых изготовляют муку… Представляешь, сколько витаминов в мандариновых шкурках!

Наступило молчание. Парикмахер закончил свое дело. Танги встал. Он протянул руку тощему мальчику, остригшему его:

— Меня зовут Танги.

— А меня Антонио Мадерас. Но все называют меня просто «Пе».

— Почему тебя так прозвали?

— У меня «пелипсия».

— Что?

— Такие припадки. Я падаю на землю без сознания, кусаю губы, делаю под себя… Слыхал?

— Да. Эпилепсия… У меня тоже бывали припадки. Да и теперь бывают. Но у меня не эпилепсия…

— Ты, видно, ученый!

Пе смотрел на Танги с восхищением.

— Нет, очень мало.

— А писать умеешь?

— Да.

— А можешь написать мне письмо? К моей сестре. Она в другом исправительном доме и прислала мне письмо. Но я не могу ей ответить.

— Ты не умеешь писать?

— Нет.

— И никто здесь не умеет?

— Кое-кто умеет. Секретарь Красного брата пишет. Но ему надо что-нибудь дать. У меня нет семьи, и я не получаю посылок. Я ничего не могу дать ему, разве только урву из собственного пайка. Но этого я не хочу. Надо есть, иначе умрешь. Особенно если ты болен.

— Я напишу тебе письмо.

— Ты мировой парень!

Пе немного замялся, потом сказал:

— Хочешь быть моим другом?

— Не возражаю.

— Я хочу сказать: хочешь быть со мной в доле?

— Что это значит?

— Все, что я получаю, я делю пополам с тобой, а ты все, что получаешь, делишь пополам со мной.

Танги колебался. Он смотрел на больного мальчика, который принялся раскладывать по местам машинки для стрижки и ножницы.

— Я не получаю посылок. За стрижку «жулики» каждый четверг дают мне что-нибудь поесть. Но никто не хочет быть в доле со мной. В долю входят только «жулики». Сироты ни с кем не бывают в доле. Из чего отдавать половину, если ты ничего не получаешь? Но приятно быть с кем-нибудь в доле: тогда чувствуешь себя не таким одиноким, понимаешь?

— Да. Если хочешь, я буду в доле с тобой.

— И пожмем друг другу руки?

— Идет. — Танги, улыбаясь, пожал ему руку.

— А теперь плюнь на землю и скажи: «Кто первый нарушит договор, тот изменник».

Танги послушался. Глаза его нового друга загорелись странным блеском. Он принялся болтать обо всем без всякого смысла. Наконец он сказал:

— Теперь тебе надо сходить в кладовую. Вытащи еду из чемодана. Я постерегу. Иначе у тебя ее там украдут. Я подожду тебя здесь.

Танги поступил так, как советовал Пе. Вытащив еду из чемодана, он пошел в кладовую. Там он получил форму и вернулся во двор. Пе поджидал его. Они уселись в тенистый уголок и принялись за еду. Пе сначала высасывал из апельсина сок, затем, когда плод стал совсем плоским, сложил его пополам, откусывал и глотал вместе со шкуркой, как бутерброд. Танги не ел кожуры, и Пе забрал у него все шкурки. Они ели молча, не разговаривая. Вокруг них понемногу собирались другие воспитанники. Не говоря ни слова, они протягивали руки.

— Если ты дашь мне сейчас, я отдам тебе в четверг.

Танги взглянул на говорившего. Это был подросток лет пятнадцати, с заострившимися чертами; он казался старше своих лет… Выражение его лица показалось Танги равнодушным, но в нем сквозило презрение.

— Возьми.

Танги протянул ему кусок хлеба. Пе резко схватил его за руку.

— Ничего ему не давай! — сказал Пе. — Он тебе не отдаст. Это сквалыга. Он говорит это всем и никогда ничего не отдает.

— Пускай. Я даю ему не для того, чтоб он мне отдал, а потому, что он голоден.

— Я тоже голоден! — воскликнул кто-то.

— И я!

— Я тоже хочу есть! Я сирота.

— Я из муниципалитета[15]. Никто мне ничего не приносит…

Танги встал. Ему было больно видеть все эти протянутые руки; выражение окружавших его лиц вызывало у него мучительные воспоминания. Он взял оставшуюся еду и пошел от них. Воспитанники следовали за ним, продолжая клянчить:

— Только кусочек!

— Отдай мне шкурки!

— Хоть кусочек шкурки!


Было воскресенье. Танги не заметил бы этого, если бы Пе не сказал ему. Вот почему воспитанники проводили весь день во дворе. Они болтались без дела и все время твердили, что голодны. Они говорили о еде, о свободе… Все воспитанники делились на две категории: присланные сюда муниципалитетом и привезенные из суда. Первые были либо сироты, либо дети преступных родителей; вторые — малолетние правонарушители, отбывавшие здесь срок наказания. Их отпускали через полгода, через год и больше после «исправления». Выйти на свободу они называли «выбить свой шар». Правонарушители и сироты жили вместе и вели одинаковый образ жизни.

Пе показал Танги очень красивого юношу, нежного и хрупкого на вид, который убил своего отца. Танги никак не мог этому поверить. Молодого отцеубийцу звали Фирмен. Ему предстояло просидеть в исправительном доме до совершеннолетия, а затем его должны были отправить в тюрьму. Ему было шестнадцать лет, лицо его освещала трогательная, ангельская улыбка. Невозможно было поверить, что в этом мальчике есть что-то порочное. Танги подошел к нему.

— Скажи, почему мы весь день торчим на дворе? — спросил он, чтобы как-нибудь начать разговор.

Юноша держался в стороне от других и стоял один. Услышав вопрос Танги, он сверкнул глазами.

— Я, кажется, тебя ни о чем не просил?

Танги не находил ответа. Он пробормотал:

— Прости. Я подошел к тебе как друг. Я, право, не хотел тебе надоедать.

— Не хотел?

— Нет.

— Тогда будь другом до конца и катись отсюда к…

Танги стоял в нерешительности, и Фирмен повторил:

— Я же сказал тебе — убирайся прочь!

Танги вернулся к Пе. Ему было грустно. Он хотел просто поговорить с Фирменом. Он не понимал, почему тот его оттолкнул. Потом он решил, что у него, должно быть, глупый вид. У всех новичков обычно глупый вид.

* * *
Жизнь в исправительном доме проходила по свистку брата. Приказам свистка следовало подчиняться беспрекословно и мгновенно. После каждого свистка брат говорил: «Кто станет в ряд последним — два дня без ужина!» Или: «Кто вскочит с кровати последним — три дня без хлеба!» И воспитанники неслись сломя голову, налетая друг на друга. Последние в ряду толкались, отпихивали товарищей локтями. Стоящим в рядах запрещалось разговаривать. Каждый должен был стоять, скрестив руки, на расстоянии метра от переднего и от заднего ряда. Между молчаливыми рядами прохаживались капо, в большинстве юноши, попавшие сюда после суда: разные правонарушители. Братья выбирали самых «твердых», а главное — самых сильных. Ибо капо имели право бить своих товарищей, наказывать их и лишать еды. Воспитанники были в полной власти капо, а те — в полной власти братьев. Капо могли не брить головы, им разрешалось носить прическу.

Наказания были очень разнообразны. Прежде всего воспитанников заставляли есть, стоя на коленях, или на неделю лишали хлеба; другое наказание состояло в том, что их заставляли бегать вокруг двора. Воспитанники называли это «крутить мельницу». Монах и три капо становились по углам двора и заставляли мальчиков бегать, не останавливаясь и делая четкие повороты. Они хлестали бегущего по ногам тонкими ореховыми палками. Затем наказанных лишали права получать посылки: капо отбирали их и поедали продукты. Вот почему капо вечно подстерегали воспитанников и часто наказывали их с единственной целью — захватить полученную ими еду.

* * *
Приют строго охранялся. У всех дверей стояла стража, а стены, отделявшие воспитанников от желанной свободы, были очень высоки. Вдобавок братья изобрели систему «ответственных», превращавшую всякого воспитанника в доносчика: за каждого мальчика отвечали двое его товарищей. Если их подопечный убегал пли пытался сбежать, их жестоко наказывали.

И, несмотря на все предосторожности, некоторым воспитанникам удавалось удрать. Чаще всего их снова ловили. Иногда их задерживала полиция через несколько дней после побега. В таком случае им устраивали «лупку». Вечером братья привязывали беглеца за руки и за ноги во дворе, лицом к стене, а затем избивали ореховыми палками. В притихшем дортуаре воспитанники слышали отчаянные крики тех, кого подвергали такому наказанию. Крики раненого зверя, вперемежку с рыданиями. Порой, если беглец был правонарушителем, завязывались чудовищные перебранки. При каждом новом оскорблении братья все больше зверели. Они били свою жертву по голове, по ногам, по животу. Когда у них ломались палки, они пускали в ход кулаки, ноги… Брат Антонен почти оторвал одному беглецу ухо. Брат Армандо вызвал у одного мальчика кровоизлияние в мозг, и тот чуть не умер.

Танги молчал. Он никому не смел довериться. Он зажмуривал глаза и старался заснуть. Но это было невозможно. Избиения производились во внутреннем дворе, возле самого дортуара, и, лежа на тюфяках, воспитанники слышали хриплое дыхание брата и каждое слово, каждую жалобу его жертвы. Приютские «старики» вели статистику. «Рекорд» побил Красный брат: он как-то дал двести десять ударов.

III

Воспитанники спали на тюфяках, брошенных прямо на пол. По двое на тюфяке. Им выдавали одно одеяло на двоих, и все спали одетые. Ночью тот, кто был посильней, стягивал на себя одеяло с товарища. Танги повезло: его сосед не метался во сне.

Танги спал плохо. Его мозг все время работал, вновь переживая прошлое или обдумывая настоящее. Мальчик, никогда не умевший ненавидеть, теперь ненавидел братьев со всепоглощающей страстью.

Он сам пугался своей ненависти. Он знал, что, если б у него хватило сил, он своими руками задушил бы каждого из этих одетых в рясы людей. Он задушил бы их без всякой жалости.

Танги, конечно, знал, что такое концентрационные лагеря. Но ведь тогда шла война. Убивая пленных, фашисты были верны своей политике. Они были жестокие чудовища, и все. А ведь эти братья каждое утро ходили на исповедь. Они заставляли своих воспитанников присутствовать на богослужении. Они осмеливались толковать им евангелие. Танги ненавидел их гнусное лицемерие. Порой в церкви его охватывало желание выкрикнуть им в лицо все свое презрение. Он думал: «Как они смеют? Как не умрут со стыда?» Но Танги знал, что ничему не следует удивляться. Он довольствовался тем, что никогда не исповедовался, никогда не участвовал в этой лицемерной комедии. Большинство воспитанников исповедовались каждое утро, чтобы быть «на хорошем счету». Некоторые из них даже не были на первом причастии, а кое-кто не знал, был ли он крещен.

Танги снова потерял надежду. В Германии он верил, что мир принесет ему лучшую жизнь. Эта надежда поддерживала его. Теперь он больше не надеялся. Мир наступил, но он принес лишь новые несправедливости. Танги жил как автомат. Никакое чувство не связывало его с жизнью. Все его существо переполняла ненависть, такая глубокая ненависть, что он боялся захлебнуться в ней.

Монахи заставляли воспитанников жить в постоянном страхе перед свистками. По утрам они никогда не будили их в одно и то же время. Напротив, они всегда старались застать их врасплох. Они входили крадучись в дортуар, а затем неожиданно раздавался пронзительный свисток, заставлявший вскакивать дрожащие тела — жалкие комочки, трепещущие от страха.

— Кто войдет в душ последним — на неделю без хлеба и без отдыха!

Воспитанники налетали друг на друга. Порой в общей сумятице кто-нибудь забывал полотенце, но уже не смел вернуться за ним из страха, что его накажут.

Душ был любимой утехой братьев. По первому свистку мальчики сбрасывали одежду в полутемном коридоре, освещенном двумя крошечными окошками. Они ждали голые, скрестив руки на груди. По второму свистку первая партия входила в душевую, а их товарищи дожидались, дрожа со сна на утреннем холоде и щелкая зубами. Затем приходилось стоять под ледяным душем, пока брат не прикажет выходить. Надо было делать вид, что ты намыливаешься. Брат расхаживал взад и вперед с длинным ремешком в руке. В душах не было дверей. Монах неожиданно хлестал то одного, то другого ремешком, оставлявшим синие полосы на мокрой коже. Удары причиняли острую боль, и у воспитанников слезы брызгали из глаз. Братья старались попасть по самым чувствительным местам: по ушам, по икрам. Жертвы вопили от боли, а братья хохотали во всю глотку.

— Ах ты, мокрая курица! А ну, намыливайся хорошенько! Мой уши! (Новый удар ремнем.) Живо! Давай, давай! Мой уши!

Танги бросал на братьев взгляды, полные презрения и ненависти. Как-то Красный брат хлестнул его по уху. Из глаз Танги невольно покатились слезы. Однако он притворился, что ему нипочем. Красный брат ударил его без всякого повода. Просто так, для потехи, и закричал:

— Живо! Живо! Не трать время даром!

Танги не стал двигаться быстрей. Он испытывал тайную радость, делая брату назло. Красный брат был еще молод, он хромал и носил очки. Он едва умел читать и писать. Все эти братья никогда не могли стать священниками, их набирали из самых низших слоев общества, большинство вступало в монашеский орден так же, как определенные слои молодежи шли в отряды эсэсовцев: они не знали, к чему приложить свои животные инстинкты. Танги терпеть не мог Красного брата, и тот отвечал ему тем же.

— Я сказал тебе — пошевеливайся!

Ремешок обвился вокруг колена Танги. Мальчик снова сделал усилие, чтобы не закричать. Он покраснел, затем побледнел, но не дрогнул.

— Ты что, смеешься надо мной?

На Танги посыпались удары. Он выронил кусок мыла. Поскользнувшись на нем, он упал и стукнулся о каменный пол. Он провел по лбу рукой — она была вся в крови. Монах изливал свое бешенство в бессвязных криках:

— Сволочь! Дерьмо! Кусок дерьма! Ты что же, вздумал противиться мне? Я тебе покажу, как делать мне назло! Грязный ублюдок! Коммунист! Большевик! Так ты не веришь в бога, да? Ты строишь из себя умника? Дерьмо!

Красный брат захлебнулся от злости. Танги задыхался. Глаза его застилали слезы. Каждый удар ремня по мокрому телу причинял ему острую боль. Но он не плакал. Напротив, его охватила какая-то болезненная радость. Он наслаждался яростью монаха, он чувствовал себя сильнее его. Он знал, что в глубине души тот его боится. Брат потому его и ненавидит, что боится.

Внезапно Танги от ненависти словно потерял голову. Он встал, весь бледный, с окровавленным лбом, с исхлестанным, покрытым синими рубцами телом и принялся кричать:

— Вам хочется меня убить, да?.. Ну что ж, убейте!.. Что вас удерживает? Ваш Христос? Ваше христианское милосердие? Отвечайте! Вы знаете, что я о вас думаю! Вы знаете и боитесь! Это вы все — дерьмо! Такое дерьмо, что до него мерзко дотронуться!.. Каждое утро вы исповедуетесь… но все вы просто шайка воров и убийц!..

Красный брат, побледнев, отступил. Затем Танги увидел, что он снова приближается. Инстинктивно Танги попытался укрыться. Удары сыпались на него со всех сторон. У него гудело в голове. Он чувствовал, как она тяжелеет. Брат ударил его ногой в поясницу, и Танги потерял сознание.


Он пролежал пять дней в лазарете. Когда он вышел, он еще чувствовал тяжесть в голове и боль во всем теле. Как только Красный брат увидел его, он отвесил ему пару оплеух и приказал бегать по кругу. Танги повиновался. Первые круги дались ему довольно легко; но малу-помалу все начало кружиться у него перед глазами. Его терзал голод; пот катился у него по лицу. Он бежал, крепко сжав губы, стараясь не потерять сознания. Против воли он начинал дрожать всякий раз, как, сделав круг, приближался к брату, стоявшему с палкой в руке. Однако тот ни разу не ударил Танги. Он только приказал ему в наказание целый месяц есть, стоя на коленях; неделю не получать хлеба; перед сном каждый день стоять час на коленях — тоже в течение месяца. С этого дня вся жизнь Танги превратилась в одно сплошное наказание. Но ему все стало безразлично. Конечно, он очень страдал. Но его ненависть все побеждала. Он часто спрашивал себя, зачем он родился и не лучше ли ему покончить с собой. Но он знал, что не в силах на это решиться. И он переносил такое существование, не говоря ни слова. Он не желал ни от кого ни помощи, ни утешения. Он разорвал единственную карточку своей матери, придавая этому поступку символическое значение.

Пе уже давно не был с ним «в доле». На самом деле ему только и надо было, что попользоваться принесенными Танги в первый день продуктами. Но Танги не осуждал Пе — ведь тот был только жалким, несчастным существом, голодным и больным. Танги был даже рад, что отделался от него: ему не хотелось ни с кем разговаривать и дружить. Он желал только одного — чтобы его оставили в покое.

После происшествия в душе капо постоянно подстерегали его, не спускали с него глаз. Танги это знал и старался не давать им повода для наказаний. Он строго подчинялся всем правилам. Он всегда был начеку. Он чувствовал, что ему стараются причинить как можно больше зла, и готов был защищаться, насколько это от него зависело. Но иногда им овладевала усталость. Чаще всего, когда он думал о Гюнтере. Ночью, когда его товарищи спали, Танги, стоя на коленях, вспоминал его доброе лицо. Он припоминал каждый жест, каждое слово человека, которого он так любил. И тогда, отдаваясь своим мыслям, он чувствовал, как безмерная тяжесть опускается ему на душу, и он склонялся под этим невидимым грузом. Борьба казалась ему бесплодной. Он спрашивал себя, почему он не умирает… Гюнтер… В день смерти его друг вложил ему в руки единственную ценную вещь, которая у него осталась; последнюю ночь они провели вместе, дожидаясь смерти, а она все медлила… Какой-то заключенный вырвал у Танги единственную память о друге, которую Танги надеялся сохранить навсегда…

Танги больше не плакал. Никогда он не плакал теперь. Бывали минуты, когда он чувствовал, что тоска сжимает ему горло и теснит грудь; он думал, что вот-вот разрыдается. Но слезы не прорывались наружу. Танги утратил способность плакать, так же как утратил надежду. В сердце у него оставалось место лишь для возмущения и ненависти. Он одинаково ненавидел всех. Он изгнал из памяти даже свою мать, ибо не хотел видеть в ней ничего, кроме враждебности, как и во всех людях, за исключением единственного человека, которого уже не было в живых.

IV

Воспитанники работали в мастерских, расположенных в левом крыле здания. Мастерские принадлежали частным лицам. Эти «хозяева» получали из приюта постоянную и дешевую рабочую силу. Они платили братьям минимальную сумму за каждого человека в день, ибо большинство их питомцев были малолетки. Воспитанники получали за работу лишь пять пезет в неделю «на чай».

Танги работал в полировальной мастерской. Это была самая тяжелая работа. Туда посылали всех беглецов и провинившихся. Мастерская помещалась в подвале. Двадцать воспитанников трудились там под надзором капо и мастера. Им приходилось полировать металлические изделия. Круглые щетки вращались с головокружительной быстротой. От них шел тошнотворный запах, заставлявший учеников поминутно плевать. Всякий, кто проводил много времени в полировальной мастерской, неизбежно заболевал. Они работали с половины девятого утра до половины первого и с трех часов дня до восьми вечера. Им запрещалось разговаривать и отлучаться в уборную. Они не смели прерывать работу.

Танги работал молча. Кончики пальцев у него были обожжены щетками и постепенно накалявшимся металлом. Он повязывал платком голову и рот. Весь долгий день он ни о чем не думал. Он до такой степени ненавидел братьев, что в мастерской чувствовал себя почти счастливым. Тут, по крайней мере, до него никому не было дела, никто ничего от него не требовал, кроме его сил и внимания.

Работа имела для него еще одно важное преимущество: она мешала ему думать. А в этом он нуждался больше всего. Он пьянел от усталости, как другие от вина. Он силился забыть свое короткое прошлое и вытравить из памяти мучительные воспоминания о дорогом человеке. Он никогда ни с кем не разговаривал. Товарищи говорили, что он чудак; другие, менее сообразительные, считали, что он «псих». Танги не обращал ни малейшего внимания на эти пересуды.

Мастер полировальной мастерской был человек добродушный. Звали его Матео. Этот крепко сколоченный здоровяк с квадратной головой и большими черными глазами терпеть не мог монахов и хозяев; вот почему он сочувствовал их воспитанникам. По малейшему поводу он отпускал затрещины капо, которые в его глазах олицетворяли тиранию братьев. Матео был очень силен, и уж если он кого бил, то бил крепко. Он говорил, что все капо — предатели, все братья — скоты, а хозяева — торговцы рабами, и не скрывал своих убеждений. Он называл себя «либералом». Во имя либерализма он с удовольствием уничтожил бы всех попов, если б только имел такую возможность.

Матео любил Танги. Он часто посылал его во двор принести материалы или сдать готовые изделия. Он подмигивал ему и говорил:

— Коли придется подождать, ты подожди!

Таким образом Танги мог передохнуть. Он запирался в уборной и выкуривал папиросу, свернутую из окурков Матео. При этом следовало соблюдать осторожность и хорошенько разгонять дым руками. В такие минуты Танги испытывал ощущение свободы: он сидел один с папиросой в руке на затихшем дворе и прислушивался к отдаленному шуму прессов, полировальных и текстильных машин.

Матео каждое утро приносил с собой завтрак. Он закусывал около половины одиннадцатого. Перед этим он всегда подзывал одного из работавших у него учеников и отдавал ему половину. Матео заставлял его съедать все тут же, у него на глазах. Затем со смехом поворачивался к капо и говорил:

— Ступай доложи теперь брату. Выполняй свою службу! Попробуй, скажи только слово, и я превращу твою рожу в лепешку!

Но Матео отлично знал, что капо не посмеет донести на него. Все воспитанники восхищались Матео.

Хозяином Танги был высокий, сильно надушенный человек с перстнями на пальцах. Он всегда был прекрасно одет и прекрасно выбрит. Он постоянно следил за своими мастерскими, боясь, как бы ученики не увиливали от работы. Но очень редко спускался в полировальную мастерскую: в ней слишком сильно воняло. Когда он там бывал, он чувствовал себя неловко. Он смущенно улыбался воспитанникам, но никто не улыбался ему в ответ. На него просто не обращали внимания. Чтобы придать себе весу, он брал какое-нибудь готовое изделие и делал вид, что внимательно рассматривает его. Все знали, что хозяин трусит в полировальной мастерской. Ученики прозвали его «Жмот».

Как-то утром, когда Танги был на работе, раздался вой сирены. Воспитанники бросились наверх. Мгновенно всех облетела новость: ученик, работавший на прессе, сделал неловкое движение. Изделие застряло в форме, и он попытался вытащить его рукой. Должно быть, от усталости он невольно нажал на педаль. Тяжелый пресс, весом в несколько тонн, всей тяжестью обрушился на руку несчастного мальчика. Рука до локтя осталась под прессом. Из прессовой неслись отчаянные вопли: «Мама!.. Мама!.. А-а-а…»

Сгрудившись во дворе, все ученики из мастерских ждали с напряженными лицами. Подъехала карета скорой помощи. Из нее вышли два санитара в белых халатах. Они вошли в прессовую, и через несколько минут крики стихли. Раненого вынесли среди тяжелого молчания собравшихся. Он лежал на носилках, бледный как смерть, и казалось, заснул. Танги никогда не видел такого бледного лица. Карета тронулась среди гула голосов, дававших объяснения.

Жмот стоял тут же, а возле него — доктор, капо из прессовой, Красный брат и несколько воспитанников. Танги подошел.

— Должно быть, он сделал неверное движение, — говорил Красный брат.

— Конечно, конечно… — повторял Жмот.

— Какой ужас! — подхватил капо.

— Ужасно! Ужасно! — поддержал его брат.

— Конечно, конечно… — твердил Жмот, который, казалось, не хотел понимать, что произошло.

— Он был совсем здоров? — спросил доктор.

— Совершенно здоров. Еще вчера он бегал по двору, — ответил Красный брат.

У Танги сдавило виски. Ему казалось, что голова у него раскалывается; его захлестнула волна стыда и отвращения. Он дрожал от гнева. Зубы у него стучали.

— Неправда! — закричал он. — Это ложь!

Все головы повернулись к нему. Красный брат побагровел. Он буркнул:

— А ты — марш в мастерскую! Не слушайте его… Это коммунист. Он сидел в германском концлагере.

— Что, испугались? — кричал Танги. — Боитесь, что доктор узнает правду? Ну и пусть! А я выложу ему всю правду! Даже если вы меня убьете! Даже если вы разорвете меня на клочки!

Красный брат в ярости повернулся к капо:

— Маноло, уведи этого припадочного в полировальную мастерскую!

Танги резким движением отстранил протянутую к нему руку. Он оттолкнул ее с отвращением:

— Не трогайте меня! Мне противно! Мерзко!

— Дайте ему говорить. У него, видно, есть что сказать.

Это вступился доктор, небольшой лысый человек в очках, с бледным лицом. На нем был изящный серый костюм, в руке он держал кожаный портфель. Его слова ошеломили Красного брата и капо. Вокруг Танги воцарилось молчание. Глаза его были полны слез, грудь бурно вздымалась от волнения.

— Говори… Как тебя зовут?

— Танги.

— Ты будешь говорить правду, только правду?

— Да.

— Ты знаешь, что тебе придется давать показания следователю, если начнется расследование?

— Да.

— И ты не боишься сказать правду?

— Боюсь.

— Тогда почему ты хочешь говорить?

Танги замялся. Как объяснить доктору, что, если ты остался один на свете, тебе уж нечего терять? Как объяснить ему, что, если человек потерял надежду на лучший мир, он обретает мужество говорить правду? Как объяснить, что, если все, во что ты верил, разрушено, ты уже не можешь, даже в тринадцать лет, бояться людей? Танги ответил только:

— Ну, знаете, что до меня… мне уже все равно!

— Ты правонарушитель?

— Нет.

— Почему же ты здесь?

— Сирота.

— Так что ты хочешь сказать?

— Вы ничего не знаете! Он коммунист! — воскликнул Красный брат. — Он наплетет вам всяких небылиц. Нечего его слушать! Он коммунист!

Доктор повернулся к Красному брату:

— Откуда вы знаете, что он коммунист?

— Немцы отправили его в лагерь.

— Сколько же ему было тогда лет?

— Десять или одиннадцать.

— Коммунист в десять лет? — Доктор устремил на брата долгий, пристальный взгляд, в то время как тот бормотал какие-то бессвязные слова.

— …Он не верит в бога, у него нет ничего святого, — выговорил тот наконец.

Доктор глядел на монаха почти с презрением. Он долго молчал, потом спросил:

— Из чего вы это заключаете?

— Он не исповедуется…

— В другом месте он, может быть, и ходил бы на исповедь. — Затем, глядя Танги прямо в глаза, доктор сказал: — Теперь говори.

Танги плакал. После первых минут возмущения в душе у него не осталось ничего, кроме пустоты и усталости. Он сделал над собой усилие и заговорил:

— Его зовут Антонио Фуэнтес Мазос. Ему пятнадцать с половиной лет. Он работал в мастерской пластических материалов. Там работа легче, чем в других мастерских. На прошлой неделе он попытался отправить тайком письмо домой, чтоб рассказать, что голодает и мерзнет. Он просил мать прислать ему теплое одеяло. Я знаю, о чем говорилось в этом письме, потому что Фуэнтес не умеет писать, и я написал это письмо за него. Он собирался передать письмо капо, который прикинулся его другом. Фуэнтес обещал отдавать капо свои чаевые в течение целого месяца. Капо может выходить в город, и он дал слово, что отнесет письмо на почту… А вместо этого он выдал Фуэнтеса. Третьего дня Фуэнтеса жестоко избили. В дортуаре мы считали, сколько он получил ударов: ровно сто десять. Вся спина у него посинела и распухла… Я сам видел ее вчера. Здесь товарищи часто зовут меня на помощь, когда больны: они считают, что я все знаю, потому что я умею читать и писать. Я всегда лечу их фурункулы и раны. Я ухаживал за Фуэнтесом как умел и смазал ему спину оливковым маслом. Фуэнтес жаловался мне, что временами теряет зрение. Но, к несчастью, тут я ничем не мог ему помочь. Два дня ему ничего не давали есть. В наказание его оставили без хлеба. И два дня он только и делал, что стоял на коленях — в дортуаре, в столовой, везде… Красный брат сказал вам, что еще вчера он бегал во дворе. Это правда, по потому, что его заставили «крутить мельницу». Вы знаете, что такое «мельница»? Нет? Так послушайте. Красный брат и капо стали по углам двора и заставили Фуэнтеса бегать по кругу. Они хлестали его по ногам узким ремешком, который здесь называют «живчиком». А вчера Красный брат велел перевести Фуэнтеса из пластической мастерской в прессовую… Остальное вы знаете сами.

Наступило долгое молчание. Танги вытер глаза. Он говорил спокойным, ровным голосом. Он чувствовал, что его ничто не может удержать, даже опасность, которой он подвергает себя. Он знал, что с ним не может случиться ничего хуже того, что он уже испытал; он знал, что очень трудно убить ребенка.

— Благодарю вас… — сказал доктор размеренным голосом. — Я сейчас же осмотрю раненого мальчика и выясню, имеются ли на нем следы насилий, о которых вы говорите. Я прикажу также исследовать ему глаза. К несчастью, вашего показания недостаточно. Нужен второй свидетель, чтобы оно имело законную силу. Вы могли бы найти еще одного очевидца?

Танги колебался. Он мысленно оценивал своих товарищей, одного за другим, и наконец ответил:

— Не думаю. Они слишком запуганы.

— Понимаю. Очень жаль!

— Я буду вторым свидетелем!

Танги обернулся. Это сказал Фирмен, шестнадцатилетний отцеубийца. Он смотрел на Красного брата, презрительно скривив губы.

— Да, все, что сказал Танги, — чистая правда. Но он не сказал вам, что сам наказан на целый месяц. Что он уже неделю сидит без хлеба… Он вам ничего не сказал о себе…

— А я могу подтвердить, что слышал у себя в мастерской, как ребята рассказывали историю маленького Фуэнтеса. Они говорили то же самое, что и этот малый.

Это вступился Матео.

— Ваше показание чрезвычайно важно, сударь. Вас будут считать объективным свидетелем, не связанным с заинтересованными сторонами. Ваше показание чрезвычайно важно, и я вам очень признателен.

— Но всем известно, что этот человек либерал! — запротестовал Красный брат. — Он никогда не бывает в церкви, он не ходит к причастию!

V

Танги не был ни избит, ни наказан. Он сам удивлялся образовавшемуся вокруг него молчанию. Красный брат теперь делал вид, что не замечает его. Жизнь шла своим чередом, как будто ничего не произошло. Фуэнтес вернулся без руки. Его освободили от работы. Он рассказал Танги, что какой-то врач осматривал ему спину и ноги и расспрашивал о происшествии. Танги хотелось знать, чем все это кончится. Он решил, что братья, должно быть, испугались. Но все его вопросы наталкивались на стену молчания. Танги словно не замечали. А он был только рад, что его не замечают; он боялся лишь одного: что наступит день, когда его снова начнут замечать.

Шли дни, недели, месяцы… Работа, церковь, обед, ужин, перемены… Ничто не менялось. Обо всех этих днях, похожих как две капли воды, у Танги сохранилось лишь одно ясное воспоминание чувство голода. В этом маленьком мирке голод был полновластным хозяином. Вечный животный голод! Все свободное время воспитанники говорили о еде, вспоминали разные блюда. Их кормили всего два раза в день. Никогда они не ели ни мяса, ни рыбы, а всегда одно и то же каталонское блюдо, называвшееся «фаринетас», — что-то вроде ячменной похлебки. К обеду они еще получали мандарин и кусок хлеба; к ужину — только кусок хлеба. Но хлеб этот пекли не из пшеничной муки, он был желтый и клейкий. Приходилось все время запивать его водой, иначе он не лез в горло. У братьев была собственная кухня. Они получали три блюда: овощи, рыбу и мясо. Им пекли также разные изделия из теста. Танги иногда видел, как проносили их еду. От одного запаха мяса у него делались спазмы в желудке.

Столовая помещалась в громадном зале. Воспитанники ели на мраморных столах, сидя на скамьях, привинченных к полу. Полагалось протягивать свой котелок вместе с котелком соседа дежурному по кухне капо. Два мальчика несли за ним котел, который здесь называли «купелью». Капо выдавал каждому питомцу по полному черпаку жидкой ячменной каши. Подставлять котелок было своего рода искусством. Капо быстро шел по рядам и наливал кашу одним движением. Надо было умело наклонять котелок и ловко покачивать его, чтобы не упустить ни капли каши. Случалось, что капо нарочно обжигал пальцы тому, кого недолюбливал, и тот выпускал котелок. Капо бил его черпаком по голове и оставлял без еды.

В приюте существовал и «черный рынок». Те, что получали посылки, продавали кое-что из продуктов. Танги всегда покупал у них немного еды на свою субботнюю получку. Как-то раз он купил кусок сыра. Странного сыра с синими прожилками. «Это французский сыр», — сказали ему. Он спрятал его под рубашку, чтобы полакомиться вечером. Он радовался при мысли, что будет есть французский сыр. Ему казалось, что сыр — это свобода.

Вечером он дождался, когда его товарищ по тюфяку заснул, и лишь тогда достал свой сыр. На этот раз Танги не хотелось делить его с кем-нибудь из еще более бедных товарищей. Он медленно ел сыр, чтобы продлить удовольствие. Он был счастлив, что ест французский сыр. Танги съел даже серебряную бумажку, в которой он был завернут. Пе уверял, будто в серебряной бумаге содержится витамин «С». Танги решил, что, в конце концов, и обертка не так уж плоха; все дело в привычке.

По четвергам правонарушители получали посылки. В эти дни Танги брал большой кусок бумаги, делал из него кулек и отправлялся просить у товарищей. Иногда обладатели посылок сердились и всех прогоняли. Но чаще всего они не отказывали Танги, потому что он умел писать и каждый когда-нибудь нуждался в его услугах. К тому же он всегда ухаживал за больными. Кто давал ему кусочек хлеба, кто несколько изюмин или дольку апельсина; но больше всего ему перепадало шкурок. Он привык их есть и даже полюбил. Только шкурки от бананов казались ему немного жесткими: их было трудно глотать…

Те, кто получал посылки, по четвергам отказывались от вечерней каши. Они уступали ее сиротам и тем, кому ничего не присылали. В эти дни Танги поглощал пять-шесть котелков ячменной похлебки. Потом ему всегда становилось плохо. Часто у него начинались рези в животе. Однако у него не хватало духу отказываться от того, что ему предлагали. Он весь покрывался потом, но продолжал есть. Он становился красным, как рак, и раздувался, как шар. Порой ему становилось стыдно за себя. Он думал, что мерзко так набивать себе живот объедками товарищей. Но он уже познал дорогой ценой, что человеческое достоинство в трудном положении мало на что годится и лучше цепляться за жизнь, чего бы это ни стоило.


Еще мучительнее были для Танги перемены. Игры считались обязательными. Воспитанников делили на несколько отрядов. Каждому отряду отводили определенное место для игры. Существовали также «капо по играм». Воспитанников заставляли играть в игру, называвшуюся «чепас». Каждый отряд делился на две партии. На площадке проводили мелом две черты, разделяя ее на два лагеря. Тянули жребий, и одна партия шла в верхний лагерь, а другая — в нижний. Капитан нижнего лагеря кидал мяч капитану верхнего, который, схватив его, бежал в лагерь противника и старался «запятнать» одного из игроков. Игра состояла в том, что игроки одной партии угрожали другим или били мячом, а их противники старались увернуться от ударов. Если бросивший мяч попадал в игрока, тот считался «убитым», если промахивался, то сам выходил из игры.

Во время игры капо пользовались случаем, чтобы свести личные счеты. Они старались попасть своей жертве мячом в лицо или под ложечку. Мячи были жесткие, литые, они били очень больно. Танги без труда увертывался от ударов. Он был очень нервный, подвижной. Но, несмотря на это, он не любил игр и порой бегал со слезами на глазах. За всю часовую перемену братья давали мальчикам всего пять-шесть минут передышки. Это называлось «отдыхом». Тотчас возле уборной выстраивалась длинная очередь — туда запрещалось ходить во время игры. Если в приют случайно приходил какой-нибудь посетитель, воспитанники должны были делать вид, что они увлечены игрой; громко смеяться, бегать быстрей, весело кидать мяч. Танги ненавидел это лицемерие. Он молча смотрел на своих изнемогающих от голода и усталости товарищей, которые смеялись и кричали,притворяясь, что им весело. Он презирал их.

В приюте Танги постиг трудное искусство ненавидеть. Мальчик, которому так хотелось любить, становился замкнутым человеконенавистником. Он старался не разговаривать. Он избегал товарищей и чувствовал себя спокойно только среди грохота полировальных машин, во время отупляющей работы. Здесь он снова обретал себя. Нервы его отдыхали, лицо разглаживалось. Он даже иногда улыбался товарищам по работе. Он был счастлив, когда Матео посылал его за деталями для полировки и он мог запереться в уборной, чтобы выкурить папироску. Он ласково благодарил Матео.

VI

В приюте был праздник. Ждали приезда епископа, который должен был заложить первый камень на постройке нового дортуара. Питомцам выдали новую форму. Перед тем они прошли в душевые, но на этот раз братья никого не избивали. В дортуарах и на дворе царило лихорадочное оживление. Епископа ждали к половине одиннадцатого. По всему дому носился аромат жареного мяса и картошки, от которого у Танги подводило живот. Воспитанников учили, как они должны себя вести: стать в два ряда и, когда между ними пойдет епископ, кричать: «Да здравствует монсиньор!», «Да здравствует папа!» В четверть десятого их уже выстроили во дворе. Они чувствовали себя неловко в новой форме и стояли, скрестив руки и переминаясь. Всех облетела сенсационная новость: на обед им дадут суп и картошку с мясом, а потом еще что-то на сладкое! Воспитанников охватило возбуждение. Стояла давящая, влажная духота. В половине двенадцатого они по-прежнему стояли во дворе, а епископ все не ехал. Все устали торчать на ногах под палящим солнцем.

Наконец, в начале первого, он появился. На дороге, ведущей к приюту, показались три черные машины. Епископ ехал во второй. Воспитанники тотчас принялись кричать: «Да здравствует епископ!», «Да здравствует папа!», «Да здравствует церковь!»…

Его преосвященство был небольшой коренастый человек с красным лицом и мутными, невыразительными глазами. Он с трудом вылез из машины, подхватив свою сутану. Поверх фиолетовых перчаток он носил большой аметистовый перстень. Его руки были под стать всей его фигуре — такие же коротенькие и толстые. Как только он выбрался из машины, он принялся крестить воздух направо и палево. Он старался выступать медленно и величаво. Он снисходительно улыбался воспитанникам, а те кричали и аплодировали пуще прежнего.

Затем братья бросились к нему и освободили его от фиолетовой мантии. Они облачили его в епископские одеяния, водрузили на голову митру и дали в руки жезл. Он стоял не шевелясь, позволяя себя одевать, похожий на манекен. Когда его облачили, он направился к строящемуся зданию и окропил камни святой водой, бормоча латинские молитвы. В заключение он стукнул маленьким молотком по большому камню, и братья зааплодировали. Воспитанники последовали их примеру. Тогда его преосвященство подал знак, что хочет говорить, и наступила тишина.

— Дорогие дети мои! — начал он. — Мы глубоко тронуты той привязанностью, какую вы проявили к пастырю благородного и богатого города Барселоны…

Он произнес длинную речь, восхваляя Барселону и щедрых благодетелей, живущих в этом городе; затем сослался на славное прошлое католической Каталонии, «близкой сердцу господню». В конце концов он добрался до приюта и братьев:

— Эти достойные служители церкви заботятся о телах и душах ваших. Они создают из вас людей, иногда даже… вопреки вам самим. Конечно, порой им случается и ударить. Конечно, подчас вы жалуетесь… Но разве металл не жаловался бы, если бы мог, когда кузнец бьет его молотом; и, однако, как гордо выглядит он, когда становится произведением искусства! То же происходит и с вами, дети мои…


Танги слушал среди всеобщего молчания. Он спрашивал себя: не насмехается ли прелат? Но епископ, казалось, говорил совершенно серьезно. Танги почувствовал отвращение.

Войдя в столовую, воспитанники были потрясены, увидев на столах фарфоровые тарелки; в каждой лежало по куску хлеба, апельсину и мандарину. На всех столах высилось по два кувшина с красным вином. Все уселись и зааплодировали поварам, которые внесли два больших котла: в одном был суп, в другом — картошка с мясом. Танги не верил своим глазам, не верил своему рту. Он съел свой апельсин вместе с кожурой, а теперь ему еще дадут мяса! Он невольно потирал руки.

Епископ ненадолго появился в столовой. Он попробовал еду из котлов и в восторге воздел руки к небу, как бы говоря: «До чего вкусно!» Воспитанники зааплодировали ему. Его преосвященство окружали какие-то изящно одетые господа, которые без конца расточали улыбки. Танги подумал про себя, что, право, вокруг этого не стоило разводить столько церемоний! Но он не хотел поддаваться дурному настроению и не стал размышлять на эту тему.


— Какая мерзость!

Фирмен никогда не заговаривал с Танги со времени их первой злополучной встречи, и Танги удивился, почему тот вдруг обратился к нему.

— Меня просто тошнит. Ты видел его толстое брюхо и перстни на пальцах? И это ученик Христа! Во всяком случае, Христос неплохо кормит своего помощника!

— И нас тоже. Благодаря епископу нас накормили мясом. Вот уже три года, как я здесь, а вижу мясо в первый раз!

Танги не хотел делиться своими мыслями. Он давно научился не доверять никому и ничему. Он был всегда настороже.

— Я предпочел бы есть одну ячменную кашу, лишь бы не видеть этой комедии. Ты что, не понимаешь, что он издевался над нами?

— Почему?

— «Почему, почему»! А его анекдот с металлом, который любит, чтоб его ковали! И ты способен проглотить такую пилюлю? Что до меня, то она не лезет мне в глотку! Меня от нее тошнит, как и от его жирного брюха! Он знает, что здесь творится. Не всё, конечно, но главное знает. И, должно быть, одобряет… Ну уж дудки! Ты понимаешь?

— Да.

— И это все, что ты думаешь?

— Нет.

Наступило молчание. Фирмен стоял, прислонившись к стене. Все воспитанники расположились у этой стены, греясь на солнце. Кое-кто жевал; большинство уселись на землю и дремали. Танги искоса следил за Фирменом. Юноша чертил ногой полосы на пыльной земле.

— Я собираюсь смотаться, — сказал он, понизив голос.

Сердце у Танги замерло. Он уже давно лелеял эту безумную мысль.

— Они тебя поймают.

— Стоит рискнуть. Кто не рискует, тот ничего не добьется.

— Удрать отсюда, может, и удастся, но что делать дальше? Они тебя наверняка изловят.

— Может быть. Но, если я пробуду хоть три месяца на свободе, они мои!

— А после ты получишь лупку.

— Ну, знаешь… Я тут немало натерпелся. Мне уже все нипочем.

Танги еще не решался открыться ему. Однако он чувствовал, что Фирмен такой человек, которому можно довериться. Он начал:

— А хорошо бы оказаться на свободе!

— Тебя прислали из муниципалитета? — спросил Фирмен.

— Да.

— Тебе долго ждать. Пока не исполнится двадцать один год.

— Знаю.

— А сколько тебе лет?

— Шестнадцать.

— Ну что ж, осталось всего пять!

— Это очень много.

— Как на чей взгляд!

Когда Танги слышал крики избиваемых товарищей, он дрожал от страха. И все же теперь он знал, что ему надо бежать отсюда, хотя еще и не решил, как это осуществить. Он посмотрел на красивое, точеное лицо Фирмена. У него были большие зеленые глаза, опушенные длинными ресницами, прямой тонкий нос, полные красные губы. Когда он улыбался, между ними блестел ровный ряд белых зубов. Красивое лицо высокого, стройного юноши казалось немного женственным, но Фирмен отличался на редкость твердым характером.

— Правда, что ты убил отца?

— Да.

— Почему?

— Он был жалкий тип… Вечно он хныкал. Стоило ему напиться, как он шел ко мне и начинал приставать: «Фирмен, мальчик мой… Ты мое утешение, моя единственная опора! Дай мне немного денег! Хоть немножко!» Под конец мне это осточертело!

Танги опустил глаза. На него нахлынула грусть. Он пытался стряхнуть ее, но не мог. Он спросил:

— Ты давно здесь?

— Три года.

— А что ты делал до… этого случая?

— Да что придется… болтался на улице. Всякое бывало…

— А дома ты много зарабатывал?

— Когда как. Порой бывало нелегко. А в иной вечор удавалось хорошо подработать. Но я один добывал деньги в семье. Так что на всех выходило не густо…

— Почему ты не захотел говорить со мной в первый день?

— Тебя прислали из муниципалитета. Почти все их питомцы — подлецы. Все они рано или поздно становятся фискалами. К тому же у тебя были продукты. Я не хочу, чтобы думали, будто я дружу с кем-нибудь потому, что у него есть продукты. Здесь это в ходу. Ты знаешь Пе? Он подъезжает к каждому новичку. Входит с ним в долю, помогает слопать все, что тот принес, а потом поминай как звали!

— А теперь почему ты заговорил со мной?

— Ты не получаешь посылок. И потом, ты мужчина.

Никакая похвала не могла так тронуть Танги. Он покраснел от удовольствия. Он собирался задать Фирмену еще вопрос, как кто-то позвал его. Танги очень удивился, услышав, что к нему пришел какой-то посетитель. Он отправился в приемную, недоумевая, кто бы это мог быть. Перед ним оказался доктор, которому он рассказал историю Фуэнтеса. Они поздоровались. Танги сел. Доктор заговорил:

— Я решил повидать вас. Вы проявили большое мужество в тот день, когда произошел несчастный случай, стоивший руки вашему товарищу. Благодаря вам мне удалось установить виновников… Но, к сожалению, дело замяли. Я получил официальное указание… Поверьте, я глубоко сожалею!

Танги слабо улыбнулся и сказал:

— Понимаю.

— Вот что я еще хотел сказать: вам здесь не место. Если у вас будет какая-нибудь возможность попасть в Мадрид, сходите в «Общество охраны малолетних». У них есть хорошие приюты, где вы могли бы учиться. Я думаю, что вам полезно иметь с собой рекомендательное письмо. Вот оно. Я пишу своей старой приятельнице, она секретарь этого общества и поможет вам.

Танги пожал руку маленькому человечку и взял письмо.

— Благодарю вас.

— Не за что. Знаете, когда приходишь сюда, чувствуешь себя в чем-то виноватым. Я говорю с вами откровенно… Вам необходимо уйти отсюда.

— Я попытаюсь.

— Желаю вам удачи. Если вы доберетесь до Мадрида, я знаю, что вы попадете в хорошие руки… Вы много пережили, правда?

Танги медлил с ответом.

— Кое-что…

— Да, я вижу. До свидания. И еще раз желаю вам удачи.

Танги вернулся во двор. Он думал: не может быть, чтобы разговор с Фирменом и посещение доктора оказались простым совпадением. Ему хотелось видеть в этом волю «провидения», но он не любил этого слова, ибо братья постоянно склоняли его на все лады. Он направился к Фирмену, стоявшему на том же месте.

— Фирмен!

— Что?

— Хочешь удрать вместе со мной?

— Согласен. Но как это ты надумал?

Танги рассказал ему о посещении доктора. Затем спросил:

— Есть у тебя план?

— Да.

— Какой? И когда?

— Сегодня вечером. Надо воспользоваться приездом епископа. Капо бродят полупьяные, они вылакали все вино. Нельзя упускать такой редкий случай! Теперь слушай…

Фирмен говорил тихим голосом. Он не смотрел на Танги и еле шевелил губами:

— У тебя часто бывают нервные припадки, правда?

— Да.

— Что они делают с тобой в таких случаях?

— Относят в лазарет.

— Ты можешь разыграть такой припадок? Братья пойдут на удочку. Они привыкли к твоим припадкам и не догадаются, что ты притворился.

— Так.

— Ты упадешь возле Пе и меня. Мы возьмем тебя под мышки и за ноги. Уж я устрою так, чтоб тебя взял именно он. Пе у братьев доверенное лицо, и капо прикажет ему отнести тебя в лазарет. Когда мы пойдем через парк, я скажу, что устал, и мы положим тебя на землю. Тут я вытащу нож и пригрожу Пе. Мы привяжем его к дереву и оставим в парке. А затем… перелезем через стену.

— Хорошо. Но что ты будешь делать, если капо прикажет отнести меня в лазарет не тебе, а кому-нибудь другому?

— Ты отделаешься ложным припадком, и нам придется ждать другого случая. Но я думаю, что все пройдет гладко.

— Согласен. А где же Пе?

— Он в самом конце стены. Переваривает свой обед.

— Ладно. Пойду к нему.

— Нет, дай мне подойти туда первому.

Сердце Танги безумно колотилось. Он смотрел, как Фирмен медленно приближается к Пе. Затем, переждав несколько минут, отправился за ним. Подойдя к Фирмену, он бросился на землю. Он стукнулся о камень и ушиб себе спину. Потом услышал, как Фирмен закричал:

— Танги упал! Помоги мне, Пе!

Танги почувствовал, как его подхватили под мышки и за ноги. Тот, кто держал ноги, чуть не выпустил их. Затем они пошли, и Танги понял, что его несут к выходу со двора. Вдруг они остановились.

— Это еще что? — послышался голос.

— Немец упал. У него припадок.

— Опять! Тащите его в лазарет! Хоть бы подох наконец! Вечно болеет!

Танги было страшно. Он не открывал глаз. Он думал: что будет, если Пе поднимет крик или кто-нибудь из монахов увидит их в окно?

— Погоди, дай отдохнуть! Я устал. Положим его на землю…

Танги открыл глаза. Фирмен держал нож у горла Пе. Танги вскочил на ноги.

— На́, держи веревку! Завяжи ему руки за спиной… Вот так. Готово!

— Что вы хотите делать? Вы меня не убьете?.. Уж не думаете ли вы удрать?.. Тогда меня накажут!.. Ведь я болен!.. Вы не имеете права так поступать со мной!

— Заткнись!

— Готово, Фирмен?

— Погоди. Как бы он не вздумал кричать…

Фирмен вытащил из кармана какой-то резиновый шар и засунул Пе в рот, говоря:

— Очень жаль, старина. Потерпи, ничего не поделаешь!

Танги бросился бежать, Фирмен — за ним. С его помощью Танги взобрался на стену, взглянул вниз и испугался:

— Не могу, Фирмен. Я боюсь…

— Прыгай!

— Нет, не могу. Я сломаю ногу. Мне страшно!

— Прыгай на цыпочки и подскакивай вверх, как мяч. Ну, живо! Прыгай первым!

Танги зажмурил глаза и соскочил. Он очень ушибся. Быстро ощупав ноги, он убедился, что они целы. Фирмен спрыгнул за ним. Вечерело. Улица была пустынна. Друзья бросились бежать во всю прыть, словно вся полиция Испании гналась за ними по пятам. Наконец они задохнулись. Танги жадно вдыхал первые глотки «воздуха свободы». Слезы выступили у него на глазах. Он улыбался, плакал и смеялся разом. Они пересекли широкую улицу. Проехал трамвай. На подножках висели гроздья людей. Воздух был свеж, пахло йодом и жареной картошкой.

VII

Они вышли из города по одной из дорог, ведущих в Тибидабо. Они задыхались. Каждый раз, как им встречался человек в форме, они прятались. Затем снова неслись вперед как безумные. Они не разговаривали, задерживаясь лишь на миг, чтобы передохнуть, и бежали рядом, почти в ногу. Они были уже за городом, среди пышных садов, засаженных фруктовыми деревьями. Наступили сумерки. Небо еще чуть светлело, а на землю уже спустилась ночная тень. Наконец они замедлили шаг…

— Сейчас наши, должно быть, на вечерне, — сказал Фирмен.

— Да. Нас уже, конечно, разыскивают. Пе, наверное, получит здоровую лупку.

— Ему это не повредит. Он доносчик. Пусть знает, к чему это приводит.

Танги проголодался. Он посматривал по сторонам. В полях еще работало много крестьян в широкополых соломенных шляпах и черных штанах из рубчатого бархата; они нагружали тележки фруктами.

— Как бы нам раздобыть чего-нибудь поесть? — спросил Танги.

— Я и сам об этом думал. Придется подойти к какому-нибудь крестьянину и попросить у него фруктов.

— Я не решусь. Мне стыдно.

— Стыдно? А подохнуть с голоду тебе не стыдно? Ладно, посиди здесь на обочине и подожди меня. Если увидишь патруль, беги в поле и прячься.

Танги послушался. Он уселся на краю дороги, в тени платана. Мимо беззвучно проезжали машины с зажженными фарами. Воздух был нежен, как шелковая ткань. В нем плавали тяжелые ароматы земли. Вдали звучали голоса и улетали в небо… Все было проникнуто величавым покоем. Танги твердил про себя: «Я свободен… свободен… свободен!» И слезы счастья застилали ему глаза. Он с волнением смотрел, как вместе с темнотой мир нисходит на землю… Ему хотелось молиться, но кому? Не бог освободил его, а Фирмен. Но Фирмен совсем не похож на бога!

Танги ждал очень долго. Он даже начал подумывать, не бросил ли его Фирмен. Но тотчас сказал себе, что Фирмен мужчина, а мужчина — хозяин своему слову. Его друг сказал, что вернется, значит, надо ждать. Прошло еще несколько минут, и появился Фирмен. Рубаха его вздулась пузырем, на губах играла улыбка.

— Как дела? — спросил Танги.

— Я помог ему нагрузить тележку. Он дал мне хлеба, яблок, коробку сардин, пол-литра красного вина и двадцать пять пезет.

— Почему так много?

— Я сказал, что меня ждет больной братишка.

— И он поверил?

— А почему бы и нет? К тому же это почти правда. Ты совсем болен… от голода!

Они расхохотались. Затем двинулись дальше. Они прошли всего пять километров, но можно было подумать, что отдалились от города на пятьдесят или шестьдесят, так было тихо кругом. Они съели яблоки на ходу. Они пели, прыгали, чуть ли не плясали, такая их охватила пьянящая радость…

— Если бы Пе увидел эти яблочные огрызки, он так и бросился бы на них! — сказал Фирмен смеясь.

— Бедняга! — воскликнул Танги. — Как ты думаешь, Красный брат здорово отлупил его?

— Еще бы! Он всыпал ему все удары, которые хотел бы влепить нам.

— Почему ты говоришь об этом с такой радостью, Фирмен? Ведь Пе больной мальчик…

— Ну и что? Он болен не по моей вине. Это доносчик, стукач. Он вечно лижет пятки братьям и при этом угодливо улыбается. Можно быть несчастным, но никто не смеет быть подхалимом.

Они дошли до перекрестка, на котором стоял столб с надписью: «До берега моря 300 метров».

— Это нам и нужно! — воскликнул Фирмен. — На дороге мы можем наскочить на патруль. Лучше провести ночь на берегу.


Стемнело. Под ярко сиявшей луной песок блестел, как старое золото; луна прочертила на море блестящую дорожку, как будто убегавшую в далекую, волшебную страну. На землю спустился покой. Все замерло в необычайной тишине, которую нарушал лишь равномерный рокот волн, разбивавшихся о прибрежные скалы. На берегу мерцали огоньки; чайки с криком улетали вдаль. С моря подул ветерок, и сосны вздохнули, качнув мохнатыми ветвями.

Друзья молча шли по песку. Танги хотелось опуститься на колени и поцеловать мокрую полоску, оставленную морем у его ног. Он был так взволнован, что слышал, как бьется его сердце. Фирмен тоже был взволнован. Он шел, устремив вдаль задумчивый взгляд. Грудь его распрямилась. Мальчики посмотрели друг на друга и улыбнулись. Танги взял Фирмена за руку:

— Красиво, правда?

— Очень.

— Вот что такое свобода: когда ты можешь смотреть на море.

Они снова замолчали. Фирмен сделал знак, чтобы Танги следовал за ним. Они стали карабкаться на скалы, которые круто обрывались в воду. Затем остановились возле пещеры. В ней валялись пустые бутылки и обрывки газет. Друзья уселись на землю и поели хлеба с сардинами. Под ними серебряные волны налетали на темную гору. Две могущественные силы сошлись в гордом поединке. Над ними мерцали звезды. Вокруг дремала затихшая земля.

Они долго не могли заснуть. Танги рассказал Фирмену о своем детстве. Он говорил о матери; обо всем, во что он верил: о мире, счастье, домашнем очаге, товарищах, собаках. Фирмен молча слушал его. Наконец он спросил:

— Ты думаешь, что твоя мать жива?

— Да.

— Почему ты так думаешь?

— Потому что там, куда она поехала, ей ничего не грозило.

— Что ты будешь делать, если ее найдешь?

Танги задумался. Потом сказал, пожав плечами:

— Не знаю… Я много пережил, понимаешь?

— Понимаю. Меня мать очень любила… Она была женщина простая, но настоящая мать. Только мать!.. Она восхищалась мной. Никогда ни о чем не расспрашивала. Она была очень простая, очень забитая женщина, понимаешь?

— Да.

— Одевалась всегда в черное, никогда не красилась; она жила только для нас. Отец, когда напивался, бил ее. Раз я схватил железный прут и пригрозил ему. Мать закричала: «Фирмен, не вздумай его убить! Ведь ты не станешь убийцей? Нет, нет, не трогай его! Он такой несчастный!» Моя мать была святая, настоящая святая. Она жила только для нас. Она умерла в больнице от рака. Вот ее последние слова: «Фирмен, будь добрым с отцом! Он так одинок!..»

Фирмен замолчал. Он рассматривал свои руки, словно еще видел на них пятна крови убитого отца. Затем он заговорил очень тихим и каким-то глухим голосом:

— Если б она видела меня сейчас!.. И все, что ждет меня впереди!.. Из исправительного дома в исправительный дом, потом в тюрьму… А ведь она всегда говорила: «Мой Фирмен хороший, очень хороший… У него доброе сердце!»

— А кто сказал, что у тебя злое сердце?

— Судьи. Они даже удивлялись, что «у меня нет никаких добрых чувств и что я совсем погряз в пороке».

Танги помолчал. Он колебался, затем сказал:

— Я обожал свою мать. Она была такая красивая, такая умная!.. Я никогда не забуду вечера, когда она отправилась в казино. Она была в черном вечернем платье. Я уже лежал в постели и смотрел, как она собирается. Я попросил ее повернуться ко мне и сказал: «Ты такая красавица, словно фея!» Мне больно думать, что целых семь лет она жила, разговаривала, смеялась или танцевала — и это в то время, как я сидел в лагере в Германии, а потом здесь, у братьев!.. А я так любил ее!.. Я думаю, что она меня уже забыла… Быть может, не совсем, но, наверное, уже примирилась, наладила свою жизнь и привыкла. Может, она думает, что я умер.

— Возможно, она и не виновата. Она, должно быть, думает о тебе. Как знать?

— Думать — этого мало. Когда она оставила меня в Марселе… Скажи, твоя мать могла бы тебя оставить?

— Никогда!

— Вот видишь, я так и знал. Дело в том, что моя мать любила Человечество, Братство, Свободу… Поэтому она не могла много заботиться о своих близких.

— А твой отец?

— Ну, отец… Его я очень плохо помню! Он бросил нас вскоре после моего рождения. Он вроде твоего. Жалкий тип… Однако он не пил. Он только и делал, что гонялся за богатой невестой, высоким положением пли выгодным делом. Я думаю, он был не злым… не очень злым, я хочу сказать. Но он был трусом.

Они снова замолчали. Волны по-прежнему разбивались о скалы. Луна поднималась все выше. Ветерок стих. Огни города все так же дрожали вдали.

— Должно быть, очень тяжело сомневаться в собственной матери, — проговорил Фирмен, словно думая вслух.

— Да. Тогда не знаешь, кому и во что верить.

Наконец они заснули. Море баюкало их первый сон свободных людей.

* * *
Наутро они снова двинулись в путь. Они шли, не останавливаясь, до обеда. Стоял ясный, солнечный день. Все радовалось вокруг. Они смеялись, вспоминая разные случаи из жизни в приюте. Их подвез шофер грузовика и высадил в Ситжесе. Шофер оказался славным парнем и тоже терпеть не мог попов. Дорогой они шутили и смеялись. На прощанье он дал им сигарет.

Ситжес был маленький модный курорт. На его узких беленьких улочках толпились полуодетые купальщики. Фирмен зашел в лавку и купил еды, чтобы позавтракать на пляже. Они отошли от города и выкупались на пустынном берегу. Ночь они снова провели у моря.

На третий день после побега Фирмен вернулся с Танги в Ситжес и привел его на вокзал. Они долго сидели в ожидании. Танги не знал, зачем они сюда пришли. Однако он ничего не спрашивал. Он предоставил Фирмену распоряжаться.

Около полудня перед ними остановился товарный поезд. Тогда Фирмен повернулся к Танги:

— Послушай, дружище, теперь ты влезешь в этот поезд и отправишься в Мадрид. Ты должен добраться до Мадрида. Я знаю, нам тяжело расставаться, но полиция скорее поймает нас, если мы будем бродить вдвоем. Я убийца, и мои приметы разосланы во все полицейские участки. А ты можешь скрыться.

У Танги перехватило дыхание. Он сделал нервное движение:

— Не сейчас, Фирмен! Не будем расставаться сейчас! Завтра, если хочешь. Мы так счастливы… Только не сейчас! Я боюсь остаться один…

— Нет. Это надо сделать сейчас. Иначе мы никогда не сможем. Сейчас самое время.

— Я не могу. Меня заберет полиция.

— Никто тебя не заберет.

— Я не умею путешествовать тайком.

— Ты должен научиться. Залезай в эту будку на товарной платформе. Забейся в угол и сиди не двигаясь. Сидеть придется долго, но тебе нечего бояться. Смотри, на вагоне написано мелом «Мадрид». Это прямой поезд.

Раздался звонок перед отправлением. Фирмен встал.

— Ну же, влезай!

— Нет!.. Лучше завтра.

— Сейчас же!

Фирмен толкнул Танги, и тот залез в будку. В ней было очень тесно. Танги не мог лечь. Он уселся на пол. В горле у него застрял комок. У него ныло сердце, потому что он снова остался один. Он подумал, что такова его судьба — всегда оставаться одному, всегда терять тех, кого он любит. По спине у него пробежал холодок. Поезд тронулся. Танги опустил голову на колени. Он не плакал. Он чувствовал в душе безмерную пустоту. У него ныло сердце и за Фирмена. Он говорил себе, что Фирмен тоже очень одинок и что он достоин любви. Потом он не стал больше думать ни о чем. Ему было жарко в этом тесном и душном убежище.

Поезд катился без остановок весь день. Стало темнеть, и Танги заснул. Он проснулся среди ночи и почувствовал, что поезд стоит. Поднявшись на ноги, он огляделся вокруг. Поезд остановился на маленькой заброшенной станции. Часовой сидел, завернувшись в плащ, на скамье и курил папиросу. Часы показывали десять минут пятого. Между вагонами сновали железнодорожники с фонарями. Ночь стояла холодная, воздух был изумительно чист и напоен ароматами.

Танги уселся на прежнее место и снова заснул. Когда он проснулся, поезд все еще стоял. Танги недоумевал: может, он дальше не пойдет? Мальчик выглянул — поезд стоял у той же станции. Танги не знал, где они находятся, от него не было видно названия местечка. Часы показывали десять минут седьмого. Танги снова уселся. Через несколько минут он почувствовал легкий толчок, и поезд снова двинулся в путь. Танги с облегчением вздохнул. Он был доволен. Он подумал, что жизнь все же хороша и не все в ней так скверно, как кажется. Небо на востоке алело. Легкий туман стлался по земле. Восход был изумительно красив, воздух понемногу теплел.

VIII

Танги приехал в Мадрид рано утром. С вокзала д’Аточа ему удалось проскользнуть незаметно. Большой город ослепил его. Он любовался красивыми зданиями с бронзовыми конями на портиках; широкими аллеями, обсаженными тенистыми деревьями; длинными, прямыми улицами. Уличное движение было очень оживленным, и Танги приходилось остерегаться, чтобы его не раздавили. Он двинулся по Пасео де Прадо, вышел на улицу Алькала и дошел почти до парка Ретиро. Тут он остановился возле пруда. Его радовала мысль, что он родился в этом красивом городе. Обитатели Мадрида казались ему приветливыми. Танги решил, что они держатся и разговаривают, как настоящие столичные жители.

Прохожие оглядывались на него. Несколько человек, взглянув ему в лицо, рассмеялись. Танги недоумевал, чему они смеются. Он заметил автоматические весы и подошел, чтобы посмотреть на себя в зеркало. Волосы у него были всклокочены, а все лицо измазано сажей. Тогда он отыскал небольшой фонтан между деревьями и умылся. Теперь он успокоился: он может снова бродить среди людей.

Он решил посмотреть дом, в котором родился. Пройдя по улице Веласкеса, а затем по улице Гойя, он остановился перед небольшим особняком с фасадом во французском стиле и улыбнулся. Ему казалось забавным, что он внук человека, жившего в этом доме и владевшего громадными поместьями и множеством домов по всей Испании. Потом он пожал плечами и двинулся дальше. Прежде чем отправиться в «Общество охраны малолетних», ему хотелось немножко посмотреть свой родной город. Он вновь поднялся по улице Алькала, прошел через Пуэрта дель Соль, спустился на Гран Виа и двинулся вдоль Кастельяна. Он был восхищен. С теплым чувством разглядывал он все, что его окружало. На улицах было очень людно, и он радовался, что кругом теснится такой привлекательный народ. Но в конце концов он очень устал и решил отыскать ту, к которой он привез рекомендательное письмо.


Это оказалась очень высокая, худощавая женщина с седыми волосами, одетая в черный костюм мужского покроя. Небольшие быстрые черные глаза оживляли ее бледное, ненакрашенное лицо. На шее у нее висел золотой медальон — единственное ее украшение. Она прочла письмо и снова перечитала его, после чего принялась внимательно разглядывать Танги, по-видимому обдумывая то, что было написано в письме. Затем она стала расспрашивать его, а Танги отвечал ей очень осторожно, потому что она часто задавала те же вопросы, но в ином порядке, а у него было кое-что, о чем он не хотел рассказывать. Наконец она спросила его, верит ли он в бога. Тут Танги не знал, что отвечать. Дело в том, что он и сам не знал, верит ли он в бога или нет. Он был к нему совершенно равнодушен и не понимал, на что он ему нужен. В заключение женщина сказала Танги, что пошлет его к святому человеку, поистине святому. Танги обрадовался, что она согласилась заняться им.

В тот же вечер он уже оказался в поезде, едущем в Андалузию. С ним в купе сидело еще несколько мальчиков; они смеялись и, по-видимому, были счастливы. Их сопровождал человек лет сорока, который казался очень добрым.

Танги глубоко вздохнул. Он уже привык, что его вечно швыряло туда-сюда… Он был почти доволен. Но тут он подумал о Фирмене. Неужели полиция схватила его? Танги вспомнил первую ночь, проведенную с ним на свободе, у моря. Крупные слезы выступили у него на глазах. Они тихонько скользнули у него по носу и скатились на пол. Один из мальчиков закричал:

— Сударь, он плачет!

Человек, сопровождавший детей, взял Танги за руку и ласково сказал:

— Не надо плакать. Вы едете в очень хороший коллеж. Вы станете там настоящим человеком. Вот увидите!

Танги улыбнулся. Как он устал! Он не мог заставить себя не думать о Фирмене. Что станется с ним? Он спрашивал себя, будет ли когда-нибудь на свете такая страна, где станут любить и защищать детей. Потом прислонился головой к спинке скамьи и забылся. В полночь мальчики разбудили его, чтобы показать Сьерру Морену. Но он только бросил печальный взгляд на дикие утесы, застывшие навек между небом и Землей. Это было величественное зрелище. Но Танги очень устал и тут же снова заснул.

IX

Отец Пардо был худой человек с проницательным взглядом, в котором светились ум и глубокое участие. На его поседевшей голове виднелась небольшая лысина. На вид ему было лет сорок — сорок пять. Он носил очки и часто снимал их, чтобы потереть глаза. Танги понял, что он делал это машинально.

Танги вошел к нему в кабинет около пяти часов вечера. В половине девятого он все еще сидел у него. Танги говорил от всего сердца, как не говорил еще ни разу в жизни. Этот человек сразу внушил ему безграничное доверие. Мальчик видел по его взгляду, что первый раз в жизни он понят до конца. Он рассказал ему все, открыл свои самые сокровенные мысли, словно на исповеди: он говорил о матери, об отце, о своих погибших надеждах, о высылке в лагерь из-за чудовищной ошибки, о Гюнтере, исправительном доме, Фирмене… Отец Пардо слушал его с глубочайшим вниманием. Иногда он вставлял какое-нибудь замечание пли задавал вопрос — например о порядках в лагере, — но чаще всего слушал молча. В сгущавшейся темноте Танги почти не различал черты его лица. Он говорил быстро и взволнованно. Каждая фраза, казалось, освобождала его от тяжкого груза. Он чувствовал, что становится другим человеком от одного сознания, что этот священник согласился выслушать его.

Кабинет отца Пардо был небольшой, узкой комнатой. Там стояли заваленный книгами стол, кресло, стул. В одном углу — небольшая скамеечка для молитвы под висящим на стене распятием, в другом — скелет на подставке. Перед отцом Пардо, за спиной у Танги, находилось распахнутое окно, из которого открывался вид на холмистую местность, поросшую оливковыми рощами, а вдали высились снежные вершины Сьерра Махина.

Наконец Танги замолчал. Отец Пардо улыбнулся. У него была особенная улыбка, как у человека, который не хочет выдать своей чувствительности и всегда заставляет себя сдерживать порывы своего сердца.

— Здесь тебе не угрожают ни замки, ни постоянный надзор, — сказал он. — Ты будешь свободен. Если когда-нибудь ты захочешь уйти, никто не станет удерживать тебя… силой. Пока ты не обретешь иного очага, я хочу, чтобы ты считал этот дом своим домом. Мы здесь не для того, чтобы наказывать или притеснять тебя, но лишь затем, чтобы помогать тебе в меру наших сил. — Отец Пардо немного помолчал. — Не все будет даваться тебе легко. Детям, собранным здесь, знакома лишь одна жизненная проблема — проблема нищеты, древняя, как сама Андалузия. Они немного грубоваты, но не озлоблены. Тебе же они покажутся слишком юными. Знаешь ли ты, что больше всего старит человека? Разлуки. Чем больше ты переживаешь разлук, тем ты становишься старше. Постареть — это расстаться с кем-нибудь или с чем-нибудь. Ты будешь чувствовать себя старым среди них… Возможно, что они не смогут понять тебя до конца; они будут считать тебя чудаком… Но, если ты почувствуешь, что у тебя что-то не ладится, приходи ко мне в кабинет. Мы всегда найдем, о чем поговорить. Мы будем одни… с Филистоном. — И отец Пардо указал пальцем на скелет.

— Кто это? — спросил Танги.

— Филистон. Мой лучший друг! Я купил его, когда был еще на третьем курсе медицинского института. Я учился в Гренаде. Денег у меня было немного. Мой отец, тоже врач, вырастил четырнадцать детей. Ты понимаешь… приходилось экономить. Заниматься анатомией я ходил к товарищу. Как-то он узнал, что в одном месте по случаю продается скелет. И я купил Филистона за очень умеренную цену. Вечером после этой покупки я был так счастлив, что уложил Филистона на кровать рядом с собой…

Танги невольно сделал испуганное движение… Отец Пардо насмешливо поднял брови:

— Как! Неужели ты будешь бояться Филистона? Это чудесный товарищ, и ты можешь вполне положиться на его скромность. А много ли найдется людей, о которых можно это сказать?

Танги улыбнулся. Когда он вышел от отца Пардо и направился в столовую, он чувствовал себя счастливым и обновленным. Он глубоко вздохнул. Кругом стояли мир и тишина. Только церковные колокола Убеды, медленно отсчитывая удары, нарушали вечерний покой.

* * *
Коллеж помещался в красивом здании современной постройки. Из окон открывался вид на долину, засаженную оливковыми деревьями. В светлые ночи вдали мерцали огоньки Хаэна.

У Танги была отдельная комната. Там стояла очень простая мебель: кровать, стул, рабочий столик, полка для книг и в углу умывальник с зеркалом. Танги любил заниматься в своей комнате, когда в коллеже все затихало. Из его окна виднелась вдалеке Сьерра Махина. Когда он просыпался, взгляд его прежде всего падал на эту величественную гору, окутанную сиреневой дымкой и увенчанную белым гребнем. Казалось, будто она так близко, что до нее можно дотянуться рукой, но на самом деле до нее было больше двадцати километров.

С первых дней Танги познал тут такое счастье, о каком никогда и не мечтал. Им овладело лихорадочное желание учиться. Несмотря на все свои странствования, он находил возможность много читать; но знания у него, как у всех самоучек, были очень непрочны и бессистемны. Здесь он обрел то, чего ему всегда недоставало: хороших преподавателей.

Они не были священниками. Отец Пардо не хотел брать в коллеж духовных пастырей. Большинство были молодые ученые, готовившие диссертации, и среди них всего четыре патера, преподававших закон божий, мораль, теологию и философию; исключение составлял один отец Пардо, который оставил за собой курс анатомии, ботаники, органической химии, тригонометрии и греческого языка!

Учителя были приветливы и доброжелательны. Большинство из них, отличные педагоги, любили своих учеников и свой коллеж. Все они называли его «Общее дело». Все в большей или меньшей степени понимали, какую серьезную ответственность они несут перед этими детьми. Они помогали отцу Пардо в меру своих способностей, но всегда с большим рвением.

У Танги был замечательный преподаватель географии. Его уроки проходили живее всех. Мальчики учились по немым картам: реки, горы и города на них не имели названий. Ученики быстро освоились с такими картами. Преподавателя географии звали дон Франциско. Он был очень ласков с Танги, который всегда получал у него отличные отметки.

Преподавателя испанской литературы звали дон Армандо. Он привил Танги вкус к классической литературе и точности выражений. Он же руководил и его чтением серьезных произведений: Сервантеса, Лопе де Вега, Кеведо, Кальдерона, затем Азорина, которого Танги полюбил больше всех, Пио Бароха, Унамуно. Дон Армандо, маленький человек с синими глазами, имел одну особенность: его брови срослись на переносице. Он был северянин, родом из Галисии, и готовил диссертацию «О влиянии немецкого романтизма на развитие испанской литературы XIX века». Это был человек громадной культуры и тонкого ума. Танги очень любил беседовать с ним. Другие ученики не так любили дона Армандо, потому что он был очень строг, выставляя отметки, и требовал тщательной подготовки уроков. Танги надолго запомнил пометки, написанные твердым почерком на полях его тетрадок для сочинений: «Излишне!» Или: «Пошло!» Или: «Довольно метафор!»

Был в коллеже еще дон Исман, преподаватель французского языка, человек сухой, нервный, с большим умом, но со скверным характером, он тоже ставил Танги отличные отметки. И дои Хосе Агильде, математик и превосходный педагог, обладавший редким качеством: он умел внушать ученикам любовь к алгебре… И многие другие.

Самым страшным пугалом для Танги был дон Сантос, человек очень мягкий и вежливый, но имевший один ужасный недостаток: он преподавал латинский и греческий языки. Танги никогда не занимался этими языками. Теперь ему пришлось учиться с мальчиками, которые уже два года осваивали склонения и неправильные глаголы, и Танги каждый раз страдал, отправляясь на урок латинского языка. Он прилагал все силы, чтобы им овладеть. Вдобавок ко всему дон Сантос взял себе за правило спрашивать его на каждом уроке: «А ну-ка, откроем «Речи» Цицерона…» Танги кажется, что он и теперь еще слышит голос этого редкого человека, у которого хватило терпения начать образование Танги с самых азов. Как-то учитель сказал ему:

— Приходите ко мне каждый вечер во время занятий изящными искусствами. Я думаю, что греческий и латынь вам гораздо полезней, чем рисование и музыка.

Итак, Танги каждый вечер шел к дону Сантосу, в библиотеку для преподавателей. Там проводил он не один час, потея над склонениями и спряжениями. Однако скоро он уже мог довольно свободно переводить Цезаря, а затем и Цицерона. Это было для него подлинным откровением. Дон Сантос сумел внушить Танги интерес к истории как к единому процессу. Прежде чем разбирать какую-нибудь речь Цицерона, дон Сантос рисовал перед учениками настоящую историческую фреску; тогда текст приобретал новый смысл, обогащаясь и как бы воскрешая целую эпоху. Через четыре месяца Танги уже обогнал товарищей, а вечерние занятия всё продолжались. Дон Сантос радовался:

— Вот увидишь, я сделаю из тебя латиниста!

И оба смеялись. Танги читал Овидия, которого любил больше всех латинских авторов. Он знал на память большие отрывки из его «Скорбных элегий» и любил громко декламировать их, расхаживая у себя по комнате. Когда у него бывало тяжело на душе, он находил в этом лучшее утешение, чем в сочувственных словах любого из окружавших его людей. На втором месте среди его излюбленных писателей стоял Виргилий. После такого обучения Танги уже никогда не мог отрицать старых мастеров. Дон Сантос научил его самому верному способу уходить от действительности: он привил ему вкус ко всему бессмертному.

Еще одной особенностью преподавания в коллеже был «совместный труд бригадами», которому отец Пардо придавал очень большое значение. Учеников распределяли по трудовым бригадам для изучения той или иной проблемы. Они следовали девизу: «Все за одного, один за всех». В этих бригадах отец Пардо решительно не допускал никаких руководителей. В них не было ни старосты, ни начальника, выбирали лишь «философа», который должен был обобщить работы других: связать их, прокомментировать и сделать из них единое целое. Каждый четверг одна из бригад делала доклад перед собранием преподавателей и отцов, подводя итоги проделанной работы. Отцы и преподаватели задавали ученикам «каверзные вопросы». Их следовало предвидеть заранее. Порой эти вопросы были настолько сложны, что вызывали споры между самими учителями. Последнее слово всегда оставалось за отцом Пардо. Все полагались на него. Преподаватели говорили, что он настоящий «кладезь премудрости». И он действительно обладал поразительной памятью. Его познания были одинаково глубоки как в истории, так и в химии, как в литературе, так и в точных науках, и все удивлялись, что человеческий мозг может вмещать столько разнообразных знаний и, главное, что он способен их усвоить.

X

Воспитанники «Общего дела» всегда называли отца Пардо просто «отец», придавая этому имени символический смысл. Они посмеивались над рассеянностью отца, шутили над его памятью, которая казалась им почти ненормальной. Но они горячо любили его и питали к нему безграничное доверие. Самые крепкие юноши плакали, как малые дети, когда он вызывал их к себе и распекал. Одно его неодобрительное слово могло омрачить радость ученика. Ибо все знали его непоколебимую честность и справедливость, а также почти сверхъестественную доброту. Они не доводили его до крайности, ибо голос его порой становился грозным, а глаза умели смотреть сурово из-под нахмуренных бровей. Они знали, что отец их любит, и он также знал, что эти дети любят его.

Отец Пардо не был святым, но он был «человеком». Быть человеком — редчайшее качество. А он был им. Он создал «Общее дело», свое творение, благодаря энергии, любви к детям и умению работать… Отец Пардо заложил основы «Общего дела» в то время, когда изучал теологию, уже будучи доктором медицины и философии. Ему было больше тридцати лет, когда он стал священником. Его тревожила нищета андалузских областей, которая в силу высокой рождаемости достигала ужасающих размеров. Семьи, которым было нечего есть, имели по дюжине детей. Дети голодали с первых дней рождения. С десяти лет они уже начинали работать на крупных землевладельцев.

И отец Пардо создал себе мечту. Он хотел настроить много школ. Но только современных школ: просторных,светлых, где дети чувствовали бы себя как дома; он хотел, чтобы эти школы были совершенно бесплатны. С тех пор он вел непрестанную борьбу с властями. Собратья называли его утопистом. Но духовное начальство не вмешивалось в его дела. Эн начал с того, что получил от городского совета заброшенную школу в Андухаре и собрал туда детей бедняков, которым давал пищу и знания. Он трудился не покладая рук, добывая средства к существованию для своих питомцев. Днем и ночью одинокий человек без устали боролся с бюрократами, требуя для детей права стать людьми…

Мало-помалу его мечта начала осуществляться. Стали открываться школы в Андухаре, Лас Каролинасе, Линаресе, Пуэрто де Санта Мария и, наконец, в Убеде. Из земли вырастали просторные здания.

Отец любил говорить, что «Общее дело» — настоящее чудо. А Танги говорил себе: «Мужество, энергия, справедливость — вот истинное чудо».

Для самих детей «Общее дело» было родным домом. Так они о нем и говорили. Они знали не хуже отца Пардо, чего было вволю, а чего не хватало в его кладовых.

Приют в Убеде имел два отделения. Во главе стоял коллеж, а затем шли профессиональные школы. Отец Пардо принимал к себе мальчиков из всех слоев общества и всех возрастов. Те, кто мог учиться, шли в коллеж, остальные отправлялись в мастерские, снабженные современными машинами. Они сами выбирали себе ремесло по вкусу. Они становились техниками разных специальностей, ибо отец Пардо хотел снабжать Андалузию квалифицированными кадрами. Между «ремесленниками» и «книжниками» не проводилось никакого различия. Все они были одинаково привязаны к своему дому.

Танги никогда не сталкивался с милосердием. Он никогда не видел его. А отец Пардо был само милосердие. Он любил каждое встреченное им живое существо в той мере, в какой оно нуждалось в его помощи. Он не старался проникнуть в его сознание и говорил: «Самое главное — это давать». И все время он давал. Он всегда был тут же, рядом, готовый помочь, даже если его ни о чем не просили. В том, как он выслушивал тех, кто доверялся ему, не было никакой снисходительности, никакого болезненного любопытства. Те, кто испытывал потребность говорить, говорили; те, кто хотел шутить, шутили; некоторые приходили поплакать к нему в кабинет так же, как дети приходят выплакаться к своей матери…

* * *
Жизнь Танги текла спокойно и размеренно. Он ел, учился, играл. Он поправился и прибавил несколько килограммов. Отец Пардо регулярно взвешивал его и тщательно отмечал каждое изменение в весе. У Танги снова отросли длинные волосы, теперь он был хорошо одет.

По четвергам воспитанники ходили гулять. Они отправлялись парами в Баэцу или спускались в долину к заброшенной ферме, которую прозвали «замком». Здесь они играли, возились, спорили.

У Танги были товарищи, которых он очень любил. Одного из них, родом из Кадикса, звали Маноло. Это был на редкость забавный мальчик. Его соседи, глядя на него, не могли удержаться от смеха, они прыскали даже в церкви. Маленький, очень черный, с круто вьющимися волосами, падающими на глаза, и горящим взглядом, этот мальчик говорил с андалузским акцентом. Дон Армандо постоянно бранил его за то, что он не пишет «с» в конце слов и всегда путает буквы «с» и «з».

— Что вы делаете с буквой «с»? — спрашивал дон Армандо.

— Я ее глотаю… Но я не виноват. Я пишу не по-кастильски, а по-андалузски. Академия наук говорит, что в нашем языке слова пишутся так, как произносятся. Вот я и пишу так, как произношу.

— Но вы произносите плохо, Маноло.

— Плохо? Вот уж нет! Не говорите этого, дон Армандо!.. Так считают кастильцы. А я уверен, что настоящий испанский язык — это андалузский.

Отец Пардо очень любил Маноло, мальчика хитрого, но совсем не злого. Танги знал, что Маноло сирота и один из первых воспитанников отца, который нашел его на улице Севильи. В ту пору Маноло работал чистильщиком сапог и было ему всего семь лет.

Другого товарища Танги звали Платеро. Этот высокий юноша очень увлекался футболом. Он целыми днями спорил с Маноло, который признавал только бой быков. Маноло прозвал своего противника «Сушеная треска», а тот называл Маноло «Господин Зи-зи» за его андалузское произношение.

Был у них еще Жослен, мальчик очень тихий: он много болел. Жослен очень любил кино. Он обожал и музыку, и Танги целыми часами спорил с ним. Они запирались в библиотеке и слушали пластинки. Отец Пардо собрал у себя богатую коллекцию пластинок. Они могли слушать Бетховена, Моцарта и Баха, почти все произведения которых были у них под рукой. Когда они выходили из библиотеки под обаянием прослушанной музыки, Маноло кричал:

— Тише! Вон идут наши Бетховены! Они только что слушали «Дойную корову»![16]

Маноло, Платеро, Жослен и Танги были неразлучны. Они всегда ходили вместе. Другие ученики называли их «Четыре мушкетера», а Маноло переделал это прозвище на «Четыре муходера».

По воскресеньям после обеда ученики были свободны. Тогда между четырьмя друзьями начинались бесконечные споры. Жослен хотел сидеть дома и слушать музыку, Платеро хотел идти на футбольный матч, Маноло предпочитал загородную прогулку, а Танги предлагал пойти в кино. Но каждый раз спор заканчивался тем же: они отправлялись все вместе на футбол, а потом в кино, на семичасовой сеанс.

Танги был рад надеть свой новый костюм. Он чистил ботинки, повязывал галстук, тщательно расчесывал волосы. Затем отправлялся к отцу Пардо, который каждое воскресенье давал всем сиротам по пять пезет. В городе был кинотеатр, где показывали старые фильмы и брали за вход всего две пезеты. На остальные деньги Танги покупал конфеты или несколько папирос, которые он выкуривал в уборной кинотеатра.

Здание было такое же ветхое, как и фильмы. На каждом сеансе лента несколько раз обрывалась. Тогда в зале поднимался отчаянный свист. Маноло достиг совершенства в подобных упражнениях. Он умел свистеть особым образом, засунув два пальца в рот, и заглушал всех остальных. Жослен был романтиком. Когда герои фильма целовались, он тихонько чмокал, а Маноло кричал:

— Поехали! Поехали! Дальше все понятно!

Раз в воскресенье отец Пардо взял с собой нескольких учеников посмотреть знаменитого Манолете, приехавшего в Линарес, чтобы участвовать в бое быков. Отец Пардо был горячим поклонником боя быков. Маноло ликовал; Платеро прикидывался равнодушным, но в душе так волновался, что был готов первым; что касается Танги, то он еще никогда не видел боя быков и был совсем вне себя. Еще за три дня до праздника отец Пардо начал объяснять ему скрытый смысл каждого движения и всего ритуала Фиесты[17]. Он давал ему книги, старинные литографии, делал наброски; наконец он сказал Танги, что Манолете «величайший из великих мастеров». Радость Танги не имела границ. К несчастью, этот первый для Танги бой быков оказался последним для Манолете. Смерть «великого мастера» обрушилась как катастрофа на весь коллеж, и отец Пардо отслужил торжественную мессу за упокой души того, кого он назвал «последним представителем великого племени испанских тореадоров».

Хотя это трагическое событие омрачило радость учеников, счастливцы, сопровождавшие отца Пардо, целыми днями изображали приемы участников боя быков, размахивая куртками и объясняя товарищам подробности происшествия. Этой темы им хватило больше чем на месяц. Все в один голос восхваляли необыкновенную смелость Манолете и его непревзойденное мастерство. Ученики превозносили его в тех же выражениях, что и отец Пардо.

Танги спрашивал себя, можно ли назвать правоверным священника, который служит мессы за героев боя быков. Но несколько недель спустя он был еще больше удивлен новой «богослужебной вольностью».

При воспитательном доме была образцовая ферма, где работали ученики, желающие изучать сельское хозяйство. Там имелись куры, кролики, коровы и т. д. Этой прекрасно оборудованной фермой управлял голландец. И вот на ферме заболела корова, по кличке «Луиза»; отец Пардо тотчас начал служить мессы, прося бога, чтобы он не лишал воспитанников ее молока. В течение целой недели «книжники» и «ремесленники» собирались вокруг заболевшей коровы, которая с недоумением взирала на неожиданный рост своей популярности. Луиза много дней занимала умы учеников. Все только и говорили, что о «температуре Луизы», о «сне Луизы» и «аппетите Луизы». Непосвященный мог бы подумать, что речь идет о наследной принцессе Испании.

XI

Приближалась пасха. Танги прожил в Убеде больше восьми месяцев. Он готовился к весенним экзаменам и работал как одержимый. Он шел первым по всем предметам, но старался получить еще более высокие оценки; он знал, что это порадует отца Пардо, и готов был вложить в учение все силы, лишь бы доставить ему удовольствие. Танги занимался у себя в комнате. Иногда к нему присоединялись Платеро и Маноло; они по очереди проверяли друг друга.

Между тем Танги чувствовал себя нездоровым. Часто он просыпался весь в поту. Ночью не мог лежать вытянувшись — он задыхался от кашля. Он потерял аппетит. Как-то вечером, когда на него напал сильный кашель, дверь в его комнату отворилась и вошел отец Пардо.

— Тебе нездоровится?

— Нет, ничего. Я закашлялся.

— Да, слышу.

Отец положил руку на лоб Танги.

— Да у тебя жар, дружище!

— Нет, здесь просто жарко.

— Как — жарко? Ты что ж, не замечаешь, что Сьерра совсем рядом и ночи у нас весьма прохладные? Говорю тебе — у тебя жар.

— Вы думаете?

— Сейчас мы это узнаем. Я схожу за градусником, а ты лежи смирно и хорошенько укройся.

Отец Пардо вернулся и протянул Танги градусник. Пока Танги мерил температуру, отец Пардо отошел и стал рассматривать пейзаж за окном. Танги видел, как его черный силуэт вырисовывался в узкой раме окна.

— Готово?

— Да.

— Покажи… У вас жар, молодой человек. И даже сильный жар… Ну что ж, постараемся узнать, что с тобой. Я буду задавать тебе вопросы, а ты отвечай мне очень точно. Идет?

— Идет.

— Бывает у тебя озноб?

— Да.

— Какой? Иногда пробегает легкая дрожь?

— Нет, длительный озноб.

— Так. Шла у тебя кровь носом в последние дни?

— Да, вчера и третьего дня.

— Понятно. У тебя бывают головные боли, порой бросает в пот, становится не по себе; а рвота у тебя бывает?

— Нет.

— У тебя где-нибудь болит?

— Здесь, в левом боку.

— Так. Теперь я схожу за своими игрушками и послушаю, что делается в этой старой грудной клетке, а потом снесу тебя в лазарет.

Отец Пардо внимательно выслушал Танги, заставил его покашлять, задал еще несколько вопросов, потом завернул в одеяло и отнес на руках в лазарет, находившийся на том же этаже. Сестра в белом халате помогла ему уложить Танги в постель. Мальчик безропотно подчинялся им. Ему было хорошо. Он следил взглядом за отцом Пардо и ни о чем не тревожился, так как безгранично верил ему. По спине его еще пробегала дрожь, и он старался поглубже зарыться в постель. Вытянув ноги, он наткнулся на грелку и улыбнулся. Как приятно болеть, когда тебя балуют и ухаживают за тобой! Он подумал, что если б у него были родители, они, наверное, тоже ухаживали бы за ним.

Отец Пардо подошел, собираясь сделать ему вливание.

— Ну, дружище, теперь тебе будет немножко больно.

Танги, улыбаясь, протянул ему руку. Отец Пардо ловко сделал ему укол. Затем легонько стукнул его по лбу и сказал:

— У тебя прескверная болезнь, старина. Но мы тебя вылечим. А ты должен быть очень послушным и помочь нам поставить тебя на ноги. Сестра Мари-Мадлен подежурит у тебя. Если тебе что-нибудь понадобится, попроси у нее. Она приготовит тебе большой кувшин с апельсиновым соком. Пей как можно больше. Завтра я приду с чудесными аппаратами и сделаю с тебя снимки. Тогда мы хорошенько рассмотрим, что происходит за этими ребрами.

— Неужели я не смогу держать экзамены?

— Конечно, нет! Ты пробудешь здесь не меньше месяца. Сначала ты должен выздороветь, а потом хорошенько окрепнуть.

Две недели Танги был болен очень тяжело. Боль в боку становилась все мучительней, кашель усиливался. Всякий раз, как Танги открывал глаза, он встречался взглядом с сестрой Мари-Мадлен или с отцом Пардо, следившими за ним. Черные глаза сестры ласково смотрели на него. В своей белой одежде она казалась ему доброй феей. Отец Пардо стоял неподвижно перед Танги и улыбался. Танги пытался улыбнуться ему в ответ.

— Ну, болящий, надеюсь, ты не собираешься валяться тут до пасхи? Сестра Мари-Мадлен надумала испечь тебе грандиозный пирог.

Танги был счастлив. Он чувствовал себя легким, словно перышко, и ему все время хотелось спать. Когда он открывал глаза, ему было приятно, что он не один, что они всегда тут, возле него. Как только он просыпался, сестра брала со стола кувшин и поила его апельсиновым соком. Танги нравилось чувствовать ее заботливые руки у себя под головой. Он говорил себе, как чудесно, когда тебя любят. Он больше не думал о своих родных и вообще ни о ком. Отец Пардо был тут. Это самое главное.

Наконец Танги начал есть. Кашель уменьшился, температура упала. Он еще не вставал с постели, но мог болтать с сестрой и отцом Пардо, который всегда приходил посмотреть, как Танги ест, чтобы убедиться, что он ничего не оставил. Танги улыбался. Когда ему больше не хотелось есть, он бросал на отца Пардо умильные взгляды, но того было трудно смягчить. Он строго смотрел на выздоравливающего мальчика, пока тот не доедал всего до конца.

Никогда Танги не питался так хорошо: ему давали куриный бульон, молоко, воздушные печенья, грудку цыпленка, взбитые яйца с вином, фрукты… Подавая ему все эти яства, сестра часто украшала поднос цветами. Танги был счастлив. Он чувствовал, что вновь оживает. На дворе весна уже отцветала, наступало лето. На вершинах Сьерра Махина почти не осталось снега.

Лежа в постели, Танги начал прислушиваться ко всем звукам, доносившимся из коллежа. Это его забавляло. По шуму он угадывал, чем занимаются сейчас его товарищи. Он слушал также перезвон колоколов в городе. Они никогда не звонили все сразу: когда одни замолкали, вступали другие. По звуку колоколов Танги угадывал, в какой церкви звонят. Он узнавал их все.

Теперь он скучал. У него было одно развлечение, одна радость — посещения отца Пардо, который приходил всегда в одно и то же время: после большой перемены. Он садился подле Танги, и они начинали болтать. Образованность отца приводила Танги в восхищение — он все знал. Он держал в голове сотни исторических анекдотов всех эпох и рассказывал их с такой живостью, словно сам был их свидетелем. Каждый день они обсуждали новую тему; говорили о философии, истории, музыке, политике. Взгляды отца Пардо были очень своеобразны, очень человечны. Он никогда не судил ни о чем поверхностно. Он изучал вопрос, анализировал его, рассматривал со всех сторон; часто он не делал выводов, а лишь довольствовался тем, что старался все понять до конца.

Как-то вечером, разговаривая об образовании и педагогических вопросах, отец Пардо вдруг спросил Танги:

— Ты никогда не думаешь о своих родителях?

— Думаю иногда.

— Ты не хотел бы отыскать своего отца?

Танги пожал плечами:

— Не знаю. Мне тут хорошо.

— Правда?

— Да.

— Мне приятно это слышать. Мы все любим тебя — твои учителя, твои товарищи.

Отец Пардо помолчал. Затем продолжал усталым голосом:

— Я сам часто хотел посвятить себя только одному человеку, чтобы по-настоящему помочь ему. Мне хотелось бы больше давать тебе. Но у нас все-таки только коллеж. А тебе был бы нужен семейный очаг. Настоящий семейный очаг… Я же, увы, принадлежу всем. Так много детей, имеющих вместо очага только этот дом! И я должен создавать им иллюзию, что и у них тоже есть очаг… пусть даже это будет только иллюзия!..

Танги не отвечал. Он мог бы сказать отцу Пардо, что благодаря этой иллюзии он вновь обрел надежду и радость; что первый раз в жизни кто-то обращается с ним так, как отец и мать должны обращаться со своим ребенком; что с тех пор, как он живет в Убеде, он научился смеяться и быть счастливым… Но он ничего не сказал.

— После того, что я узнал от тебя, я предпринял кое-какие шаги, чтобы разыскать твоих родителей. Сегодня я получил письмо, в котором мне сообщают адрес твоего отца. Хочешь ему написать?

Танги взглянул на письмо: несколько строк, напечатанных на машинке. Он их прочел. Сердце его сильно забилось. Отец Пардо протянул ему маленькую фотографию для удостоверения личности.

— Я передал этот адрес во французское консульство в Мадриде, — продолжал он. — Они напишут твоему отцу. Я просил их переслать нам его ответ. Но я думаю, ты можешь написать ему и сам. В консульстве мне дали эту фотографию. Это твой отец. В ту пору ему было двадцать пять или двадцать шесть лет.

Танги посмотрел на фотографию, но это чужое лицо ничего ему не сказало. Он рылся в памяти, стараясь отыскать какие-нибудь воспоминания, но они были слишком смутны. Его охватило ужасное волнение. Он взял руку отца Пардо и поцеловал.

— Спасибо!

Отец Пардо посмотрел на Танги долгим, грустным взглядом и открыл было рот, собираясь заговорить, но ничего не сказал.

В тот же вечер Танги написал отцу. Ему захотелось написать это письмо по-французски, и он наделал ошибок. Но он подумал, что отец поймет, почему он забыл французский язык, и оценит его доброе намерение. В этот вечер он долго не мог уснуть.


Месяц спустя он вышел из лазарета и вернулся к товарищам. Он без особого труда догнал их в занятиях. Все радовались его возвращению. Преподаватели горячо пожимали ему руку, товарищи дружески хлопали по спине. Только тут он узнал, что был очень серьезно болен.

XII

Танги с нетерпением ждал ответа от отца. Но отец ничего не присылал. Танги было грустно. Он написал отцу, что, с тех пор как мать покинула его во Франции во время войны, он остался совсем один на свете. Он не понимал, как отец мог не ответить ему. Он рассказал всем товарищам, что у него есть отец, что отец Пардо разыскал его, узнал его адрес, и теперь Танги ждет от него ответа на письмо. Товарищи радовались вместе с ним. А теперь, если кто-нибудь из них спрашивал: «Получил ли ты известие от отца?» — лицо его мрачнело.

Танги был глубоко счастлив, когда перед ним открылась возможность жить вместе с отцом, как живут другие дети. Он снова начал строить воздушные замки. Когда он убедился, что отец не торопится с ответом, он вообразил, что тот хочет сам приехать за ним в коллеж. Танги представлял себе эту встречу во всех подробностях: вот подъезжает машина, товарищи зовут Танги, а он бросается на шею отцу и плачет от радости…

Но время шло, а ответа все не было. Танги снова познал тревогу. Ночью все его прошлое, которое он тщетно пытался забыть, вновь вставало перед ним. Он старался понять, почему отец не хочет ничего знать о нем. Он вспоминал мать; вспоминал далекие дни, прожитые с нею в Виши, когда у них был свой дом. Эти воспоминания терзали его. Иногда, думая о матери, он сжимал кулаки. Он не мог понять, почему она тоже не пытается его разыскать.

Танги блестяще сдал экзамены за второй учебный год. Он получил похвальные отзывы по всем предметам. Ночью он рассматривал все эти грамоты и медали, валявшиеся у него на кровати, и грустил о том, что некому разделить с ним его радость. Он снова чувствовал себя одиноким и обретал покой лишь возле отца Пардо. Там, в маленьком кабинете, около Филистона, который и вправду был сама скромность, он мог говорить с открытым сердцем. И он часто ходил отвести душу к отцу Пардо. Они беседовали часами. Танги говорил в нервном возбуждении. Отец Пардо внимательно слушал его.

— Трудно обходиться без веры в непогрешимость родителей, — сказал ему как-то отец Пардо. — Эта иллюзия крепче всего укореняется в сердце ребенка. Здесь, знаешь ли, мне часто приходится видеть детей, брошенных матерью или не признанных отцом; они отчаянно цепляются за все легенды об отце, а еще больше о матери.

— Да. Но за что же еще может цепляться ребенок?

— Очень мало за что, это верно. Я хотел было сказать — за бога. Но обычно тот, кто это утверждает, сам не знает, что говорит. Даже для взрослого одного бога мало.

— Меня очень часто в лагере поддерживали только воспоминания о матери. Особенно под конец. Мне так хотелось остаться лежать на тюфяке и больше не двигаться! Тогда я говорил себе, что надо бороться, иначе я ее больше не увижу.

— У тебя был еще Гюнтер.

— Да, и Гюнтер. Но после его смерти — за что я мог уцепиться?

Отец Пардо промолчал. Он снял очки и потер глаза. Он казался усталым. Смеркалось. В открытое окно вливались нежные ароматы земли.

— Для воспитателя родители всегда оказываются помехой. Они не понимают своих детей или недостаточно любят их. Они никогда не поступают так, как надо. Но… Но они родители. Они боги для своих детей. И часто ведут их к гибели, сами того не ведая.

— Для меня они совсем не то. Мне необходимо всех расставить по своим местам. Вы меня понимаете?

— Не совсем.

— Я хочу сказать… В моей жизни все было изломано. Мне хочется навести хоть какой-то порядок в этом хаосе. Иначе я сойду с ума. Я никогда не найду покоя, если не сумею вновь расставить вокруг себя людей по местам.

Танги помолчал.

— Понимаете, когда я жил в исправительном доме, я часто говорил, что моя мать умерла. Я даже выдумывал подробности. Я объяснял ее смерть то так, то этак… Я даже не старался сводить концы с концами. У меня была такая потребность… Мне надо было ее убить…

— Я понимаю. Но знай, Танги, что нашей земле чужды мир и порядок. Даже такой относительный порядок, какой ты хочешь найти. Многие вещи, касающиеся твоего отца и матери, всегда будут ускользать от тебя. Родители такие же люди, как и все. А людей невозможно понять.

— Я говорил себе это много раз. И все-таки мне необходимо знать о них больше, чем я знаю. Ведь мне пришлось сделать очень большое усилие, чтобы простить. Сейчас мне восемнадцать лет. Мне было всего девять, когда они принялись делать все, что могли, чтобы меня сломить. Они разбили мои самые законные надежды… Я на них не сержусь. Но я хочу, чтобы они меня увидели. Вы понимаете?

— Да.

— Это не обида. Я не затаил злобы в душе. Я хочу только появиться перед ними и показать им свое лицо.

— Бедный мой мальчик! Это взволнует только тебя! Они и бровью не поведут… а ты…

— В тот день, когда я приехал в Барселону к бабушке, привратница долго рассказывала мне о жизни моей матери в Испании. Она казалась счастливой, смеялась… Это было в тысяча девятьсот сорок втором году… Этот рассказ привратницы я часто старался забыть, найти матери оправдание… Но у меня не было сил. Подумайте, мать только что потеряла меня, она только что бросила меня, убитого горем, среди чужих… У меня было такое чувство, будто она смеялась надо мной!..

Отец Пардо не отвечал. Он вертел в руках разрезной нож. Подняв на Танги влажные от слез глаза, он сделал порывистое движение и спросил:

— Ты написал в консульство?

— Да. Вдруг я почувствовал, что больше не могу… Я должен поехать во Францию во что бы то ни стало. Это… сильнее меня.

— Вижу.

— Но консульство ответило, что, если никто не затребует меня из Франции или не гарантирует мне пристанища, они ничего не могут для меня сделать. Я напрасно твержу им, что я француз. Они, по-видимому, не принимают этого во внимание…

— Что же ты собираешься делать?

Танги колебался. Он смотрел в окно на оливковые деревья. Олива — грустное дерево, дерево печали, не похожее на другие. Как человек, оно гнется и склоняется все ниже, снедаемое тайной скорбью; как человек, оно отчаянно цепляется за сухую и бесплодную почву; как человек, оно приносит лишь чахлые плоды.

— Уехать, — сказал наконец Танги.

— Уехать куда?

— Сначала в Мадрид. Я хочу пойти в консульство и узнать, как обстоит дело.

— А потом?

— Как можно ближе к границе.

Они замолчали. Танги не решался взглянуть на отца Пардо. А тот еще раз снял очки, усталым движением потер себе глаза и опустил веки.

— Ты совершишь ошибку, — сказал он. — Но и я сделал бы эту ошибку на твоем месте. Я могу предложить тебе лишь свои молитвы, но, боюсь, они принесут тебе мало пользы. Я попрошу сестру-хозяйку выдать тебе второй костюм, немного белья и пару башмаков. Я возьму тебе билет до Мадрида. Можешь ехать завтра вечером…

* * *
Танги поцеловал руку отцу Пардо. Он заколебался, потом стал на колени. В коллеже был обычай благословлять всех уезжающих. Отец Пардо положил руки на голову Танги и благословил его своим спокойным голосом. Танги встал. У него было тяжело на душе. Он чувствовал, что отец Пардо так же взволнован, как и он сам, и не хотел прибавлять ему огорчений. Не оборачиваясь, спустился он во двор. Там ждали его четыре сестры, ведавшие кухней, хозяйством и лазаретом. Они ласково попрощались с ним. За ними подошли Маноло, Платеро и Жослен. Наконец Танги сел в машину коллежа, бросил последний взгляд на училище и заметил неподвижную фигуру отца Пардо у окна. Танги закрыл глаза. Машина поехала мимо полей и оливковых рощ. Плоды блестели при лунном свете. Он приехал в Баэцу на вокзал как раз вовремя и сел в поезд. Экспресс был переполнен. Сначала Танги стоял в коридоре, потом уселся на свой чемодан. Он не знал, в котором часу поезд прибывает в Мадрид: он забыл посмотреть расписание. Танги пытался думать о чем-нибудь постороннем, чтобы отвлечься от своей печали, но ничего не находил. Так он и ехал, ни о чем не думая…

XIII

В Мадриде Танги поселился у монахов, к которым его направил отец Пардо. Дом их находился неподалеку от парка Ретиро. Танги надо было лишь пересечь этот парк, чтобы очутиться у французского консульства, где он бывал почти каждый день.

Там его принимала очень милая пожилая дама, по имени госпожа Берар. Маленькая, с седыми волосами и накрашенными губами, она была с ним очень приветлива и называла «молодым человеком». Она действовала на Танги ободряюще. Он, не тревожась, шел в консульство, так как знал, что встретит ее там. Она казалась очень озабоченной его положением. Чтобы доказать, что консульство занимается его делом, она показала ему толстую папку, в которой хранилась переписка между Министерством иностранных дел во Франции и французским консульством в Мадриде, — там накопилось несколько десятков писем. Она говорила, что теперь просто не знает, как еще ему помочь. А он настаивал на том, чтобы ему разрешили вернуться во Францию, предлагал даже поступить там добровольцем на военную службу. Ему казалось, что этого ему не имеют права запретить, ведь он француз. Но госпожа Берар с бесконечным терпением пыталась втолковать ему, что он должен заявить, к кому едет. Как-то раз она назвала его «мой милый молодой человек» и тихонько сказала:

— Знаете, ваш отец не очень-то достойный господин. Его упорное нежелание отвечать ставит нас в очень затруднительное положение… Надеюсь, что вам все же удастся попасть во Францию.

Выходя из консульства, Танги шел погулять в парк Ретиро. Он чувствовал себя опустошенным. Он любил бродить по розарию или слушать игру шарманок. Они играли старые мадридские хоты. Танги смотрел на гуляющих с детьми нянек в голубых кофтах и белых передниках. Порой он доходил до пруда. Молодые люди катались с девушками на лодках и пользовались случаем сорвать поцелуй у своих милых. Они забавляли Танги. Он улыбался и говорил себе, что жизнь хороша.

Наконец, когда истекло два месяца в бесплодных хлопотах, ему пришлось принять решение: либо возвращаться в коллеж, либо найти средства к существованию. Он представил себе, сколько на него посыплется вопросов, если он вернется назад, и предпочел искать работу.

Сначала он пошел попрощаться с госпожой Берар. Ему было почти грустно при мысли, что он ее больше не увидит. Он горячо поблагодарил ее и извинился, что доставил ей столько хлопот. Госпожа Берар была огорчена. Она выразила сожаление, что не сумела ему помочь, но никто не может заставить его отца сделать то, чего он не хочет. Танги понимал. Он улыбнулся и покинул дом, где потратил столько часов, пытаясь вновь обрести свое место в жизни.

Он решил отправиться в Барселону, чтобы искать себе работу, ибо в Мадриде было очень трудно устроиться. Итак, он сел на поезд, но ему было грустно расставаться с Мадридом. Он любил Мадрид, а Барселона казалась ему грязным и неприятным городом. Но он сказал себе, что самое главное — работа и что в грязных городах, вероятно, легче найти работу, чем в хороших.

* * *
Танги старался найти работу. Но это было нелегко. Всякий раз, как он предлагал свои услуги, служащие смотрели на него враждебно. Однако Танги говорил себе, что нет ничего постыдного в том, что человек хочет работать. Он внимательно прочитывал отделы спроса и предложения в газетах. Покупал их с раннего утра и поскорей бежал по адресам. Ему всегда отвечали либо: «Пришлите заявление», либо: «Зайдите через неделю». Танги знал, что значит «зайдите через неделю», но он не знал, будет ли еще жив к тому времени. Он проводил долгие часы в спертом воздухе приемных. Ожидающие, сидя рядом с ним на скамьях, разворачивали окурки и, собрав табак, свертывали папиросы; другие кашляли и плевали на пол. Танги сидел, прислушиваясь к приглушенному шуму города. Спустя два-три часа выходил чиновник и прикалывал к двери записку: «Работы нет». Тогда все вставали и безропотно удалялись.

Танги ходил в гавань поглядеть на большие пароходы. Он садился на песок у самой воды и смотрел на грязные волны, в которых плавали всякие отбросы, банановые корки и гнилые апельсины. Он мечтал. Его ум словно отделялся от тела и уносился в волшебные страны. Его преследовали смутные желания, и порой он бродил ночи напролет как неприкаянный. Наутро после таких бессонных ночей у него бывало горько во рту и холодно на душе: он чувствовал себя опустошенным.

Деньги у него кончились, он ночевал под скамейками в парке и питался фруктами, которые зарабатывал, разгружая машины на рынке. Случалось, ему перепадала мелочь на чай, тогда он выпивал чашку горячего кофе с молоком. Два раза ему даже удалось сходить в кино. Он любил кино, там он чувствовал, что его окружает человеческое тепло.

Но дни шли за днями, неделя за неделей, а Танги все не находил работы. Как-то он подумал, что мог бы покончить с собой. Но эта мысль показалась ему нелепой: кому он принесет пользу своей смертью? Лучше продолжать борьбу!

Танги бродил по цветущей и оживленной улице Рамбла или по площади Каталунья; порой он доходил до Эль Паралело. Он всматривался в снующих туда-сюда прохожих. Он чувствовал себя одиноким в этом бурлящем человеческом потоке и думал: был ли кто-нибудь из этих людей в таком положении, как он, и могут ли они его понять? Ему хотелось спросить их об этом. Все эти лица возбуждали его любопытство. Как интересно было бы проникнуть в их мозг и прочитать их мысли! Но они были непроницаемы и всё так же шли мимо туда и сюда…

Наконец он как-то услышал, что недалеко от Барселоны, на цементном заводе в Валькарке, набирают рабочих. Танги сел в поезд и через десять минут вышел в Валькарке.

XIV

Цементный завод оказался настоящим городом. В километре от него находилось место разработки, а вокруг разные цеха с громадными печами, никогда не прекращавшими работу. В другом конце раскинулся порт с целой флотилией принадлежащих заводу судов.

Завод размещался в узкой долине, зажатой между крутыми склонами. Дымящиеся трубы вздымались среди высоких гор, поросших сосновым лесом. Долина выходила прямо к морю. Заводу принадлежали пристань и пляж. За горной грядой, если идти по берегу, открывался Ситжес, изящный курорт, уже известный Танги. Завод был похож на город с узкими параллельными улицами. Там размещались рабочие, которым завод предоставлял жилье. Дома и заводские строения были покрыты белой пылью, напоминающей снег.

Танги пришел на завод около десяти часов утра. Он направился к зданию администрации и увидел на двери записку: «Контора по найму». Он вошел в зал. Там ожидало человек двадцать; среди них Танги увидел мальчика лет шестнадцати. Но он казался старше Танги, так резко обозначались на его лице следы страданий и борьбы. Танги поклонился присутствующим и уселся в углу. Никто ему не ответил. Он сидел и ждал. Рабочие болтали и смеялись. Наконец часов в двенадцать дверь отворилась. Один за другим рабочие входили и выходили с белыми листочками в руках. У них был довольный вид. Танги думал, повезет ли и ему. Когда пришел его черед, он вошел в контору и увидел перед собой невысокого плотного человека с седыми волосами, серыми глазами и красным лицом. На нем был темно-синий костюм. Он взглянул на Танги.

— Вы где-нибудь работали?

— Нет.

— У вас есть документы?

— Да.

Танги протянул бумаги, данные ему отцом Пардо. В них свидетельствовалось, что Танги человек честный и получивший образование; он знает несколько языков и прошел двухгодичный курс, равный двум последним классам коллежа, дающего звание бакалавра.

Человек немного подумал, внимательно посмотрел на Танги и спросил:

— Вы говорите по-французски и по-английски?

— Да.

— Почему же вы хотите стать рабочим? Вы могли бы найти себе место секретаря в Барселоне.

— Я уже пытался…

— Понимаю… Здесь очень трудная работа. — Он поглядел ему прямо в глаза: — Работа для мужчины.

— Я буду делать все, что смогу.

— Да, но не похоже, чтобы вы многое могли делать.

— Я буду делать все, что потребуется.

Наступило молчание. Человек написал несколько слов на бумажке.

— Я возьму вас на испытание. Если через три месяца вы его выдержите, я зачислю вас в штат, и вам выдадут страховку. Начнете в понедельник. Вы пойдете на разработку с Кико. В понедельник отправитесь к нему. Он покажет вам, что надо делать.

Танги захотелось обнять этого человека. Он улыбнулся и сказал:

— Спасибо!

Он вышел очень довольный и подпрыгнул от радости. Кто-то спросил, приняли ли его на работу, и он показал свой листок. Окружающие поздравили его. Была суббота. У Танги оставалось еще два свободных дня. Он вышел на дорогу к пляжу и решил искупаться. Песчаный берег отделялся от гавани только молом. Вода была мутная, покрытая нефтью с грузовых судов. День стоял жаркий. Танги улегся на песке. Море сверкало так, что слепило глаза. Вода вдали казалась густо-синей, и на ней белели паруса. Гора позади лиловела, а на одном ее склоне виднелся глубокий белый надрез: там добывали цемент. Время от времени тишину прорезал гудок заводской сирены, то сзывая, то выгоняя людей. Выйдя с завода, рабочие шли полежать на пляже. Они были густо обсыпаны пылью. Они бежали по песку и бросались в море. По дороге из Ситжеса в Барселону катились взад и вперед изящные туристские машины.

Танги надо было найти себе жилье. Ему дали адрес вдовы, по имени Себастьяна, сдававшей комнату. Он отправился к ней. Себастьяна родилась в Эстрамадуре. Это была крупная, плотная, решительная женщина с дурным характером и суровым обхождением. Она недолюбливала соседок и считала, что они слишком много занимаются чужими делами. Она никогда не бывала в церкви и, когда по улице проходили церковные процессии, запирала ставни. Рабочие любили ее и говорили о ней с улыбкой. Ее муж погиб на заводе. Вот уж тридцать лет ее жизненный горизонт ограничивался узкими пределами занесенной пылью долины. Жизнь ее шла по заводским гудкам. Она была строга и ненавидела всякие «нежности».

На Танги произвел впечатление ее суровый облик. Она стояла перед ним подбоченившись, одетая в черное, очень опрятное платье, волосы ее были затянуты узлом. Казалось, у нее нет возраста. Она посмотрела на Танги большими черными глазами и спросила резко:

— Ну, что тебе? Ты потерял голос?

— Я… э… э… Я хотел спросить, нет ли у вас комнаты…

— Да, у меня есть комната. А дальше что?

— Э-э… Не сдадите ли вы ее?..

— Ты из Мурсии?

— Нет.

— Откуда ты?

— Из Мадрида.

— Плохо. Все мадридцы гуляки. Что ты будешь здесь делать?

— В понедельник я начинаю работать.

— Где?

— На разработках.

— Что делают твои родные?

— У меня нет родных.

Себастьяна прекратила допрос. Она пристально посмотрела на Танги. А он спрашивал себя, к чему приведут все эти вопросы. Он ждал.

— Ни отца, ни матери? — продолжала она.

— Нет. (Он вовсе не собирался рассказывать о них всему свету.)

— Ладно. Иди, я покажу тебе твою комнату.

Дома рабочих были все одинаковы, они состояли из двух комнат и прихожей. Чтобы войти, приходилось спуститься на несколько ступенек. Дверь вела в маленький мощеный дворик, размером три на четыре метра. К нему примыкали дворы соседних домов. В комнатах не было окон. Стены двора и дома были выбелены известью. В бедно обставленных комнатах было очень чисто.

— Вот все, что у меня есть: только эта комната. Да они ведь всюду одинаковы.

— Да. Я вижу. А какова плата?

— Какая плата?

— За комнату.

— Да что толковать о плате! Ты будешь отдавать мне все, что заработаешь, а я уж сама разберусь. Тебе надо есть, одеваться. Мужчины не могут обойтись без курева. Потом кино. Все это не твоя забота. А пока послушай-ка радио, а я приготовлю обед. Ты любишь яйца?

Танги кивнул. Он уселся на стул и достал из чемодана «Скорбные элегии». Прочитав несколько страниц, он включил приемник и стал отыскивать классическую музыку. Наконец остановился на немецкой станции, передававшей «Бранденбургский концерт». Вошла Себастьяна с тарелкой в руке. Она поджарила ему картошку с яичницей. Со смущенным видом она уселась перед ним.

— Скажи, ты любишь Штрауса?

Танги не сразу понял ее. Для Себастьяны существовало всего два вида музыки: марши и Штраус. Все, чего она не понимала, она приписывала Штраусу. А так как она не понимала ничего, кроме маршей, то для нее почти вся музыка принадлежала Штраусу.

— Да, — ответил Танги.

— И ты читаешь по-немецки?

— Нет, это латынь.

— Ты что же, священник? — Себастьяна поглядела на него с опаской.

— Нет, это светская латынь. Стихи поэта Овидия.

— А-а!..

Несколько минут она сидела молча и смотрела, как он ест.

— Зачем ты сюда приехал?

— Чтобы работать.

— Но тебе здесь не место.

— Почему?

— Здесь никто не читает Овидия. Тут читают… читают… совсем другое!

Танги кончил обедать. Тогда Себастьяна взяла его под руку, и они пошли погулять по большой дороге. Она смотрела на него с восхищением. Вдруг она тихонько сказала:

— Мне хотелось бы иметь такого красивого и умного сына, как ты.

Это его растрогало. Он знал, что она прямодушна. Он взглянул на нее, улыбнулся и погладил по седым волосам. И они двинулись дальше.

Завод дымил. В темном воздухе огни, казалось, поднимаются в небо. Где-то совсем близко волны разбивались о подножие горы.

В пещере на этой горе Танги провел однажды ночь, свою первую ночь на свободе. Он улыбнулся при этой мысли. Как он вырос с тех пор!

XV

В понедельник Танги отправился на работу. Он представился Кико, своему мастеру. Кико был каталонец, высокий, плотный человек с добродушным лицом. Они сразу понравились друг другу. Кико отвел Танги на разработку; у него будет не очень трудная работа, время от времени он сможет передохнуть.

С семи утра до семи вечера, с часовым перерывом, Танги стоял в маленьком поезде, отвозившем известковую породу для цемента из карьера на завод. Поезд въезжал в заводской двор и проходил под высокими цилиндрическими печами, в которых цемент обжигали при очень высокой температуре. Рабочие уверяли, что это лучшие печи в Европе. Танги не мог об этом судить. Он был доволен и говорил себе, что наконец-то сам зарабатывает на жизнь. Он гордился этим и старался работать как можно лучше. Он исполнял свои обязанности очень тщательно, как если бы завод принадлежал ему. Он радовался, когда говорили, что дела идут хорошо или что грузовые суда пришли за мешками с цементом. Он интересовался приказами по заводу, ростом производительности. Но наступил день, когда он спросил себя: зачем он так старается? Никто не обращал на него внимания. Одна только служащая магазина улыбалась ему, когда он проезжал мимо нее в поезде. И Танги понял, что он ничто на этом заводе, изрыгающем пламя по ночам. Его работа не имела иного смысла, кроме того, что не давала ему умереть с голоду.

Конечно, где-то там, наверху, существовала контора управляющего. Но Танги никогда не видел ни конторы, ни управляющего. Этот управляющий был для него мифической личностью, человеком, который распоряжается по телефону, имеет секретаря или двух, а может, и трех секретарей; ему ничего не стоит выгнать Танги, а тот даже не сможет ему возразить.

Танги спрашивал себя, как окружающие его люди могут жить в таком рабском подчинении. Он силился и не мог понять, почему они соглашаются работать день за днем, никогда не видя своего управляющего. И тут ему открылась истина: они привыкли. Да, они привыкли. Привыкли к своей бесправной жизни; привыкли иметь лишь самые скудные и примитивные желания. Всю неделю они жили в ожидании воскресенья; работали, надеясь как-нибудь купить платье дочурке или обеденный стол. Они довольствовались тем, что становились людьми лишь раз в неделю — по воскресеньям. В этот день они купались на пляже или ходили в заводское кино. Они говорили: «Нечего нам ходить в Ситжес, а то еще распугаем порядочных людей». Танги удивляло такое смирение. Он не мог примириться с их долготерпением и покорностью. Сам он всегда боролся и теперь говорил себе, что эти люди не знают, не отдают себе отчета в том, что они сильны и могут вступить в борьбу.

Завод мало-помалу поглощал людей. Во главе его стоял немец. Говоря о нем, рабочие плевали на землю. Но этим и ограничивалось их возмущение. Немец установил множество правил, которые делали жизнь рабочих более тяжелой, чем когда бы то ни было. Например, детям рабочих завода ни в коем случае не разрешалось искать места на стороне. Они были заранее связаны с заводом контрактом. Если родители посылали детей работать в Барселону, они тотчас же теряли свое место, и их выгоняли из убогой квартиры. Затем, чтобы обеспечить себе дешевую рабочую силу, немец заключил контракт с государством, которое снабжало его рабочими. На завод приходили товарные поезда, привозившие оборванных и голодных жителей Мурсии. Их перевозили в запечатанных вагонах, с одним «коллективным паспортом». Днем им было запрещено выходить из вагонов. Директор «предлагал» заключить с ними договор, который представлялся им «сказочным». Затем администрация помещала в газете сообщение, что директор и рабочиезаключили «дружеское соглашение» и, «принимая во внимание снижение цен», выработали новый тариф для оплаты труда, по столько-то пезет в час.

Танги получал 18 пезет в день. Он работал еще два часа сверхурочно, по 3,75 пезеты в час. Таким образом, он зарабатывал всего около 25 пезет. Некоторые рабочие вырабатывали до 32 пезет со сверхурочными, это был самый высокий заработок. Мастера получали до 40 пезет. Однако жизнь не только не дешевела, а, напротив, все дорожала. Танги знал, что Себастьяна с трудом сводит концы с концами. В четверг ей уже приходилось брать в заводском кооперативе в долг под субботнюю получку.

Несмотря ни на что, Танги бывал доволен, когда по субботам получал маленький голубой конверт. Он с радостью отдавал его Себастьяне. Она купила ему в рассрочку спортивную куртку и красный галстук. Вечером, придя с завода, Танги распевал, моясь во дворе, надевал свою куртку и шел за Хозе, которого он называл Пепе. Они вместе садились в поезд и отправлялись в Ситжес; там они заходили в кафе, где Пепе был завсегдатаем, и выпивали несколько стаканчиков, слушая андалузские песенки, а затем шли в кино.

Но снова наступал понедельник, и Танги шел на завод. С каждым днем он уставал все сильней. По вечерам он снова дрожал от озноба, у него разбаливалась голова, его мучил кашель. Стоило ему растянуться на кровати, как он начинал задыхаться. Горло у него горело от цементной пыли, песок скрипел на зубах, во рту пересыхало. Когда он кашлял, Себастьяна входила к нему в комнату, укутывала ему плечи вязаным платком и садилась к нему на кровать. Она гладила его по голове и легонько похлопывала по спине. Танги страдал. К его все возраставшей физической усталости добавлялось отчаяние человека, чувствующего, что он превращается в животное. Эта жизнь все больше засасывала его, он постепенно привыкал быть несчастным, а именно этого он не хотел. Между приступами кашля он принимался плакать. Себастьяна утешала его суровым голосом. Она называла его «мой малыш». И он думал, что девятнадцать лет это и правда не так уж много.

Лицо его становилось все бледней, черты заострились; он терял аппетит. Каждый вечер он сидел и строчил письма всем на свете: французскому консулу, своему отцу и так далее. Но ни от кого не получал ответа. По утрам, еще до света, он шел на завод и проводил там десять часов. Он завязывал рот носовым платком, чтобы поменьше глотать пыли, по это ничуть не помогало. Возвращался он весь покрытый белым порошком, словно мукой. Напрасно пытался он его выплюнуть! Он засел глубоко внутри.

Вскоре ему пришлось, как и другим, записаться в ночную смену. Ночная работа оплачивалась дороже — пять пезет в час. После десяти часов работы днем Танги еще отрабатывал три часа ночью. Ему приходилось грузить суда и укладывать в трюмах мешки с цементом. Работа была очень тяжелая. Подъемные краны, сбрасывая мешки, поднимали густые облака пыли. Грузчики работали в масках, но у них воспалялись глаза, и они беспрерывно кашляли… Двое рабочих подхватывали мешок и укладывали на место. Тут не приходилось зевать. Мешки падали в трюм непрерывно, один за другим, и рабочим ни на минуту нельзя было остановиться, иначе работа превращалась в пытку.

У Танги был товарищ, по имени Алехандро. Крупный детина лет тридцати пяти, с болезненным лицом. Его жена тоже служила на заводе. Он работал четырнадцать часов в сутки, а она — десять. Но он боялся только одного: как бы не отменили ночную смену.

Танги терял мужество. Он чувствовал, что погибает. Он по-прежнему натыкался на глухую стену молчания. Он написал отцу, что болен, — никакого ответа. Но теперь Танги это почти не трогало. Он не так стремился к отцу, как во Францию. Ибо он еще верил слышанным в детстве рассказам: Франция — страна свободы, братства и равенства, где нет бедных и богатых. Там все хорошо зарабатывают на жизнь. Конечно, Танги помнил, что первый концлагерь, в который он попал, был во Франции; что жандармы, выдавшие его немцам, были французы; и что его отец тоже француз. Но он убеждал себя, что тогда шла война, а сейчас он, наверное, найдет настоящую Францию; ту, которая приняла его, когда он возвращался из Германии; ту, которая совершила революцию.

По вечерам, когда Танги не мог уснуть, он включал парижскую радиостанцию. Он ждал конца передачи, чтобы поймать «Марсельезу», и, слушая ее, плакал от волнения. Он говорил себе, что, когда приедет во Францию, он наконец обретет мир, о котором столько мечтал.

Среди ночи Себастьяна вставала, чтобы разбудить Танги и проводить в ночную смену. Стоило ей лишь дотронуться до него, и он вскакивал, как человек, испытавший в жизни ужасные пробуждения. Он вздрагивал от малейшего шума. Она давала ему кусок хлеба, который он макал в оливковое масло. Разрезав пополам помидор, он съедал его по дороге в гавань. День за днем он продолжал бороться с привычкой к несчастью. День за днем он делал нечеловеческие усилия, чтобы устоять на ногах.

XVI

Себастьяна полюбила Танги. Она любила его молча. Заботилась, ухаживала за ним. Всякий день, в обеденный перерыв, рабочие видели, как она приходит в карьер и приносит «парнишке» завтрак. Ей надо было идти больше получаса, чтобы добраться до него, но она хотела, чтобы он получал горячую еду. Она всегда умудрялась достать для него какое-нибудь «лакомство»: кусок ветчины или немного сыру. Она приносила его с гордостью и усаживалась в тени на камне, возле Танги. Рабочие поддразнивали ее, говорили, что ей это «не по возрасту». Но она не обращала на них никакого внимания и даже не удостаивала ответом. Она огорчалась, видя, что Танги подавлен, нездоров. И глядела на него с бесконечной нежностью.

Днем она старалась разыскать для него пластинки с классической музыкой. Она уверяла, что обожает Баха и Бетховена. Вечером, вернувшись с работы, Танги садился во дворе поболтать с ней перед обедом. Когда он читал газету или слушал музыку, она замолкала и сидела не двигаясь.

Они никогда не говорили друг другу громких слов. Она любила его молча. Как и Гюнтер, она выражала свою нежность лишь красноречивыми поступками. Она жила для него, как жила бы для своего сына: следила за его сном, чинила ему одежду, готовила то, что он любит, по мере своих возможностей развлекала его. По воскресеньям они иногда отправлялись вместе на берег моря и завтракали там, вдали от толпы… Он говорил с ней обо всем. Она слушала молча и ласково улыбалась ему. Она все понимала сердцем. Вся жизнь ее была порывом материнской любви. И он тоже ее любил и восхищался ею, потому что она была справедлива и прямодушна. Он любил ее бесхитростное благородство и открытый взгляд. Она была скорее рассудительна, чем умна, но почти всегда судила правильно.


Через полгода после поступления Танги на завод среди рабочих начали распространяться новые слухи. В Барселоне готовились объявить забастовку. Поводом для нее послужило следующее. Кортесы[18] приняли постановление об увеличении зарплаты на десять процентов «из-за повышения стоимости жизни». Прошло семь месяцев, а увеличение зарплаты все еще не было проведено. В забастовке должны были принять участие рабочие разных отраслей промышленности. Говорили даже о выступлении студентов. Многие лавочники собирались в этот день прекратить торговлю.

На заводе шли непрерывные споры. Одни стояли за забастовку и говорили, что «рабочие мало чем рискуют», другие уверяли, что «риск очень велик и забастовка ничего не даст». Противники приводили разные доводы, стараясь убедить друг друга. Так проходили дни. Испанское радио вело решительную кампанию против «коммунистов и евреев», обвиняя их в стремлении сеять смуту в стране, и целые дни вопило: «Коммунизм не пройдет!»

Повсюду на заводе были поставлены громкоговорители. Они, как из рога изобилия, непрерывно сыпали то обещания, то угрозы. Но никто не обращал на них внимания. Что действительно произвело впечатление — это поезда, набитые полицейскими и жандармами с ручными пулеметами. Отряды прибывали один за другим с точностью часового механизма. Произойдут ли у них столкновения с рабочими? Будут ли они стрелять?.. Все задавали себе этот вопрос. Танги молча глядел на эту вооруженную демонстрацию. Он никогда не участвовал в стачках и даже не представлял себе, что это такое. Однако он отправился на собрание стачечного комитета.

Рабочие долго спорили. Они голосовали, поднимая руки. Некоторые утверждали, что забастовка равносильна самоубийству. Алехандро поднялся на помост и уверял, будто «хозяева отменят сверхурочные и примут суровые меры». Все внимательно слушали Кико. Он уже двадцать шесть лет работал на заводе, и его считали человеком рассудительным. Он тоже думал, что всеобщая забастовка — это самое последнее средство, когда уже все испробовано, и считал, что не следует заходить так далеко. Он стоял за отдельные внезапные стачки в разных отраслях промышленности: «от них было бы больше толку». Однако он соглашался с тем, что рабочие не имеют права отколоться от барселонских товарищей лишь по той причине, что их хозяева грозно скалят зубы. Ему очень много хлопали. Другой рабочий спросил: «Что же надо делать, чтобы избежать столкновений?» Кико снова взял слово. Он думает, что хозяева постараются вызвать столкновения, дабы усмирить забастовщиков и помешать им организовать демонстрацию. Он считает, что лучше всего выпустить на улицу женщин, и пусть они устроят шествие: «В них не станут стрелять». Тут поднялся невообразимый шум. Мужчины кричали, что женщинам место на кухне, нечего им соваться «в политику». Кико возразил, что дело тут не в политике, а в хлебе и женщины знают не хуже мужчин, что такое голод. К тому же большая часть женщин работает на заводе.

Наконец рабочие огромным большинством проголосовали за забастовку. Они запрут заводские ворота и расставят стачечные пикеты, чтобы помешать возобновлению работ. Рабочие соберутся на площади Диагональ и пройдут сомкнутыми рядами с барселонскими товарищами по улицам города. Все решили следить, чтобы не произошло никаких стычек с полицией, ни в коем случае не поддаваться на провокации и отвечать на них только словами.


Наступил день забастовки. Танги надел новый костюм, словно шел на праздник. Другие рабочие тоже приоделись. Он взял под руку Себастьяну, которая не помнила себя от радости. Она без конца твердила всем вокруг, что «наконец-то люди начали думать головой». Рабочие захватили заводские грузовики. Все двинулись в путь. На каждом грузовике висел лозунг: «Мы требуем хлеба!» На одной из машин Танги прочел: «Мы хотим жить». Эта фраза его потрясла. Он знал, в какой нищете прозябают эти люди, готовые рисковать всем ради возможности заявить о своем желании жить. И он подумал: как сильна должна быть любовь к жизни, если даже те, кто никогда не жил по-настоящему, продолжают утверждать свое право на жизнь!

Барселона была вооружена до зубов. На улицах толпились зеваки. На тротуарах выстроились полицейские с автоматами в руках; они осыпали демонстрантов оскорблениями, а те отругивались в ответ, но не делали никаких угрожающих жестов. Когда один из рабочих собирался нарушить запрет, товарищи тотчас призвали его к порядку. Наконец шествие подошло к площади Диагональ. Танги никогда не видел такой громадной толпы. Здесь собралось много тысяч мужчин, женщин и детей; они болтали, шутили… Становилось жарко. Мужчины сняли пиджаки… Все окна в богатых кварталах были наглухо закрыты ставнями.

Около одиннадцати часов шествие двинулось дальше. Толпа заполнила оба проезда шоссе и разделявший их тротуар. Не видно было ни начала, ни конца демонстрации. Громадный людской поток спокойно спускался к порту. Полиция смотрела на него не двигаясь.

Танги внезапно понял, какая сила заложена в этих людях. Они шли по улице плечом к плечу, и ничто не могло остановить их мирное шествие к набережной Колон. Сила была на их стороне. Каждый в эти минуты осознал свою силу, а еще больше — ту «объединенную силу», какой они стали, собравшись все вместе. Танги понял, что легенда о всемогущем хозяине воистину существует только потому, что рабочие приняли ее. И в то же время им овладело непреодолимое тягостное ощущение. Он почувствовал себя «не таким», как они…

Около часу, в самую жару, Танги дошел до улицы Рамбла. И тут от группы к группе стала перелетать новость: солдаты пустили по городу трамваи. Все думали с тревогой, что же теперь произойдет. Вскоре был передан приказ держаться стойко и крепче сплотить ряды. Рабочие продолжали двигаться вперед. Вдали послышался смутный шум: снизу на горку поднимался трамвай, навстречу спускавшимся демонстрантам. Вагон шел вперед — люди тоже. То был странный молчаливый поединок. Но люди в колонне не дрогнули. Трамвай резко остановился в двух метрах перед первым рядом спускавшихся по улице женщин. Над шествием взметнулся мощный, потрясающий, нечеловеческий крик:

— Товарищи, мы победили!

* * *
Два дня на заводе стояла тишина. Затем рабочие снова вышли на работу. Но что-то в них изменилось. Себастьяна сказала Танги:

— Они поняли, что сила на их стороне. Рано или поздно вчерашняя забастовка превратится в настоящую катастрофу для подлецов-хозяев. Им страшно, когда у рабочих пробуждается сознание, когда они чувствуют свою силу, потому что тогда рабочие начинают понимать, что их большинство… У нас это случится еще не так скоро. Но машина уже заработала. Теперь ничто ее не остановит. Самое трудное — заставить ее сдвинуться с места.

Танги не отвечал. Он продолжал работать, кашлять, плевать… Он спрашивал себя, будет ли этому когда-нибудь конец, и не понимал, на что нужны забастовки, если не произошло никаких существенных изменений. Но через день он узнал, что администрация уволила семьдесят два человека. Он побежал просмотреть вывешенный список и прочитал там свою фамилию. Он не мог понять, за что его уволили. Но потом пожал плечами: теперь все стало для него почти безразлично. Он огорчился только из-за Себастьяны. Но, вернувшись, он не застал ее дома: Себастьяну забрали жандармы. Танги узнал от соседки, что она выступала перед женщинами, уговаривая их бастовать вместе с мужчинами.

Он отправился в Барселону и всеми способами пытался ее разыскать. Но ему ничего не удалось узнать о ней, даже куда ее увезли. Тогда он продал свой новый костюм, свое единственное пальто и часы — подарок отца Пардо, полученный Танги в день отъезда, — и решил рискнуть всем…

Он сел в поезд, идущий в Сан-Себастьян, вконец измученный, подавленный, больной, дрожа от лихорадки. Но он был во власти единственной навязчивой идеи: во что бы то ни стало вернуться во Францию.

XVII

Пять дней не переставая лил дождь. Распахнув окно, Танги прислушивался к однообразному, равномерному шуму. Этот мягкий, влажный, теплый шум, похожий на шелест женского платья, укачивал его. Танги чувствовал себя ослабевшим от голода. Вот уж два дня, как он ничего не ел, кроме маленького фунтика земляных орехов. Он лежал, вытянувшись на кровати и стараясь собраться с мыслями. Порой он пытался встать, но тогда кровь приливала у него к голове, а ноги дрожали от слабости. Он перестал даже чувствовать голод…

Он снял комнату на седьмом этаже. Окно ее выходило на террасу, с которой открывался вид на весь Сан-Себастьян, на бухту и на ближайшие окрестности. Танги подумал, что, должно быть, очень приятно сидеть на этой террасе в ясный теплый день за бутылкой лимонада. Потом поморщился: он не любил лимонада. Лучше за стаканчиком чинцано, вот чего бы ему хотелось, или за рюмкой коктейля…

Комната была оклеена обоями неопределенного цвета. Ночью он обнаружил в кровати клопов. С тех пор он ложился спать одетый, боясь их укусов, и всю ночь не тушил лампу, чтобы не так остро чувствовать одиночество. Он оплатил комнату за неделю вперед, но не может же он сидеть в ней не евши. Ему пришло в голову сходить к госпоже Люсьен, хозяйке пансиона, у которой он прожил неделю семь лет назад… Но тут же покраснел. «Я все-таки еще не нищий…» подумал он. Затем снова стал прислушиваться к шуму дождя. Это был его единственный собеседник…

* * *
Каждый вечер Танги ходил на вокзал поглядеть на отправление маленького электрического поезда, ездившего к границе. У Танги не оставалось денег, а то он уехал бы на нем. «Как можно ближе к Франции», — твердил он про себя.

Как-то он подумал: что будет с ним в Париже, если никто не встретит его на вокзале? Он улыбнулся. Быть может, ему никогда не удастся уехать из Испании… А впрочем, если он попадет в Париж, то, во всяком случае, найдет себе работу: «В Париже все работают». Он искренне этому верил.

Он изучал расписание поездов, высчитывал, какой поезд идет быстрее и на сколько. Это его забавляло.

Однажды, когда он сидел на скамейке, к нему подсел молодой человек и заговорил с ним. Он жаловался на плохую погоду. Дождь слишком затянулся, а перед тем слишком долго стояла засуха. Теперь опасаются наводнений; все это может серьезно повредить урожаю. Танги не задумывался об этом, но вспомнил, что читал что-то на эту тему в газетах. Его собеседник боялся, как бы наводнение не повредило железную дорогу и шоссе, ведущие к границе, — это поставило бы его в большое затруднение. Танги спросил, бывал ли он в Биаррице, и тот ответил, что ездит туда каждый день по делам.

…Они вышли вместе с вокзала и отправились в город. Танги рассказывал ему свою жизнь, опуская некоторые подробности, которые могли бы показаться неправдоподобными. Рикардо — так звали его нового приятеля — улыбался Танги, чтобы его подбодрить. Танги был ему благодарен за сочувствие. Рикардо сказал, что перейти границу очень трудно, но, быть может, ему удастся помочь Танги… Однако, если Танги и попадет в Эндей, как он думает добраться до Парижа без денег? Танги никогда не задумывался над этим вопросом… Он считал, что перейти границу — это все. Ему казалось, что красная черта, проведенная на картах, — единственный барьер, отделяющий его от счастья и спокойствия, к которым он так стремился. Теперь он понял, что существует еще много других препятствий; но, если он захочет все предусмотреть, ему, пожалуй, никогда не придется выйти из комнаты и даже вылезти из кровати. С чего-то надо же начинать…

Рикардо предложил Танги зайти к нему домой и пообедать вместе. Танги испытывал потребность в обществе Рикардо. Он цеплялся за него изо всех сил. Он чувствовал, что его притягивает этот человеческий голос, который звучит так тепло и доброжелательно. К тому же это казалось Танги вполне естественным.


Приняв ванну и сменив белье, Танги причесался, глядя в зеркало. Он нашел себя худым и бледным. Однако он испытывал большое облегчение. Затем он очень приятно пообедал со своим новым другом. Вначале он был слишком слаб, чтобы разбирать, что ест, а под конец у него начала кружиться голова. «Я слишком много пил. Это потому, что я смешивал разные вина. Да, наверное, потому…» Рикардо продолжал добродушно болтать. Он рассказал Танги, что у него есть пропуска, подписанные полицейским комиссаром Сан-Себастьяна, по которым он может ездить во Францию на двое суток. Завтра утром Танги с таким пропуском может переехать границу. Вдруг Рикардо спросил его:

— И все это истинная правда?

— Что — все это?

— Твое детство, отец, исправительная колония… Ты правда едешь к отцу? И только для этого хочешь перейти границу?

— Ну конечно!..

Рикардо помолчал, затем продолжал серьезным голосом:

— Когда я был мальчишкой, я верил всем на свете, даже попам. Но мало-помалу жизнь научила меня никому не верить. Я дал себе слово никогда не быть простофилей… Но сейчас, мне кажется, ты не врешь. Если хочешь, я оплачу твою дорогу до Парижа. Когда-нибудь отдашь…

Танги почувствовал, как у него сжимается горло.

— Спасибо!

— Тут нет ничего такого. Надо помогать друг другу. Может случиться, что придет и твой черед мне помочь. Как знать…

Два мира

I

Рикардо сдержал обещание. Танги забился в угол вагона. Он смотрел, как мимо него бежит французская земля. Дождь, ливший целую неделю, прекратился. Робкое солнце пробивалось сквозь темные и белые облака. До самого горизонта тянулись лишь зеленые поля, пересеченные заборами. Танги был растроган. Он с волнением вновь узнавал страну, которую знал в детстве и куда так долго стремился с отчаянием в душе. Влажными от слез глазами он жадно рассматривал эту богатую и щедрую землю.

По телу у него пробегала дрожь. Он был еще ужасно слаб. Тревога все время сжимала ему горло. Порой без всякой причины ему хотелось заплакать и плакать долго-долго. Он боялся, сам не зная чего, и чувствовал себя усталым, разбитым. Он подумал, встретит ли его отец на вокзале, потом пожал плечами. «Не имеет никакого значения», — решил он и прижался носом к окну. Он пытался сравнивать Францию с Испанией, но не находил никакого сходства.

«Испания, — думал он, — это пустыня. Безграничная пустыня. В Испании прежде всего поражает странное родство человека с природой… Испания должна была стать страной фанатиков, людей, отрешенных от жизни, мистиков. Дон-Кихот и Санчо Панса умерли бы с тоски среди этих зеленых полей, ощетинившихся заборами и стенами…»

Он встал испугавшись. Не будет ли французская полиция осматривать поезд и проверять паспорта? Рикардо сказал, что после Бордо уже нечего опасаться. А перед Бордо? Если будет проверка, что сделают с ним? Никто ему не поверит, никто не станет слушать его историю. К тому же он так плохо одет!..

Он вошел в уборную, вытащил из бумажника все свои документы и разорвал… «Теперь они не узнают, что я испанец и откуда я еду».

Он вышел из уборной немного успокоенный, снова уселся в углу и отдался мерному, усыпляющему покачиванию поезда. Мысли его блуждали, в памяти вставали мрачные воспоминания прошлого.

Стало холодно. У Танги стоял комок в горле… Его прошлое все еще лежало тяжелым грузом у него на душе. Он всегда носил в себе этот груз и не знал, как от него избавиться. Он закрыл глаза и вдруг вспомнил Себастьяну. Она, наверное, сидит в тюрьме и плачет, думая о нем… Затем он снова задал себе вопрос, что ему делать, если отец не встретит его на вокзале. Что же останется ему делать, как не то же, что и всегда? Придется покориться… И снова искать выход. Ведь он привык к безвыходным положениям…

Ничего неприятного не случилось, и никто не прервал его размышлений. Он даже не заметил, как этот долгий осенний день сменили сумерки. Перед его опущенными веками замелькали первые огоньки предместий. Приближался Париж. Танги улыбнулся. Ему казалось почти забавным, что он третий раз приезжает в Париж и все еще не знает этого города. Он помнил только, что Елисейские поля ведут от площади Звезды к площади Согласия и что по набережной можно дойти до собора Парижской богоматери.

Он встал, вынул из сетки свой зеленый чемоданчик, оставил его в коридоре и зашел в уборную. Он подумал, что во Франции поезда чище, чем в Испании: «Еще бы, ведь тут дороги электрические…» Но он любил добрые старые испанские поезда, которые ходят как им вздумается, не считаясь с расписанием. Танги поглядел на себя в зеркало. Он вытащил из кармана обломок гребня, данный ему Себастьяной, расчесал свои длинные волосы и откинул их назад. Потом вымыл руки и лицо и разгладил измятую куртку. На ном был старый костюм, заказанный ему еще отцом Пардо и перекрашенный в черный цвет. Костюм был ему узок. Танги пробормотал: «Чем же я виноват…» Выходя из уборной, он вспомнил, как давно, когда он был ребенком, французский жандарм хотел заставить его справить свою нужду при открытой двери. Это воспоминание омрачило его радость. Поезд замедлил ход. Танги взял чемодан и выскочил из вагона.

Вокзал показался ему необъятным. Он двинулся к выходу, бросая кругом тревожные взгляды. Ему стало страшно. Его пугало, что приближается минута, когда он, может быть, останется совсем один в большом, незнакомом городе. Он подумал, что ему совсем не следовало уезжать из Испании. Но было уже поздно. Густой человеческий поток двигался к выходу. Танги хотелось остановить кого-нибудь из проходивших мимо людей и заговорить с ним. Среди этой толпы, наверное, нашелся бы хоть один человек, знавший войну, голод, одиночество, отчаяние. Они поняли бы друг друга. Танги было так нужно с кем-нибудь поговорить, рассказать, что с ним произошло. Но никто ему не поверит. Его примут за вымогателя или ненормального. Окружавшие его люди уже всё забыли; они не станут слушать такую неправдоподобную историю. Война давным-давно кончилась. Как можно поверить, что молодой человек еще не покончил с ней в 1953 году!

Танги протянул билет контролеру и вышел на широкий двор, забитый автомобилями. Никогда он не видел такого множества машин. Светящиеся рекламы, яркие фонари, красные лампы табачных магазинов ослепили его. Он остановился. Ему было страшно. Он знал, что надо взять себя в руки и выйти за решетчатые ворота. Но не двигался с места. Он потерял надежду, что отец встретит его. Последние пассажиры выходили вместе с родственниками или друзьями. Вокруг него люди обнимались. Танги спрашивал себя, куда ему идти. У него было триста франков в кармане. Можно ли пообедать на триста франков? Но он подумал, что уже поздно обедать.

— Вы кого-нибудь ждете? — обратился к нему высокий облысевший господин, наклонившись и скривив лицо.

— Господин Легран?

— Да.

Танги с удивлением посмотрел на него. Тот понял значение его взгляда и сказал:

— Нет, я не ваш отец. Ваш отец сейчас придет. Он ждал вас на перроне. Должно быть, он вас пропустил. Поставьте чемодан на землю. Он сейчас будет здесь. Вы хорошо доехали?

— Да. Благодарю вас.

Танги ждал. Сердце его отчаянно колотилось, и он боялся, что потеряет сознание: «Только бы не сейчас… Сейчас было бы так некстати!..» Он пристально смотрел на выход с перрона. Ему казалось, что это совсем как в романе: отец и сын ищут друг друга на вокзале, словно чужие. Затем решил, что вся его жизнь — настоящий роман, роман, на котором даже Жюль Верн не решился бы поставить свою подпись.

— Вот и он!

К ним подходил человек лет сорока пяти или пятидесяти. В его поредевших волосах проступала седина. На нем было темно-серое пальто, и шел он немного сгорбившись. Смуглое, как у испанца, лицо, короткий прямой нос и мясистые губы. Но прежде всего обращали на себя внимание очень большие черные, немного влажные глаза, блестевшие, как вороново крыло на солнце. Крупные, неловкие руки напоминали руки рабочего.

Танги с волнением смотрел, как он приближается. Вдруг отец показался ему старым. В памяти Танги лицо отца бессознательно запечатлелось таким, каким он знал его в детстве: в те далекие дни, когда отец приезжал к его матери в Виши, пятнадцать лет назад. Но с тех пор прошли годы, и отец постарел. Танги это огорчило.

— Это ты?

Голос был резкий, неприятный. Танги еще раз убедился, что отец ему не рад.

— Да.

— Так. Ну что ж, пойдем куда-нибудь, нам надо поговорить. Чемодан ты оставишь в машине. Что у тебя в нем?

— Немного грязного белья.

— Грязного?

— Да… я…

Они сели втроем в черный автомобиль. Отец Танги нервно бренчал связкой ключей.

— Мне все же хотелось бы знать, что побудило тебя приехать сюда. Я прекрасно понимаю, что ты решил: «У меня есть отец… Я хочу повидаться с ним». Но почему именно сейчас?

Танги попытался объяснить отцу свои побуждения. Тот хотел все знать. Больше всего он расспрашивал Танги о матери: почему они расстались? Танги решил ничего не рассказывать о ней или говорить как можно меньше. К тому же он действительно ничего не знал… Отец настаивал. Танги выпутывался как мог. Он устал говорить. Он чувствовал, что отец его полон презрения и враждебности. Этот человек еле разговаривал с ним, еле протянул ему руку.


Он привез Танги на Монпарнас, где они уселись на террасе «Ротонды» все с тем же человеком, который заговорил с Танги на вокзале. Танги заказал стакан вина. Пока он пил, ему пришлось выдержать новый допрос. В глубине кафе оркестр играл «Голубой Дунай», а отец продолжал бренчать ключами. Эти звуки раздражали Танги. Он отдал бы все на свете, лишь бы они наконец прекратились. Он опустил глаза и отвечал как мог. На лице у отца застыла фальшиво-непринужденная улыбка. В кафе какая-то женщина в сильно декольтированном платье пела: «…и сыпались со всех сторон». Танги старался понять, что же сыпалось со всех сторон. Наконец он догадался, что речь шла о поцелуях.

— И у тебя нет никаких документов?

— Нет.

Отец Танги повернулся к их спутнику, как будто призывая его в свидетели: «Ну, что я говорил?» Затем оглядел Танги с бесконечным презрением:

— Больше всего ты похож на бродягу, на chorizo[19].

Танги покраснел. Он мог бы ответить отцу, что, когда человек проведет целую неделю почти не евши, в тревоге и одиночестве, у него, естественно, не блестящий вид. Он мог бы сказать ему, что от отца зависело, чтобы сын приехал к нему прилично одетым и с необходимыми документами. Он мог бы еще сказать, что есть люди плохо одетые, с изможденными лицами, но гораздо более честные, чем многие обладатели толстых животов и портфелей, набитых всевозможными справками. Ибо эти справки, как и еду, можно купить за деньги, а честь не продается и не покупается. Но разве мог его понять этот человек, смотревший на сына с явной антипатией? Танги было тошно. Он изнемогал от усталости и почувствовал облегчение, когда отец заявил, что отвезет его в гостиницу и зайдет за ним завтра, часов в одиннадцать.

II

Наутро отец пришел точно в указанное время. Изящный черный костюм в белую полоску делал его более стройным. Он был свежевыбрит и казался менее натянутым. Танги нашел, что он красив.

Отец снова повел Танги в «Ротонду», но на этот раз внутрь, а не на террасу. Оркестр не играл в этот час. В уголке сидели двое влюбленных и беспрерывно целовались. Танги любил влюбленных и чувствовал себя счастливым, думая, что они счастливы. Однако он прислушивался к тому, что говорил отец. А тот вытащил целую пачку бумаг и пытался доказать Танги, что во всех его несчастьях повинна только мать. Танги старался отвлечься. Он находил поведение этого человека совершенно недостойным и говорил себе, что испанец никогда бы так не поступил. И мысли его устремились к Испании…

— Я не хочу дурно говорить о твоей матери… Но не хочу также, чтобы ты думал, будто я чудовище. Я потому не отвечал на твои письма, что считал их написанными по указке твоей матери. Когда ты был еще маленьким и мы решили разойтись, я хотел взять тебя к себе. Она отказалась тебя отдать… Тогда я заявил ей, что никогда больше не желаю о тебе слышать. К тому же… я думал, что ты стал каким-то рабочим или чем-то в этом роде… Но у тебя интеллигентный вид.

Танги еле сдержал улыбку. Интересно, что стал бы делать с ним этот человек, если б он оказался кривым, кретином или шалопаем? Затем он решил, что, в конце концов, естественно, если образованному человеку хочется, чтобы у него был интеллигентный сын.

— Я хочу дать тебе возможность стать на ноги, «to give you a chance», как говорят англичане. Я попытаюсь тебе помочь. Но как, еще не знаю. Денег у меня не много, и даются они мне нелегко, но я что-нибудь сделаю для тебя…

Танги думал о другом. Он почти не слушал, что говорит отец. Время от времени он отвечал ему «да». Отец снова принялся говорить о матери. И вдруг Танги почувствовал, что краснеет. Ему стало стыдно. Стыдно за человека, сидевшего перед ним и, казалось, утратившего способность краснеть. Танги был удивлен. Отец сказал:

— Вдобавок я даже не уверен, что ты мой сын…

От этих слов несло ложью. Ложью, выдуманной, чтобы оскорбить. Но Танги оставался равнодушным. Он краснел лишь за этого человека, который может говорить подобные вещи, не сгорая со стыда. Потом Танги подумал, что в нем говорит не злоба, а трусость. Во всех его движениях сквозила трусость. Танги понял это с первого взгляда. Отец не смотрел людям в глаза, его руки были вялы и безвольны, рассуждения педантичны, а манеры деланно-покровительственны. Он был жалок Танги.


Танги позавтракал на Авеню Георга V, в ресторане с самообслуживанием. Он был доволен, что остался один, один в Париже. Быстро поев, он вышел на улицу и дошел до Кур-ля-Рен. Он обошел площадь Согласия, любуясь ее пропорциями, и побрел вдоль Елисейских полей. Листья желтели; робкие лучи солнца пробивались сквозь дымку, затянувшую небо, и согревали сердце. Танги улыбнулся. Он подумал о Себастьяне: если б она могла увидеть его в Париже, на Елисейских полях!

В три часа он вошел в Колизей и спустился в нижний зал, где отец ему снова назначил свидание. Отец опаздывал. Танги заказал себе кофе. Теперь он чувствовал себя лучше. Здесь обстановка была приятнее. Оркестр играл под сурдинку. Танги решил как-нибудь еще побывать в Колизее.

Отец пришел и снова завел разговор о матери. Танги его не слушал. Он чувствовал себя хорошо и не хотел расстраиваться. Разглядывая отца, он пытался дать себе отчет, какие чувства будит в нем слово «отец». Но это слово оставляло его совершенно равнодушным.

— Теперь… Я хотел тебе сказать…

Отец был явно смущен. Танги стало любопытно: почему? Он ждал. Наконец отец признался, что женат во второй раз. Его жена очень приятная женщина, у нее двое взрослых детей, и теперь он счастлив в семейной жизни… Танги это нисколько не задело. Ему было только досадно, что он незнаком со своей мачехой. Тут отец еще более церемонным тоном заявил, что ему надоело таскаться по ресторанам и он хочет привести Танги к чаю домой.

«Я буду пить чай… у себя дома», — подумал Танги. Но он нашел свою шутку неудачной.

Прежде чем идти «домой», Танги пришлось побывать у парикмахера и в бельевом магазине. Тут он неожиданно увидел, что обращение его отца резко изменилось. Казалось, ему доставляло удовольствие заботиться о сыне и покупать ему вещи. Он следил, чтобы Танги постригли как следует, и даже сказал, что у них одинаковые волосы — это сразу бросается в глаза… Тогда Танги понял, что где-то глубоко в сознании отца запало воспоминание о далеком сыне, который иногда присылал ему тревожные письма. И это его тронуло. Танги захотелось обнять этого человека и сказать ему, что он его любит; что не один отец виноват во всем… Все это было чудовищным недоразумением, которое следует забыть: ведь была война, оккупация, все рушилось кругом… Нет, он не единственный виновник; быть может, даже не главный виновник. Впрочем, Танги и не сердился на него. Он ни на кого не сердился. Он только устал и хотел отдохнуть, залечить свои раны и начать наконец жить…

* * *
Войдя в квартиру отца, Танги был ослеплен роскошной обстановкой гостиной. Ему никогда не доводилось видеть ничего подобного даже в кино. Он скромно уселся в кресло, чувствуя себя очень неловко. Отец оставил его одного и ушел за мачехой. Танги ждал.

Дверь отворилась, и вошла мачеха — высокая стройная дама с изящными манерами, очень элегантно и очень просто одетая. У нее были красивые зеленые глаза и белокурые волосы. Она взяла Танги за руки и, пробормотав несколько слов, заплакала. Танги недоумевал: о чем она плачет? Она сказала, что будет ласкова с ним и постарается его полюбить. Затем она вытерла глаза и объяснила ему, что в гостиной у нее только «старинная» и «стильная» мебель.

Оба чувствовали себя немного неловко. Наконец вернулся отец, Танги вздохнул с облегчением. Отец предложил ему принять ванну. Танги с радостью согласился. Когда он вышел из ванны, он чувствовал себя менее напряженным, почти воскресшим. Отец улыбнулся ему, и они уселись втроем пить чай перед камином. Тревога, сжимавшая Танги горло всю дорогу от Сан-Себастьяна, теперь прошла. Он ни о чем не думал. Мачеха представила ему горничную Мари. У молодой эльзаски был теплый, сочувственный взгляд. Она расплакалась сильнее всех других членов семьи и всхлипывала весь вечер. Танги познакомился и с дочерью своей мачехи, Жанеттой. Ей было лет тридцать. Он нашел, что она красива и очень любезна. Незадолго перед тем она овдовела, и Танги ее пожалел. Она подарила Танги пальто своего покойного мужа и пачку сигарет, сказав, что ее муж был с ним почти одного роста. Танги улыбнулся, растроганный, и подумал, что ей, верно, было нелегко сделать ему этот подарок. Ему хотелось бы иметь такую взрослую сестру, как она…

В квартире отца не оказалось лишней кровати, и было решено, что Танги поселится в ближней гостинице, а питаться будет с родными. Вечером Танги пошел пройтись с отцом и его глупой, постоянно скулившей собакой. Собака сразу невзлюбила Танги, и он платил ей тем же. Первый раз с приезда сына отец мирно болтал с ним о том о сем; они вспоминали Испанию, Гренаду, закаты солнца над Сьеррой Невадой… Ложась спать, Танги был счастлив.

III

В последовавшие дни отношения между отцом и сыном становились все менее натянутыми. У них даже бывали минуты настоящей близости, когда они часами беседовали в гостиной. Сидя в углу у камина, они вспоминали Испанию.

В отце Танги странным образом смешались черты истого буржуа с чертами простолюдина. С одной стороны, он считал себя рационалистом, верным учеником Декарта. Он утверждал, что может вскрыть причины всех событий, и определял их с забавной точностью. Но в то же время он был способен понять и оценить скрытую поэзию, свойственную вещам и людям. Он любил природу. По воскресеньям он отправлялся с сыном на машине за город, в лес, куда-нибудь в окрестности Парижа; они бродили вместе по сухим листьям, вдыхали ароматы влажной земли. Отец «принюхивался». Он приходил в восторг от окраски деревьев, останавливался полюбоваться деревенским домиком под старой черепичной крышей, обвитой плющом. Он любил зайти в местный кабачок и завести разговор со старожилом о погоде, об охоте или рыбной ловле… С каждым он умел найти верный тон. Но Танги никак не мог понять другой стороны его натуры. Отец придавал значение лишь всему показному, ценил только денежную удачу, презирал бедняков и считал, что сам принадлежит к особому миру.

Эта двойственность сказывалась и на их отношениях. Танги чувствовал, что они начинают привязываться друг к другу. Но что-то их разъединяло даже в минуты близости. Это «что-то» Танги никак не удавалось определить. Быть может, то было их прошлое.

Когда они разговаривали просто, доброжелательно, они, казалось, вновь находили друг друга. Они одинаково любили жизнь и людей, не стараясь искать «то, чего в них нет». Они улыбались тем же жестам и были снисходительны к тем же слабостям. Оба одинаково презирали всякую напыщенность и барабанный бой, а также туманные символы, лишенные человеческого смысла. За громкими речами они умели видеть убогие мыслишки и понимали пустоту трескучих фраз. Они любили улицу с ее разнообразными типами, оба добродушно улыбались, встретив босяка или влюбленную парочку. Они смотрели на мир с симпатией и всегда становились на сторону любви против женоненавистников и стояли просто за счастье, а не за «великое счастье». Ни один из них не осуждал этот мир. Они просто любил его, ибо, если наш мир далеко не лучший из возможных миров, он все же хорош со всеми его жалкими горестями и жалкими радостями. Танги тяжело досталась эта мудрость; а его отцу?.. Они любили уличные песенки, смеялись над парижскими мальчишками. Они отдали бы всех генералов на свете, вместе с их орденами и позументами, за старого грязного бродягу-философа. Оба одинаково любили самую примитивную свободу, которая выражается в том, что человек говорит «д…», если ему что-нибудь не нравится. Так они относились к жизни, отрицая все, что кончается на «изм». Они сохранили веру в людей не потому, что считали их хорошими, но потому, что знали: люди способны на хорошее. И отец и сын не любили ни священников, ни военных, и это тоже их сближало.

Но в характере отца была другая сторона, которую Танги никак не мог понять. В нем уживалось множество предрассудков, нелепых и бессмысленных; он сурово осуждал людей, которых совсем не знал, лишь за то, что они имели несчастье родиться не в «знатной семье». Отца и сына разделяла уйма мещанских взглядов и убогих суждений.

Танги знал: если бы отец побывал в лагере, он понял бы, что не бывает людей «знатного рода». Он научился бы любить людей за них самих, а не за то, чем они кажутся. Он относился бы к людям точно так же, как относился к жизни. И вообще, его доброжелательное отношение к жизни, быть может, только поза? Танги пытался понять, когда же отец становится в позу: когда спрашивает: «Она знатного рода?» — или когда запросто болтает с бродягой. Вот в чем заключалась разница между Танги и отцом: для Танги все на свете были знатного рода, даже собаки и кошки. Он не желал замыкаться в узком мирке, состоящем из знатных людей и «стильной» мебели. Танги не был знатного рода. Он чувствовал, что ему ближе те, кто страдает, чем те, кто благоденствует; он был инстинктивно на стороне жертв. Он был с забастовщиками, против блюстителей порядка, с ворами, против полиции. Он не мог бы точно выразить свои чувства, но он узнал, что вора отделяет от порядочного человека совсем не высокий барьер… Он узнал много вещей, которых не хотел никогда забывать. Он знал, что отречься от молчаливо шагавших рядом с ним людей — значит отречься от самого себя, отречься от всего, что дало ему силу выстоять: от любви к этим мужчинам и женщинам «низкого происхождения», умеющим бороться лишь с помощью терпения и стойкости.


Порой у Танги с отцом бывали крупные ссоры. Случалось, что Танги не хотел разговаривать. Он так привык замыкаться в себе, что ему было трудно жить в обществе и принимать участие в разговорах, которые его не интересовали. Отцу казалось, что своим поведением Танги осуждает его, не может простить ему прошлых заблуждений. Разыгрывались скандалы. И снова стена враждебности вырастала между этими людьми, которые в глубине души любили друг друга, несмотря на их недостатки, а может быть, даже за них. Но они с трудом выносили друг друга.

К тому же Танги постоянно думал о матери…

И вот однажды отец сказал ему, что его мать жива: он встретил ее на улице.

— Не может быть! — воскликнул Танги. — Она пришла бы сюда узнать, не слышал ли ты чего-нибудь обо мне!..

— Нет… Она меня боится. Она думает, что это я выдал ее и посадил в концлагерь.

Танги замолчал. Его тоска вновь оживала… Тщетно пытался он ее усыпить. Она возрождалась независимо от его воли. Танги спросил:

— А это неправда?

— Не совсем. Мне пришлось датьполиции кое-какие сведения…

Танги почувствовал жалость к отцу. Он никак не мог понять этого человека, которому не хватало такой малости, чтобы стать настоящим человеком. Он стыдился за него. Он подумал, что, должно быть, очень тяжело изо дня в день притворяться, никогда не быть самим собой.

— И вообще, — продолжал отец, — пусть она ко мне не пристает! Иначе ей не поздоровится! Стоит мне слово сказать — и ее снова посадят за решетку!

Танги не отвечал. Он не находил слов, чтоб возразить. Его не удивило, что мать жива. Он был готов к тому, что она может оказаться в Париже. Но что кроется за этими прозрачными угрозами отца? Танги задумчиво рассматривал свои руки. Сколько раз он представлял себе минуту, когда вновь увидится с матерью! А теперь, когда эта встреча стала возможной, он испугался. Он почувствовал странную неуверенность. Ему хотелось отдалить эту минуту. Он пробормотал:

— Быть может, это была не она?

— Какой вздор!.. Как можно не узнать женщину, с которой прожил больше десяти лет!

— Да-a, это верно!

Танги посмотрел на отца. Этот человек, выдавший жену и сына и отправивший их в лагерь, остался все таким же — он снова угрожал. Танги содрогнулся. Он подумал, что ни война, ни оккупация, ни разорение, ни голод не смогли изменить некоторых людей. Они остались точно такими же, какими были раньше; они ничуть не изменились с 1938 года. Они по-прежнему полны низкой ненависти и мелочного тщеславия. Это старый, мертвый мир. Но этот мир, умирая, отчаянно цепляется за жизнь. Танги понимал, что мир этот мертв. Но чем его заменить?..

— У нее, наверное, и сейчас неприятности с полицией. Эта ее вечная игра в политику!..

Танги снова стало страшно. Неужели этот человек способен вновь совершить то, что уже сделал когда-то? Вновь отправить в ссылку собственного сына и его мать? Танги знал, что он на это способен, хотя он человек и не злой. Но он трус. Он жесток, как все трусы, у которых не хватает мужества умереть за идею. Танги чувствовал жалость к нему. Это был жалкий человек.

IV

У отца Танги было два брата. Старший, Норбер, был высокий, статный человек спортивного склада, с большими карими, очень добрыми глазами и совсем седыми волосами. В молодости он увлекался азартными играми и с тех пор сохранил любовь к опасностям и риску. Он женился по любви на женщине иной национальности и иного вероисповедания. Семья жестоко наказала его за такой мезальянс[20]. Братья и сестры порвали с ним отношения на многие годы. Когда ему пришлось бороться с тяжелой нуждой, никто не протянул ему руку помощи. Долгие месяцы перебивался он со дня на день в маленьком нормандском городке, где ему порой бывало нечего есть. Он ходил в окрестности собирать дикие яблоки, которые потом пекла его жена, этим они и питались. Норбер писал отчаянные письма матери и братьям, но они отказывались общаться с «парией», каким он стал для них. У него был сын, умерший вскоре после рождения… Долгие годы одиночества и борьбы не оставили в душе у Норбера ненависти, как и у Танги годы заключения. Но теперь он знал истинную цену людям. Он мало говорил. Он предпочитал держать про себя все то, чему его научили перенесенные испытания.

Норбер любил Танги. Он понял его с первого взгляда, но не хотел, чтобы создалось впечатление, будто он вмешивается в дела брата. Однако он очень сердечно встречал племянника. Он уважал Танги и если не всегда понимал его, то предоставлял ему идти своим путем. Он познал страсть к игре и риску и пострадал от нее. Вот почему, быть может, он наблюдал теперь за Танги, как когда-то наблюдал бы за кровным скакуном. Ему хотелось знать, чего достигнет этот юноша, с которым жизнь обошлась так сурово, нарушив все «правила игры». Он не мешал ему поступать по-своему, но решил, если понадобится, прийти ему на помощь, чего бы это ни стоило, и ничего не просить взамен.

Его жена Нита, высокая, стройная женщина с изящной походкой, светлыми волосами, слегка вздернутым носом и синими глазами, ясными, как море в летний день, была само обаяние — оно сквозило в ее улыбке, в каждом движении, как отблеск далекой, овеянной туманами северной страны, где она родилась. Она говорила по-французски с легким певучим акцентом.

Она знала Танги, когда ему было всего пять лет, и сразу же предложила взять ребенка к себе, со свойственной ей интуицией угадав, во что превратится жизнь этого мальчика, родителей которого разделяла непримиримая ненависть. Никто не стал ее слушать, родственники всегда относились к ней как к «иностранке», к чужой. Семья мужа так и не признала ее. Нита видела, что «они» ее не любят, но, ничуть не нуждаясь в их любви, спокойно шла своим путем: в душе она была к ним совершенно равнодушна.

Танги любил дядю и тетку. У них, конечно, были свои предрассудки, но они умели о них забывать. Он любил их просторный, светлый, солнечный дом; ему нравилось приходить к ним и сидеть, не замечая, как текут часы. Жизненные невзгоды тесно сблизили мужа и жену, и Танги видел, что они глубоко любят друг друга. Здесь он находил благополучие, построенное не на «стильной» мебели, а на истинной любви, и отдыхал душой. Вот почему он часто бывал у них. Они пытались убедить Танги, что, несмотря ни на что, отец его любит…

Однако совместная жизнь с отцом становилась для Танги все тягостней. Из-за всякого пустяка разыгрывались сцены. С нарочитой бестактностью и чудовищной жестокостью этот человек старался осквернить все, что было у Танги самого святого, — его воспоминания. Однажды по самому ничтожному поводу вспыхнула ссора, вскоре перешедшая всякие границы.

Норбер в давние времена принял участие в девочке из бедной семьи; ее мать тяжело заболела, а у маленькой Моники были слабые легкие. Он приютил девочку у себя, вылечил ее и дал ей возможность два года учиться, живя в его семье. Благодаря Норберу ей удалось затем устроиться секретарем в издательство. Она сохранила горячую благодарность к своему покровителю, а он очень привязался к своей подопечной. Как-то ой познакомил Монику с Танги, а тот имел неосторожность рассказать об этом отцу.

— Что за дурацкая идея! — воскликнул отец. — Встречаться с какой-то горняшкой!

— Во-первых, она совсем не горничная, — возразил Танги. — Во-вторых, я буду встречаться, с кем захочу. И, в-третьих, она гораздо достойнее многих людей нашего круга.

— Нет, как вам нравится этот бездельник! Он смеет спорить с отцом!.. Если б не я, он подох бы с голоду. Никто не заставлял меня идти за ним на вокзал, но я пошел. Привел его к себе в дом. Сделал из него «джентльмена». И вот вам результат!

— Альбер, успокойся, — вмешалась жена. — Откуда мальчику знать… Он прожил всю жизнь с ужасными людьми… Нельзя забывать, что он постоянно общался с рабочими, даже с ворами… Пойми, ему нужно время… Он еще выровняется.

Танги встал. Он был бледен. Сердце у него так колотилось, что, казалось, сейчас разорвется. Он против воли начал кричать. В первый раз по приезде он решил высказать им все, что лежало у него на сердце.

Неужели они считают себя выше и лучше тех рабочих, которых он знал? Ну уж нет! Они не достойны даже развязать им башмаки на ногах. И этот человек, который донес на собственную жену, который хвастается тем, что поправил свои дела благодаря влиятельной любовнице, который бежал при первых пушечных выстрелах, смеет сравнивать себя с этими людьми — настоящими людьми! Как он, никогда не выполнявший своего отцовского долга, решится посмотреть в глаза таким людям, как отец Пардо или Себастьяна? Как смеет оскорблять людей, во сто раз достойнее его, добрее и мужественнее?

— Ты только взгляни на себя! — кричал Танги. — Взгляни, кем ты стал с твоей стильной мебелью и знатной женой! Чего ты добился? Того, что твой сын оскорбляет тебя и в глаза называет трусом? Трусом самой низкой породы: из тех, кто плетет закулисные интриги, у кого нет даже мужества отвечать за свои поступки!.. Ты надеялся, что мы умерли, лежим в могиле и ты никогда о нас не услышишь. Но ты просчитался! Сходить во Второй отдел и донести на жену и сына недостаточно, чтобы отделаться от стыда. Этот стыд будет повсюду преследовать тебя — тебя и твоих сообщников: тех, кто подписывал ордера на арест, кто посылал людей на смерть, а в день освобождения нацепил на рукав повязку «Борцов Сопротивления»… Ты никого не обманул. Тебе сохранили жизнь, потому что она стала для тебя хуже смерти. Я презираю тебя. Я тебя презираю! Все люди, встреченные мной на жизненном пути, были достойнее тебя, потому что каждый из них был больше человеком. Никогда у тебя не было смелости отвечать за свои поступки и никогда не будет… Хочешь знать, кто ты? Ты даже не дерьмо в шелковом чулке, а шелковый чулок в куче дерьма. И теперь уже поздно, ты никогда не избавишься от этой мерзости. Она тебя засосет. Ты захлебнешься в собственной подлости… И даже рука сына не закроет твои большие ненасытные глаза! У меня нет ненависти к тебе. Ты постоянно твердишь, что я тебя ненавижу; по за что мне тебя ненавидеть? Благодаря собственным страданиям и людям, познавшим страдания, я выбрался из этой пакости. Этим я обязан тебе, и я тебе почти благодарен. Такие люди, как ты, не могут быть отцами. Недостаточно произвести на свет сына, чтобы стать отцом. Быть отцом гораздо труднее. Быть сыном тоже трудно… А ты, ты просто ничто. Ты мне жалок… Бесконечно жалок.

По лицу Танги катился пот. Он замолчал. Губы его сжались от отвращения, он был бледен как мертвец. Отцу несколько раз краска бросалась в лицо. Он вскочил и принялся яростно колотить сына кулаками.

— Мерзавец! Сволочь! Я сделал из тебя порядочного человека, взял тебя в свой дом! Но теперь хватит. Пошел вон! Вон отсюда! Ступай к таким же, как ты! Ступай к своей Себастьяне, к своим рабочим!.. Я так и знал, так и знал! У тебя это в крови! Ты красный… Красная сволочь!

Отец ударил Танги кулаком в ухо. Танги упал в сильнейшем нервном припадке, каких с ним еще никогда не случалось. Когда он пришел в себя, отец стоял над ним, ломая руки. Служанка прикладывала ему ко лбу смоченное в уксусе полотенце. Танги шатаясь встал на ноги. Не говоря ни слова, он подошел к шкафу, вынул свои вещи и вышел из дому. Все смотрели на него в полном молчании.

Стоял ясный весенний день. Танги отправился к дяде. Норбер удивился, увидев распухшее лицо племянника. Танги улыбнулся. У него очень болело ухо. Боль становилась почти нестерпимой. Дядя отвел его к врачу, который определил воспаление. Врач прописал капли, и они успокоили резкую боль. Затем дядя привел Танги к себе домой. Танги уселся в кресло. Тетка подошла к нему и ласково погладила по голове.

— Знаешь, дорогой, что ты уже спал в кровати, на которой будешь сегодня ночевать?

— Нет. Когда?

— В ту пору, когда ты жил в маленьком домике в Виши. Это ты помнишь?

— Да.

— Вы приехали с матерью по делам и остановились у нас. Разве ты забыл?

— Совсем забыл. Значит, я четыре раза видел Париж?

— Да. Ты был еще совсем маленьким. Дело было перед войной. Твоя мать хотела уехать в Мексику еще до того, как вы попали в лагерь…

Голос Ниты звучал очень ласково. Она добавила:

— Ты был плохо воспитан в ту пору. Ты поднимал кулак и говорил: «Салют!»

— Правда?

— Да.

— Как забавно! Кажется, что все помнишь, а оказывается, многое выпадает из памяти. Я даже не знал, что у меня есть дядя. Иначе я написал бы вам из Испании.

— Как-то раз твоя мать ушла, а ты остался вдвоем со мной. Я была в кухне. Ты тихонько подошел ко мне, обнял меня за шею и сказал: «Знаешь, тетя Нита, я тебя люблю. Я хотел бы жить в таком красивом, чистом доме, как у тебя».

Танги улыбнулся. Он забыл боль нанесенных ему ударов. Он взял руки тетки в свои. Заходящее солнце освещало комнату. Дядя сидел возле Танги и читал газету. Он лукаво улыбался, потому что купил лотерейный билет потихоньку от жены. Он рассказал об этом Танги, которому доставляло удовольствие быть сообщником дяди. Норбер подмигнул Танги, и тот ответил ему тем же. С улицы слышались автомобильные гудки. Танги чувствовал себя умиротворенным. Он закрыл глаза, и на лоб ему нежно легли две заботливые женские руки. Он больше не двигался.

V

В апреле 1955 года, накануне «Родительского дня»[21], Танги нашел свою мать. Они увиделись после тринадцатилетней разлуки. Печальная встреча… Каждый из них прошел долгий путь. Теперь, когда они столкнулись вновь, они были уже не те, что прежде. Война, не изменившая иных людей, сильно изменила их обоих…

Они не понимали друг друга. Она все еще ненавидела. По-прежнему она верила в правоту своего дела. Для нее все люди всё так же делились на два неравных лагеря: в одном были «подлецы», в другом — ее единомышленники. Подлецами она считала всех, кто не примкнул к ее лагерю. А Танги не верил, что это так. Он не признавал ненависти. Он познал цену крови своих братьев и потому был неспособен пролить ни одной капли. Быть может, он был утопистом, а быть может, и ясновидящим. Он продолжал любить жизнь и людей с отчаянным упорством.

Он не верил в новый мир, который хотели построить друзья его матери. Мир Танги был здесь и сейчас. В этом мире жила Себастьяна, Фирмен, отец Пардо и, может быть, другой Гюнтер. До тех пор, пока будут жить подобные люди, Танги будет чувствовать себя дома на этой земле.

Его мать пыталась доказать ему, что вся вина за его судьбу падает целиком на отца. Она назвала Танги оппортунистом за то, что он не захотел к ней присоединиться. Он ответил, что сам не знает, кто он, и это его ничуть не трогает. Он не хочет участвовать ни в «партиях», ни в «битвах». Они расстались без надрыва, словно рельсы, уходящие в разные стороны.

Что же станет теперь с нашим Танги? Мы оставим его на улице, которую он так любит; среди братьев, которым он доверяет. Пусть поступает, как хочет. Мы не будем стараться лишить его последних иллюзий. Нам хотелось бы оставить его с богом, но мы и сами не слишком уверены, что бог существует. Итак, оставим его одного, с его большой любовью к нашей земле, которая никогда ничего ему не давала, но которую он продолжает упорно любить. Мы только надеемся, что новые Себастьяны и новые отцы Пардо протянут ему дружескую руку. Тогда он посмотрит на них с улыбкой и будет доволен. Быть может, он даже решит, что жизнь хороша.


Париж, октябрь 1954 —

Мадрид, июль 1956

ГОРЬКАЯ СУДЬБА ТАНГИ

«Разве можно забыть массовые расстрелы? Разве можно забыть адские печи Майданека и Освенцима. Можно ли забыть то, что творилось в этом ужасном лагере уничтожения — Маутгаузене? — говорил Никита Сергеевич Хрущев, выступая в Австро-Советском обществе в июле 1960 года. — …Нет, мы не можем забыть прошлого — камни Маутгаузена, как и других таких же лагерей, напоминают о страшных злодеяниях гитлеровских извергов… Ум и совесть народов протестуют против попыток предать забвению страдания миллионов людей, уничтоженных гитлеровцами…»

Книга молодого французского писателя Мишеля дель Кастильо «Танги» служит благородной цели, о которой говорил глава Советского правительства. Взволнованные ее страницы расскажут читателю об ужасах, которые пережил маленький герой романа, о реках детской крови, пролитой гитлеровцами в Маутгаузене.

Каждая хорошая книга вызывает в душе читателя дополнительно и его собственные воспоминания. Мне страницы романа «Танги» напомнили о зверствах фашизма на древней галицкой земле. Летним днем 1944 года в только что освобожденном Львове мы бродили по баракам Яновского лагеря смерти. К окровавленному полу прилипли грязные перья из подушек, выпотрошенных эсэсовскими кинжалами. По углам громоздились кучи стоптанных детских ботинок, туфель, тапочек.

Мы видели такую же детскую обувь и на «фабриках смерти» в Майданеке, Треблинке, Белзеце — повсюду, куда гитлеровцы загоняли за смертоносную, под током высокого напряжения, проволоку сотни тысяч лиц, «подлежащих особому обращению», как называлось в гестаповских циркулярах убийство.

Будущее человечества! Теперь их не стало. Только обувь, мешки с пеплом («Две марки — мешок! Лучшее удобрение для истинно германских огородных хозяйств!») напоминали нам о миллионах человеческих жизней, загубленных в самом их расцвете гитлеровцами.

Когда говорят: «вторая мировая война», «Гитлер», «немецкая оккупация», «блокада», я сразу вижу глаза ребят, умирающих от голода в осажденном Ленинграде, слышу снова гул снарядов, разрывающихся над его улицами, и опять вспоминаю кучи детских башмаков в бараках Яновского лагеря.

Они оставались в огромном количестве, как вещественное доказательство того, что творили палачи Гитлера и в Маутгаузене, там, где провел почти три года своего исковерканного, раздавленного детства Танги.

Сила романа Мишеля дель Кастильо состоит в том, что он вызывает ненависть к фашизму живым, правдивым и страстным рассказом о времени фашистского варварства.

К сожалению, в разных странах Европы мы встречаем иной раз молодых людей, которые, прочтя книгу о последней войне или посмотрев картину о гитлеровской оккупации, лениво позевывая, роняют: «Ах, как все это тяжело и скучно!» В Мюнхене, в «колыбели нацизма», для школьной молодежи демонстрировался шведский фильм «Майн Кампф» («Моя борьба»). Эта документальная картина о кровавых делах фашистских выродков вызвала удивительную реакцию.

На страницах газеты «Зюддейтче цейтунг» появилось письмо читателя Клауса Крайна, в котором он писал: «Наконец наши прекрасные дети получили возможность посмеяться!»

Из письма Крайна следовало, что часть школьников скучала во время демонстрации картины, значительное же большинство разражалось смехом в тех самых страшных местах фильма, которые обычно вызывают слезы у всех зрителей, знающих, что такое фашизм.

Разве не является этот пример доказательством того, что там, где души молодежи отданы на откуп бывшим нацистам, по существу готовятся втихомолку кадры для новой войны.

Именно поэтому, пока мир окончательно, накрепко не воцарится на всей нашей планете, надо неустанно напоминать о всем, что калечило душу маленького Танги и его сверстников.

Помнить обо всем этом надо потому, что существуют преемники немецких фашистов. Сегодня они показывают хищные обличья в Конго, Лаосе, высаживают своих наймитов-террористов на побережье Кубы, рвутся к власти во Франции, завтра они не задумываясь попытаются шагать по горам трупов, чтобы подчинить своему господству любую другую страну.

Подсчитано, что сейчас на земном шаре действует свыше ста тридцати неонацистских организаций. Ими руководят особые штабы, размещенные главным образом на территории Западной Германии, Италии и Австрии.

Аденауэровское правительство открыто поддерживает их. Германские банкиры, выкормившие гитлеровскую свору, снабжают «недобитых» деньгами. Ветераны эсэсовских банд, помилованные американским «правосудием», шпионы и концлагерные мастера заплечных дел натаскивают новое поколение расистов в «науке» провокаций, авантюр и палачества.

Положение в некоторых странах сейчас таково, что даже номера, казалось бы, нейтрального журнала Организации Объединенных Наций «Курьер Юнеско» и то выходят иной раз с тревожной, предупреждающей надписью на обложке: «Расизм»! Эта надпись напоминает, что бациллы расизма окончательно не уничтожены и тень фашистской свастики еще падает на многострадальную землю, по которой некогда эсэсовцы проводили под конвоем голодного, окровавленного малыша Танги.

Написанная кровью история его жизни — поучительная, суровая, проникнута глубокой, гуманистической заботой автора о том, чтобы царство коричневой чумы никогда больше не повторилось. А взрослый читатель этой книги откроет для себя в истории французского мальчика, попавшего в водоворот военных событий, многое такое, что напомнит ему, читателю, и его собственные военные годы.

Оговоримся — не все в этой отличной книге выписано с одинаковым мастерством. Если, описывая жизнь маленького героя — Танги выразительно и любовно, Мишель дель Кастильо достигает большой художественной силы и ясности, то жизнь его взрослых персонажей зачастую отражена туманно. Читателю, например, трудно представить, за какие идеалы боролась мать Танги. Читатель вынужден, теряясь в догадках, сам определять по смутным намекам ее политическую платформу.

Жизнь Танги в исправительном доме, где царили побои, издевательства и ханжеское лицемерие монахов, передана в романе с предельной выразительностью и воспринимается читателем как подлинная правда. Однако этого никак нельзя сказать о страницах, посвященных пребыванию героя в коллеже «Общее дело».

То ли предвидя, что его книжка впервые должна выйти в католической стране, и опасаясь в связи с этим ее запрета, то ли стараясь, и надо сказать безуспешно, доказать, что «не все служители церкви плохие», писатель изображает отца Пардо да и всех сотрудников названного коллежа до того прекрасными, что просто диву даешься, как бог еще при жизни не вознес их на небо! Давно уже перестало быть тайной, что орден иезуитов является одним из самых коварных, воинственных орденов Ватикана. Он отлично умеет искусно маскировать свои дальние политические цели. Это их воспитанники одиннадцатью ударами топора убили прекрасного украинского писателя Ярослава Галана. «Гвардейцы папского престола» — иезуиты вырастили палачей народов Испании и Португалии, деятелей французских «ультра», тех отборных диверсантов-интервентов американского капитала, что первыми вторгались на берега Кубы в апреле 1961 года.

Весной нынешнего года, осматривая развалины древнего Карфагена в Тунисе, я заметил выходящую из соседнего католического монастыря небольшую группу монахов в белых одеждах и черных шапочках. Они подошли к нам, советским людям, и мы разговорились. Вскоре мы узнали, что эти молодые люди из ордена «белые братья» готовятся за стенами монастыря Ватиканом для того, чтобы «нести слово божие в глубь Африки». Один из «белых братьев», бородатый Густав из Западной Германии, признался: «О, у нас будет трудная миссия там, в Африке!» А я перевел его слова по-своему: «Вас обучат здесь тайному сыску в душах, ловкости, двурушничеству, внешнему смирению и благости. И пойдете вы глушить любыми способами освободительное движение людей, сбрасывающих оковы колониализма. Именно вы будете наводить вчерашних убийц Патриса Лумумбы на новые жертвы, на вождей пробуждающихся народов. Вы будете покрывать и опекать злейших врагов человечества так, как опекал Ватикан после войны одного из самых страшных палачей мира и личного врага маленького Танги, Адольфа Эйхмана, помогая ему бежать от суда в Латинскую Америку».

Зная все это, понимая, какой страшной опасностью для дела свободы является католицизм, мы легко обнаруживаем фальшь в тех местах романа «Танги», где его автор, вольно или невольно, пытается обелить святых отцов.

Если во всех предыдущих главах, познавая мир, стараясь найти главную правду, Танги продирался сквозь заросли сомнений и трудностей, то на страницах, посвященных коллежу отца Пардо, все так неубедительно! Здесь, в коллеже «Общее дело», все ему дается удивительно легко, без всяких преград. Можно подумать, что автор забыл, что коллеж «Общее дело» находится в фашистской Испании, где и поныне господствуют нравы, не уступающие средневековой инквизиции. Это хорошо подтверждает хотя бы трагедия друга Танги по приюту «трудновоспитуемых», мальчика Фирмена, с которым они вместе совершили побег.

В семье Фирмена, где весь жизненный уклад проникнут католической моралью, отец нещадно избивал жену — мать мальчика, толкал сына на мерзкие способы добычи денег. Собственным поведением довел он в конце концов сына до отцеубийства.

Или возьмем хотя бы, как живут рабочие цементного завода, куда попадает работать Танги; герой сразу ощущает ужасающую социальную несправедливость, царящую во франкистской Испании. Ее подкрепляет и поощряет католическая церковь той самой Испании, где слово епископа значит не меньше приказа министра!

Кто же поверит, что в таком государстве идеальные мужи, подобные отцу Пардо, смогли бы сохранить самостоятельность суждений и действий?

В странах Африки и Азии, которые сбрасывают одна за другой вековые цепи колониализма, церковь сейчас активно, рьяно выступает в защиту старых порядков. Ее миссионеры проникают в отдаленные деревни Конго и в поселки Гвинеи, для того чтобы парализовать силы народов.

И напрасно Мишель дель Кастильо пытается, пусть хотя бы частично, обелить отдельных служителей церкви.

Большой пользы молодому автору это не принесло. Вместо благодарности церковники активно поддержали злую шутку, которую сыграли с ним правители Западной Германии.

Литературная общественность Западной Германии высоко оценила «Элегию ночи» (под таким названием была издана там книга «Танги»). Роман был удостоен премии за лучшее произведение для юношества. В Мюнхене, в честь намеченного торжественного вручения награды, перед читателями выступил писатель Вольфганг Кёппен, он приветствовал лауреата, а в президиуме восседали федеральный министр Вюрмелинг, члены жюри.

Откровенно выступали и юные читатели, рассказывая, какие книги произвели на них самое сильное впечатление.

— Родители не всегда говорят нам правду, — сказала выпускница одной из школ города Франкфурта-на-Майне. — И нам, естественно, приходится отыскивать ее самим, в книгах. Одной из таких наиболее правдивых, волнующих, заслуживающих премии книг я считаю роман Мишеля дель Кастильо «Элегия ночи»…

Наивная читательница не подозревала того, что уже свершилось за кулисами. Судьба автора книги в Западной Германии уже была решена. Присужденная ему премия отменена. Ее он никогда не получит!

Каковы же были мотивы такого скандального решения?

«Это произошло по причинам педагогического толка», — невнятно промямлил в ответ на запросы представителей печати застигнутый врасплох член жюри господин Ромбах.

Действительные причины отмены премии были таковы: реваншистское правительство канцлера Аденауэра никак не заинтересовано в том, чтобы подрастающая немецкая молодежь узнала истину о гитлеровской Германии.

Газета «Ди Цайт» недвусмысленно заявила:

«Мы вынуждены предполагать, что имеются люди, которым премирование Мишеля дель Кастильо пришлось настолько не по душе, что они попытались помешать этому — и не без успеха!.. Клерикальные круги с июня месяца с большим размахом вели кампанию протеста против решения жюри. Мы знаем далее, что все протесты не скрывались от министра Вюрмелинга…»

Вот оно, оказывается, где была зарыта собака! Епископы тоже не дремали…

Печальная судьба романа «Танги» в Западной Германии дает книге дополнительную прекрасную рекомендацию.

«В моей жизни все было изломано. Мне хочется навести хоть какой-то порядок в этом хаосе!» — говорит Танги. Мы понимаем его и глубоко сознаем всю трагедию послевоенного поколения французской молодежи.

В тяжкие дни оккупации маленький Танги делал нечеловеческие усилия, «чтобы устоять на ногах». Нельзя сказать, что он ощущал твердую почву под ногами в то время, как замолкли гитлеровские пушки на полях Европы, но продолжают грохотать французские минометы в Алжире.

Танги по-прежнему окружает мир социальной несправедливости, лицемерия и буржуазного ханжества. Олицетворением их является в романе отец Танги. Прошедший горнило тяжких испытаний, Танги узнает, что, преданный отцом, он попал в концентрационный лагерь, и не может простить ему этого. Примирение с отцом кратковременно, оно кончается решительным разрывом.

«Недостаточно произвести на свет сына, чтобы стать отцом. Быть отцом гораздо труднее. А ты, ты просто ничто. Ты мне жалок…» бросает Танги отцу жестокие, но справедливые слова.

«Что же станет теперь с нашим Танги? — спрашивает у читателя автор. — Мы оставим его на улице, которую он так любит; среди братьев, которым он так доверяет. Пусть поступает как хочет. Мы не будем стараться лишить его последних иллюзий. Нам хотелось бы оставить его с богом, но мы и сами не слишком уверены, что бог существует…»

Итак, Танги покинут автором на распутье.

Но нам думается, повстречай сегодня живой Танги на улицах Мурмелона или Орадура немецких солдат из бундесвера, которым любезно предоставлены военные базы на земле Франции, сердце его не осталось бы безразличным к такому постыдному зрелищу и он нашел бы достойное продолжение своей трудной жизненной дороги. Скорее всего Танги вспомнил бы себя, маленького, истощенного человечка в гитлеровском лагере Маутгаузене, и снова прозвучали бы в его сознании полные надежды слова товарища по бараку:

«Не огорчайся, малыш! Теперь все пойдет по-другому. Не то что в тысяча девятьсот четырнадцатом году. Клянусь, уж мы на этот раз так скоро не забудем!»

Пусть же всегда будут верны этой клятве и герой «Танги», и его соотечественники, и миллионы читателей этой прекрасной и суровой, благородной и правдивой книги!


Владимир Беляев


Примечания

1

«Вихри враждебные» (исп.).

(обратно)

2

«Как поживаете?» — «Очень хорошо, мальчик. Как дела?» (англ.).

(обратно)

3

Бравый парень (исп.).

(обратно)

4

Желтыми звездами на одежде фашисты отмечали евреев.

(обратно)

5

Внимание! Внимание! (нем.).

(обратно)

6

Ка́по — лагерный старшина, надсмотрщик.

(обратно)

7

«Тебя, бога, хвалим» (лат.).

(обратно)

8

«Выше знамя. Ряды тесней сомкните. Твердым шагом идут штурмовики» (нем.).

(обратно)

9

Сабо́ — деревянные башмаки (франц.).

(обратно)

10

Здесь и сейчас (лат.).

(обратно)

11

Русские! Русские! (нем.).

(обратно)

12

Тихая ночь, святая ночь! (нем.).

(обратно)

13

Да здравствует дуче! Да здравствует Бенито Муссолини! (итал.).

(обратно)

14

Клянусь святой мадонной! Клянусь папой! Я… (итал.).

(обратно)

15

Сирот присылали с направлением из муниципалитета.

(обратно)

16

Популярная испанская песенка.

(обратно)

17

Фиеста — празднество с участием боя быков.

(обратно)

18

Кортесы (исп.) — испанский парламент.

(обратно)

19

Воришка (исп. арго).

(обратно)

20

Мезальянс (франц.) — неравный брак.

(обратно)

21

Религиозный праздник, во время которого поминают умерших родителей.

(обратно)

Оглавление

  • Детство в наши дни
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  • Разбитые иллюзии
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  • Два мира
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  • ГОРЬКАЯ СУДЬБА ТАНГИ
  • *** Примечания ***