Старая мельница [Турган Тохтамов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Турган Тохтамов "Старая мельница"

1

Старик поднялся с белого камня и, сильно волоча ногу, пошел мне навстречу. Только когда я узнал его, это был Садык-ака. Я обнял его, руки ощутили под толстым халатом сухое, твердое тело. Он один из немногих, кто остался доживать в нашем селе. Я сказал ему все, что нужно сказать уважаемому человеку при встрече, и замолчал. Молчал и Садык-ака. Мы могли стоять рядом друг с другом и не говорить: каждому из нас было о чем думать. Потом он с тихим вздохом опустился на камень; глаза его смотрели далеко-далеко – в такую даль, которая, может быть, ведома только ему одному…

Я отошел в сторону, долго глядел на холм, на осевшее глинобитное село, на джигду, высохшую сверху и почерневшую… Река совсем обмелела. Вода змеилась меж камней, и вместе с ней по течению стлались ленивые щупальца водорослей.

Я снял рубашку, зачерпнул ладонями воду и стал медленно пить. Вода была холодной, она перехватила дыхание, колко прокатилась по горячему телу.

Я смотрел в реку, течение размывало изображение моего лица, а мне казалось, что я вижу себя мальчишкой в те далекие военные годы…


Проводив матерей и сестер на работу, мы сбегались к мельнице. Здесь была речка, дамба, был дедушка Утесав.

В те дни мельница подолгу не работала и вода бесполезно мчалась мимо обросших речной зеленью мельничных колес. Вокруг мельницы, на истоптанной пыльной земле, росла жесткая, колючая трава. Сначала Савут-ака яростно воевал с ней. Он извлек из сумрачного нутра мельницы косу, наточил ее. Но жало косы быстро тупилось на жестких стеблях чертополоха. Тогда старик сложил ладони перед лицом и проклял траву. Думая о его проклятии, мы каждый день смотрели на чертополох, ожидая, что он вот-вот пожелтеет, поникнет и исчезнет. Но трава продолжала наступать на мельницу… Савут-ака останавливался посреди чертополоха, что-то бормотал, кряхтел и, косясь на нас, начинал терять кулаками глаза.

Иногда кто-нибудь все же приносил сюда немного высохшего мелкого зерна. Его было столько, что зерно это можно было легко смолоть и дома на ручной мельнице. Но Савут-ака не ворчал, он с радостной готовностью лез на дамбу, открывал заслонку, и вода ударяла в мельничные колеса. Пока старик надевал фартук, кто-то из нас помогал ему завязать на спине тесемки, а хозяйка извиняющимся голосом говорила, что ей, конечно, стыдно заставлять работать мельницу из-за такой малости зерна. Савут-ака начинал суетиться вокруг жерновов и ругал женщину:

– Ай, глупая ты! Она без работы только портится раз ей положено молоть наше зерно, пусть мелет!

Он тер муку меж пальцев, склонял голову набок, словно прислушивался к чему-то, и бросался к жерновам. Мельник спешил отладить помол прежде, чем кончится зерно. Но и потом он не торопился отпускать хозяйку, медленно снимал фартук, лез на дамбу, перекрывал воду, сметал пером с жерновов муку и все говорил:

– Да не спеши ты, постой немного – не сгоришь! Вот только замету твою муку. Зачем мне твоя мука, а?

Когда женщина уходила, Савут-ака начинал осматривать механизм мельницы, как будто он мог сломаться за несколько минут работы. Все было в порядке. Мельник еще какое-то время стоял перед жерновами, словно жалея, что неполадка не обнаружилась, и шел к берегу реки. Здесь он, тяжело дыша, опускался на землю и принимался за дело, которое сам себе придумал. Из отмоченных в реке прутьев чия старик плел корзины и свивал жгуты для пшеничных снопов. Готовых жгутов было уже предостаточно, но Савут-ака продолжал плести их, веря в богатый урожай. Он часто смотрел на небо, брал в руки землю, мял ее, а вечерами стоял к солнцу лицом и убежденно твердил, что вот осенью хлеба у каждого из нас будет вдоволь.

И корзин уже было столько, сколько жителей в нашем селе. Корзины лежали горой в углу мельницы. От них пахло зелеными листьями и водой. Никто не спрашивал мельника, зачем он сплел так много корзин, хотя все знали, что сейчас они никому не нужны. Наполнить эти корзины было нечем.

Наверное, дедушке Савуту все-таки было скучно с утра до вечера возиться с прутьями чия, и потому часто он усаживал нас рядом и начинал рассказывать, как воюют мужчины нашего села. Каждый из них был отцом или братом кого-то из нас, поэтому рассказы были одинаковы, и мы никак не могли разобраться – чей отец или брат больший герой? Никто из нас не знал, какая жизнь идет за холмом, и мы верили любому слову мельника. Савут-ака, рассказывая, вздыхал и обязательно спрашивал нас, когда же кончится эта война. Мы только переглядывались и молчали, потому что были уверены – всех мужчин нашего села отправил на фронт сын мельника – председатель Садык-ака, это ведь он первый сообщал, кто должен уйти за холм…

Сын мельника собирал односельчан около мельницы, вынимал из кармана гимнастерки какую-то бумажку и читал ее, читал так громко, что голос его летел через головы людей, в открытую дверь мельницы и затихал там лишь среди чиевых корзин… Прочитав бумажку, Садык-ака аккуратно прятал ее в тот же карман и еще что-то говорил, выбрасывая вперед руку. Люди молча выслушивали его, а потом быстро прощались с теми, кто оставался в селе, и уезжали за холм.

 Садык-ака никогда не собирал людей для хороших вестей. Всегда после его собраний кто-нибудь начинал плакать. Остальные молчали глядя под ноги, и о чем-то думали. Мы стояли в стороне и тоже понимали, что сейчас лучше ни о чем не спрашивать. Садык-ака исподлобья смотрел на односельчан и приказывал:

– Все. Давайте-ка за работу. Слезы нам не подмога.

– Ты даже поплакать не даешь, – тихо произносил кто-то в толпе. В такие минуты на всей земле не было для меня человека злее, чем Садык-ака. А он еще больше хмурился и говорил:

– Чего ж плакать-то… Это последнее дело, плакать.

А за холм продолжали уходить наши отцы и братья. Потом почтальон привозил оттуда письма. Прочитывал их Садык-ака, и опять женщины плакали. Но, странное дело, каждый человек из нашего села, получив письмо с фронта, шел к председателю. Вот и моя мать, получив от отца бумажный треугольник, тоже пошла к нему. А вернувшись, вздыхала:

– Твой отец в самом горячем месте войны. Уцелеет ли, а? Ай, хоть бы он вернулся…

У председателя было немного слов для односельчан. Мы крепко, на всю жизнь запомнили эти слова, потому что Садык-ака никогда не заменял их другими. По утрам он кричал под окнами каждого дома: «На работу, быстро!» Когда же он подходил к дому тетушки Хушням, она распахивала окно ­– так, что было слышно на все село, - кричала: «Тебе только одно – на работу! О хлебе лучше бы позаботился… Детям есть нечего!»

У нее было два сына, хотя тетушка Хушням никогда не была замужем. В ответ на ее слова Садык-ака, сверкая глазами, бросал: «Хлеб нужен там!» – и показывал рукой за холм, который был пределом нашего мира.

Иногда мать жалела, что мы живем по соседству с председателем. Рано утром, услышав его резкий голос под окном, она начинала суетливо собираться и ворчать:

– А все Надир… «Будем с ним соседями, будем соседями!..» – передразнивала она отца. – Как будто в этой долине нельзя было найти другой земли для нашего дома. Вот и слушай теперь его первой!.. «Он мой друг, мы всегда будем вместе!» Хм-м, вместе! Теперь вот Надир кровь проливает, а этот – хромой…

Конечно, мать никогда бы этого не сказала, если бы знала, что я не сплю и все слышу.

Я не любил и боялся нашего председателя, мне казалось, что все беды нашего села идут от него. И вдруг Садык-ака и отец – друзья!

В то утро я заявился прямо к председателю. Садык-ака сидел за столом и что-то писал. Не поднимая головы, он крикнул:

– Чего тебе? Ну-ка, марш отсюда!

В другое время от такого председательского окрика любого из нас сдувало как ветром. Но сейчас я не шелохнулся, только набрал побольше воздуха и громко спросил:

– Говорят, ты друг моего отца… Это правда?

Садык-ака отбросил в сторону карандаш, отвалился на спинку стула и вдруг засмеялся. Я первый раз видел, как смеется наш председатель.

– Да, правда. А кто тебе это сказал?

– Все, – соврал я, сразу забывая все плохое, что я думал о нем, и задал еще один вопрос: – Если ты друг моего отца, то почему заставляешь работать мою мать?

Я ждал, что сейчас он скажет: «Больше не буду», – и уже готов был бежать в поле обрадовать мать. Но Садык-ака внимательно оглядел меня, и голос его опять стал строгим, резким.

– Ты, может быть, хочешь, чтобы все женщины нашего села с утра до ночи копались в земле, а твоя мать сидела на пороге и пила чай? Как ты думаешь, что скажет твой отец, если узнает: его жена сидит и пьет чай?..

Председатель вывел меня на крыльцо конторы и легонько подтолкнул:

– Твой отец сказал бы про меня плохие слова, если б я берег твою мать и забыл об остальных.

Такие слова я услышал от председателя впервые, но понял их сразу. И я что силы помчался к мельнице, чувствуя, что Садык-ака смотрит мне вслед.


Здесь все уже были в сборе. Старшие ловили рыбу, играли в кости. А мы, стащив у мельника старую тетрадь, принялись делать кораблики и пускать их по реке. В этот день дедушка Савут был занят, он молол колхозную кукурузу. Иногда он появлялся в дверях мельницы, с ног до головы белый, и кричал нам:

– Отойдите от воды!

Я не заметил, как очутился рядом с дамбой, кораблик уткнулся в край желоба, я протянул за ним руку. Кто-то нечаянно толкнул меня, я закричал и упал в желоб, по которому почти отвесно вниз неслась вода к мельничному колесу. Я пытался схватиться за что-нибудь, но в руках оставались только скользкие клочья тины…  рот хлынула вода, я захлебнулся, и что-то тяжелое ударило меня по голове. Мельничное колесо подмяло меня и кинуло вверх…

… Я увидел прямо перед глазами землю и ноги в белых ичигах. Мельник держал меня головой вниз и встряхивал. Я хотел сказать, чтобы меня отпустили, но изо рта и носа хлынула вода. Я дергался, елозил лицом по мокрой, скользкой земле и все никак не мог вздохнуть… Потом меня отпустили на что-то мягкое, и я увидел лицо мельника. Он размахивал руками, губы его быстро двигались, и я решил, что он кричит на меня. По щеке прокатились две горячие капли, в ушах забулькало, и звуки ворвались в меня… Я услышал, как где-то далеко-далеко кричали:

– Назима унесло! Назим утонул!..

Я вспомнил про украденную у мельника тетрадь и подумал, что мать обязательно побьет меня. Она ворвалась в мельницу, растолкала ребят и упала на меня. Я закрыл глаза…

Дома меня уложили на кровать. Женщины побросали работу, они заполнили комнату, ощупывали меня, качали головами и на чем свет стоит ругали своих детей.

Вечером пришел Садык-ака. Он сдернул с меня одеяло, долго и молча мял мой бок, в котором что-то горело и било меня толчками изнутри.

– Ну что, сын моего друга, наплавался? – Садык-ака отступил от кровати, почесал в затылке и закричал: – Балбес ты! Балбес!..

«Про украденную тетрадь не знает еще… Или дедушка Савут не сказал ему», – подумал я с облегчением. Председатель повернулся к матери, протянул ей обрывок листка.

– Эту записку отнеси на склад, получишь три килограмма муки. Завтра на работу не ходи. Побудь с ним. Доктора я привезу. – Садык-ака опять поскреб в затылке и кивнул в мою сторону. – Скоро откроем детскую площадку, раз в день будем их кормить. Еще не хватало, чтобы детей угробить… – Он толкнул плечом дверь и, хромая на сухую ногу, заковылял через наш двор.

2

В эту ночь я не спал. Боль в боку стала острой. Она билась где-то в подреберье, вдруг ширилась, начинала растекаться по всему телу, словно меня поливали кипятком, и вновь откатывалась, пряталась внутри. К рассвету губы мои иссохли, полопались от жара. Сквозь мутное оконное стекло в комнату струился первый жидкий свет. Я открывал глаза и видел стремительную воду… Она властно обволакивала меня и несла навстречу мельничному колесу.  Я старался плыть обратно – вверх по желобу, но не мог и пошевелиться, вода делалась густой, вязкой, превращалась в донную тину… Я возился в этой жиже, порывался встать, но колесо надо мною бешено вращалось, оно ловило меня огромными лопатами  вбивало, вбивало обратно в грязь… Вдруг колесо пропадало, и я видел руки матери и мокрое полотенце. Оно тяжело ложилось на лоб, сдавливало виски, и по голове растекалась ясная прохлада. Капли сбегали с полотенца по лицу к губам, и я узнавал вкус и запах речной воды…

Утром я пришел в себя. И прежде всего ощутил во рту горьковатый привкус чая. Наверное. всю ночь я просил пить, и мне давали чай. В комнате разговаривали. Чей-то незнакомый голос звучал более отчетливо. У порога я разглядел женщину, мать стояла перед ней и слушала. Я понимал только отдельные слова: «Ребро… сильный ушиб… мазь… покой…» Устав слушать, я склонил голову и увидел председателя. Под глазами у него расплылись иссиня-черные пятна. Председатель дождался, пока доктор уйдет, и сказал матери:

– Ночью надо было позвать меня… – Садык-ака покосился в мою сторону и не договорил. Наверное, ночью со мною что-то происходило. Мать стояла, привалившись к стене и закрыв глаза.

– Что ж звать тебя, тебе и так хватает забот. Вот за доктора спасибо.

– Сказано, зови, значит, зови. Надир вернется, он с меня спросит. Ты сейчас о чем думаешь, о сын или?.. – Садык-ака махнул рукой, захромал к двери. На крыльце взвизгнул и обиженно заскулил Актапан. Наверное, председатель отдавил ему лапу.

Мать обняла меня, и я услышал ее неровное дыхание. Так дышат, когда сдерживают слезы…

– Садык-ака ходил в военкомат, в райком, просился на фронт. А все в глаза ему тычут – хромой, хромой… Вот его председателем к нам и поставили. Не знаю, как другие начальники, а он живет, как все мы. Только он за все в ответе. И контору ведет, и кетмень из рук не выпускает…

Уже поздно ночью мать вымыла меня, натерла бок мазью, и я начал засыпать. Но во дворе залаял Актапан, и кто-то дернул дверную ручку. Мать почему-то смешалась, принялась застегивать ворот платья. Дверь снова дернулась, и я услышал голос председателя.

– Эй, Азнихан, вы что там, поумирали?

Мать тоже узнала Садыка-ака, но не пошла открывать, а спросила с середины комнаты:

– Кто это?

– Я это, Садык. Из конторы вышел, смотрю – свет горит, вот решил еще заглянуть, узнать, как тут у вас… – Он посмотрел на меня. – А ты к ельнице чтобы и близко не подходил. Если еще что-нибудь вытворишь, отцу напишу, понял? Вот он вернется, список всех твоих дел составлю и вручу ему. Узнаешь, что такое солдатский ремень. – Садык-ака повернулся к матери и начал рассказывать, как я заходил в контору выяснять, друг ли он моему отцу. Он говорил необычайно быстро, словно зашел только затем, чтобы сказать все это и уйти. Потом он начал говорить, что мой отец вернется весь в орденах и медалях, и скоро женщины села наконец-то выпустят из рук кетмень.

– Да когда оно придет, это время, Садык? – спросила мать. Она ласково смотрела на нашего председателя и улыбалась. Я первый раз услышал, как мать назвала его не «товарищ председатель», не «Садык-ака», а просто «Садык».

– скоро, скоро придет это время, муж твой вернется, – тихо проговорил председатель и помолчал, подумав о чем-то. – В газетах хорошие вести, под Сталинградом большая победа.

Садык-ака был у нас до полуночи, он много говорил, мать сидела и слушала его. Я дремал на жестокой кровати, прислушиваясь к своему телу. Боль в боку стала вялой, ноющей. Часто я просыпался; посреди комнаты, на полу, чадила плошка, и я различал лица матери и Садыка-ака. Мать, видимо, очень хотела спать, она прилегла на постель, опираясь на локоть. Председатель часто наклонялся к плошке, снимал с фитилька нагар, и по комнате шарахались уродливые тени. Я закрыл глаза и представил себе отца. Я уже начал забывать его лицо, и, может быть, поэтому он показался мне таким же, как Садык-ака, невысоким, широкоплечим человеком, с наголо обритой головой и густыми, сросшимися на переносице бровями. Другим я представить его не мог.


Мать проснулась, она подметала земляной пол. Едва я поднял голову, она бросила веник и подошла к моей кровати.

– В эту ночь ты хорошо спал. И жар немного отпустил.

– Мама, а Садык-ака еще зайдет к нам? – спросил я. мать как-то странно посмотрела на меня и пошла к печке заваривать чай. Не оборачиваясь, она сказала:

– Он  заходит к нам потому, что ты болен. Когда ты поднимешься, у него не будет причин бывать у нас…

А я в эти дни с нетерпением ждал председателя. Он и вправду стал бывать у нас реже, а когда я окончательно выздоровел, Садык-ака вообще перестал появляться. Он уже больше не кричал под нашими окнами: «Азнихан, на работу!» Мать теперь сама поднималась до рассвета, варила чай и, подхватив у порога кетмень, уходила в поле.

Без Садыка-ака вдруг стало скучно, в доме что-то изменилось. Мать говорила, что председатель спрашивал о моем здоровье. Услышав это, я на другой день не поднялся с кровати и на глазах матери начал морщиться и держаться за бок. Вечером того же дня в доме появился Садык-ака.

– Ты что же пугаешь нас? Наверное, только мать за дверь, а ты из постели вон? Будешь спешить – надолго сляжешь. Смотри, кости – это такое дело…

Я старался не смотреть в глаза председателю – вдруг он поймет, что на самом деле я здоров.

На этот раз Садык-ака засиделся у нас допоздна. Он опять говорил с матерью о хлебе, о войне, о Победе, которая уже не за горами. Потом разговор затих, я лежал, укрывшись с головой, и слышал только потрескивание плошки.

– Пора бы тебе жениться, – заговорила мать. – Савут-ака подыщет невесту. Хочешь, я помогу тебе? Надир… Он тоже желает тебе завести семью, в письмах вот спрашивает, не женился ли ты?..

Опять долго трещал огонь в плошке, потом я услышал глухой, неровный голос председателя:

–Не сейчас, вот кончится война… – Он помолчал и как-то неопределенно добавил: – Надир вернется…

– Хорошо, пусть кончится война, потом… – сказала мать.

Садык-ака поднялся, подошел ко мне, наклонился, и я ощутил на затылке его губы. Председатель поцеловал меня и вдруг прошептал:

– Хитер ты, брат, хитер. И ничего не понимаешь… А так болеть больше не надо.

Я кивнул и еще крепче зажмурил глаза. ОТ председателя остался крепкий запах табака, я поморщился и уснул.

3

Земля вокруг старой, бугристой джигиды была отгорожена чиевым плетнем. В нем было много дыр, и калитку на детскую площадку, делать не стали. Под деревом, в душной тени, стояла лавка и узкий, в две тарелки шириной, стол. Поодаль кособочилась наскоро слепленная печь, в которую был опущен большой котел. В нем бабушка Айнурям варила нам костный суп с кусочками теста из кукрузной муки. Во всем селе не нашлось бы места прекраснее нашей детской площадки. Правда, на околице мельница, но там не было котла… Здесь мы проводили весь день и только с темнотой расходились по домам.

Мать возвращалась домой совсем поздно. Я жда ее, сидя на крыльце. Рядом со мной лежал Актапан и грыз кости, которые я приносил ему с детской площадки. Однажды к нам во двор зашла тетушка Хушням. В селе ее считали сплетницей. Из ее дома никто не ушел за холм, но она тоже почему-то получала треугольные письма. Никто точно не знал, кто ей может писать с фронта, потому что тетушка Хушням всегда первой встречала почтальона и тут же прятала письмо. Сама она говорила, что пишет ей мой отец. Я не знал, правда ли это, хотя, думал я, почему отец не может прислать письмо тетушке Хушням, ведь она тоже работает в поле и шьет для солдат всякие вещи, значит, и писать ей можно.

Актапан не любил Хушням, поэтому она остановилась у калитки и, поглядев в наши темные окна, спросила меня:

– Слушай, малыш, говорят, к вам заглядывает хромой Садык?

– Услышав это имя, я обрадовался и рассказал Хушням про все, когда он бывал у нас, о чем говорил. Кое-что я, конечно, придумал от себя. Хушням улыбалась, кивала, а сама все время смотрела на Актапана.

– Он и ночевал у вас, да?

– Нет, он всегда уходил домой, говорил, что у него много всяких конторских дел, – ответил я, гордясь своей осведомленностью в делах председателя. Хушням рассмеялась и быстро пошла от нашего дома.

На следующий день она появилась на детской площадке. Бабушка Айнурям говорила с Хушням, не переставая хлопотать у печи, и я вдруг услышал свое имя.

– Послушайте, он сам мне сказал! – Хушням смотрела на меня. – Этот Садык каждую ночь спит у Азнихан. Надо же, какая бабенка! Сверху все шито-крыто, а на самом деле…

Хушням говорила не останавливаясь, и лицо ее делалось красным, будто от натуги.

– НЕ затыкайте мне рот, все село об этом говорит, ее родной сын сознался! Правда, Назим? – Хушням подозвала меня. – Правда, хромой Садык заходит ночью в ваш дом?

Услышав, что она почему-то ругает мою мать, я насупился и молчал, не поднимая головы. Бабушка Айнурям вдруг обозвала меня болтуном и больно толкнула.

В этот день мать пришла затемно. Я уже лежал в постели, когда она поднялась на крыльцо и толкнула дверь. Я соскочил с кровати, раскинул руки и, как обычно, побежал ей навстречу, но мать схватила меня за локоть и вытащила на улицу. В руке у нее появился прут.

– Ты опозорил меня! Ты понес по селу грязные сплетни! – Она схватила меня за подбородок. – Я вырву твой язык!

Я извивался под прутом, кричал от боли и обиды. Сплетни, клевета… Для меня это были непонятные и потому страшные слова. Я ведь ничего не придумал, я только прихвастнул, что Садык-ака приносил нам масло и муку. В голове у меня все смешалось, я прятал лицо от ударов и не знал, что надо сказать, чтобы мать отпустила меня. Наконец прут сломался, мать опустилась на лавку и заплакала. Я пробрался к кровати и затих там.

Выходило, я виноват в том, что Садык-ака бывал у нас? Но почему? Разве это плохо? Разве плохо было матери, когда он сидел рядом с ней и говорил обо мне, о хлебе, обо всем, что происходит за холмом? И мне было хорошо… А зачем Хушням спрашивала меня? Для чего ей было это знать? Значит, не всегда и не всем надо говорить правду… Вот и Садык-ака, встретив меня на улице, так посмотрел, что я сжался.

Я лежал под одеялом, вздрагивал от всхлипываний матери и страдал, чувствуя, что все произошло из-за меня. Странно, Садык-ака ходил к нам, Хушням получает письма с фронта, мать ни в чем не упрекала меня, и вдруг я оказался виноватым только потому, что сказал соседке правду. И я возненавидел Хушням и начал мечтать о том, как ее накажут… Садык-ака соберет всех людей возле мельницы, достанет из кармана бумажку и прочтет ее. Потом он покажет на Хушням и люди бросятся к ней, поднимут ее и кинут в желоб мельницы… Я с наслаждением придумывал эту кару высокой и костлявой женщине, из-за которой заварилась эта каша… А мельничное колесо затолкает тетку в донную грязь, и ей оттуда никогда не выбраться. Она хоть и худая, а в три раза толще меня. Пусть даже она сильная, все равно колесо не отпустит ее…

Наказание было придумано, я заворочался на кровати и прислушался. Мать уже спала. Где-то на околице лаял наш Актапан… Странные эти взрослые. Хушням надо бросить под мельничное колесо, и делу конец, а они слушают все, что она говорит, работают вместе с ней, принимают из ее рук чай…

Мысленно расправившись с Хушням, я начал соображать, кто же присылает ей письма-треугольники? Еще днем я хотел спросить об этом мать, да забыл. И хорошо. Теперь я хоть и смутно, но догадывался, что эти странные письма имеют отношение к случившемуся сегодня. Но еще я подумал, что моему отцу незачем писать письма этой тетке, потому что у него есть я и моя мать. Не будет же он спрашивать у Хушням про мой бок и про все остальные дела в нашем доме?


На следующий день не успел я пролезть в дыру чиевого плетня, как меня окружили ребята. Они отталкивали друг друга и радостно кричали мне в лицо:

– Твоя мать сегодня подралась с Хушням около мельницы! Мы видели, как они мутузились. Твоя мать молодец! Хушням получила как следует!

Мне стало страшно, я не мог представить себе, чтобы моя мать дралась с кем-нибудь. Испуганный, я сел под джигидой, ребята опять окружили меня и начали обсуждать драку. До полудня мне стало ясно, что о драке говорит весь поселок. Взрослые были возбуждены, они приглушенно говорили что-то друг другу и при этом посматривали на меня.

Во время обеда сыновья Хушням – Рустем и Равкат – вроде бы нечаянно опрокинули мою тарелку. Обжигающий костный суп пролился на мой недавно залеченный бок. Я не заплакал, только прикусил от боли губу. Ребята молча посмотрели на меня, и я все понял и первый кинулся на братьев. В свалке, увернувшись от Равката, я увидел щеку Рустема и вцепился в нее зубами. Щека стала горячей и соленой. Кто-то оттащил меня в сторону, бил по лицу, потом плеснул холодной воды. До вечера я еще несколько раз дрался, уходил к печке, плакал, а завидев кого-нибудь из братьев, исступленно бросался вперед со сжатыми кулаками.

Вечером бабушка Айнурям вскипятила в котле воду и вымыла меня. Потом завернула в свой передник и долго зашивала мои порванные трусы и майку. Руки ее мелко дрожали, она подносила шитье к глазам и прицеливалась иглой. Я сидел на корточках, привалившись к теплому боку печи, и тихо плакал. Только сейчас я почувствовал, как в груди, под ребрами опять зашевелилась боль.

Мать встретила меня далеко от дома. Она медленно шла по сумеречной улице, рядом с ней трусил Актапан. Она молча поцеловала меня. Глаза ее были сухими. Я уткнулся ей в ноги, и мы стояли так, пока я не перестал вздрагивать. мать не шевелилась. Когда я поднял лицо и посмотрел ей в глаза, она тихо и твердо сказала:

– Я знаю, тебя заставили поднять руку и ты не опустил ее… Ты вел себя правильно, мой мальчик.

4

Мало-помалу улеглись разговоры. У меня сошли синяки, зажила щека у Рустема. Хушням больше ни о чем не говорила, всем на удивление молчала целыми днями и только усмехалась, если встречала меня, председателя или мать.

И когда все вроде забылось, почтальон привез письмо от отца. В эту ночь мать даже не прилегла, она до рассвета ходила по комнате и с кем-то разговаривала. Сквозь сон я слышал ее шепот, она шептала те слова, которые произнес мельник, когда проклинал траву. Утром я увидел Садык-ака и Хушням. Председатель медленно шел на нее и что-то кричал. В руке он держал конверт. Я долго смотрел на них, и мне становилось все тоскливей. Возвращалось знакомое чувство – тяжелое и щемящее. Я еще постоял немного, вслушиваясь в слова председателя, и, сглотнув слезы, побрел на детскую площадку.


Вызрел хлеб, и всем стало не до нас. Всю осень мы протолклись у мельницы. Речная вода без устали вертела колесо, жернова скрежетали с рассвета до темноты, перемалывая урожай. Из-за холма, грохоча колесами, тянулись к мельнице подводы и увозили, увозили теплую, пахнущую солнцем муку.

Зимой мы изодрали, катясь с ледяной горки, оставшиеся чиевые жгуты, которые лето плел мельник для пшеничных снопов.

К весне хлеб у всех вышел, мать часто ходила в поле вывеивать полову. Коров в нашем селе осталось немного, но все только и говорили: «Скорее бы отелились коровы да поднялся ячмень». Актапан нашел мои игральные кости и совсем их изгрыз.

В один из дней мать взяла меня на пашню. Она шла за плугом, а я сидел на лошади и правил. Земля исходила паром, и временами у меня начинала кружиться голова от запаха весенней пашни. Вокруг нас летали птицы, с криками они падали на вывороченный пласт, и я все боялся, что лошадь придавит какую-нибудь из них копытом.

Мать всем телом налегала на плуг, сдувала с глаз волосы, выбившиеся из-под платка, и вдруг заговорила об отце:

– Ты не видел, как он вел плуг. Он всегда мечтал выйти на пахоту с тобой, и чтобы ты правил ему… Когда он ушел на фронт, ты еще не умел дойти до порога.

Мать давно уже не вспоминала об отце. Мне стало радостно, и я легко спросил:

– Мам, а Рустем и Равкат говорят, что отец все равно не будет жить с нами. Это правда?

Лошадь потянула плуг в сторону, я начал выравнивать борозду и не мог обернуться, чтобы увидеть лицо матери.

– Что ж, ты уже взрослый и поможешь мне жить… Я надеюсь на тебя, мой мальчик. Пусть будет как угодно, только бы он уцелел и вернулся. Он увидит правду и рассудит как надо.

Мать замолчала. Долго были слышны только крики возбужденных птиц да вязкий шелест плуга, раздирающего жирную землю. Крепко сжав ногами круглый живот лошади, я покачивался на твердом и теплом крупе, из которого выпирали крупные позвонки. Я прикрыл глаза и начал представлять, как отец спустится с холма, войдет в дом Хушням и отдаст Рустему и Равкату гостинцы. Я не знал, что привезет отец, но всегда был уверен, что в его вещмешке лежат самые неожиданные и прекрасные вещи. И мне очень захотелось спрыгнуть с кочковатой лошадиной спины, побежать на дорогу и там ждать, высматривать отца.


После сева мать сама напросилась поливать озимые. Никто так просто не соглашался на эту работу, хотя после нее председатель давал один день отдыха. Шутка ли, несколько дней возиться с ледяной вешней водой, ломать и строить запруды из сырой холодной земли. А мать пошла сама. В эту весну она решила побелить дом, и ей нужен был один свободный день.

За годы войны мы как-то отвыкли следить за домашним хозяйством. Вдруг я обнаружил, что куда-то делись два наших изогнутых гордых стула и большое круглое зеркало. Мне нравилось зеркало, на него можно было подышать и быстро нарисовать на мутном пятне рожицу. Не стало у матери каракулевой шубки, трех больших платков. Когда-то я любил разглядывать эти платки, на них было множество ярких цветов, листьев, птиц, синих небесных пятен. Мать постепенно обменяла все эти вещи на муку и продукты.

На следующий день мы с раннего утра вышли на озимь. Сначала мне нравилось строить запруды. Мутная вода тыкалась в преграду и лениво катилась по арыку. Одним ударом кетменя я пробивал запруду и смотрел, как вода, урча и пузырясь, размывала землю.

К обеду стало особенно душно, из-за перевала показалась сизая туча. Она на глазах набухла, помрачнела и поползла по горным склонам в долину. Воздух словно потяжелел, и над озимыми пронесся сырой теплый ветер. Края тучи светились грязным желтоватым светом, внутри ее глухо ворочался, перекатывался гром.

Дождь пал сразу, хлестко. Прикрывая меня, мать кинулась искать укрытие. Мы забились под куст, кое-как спрятали головы. Вокруг стоял ровный шум падающей воды, запахло горным снегом. Мы и не заметили, как вода в головном арыке взбухла, запузырилась и, разворотив запруду, ринулась на поля. Мать бросилась и к арыку, стала бросать в него комья дерна. Но вода все проглатывала и коричневыми языками ползла по нежной зелени поля.

– Садись на осла и гони в село! Скажи председателю, что вода размыла запруду!

Мать стояла по колени в воде, стараясь хоть как-то преградить ей путь.

Я влез на осла и заколотил его пятками. Осел опустил голову к земле и, взбрыкивая, храпя, понес неверной рысцой. Я все время сползал с мокрой, прыгающей спины, пока наконец не вцепился в его уши.

Председателя я нашел около мельницы. Садык-ака спешно седлал своего рябого. Жеребец, встревоженный непогодой, коротко ржал, бил под собой землю жилистыми точеными ногами. Председатель увидел меня и сразу все понял.

– Знаю, знаю! Я сейчас…

Мне казалось, что он очень медленно затягивает подпругу, медленно заходит к рябому с другой стороны, чтобы сесть в седло со здоровой ноги. Наконец председатель влез на жеребца, собрал в кулак повод. Рябой выгнул шею и помчал по дороге. Я опять заколотил осла пятками и устремился следом за председателем. Дорога превратилась в сплошное месиво, вокруг набрякли непролазные солончаки. Спереди из-за дождя до меня долетел голос Садыка-ака:

– Как там мать?

Я хотел ответить, но дьявольский бег осла перемешал все мои слова.

У реки Садык-ака бросил мне поводья. Вода яростно пузырилась и гудела в подмытых берегах. Председатель, не снимая сапог, вошел в бешеную воду, пошатнулся, что-то пробормотал сквозь зубы, но устоял. Здоровой ногой Садык-ака уперся в дно и начал швырять камни в горловину головного арыка. Большая вода вырывала из речного дна булыжники, и часто Садык-ака вскрикивал и приседал, когда камни били его по ногам. Оцепенев от страха, я стоял на берегу и смотрел во все глаза – вдруг председателя смоет?

Уровень воды в арыке наконец-то стал падать, тогда я бросил повод и принялся таскать на запруду дерн. Когда обнажилось арычное дно, Садык-ака, цепляясь за траву, выполз из воды, прислонился к боку жеребца и закрыл глаза.

– Ну вот, – устало проговорил он, – сейчас ей станет легче. Там схлынет вода, и она поймет, что мы сделали свое дело.

Отдохнув, Садык-ака еще раз осмотрел запруду и улыбнулся мне:

– Порядок, сохранили озимку! А ты твердо держал повод, молодец! Всякая скотина боится стихии, а конь у меня и без того бешеный.

Он рассмеялся и, раздевшись, стал выжимать одежду. Когда председатель снял брюки, я остолбенел. Нога, которую он всегда волочил, была тоньше моей, желтая, с какими-то синими пятнами. Я понимал, что надо отвернуться, но никак не мог отвести взгляд. Садык-ака заменил это, смешался и сказал виновато:

– Да, брат, такие вот дела… Давай-ка поедем к матери, ей сегодня крепко досталось.

Мать ждала меня. В шалаше уже горел костер, и над ним покачивался наш помятый алюминиевый чайник. Увидев председателя, она молча взяла жеребца за узду и повела его к шалашу. Я сполз с осла и с облегчением повернулся к огню. Садык-ака так и не слез с рябого, он осторожно повернул жеребца – мать опустила руки – и сказал:

– Теперь все в порядке. Поеду посмотрю, как там остальные…

Скоро он вернулся, попросил у матери кетмень. Мать опять чуточку придержала рябого за повод и сказала:

– Только привези, что ж я без него? Может, выпьешь чаю? Продрог ведь…

Садык-ака молча кивнул, отбросил в сторону кетмень и вошел в шалаш. Сел к огню. Мать налила чай, подала ему пиалу и вдруг смахнула рукой капли дождя с лица председателя. Садык-ака зажмурился, словно от ослепительного света, и, согнувшись, припал к пиале. Плечи председателя вздрагивали, он пил обжигающий кипяток, не поднимая лица, а я думал, что Садык-ака крепко промерз и может заболеть.

Я отогрелся и неожиданно услышал тишину. Большие редкие капли падали с деревьев в лужи, низко над землей с шелестом проносились стрижи. Потом кто-то подошел к шалашу и сунулся внутрь. Я увидел Хушням и тетушку Патьям. Хушням скривила губы в знакомой мне усмешке:

– Ну, конечно, где Азнихан, там и Садык! Мы, значит, за хлеб колотимся, а они здесь чай распивают! И солому разворошили… Ты лезла на меня с кулаками за то, что я, мол, написала клевету Надиру. Что же ты теперь, скажешь, а? Теперь я напишу все как есть, и он поймет, кто ему нужен!.. – Глаза ее превратились в узкие щелочки, губы вытянулись в нитку. – Он поймет. кто желает ему добра и кто по-настоящему ждет его! Ему будет куда вернуться!..

Я плохо помню, что было дальше, помню лишь рядом со своим лицом острый, дрожащий от смеха подбородок Хушням, и потом соленый привкус во рту. А еще в память впечатался ее истошный крик:

– Волчонок! Тварь убогая! Волчонок!

Очнулся я почему-то на мельнице. Рядом сидел дедушка Савут. Он плакал и целовал меня.

– Все хорошо, сынок. Все…

– Что все? – спросил я шепотом. Голос был не мой, чужой, плачущий.

– Все хорошо, сынок. Кончилась война.

5

Отец появился в селе неожиданно. И вернулся он с фронта совсем не так, как я придумал. Просто Хушням на телеге поехала в город – она, наверное, знала, когда надо ехать, – и привезла оттуда отца. Прямо к себе домой. Я еще ничего не знал, лежал в постели, а мать возилась с печкой, когда к нам в дом ввалились Рустем и Равкат:

– Назим, твой отец приехал, он у нас сидит!.. Он сказал, чтобы ты пришел.

Толкая друг друга, они кубарем скатились с нашего крыльца и помчались домой, взбивая босыми ногами проселочную пыль. Я соскочил с кровати и кинулся искать свою майку. Отец зовет меня! Как же так, думал я, почему они первыми увидели моего отца, почему они зовут меня к себе, ведь это мой отец, ведь я все время ждал его, просиживал дни на белом камне у холма…

– Ты не выйдешь из дома! Если ему нужен сын, пусть он сам придет в его дом!

Я остолбенел от этих слов. Мать смотрела на меня и стояла не двигаясь.

– Ты уже большой мальчик. И ты не должен забывать того, что было вчера. И почему он там… Майку я постирала, она сушится во дворе.

Мать отомкнула сундук, подняла его округлую, обитую медью крышку и подала мне новые брюки и суконную синюю рубашку.

– В этом ты будешь ходить в школу, завтра мы вместе поедем в город и купим учебники. И портфель…

Я быстро натянул на себя обнову, послюнявил палец и потер пуговицы на рубашке. Брюки были чуть-чуть велики, я сунул руки в карманы и подумал, что мне не помешал бы солдатский ремень. А ремень отца, звездочка, пилотка, даже погоны достались, наверное, Рустему и Равкату.

Мать расправила на мне рубашку, опять склонилась над сундуком и вдруг протянула мне широкий, коричневый, чуть потрескавшийся настоящий солдатский ремень! Я растерялся, схватил у нее эту прекрасную вещь и подержал в руках. В нужном месте на ремне была проделана маленькая круглая дырочка. Он так ладно лег на мои бедра! И тут только я догадался, что это был ремень Садыка-ака.

Вечером к нам пришла бабушка Айнурям. Она долго пиал чай, утирала лицо концом белого платка, щупала мои брюки, рубашку, и вдруг сказала:

– Старики села ходили к Надиру… Они сказали ему, что не мужчина тот, кто не может отличить правду от клеветы. Они сказали еще, что не мужчина тот, кто после войны минует порог своего дома… – Бабушка Айнурям покачала головой и нахмурилась так, словно не было и нет на свете ничего более скверного, чем недоверие к слову аксакала. – И Садык был у него… Надир бросился на председателя с кулаками. – Она опять сокрушенно покачала головой, положила руку на колено матери. – Ай, не мучай ты себя, живут же те, у кого погибли мужья. А он, бог даст, остынет и одумается. Сына вспомнит, вернется…

Бабушка Айнурям еще долго говорила… Мать, казалось, не слушала ее, отрешенно смотрела в одну точку и только едва заметно кивала, словно соглашаясь со своими мыслями.

– Нет-нет, он воевал, мы ждали его. Я хотела только одного, чтобы его не убили… А он, выходит, променял родного сына на двух чужих… Чьи это дети, знает только Хушням. А он никогда не узнает.

Мать велела мне привязать на ночь Актапана. Я вышел вслед за бабушкой Айнурям. Она шла сгорбившись, что-то бормотала и всплескивала руками. Я проводил ее до калитки и, оглянувшись на окна дома, спросил:

– Апа, а зачем Рустем говорит мне, что он больше, чем я, похож на моего отца?

Она испуганно глянула на меня и, не ответив, быстро засеменила вдоль ограды. Я глядел ей вслед, но бабушка Айнурям ни разу не оглянулась. Я постоял посреди двора, посмотрел на сумеречные бледные звезды. Посидел на корточках рядом с Актапаном и, не привязав его, пошел домой. Я лежал с закрытыми глазами и думал. Плошка уже не горела. За окном, в густой синей вышине тлели звезды, их рассеянный, слабый свет сочился в комнату. Вокруг плавали неясные звуки, и казалось, кто-то тихо вздыхает и шепчет… Я нащупал под подушкой ремень и положил ладонь на его холодную пряжку. Ну и что из того, что Рустем похож на моего отца? Говорит же дедушка Савут, что, когда мы собираемся в кучу, не разберешь – где-кто… Я тихо выскользнул из-под одеяла, на цыпочках прошел мимо матери и спустился с крыльца. Актапан поднялся с земли, потянулся и лизнул мою руку. Где-то еще хлопали двери, на околице кто-то громко поругивался, наверное, ждал с выпаса корову, повизгивала колодезная цепь, и сладко пахло кизячным дымом. Дома уже потеряли свои очертания, они горбились, наползали друг на друга, как барханы, плетни превратились в непролазные заросли, из которых на меня смотрели светящиеся глаза-окна… Я вышел на середину улицы, подальше от этих немигающих глаз, собрался с духом и побежал. Я мчался через село, ноги беззвучно утопали в пыли, и никто не мог услышать меня.

Дверь в доме Хушням была открыта, в комнате горела лампа, и там все было видно. Отец сидел на скамеечке и курил. Его сапоги стояли у порога, как две самоварные трубы. Я смотрел на его лицо, руки и прошептал сам себе: «Я тоже на него похож». Гимнастерка висела на стуле.

Вдруг позади меня кто-то вздохнул и ткнулся мне в шею. Я вскрикнул и обернулся – за спиной сидел Актапан. Отец услышал, он поднялся со скамейки и подошел к двери. Я пополз вдоль плетня, вскочил и понесся прочь. А пес остался. Только отбежав далеко, я обернулся. Отец стоял на крыльце, он что-то спрашивал у Хушням и показывал на Актапана. Она потянула отца в дом, потом вышла одна и прогнала Актапана, я услышал, как он взвизгнул. Когда я вернулся домой, мать спросила сонным голосом:

– Тебе нездоровится?

– Живот болит, – сказал я.

Мать дала мне выпить крепкого чаю. Легла и позвала к себе. Я вытащил из-под подушки ремень, сжал его в руке и прижался к матери.


Поздней осенью Хушням продала дом, отец погрузил на подводу все, что у них было, и они уехали в город. Несколько дней дом пустовал, каждый день я пробирался в него, ходил по пустой комнате и однажды нашел за печкой красноармейскую звездочку. Эмаль на ней потускнела, потрескалась. Наверное, это была звездочка отца.

Неожиданно Садыка-ака вызвали в город. Он оседлал рябого жеребца, предупредил, что вернется через несколько дней, и уехал за холм. Появился Садык-ака в селе через три дня. НА груди у него был приколот орден – развевающееся красное знамя. Председатель собрал односельчан около мельницы, за что-то долго благодарил их, а потом поклонился в пояс. Все шумно поздравляли его, а старики пожимали ему руку. Через несколько дней Садык-ака женился на Бахарям, незаметной, тихой девушке из нашего села. Два дня возле мельницы горели костры, и огонь лизал закопченные днища казанов с пловом. На свадьбе дедушка Савут посадил меня и мат рядом с собой. Он беззвучно смеялся, плакал, целовался со всеми и потом начал раздавать гостям чиевые корзины, которые он плел всю войну.

Зимой в село вернулся отец. С Хушням он разошелся. Отец ходил по домам, сиживал подолгу у односельчан, что-то говорил. Потом аксакалы пришли к матери. Я прибежал с улицы, грел над печкой руки, слушал, что говорили аксакалы. Отец опустился на корточки у порога и курил. Старики говорили матери, что мне обязательно нужен отец, что дом не может быть теплым без хозяина, что только аллах не ошибается… мать поспешно принимала из рук аксакалов пиалки, наполняла их чаем, клала на стол ломтики лепешек, мелкие кусочки сахара. Его нам подарил на своей свадьбе Садык-ака. Я выпил чаю и опять пошел на улицу. У порога отец посторонился и, погладив меня по голове, пропустил на крыльцо.

Мы приволокли на холмстарый плетень и начали на нем кататься: садились все вместе и летели под гору, пока на пути не попадалась кочка. Нас подбрасывало, и мы, как мячики, разлетались в разные стороны и с головой ныряли в глубокий снег. А плетень, кружась и поскрипывая, скатывался к подножию холма. Время от времени я посматривал на крыльцо нашего дома, а когда старики спустились с крыльца и пошли по улице, я увидел, что моего отца с ними не было. Он остался в доме.


Со временем большие колхозы стали укрупняться. Садык-ака работал бригадиром в нашем селе. А после смерти дедушки Савута он передал бригадирство в другие руки, попросил оставить за собой только рябого жеребца и пошел на место своего отца – мельником. В селе осталось всего десять-пятнадцать семей, остальные разъехались по всей Усекской долине. Еще долго сельчане возили зерно на мельницу Садыка-ака. В такие дни рядом с дамбой всегда пыхтел огромный самовар, а перед входом в мельницу стоял столик с горкой маковых лепешек, сахара и маленькими пиалками. Потом в одну из весен, в сырую теплую ночь вешняя вода вышла из берегов и разворотила мельничное колесо, обрушила жернова. Теперь они вросли в землю, замшели и стали похожи на древние надгробные камни.


Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5