Утренний ветер [Милош Крно] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Утренний ветер

НАШ ДРУГ МИЛОШ КРНО

Известный словацкий писатель Милош Крно, как и большинство литераторов моего поколения, начал писать еще до войны. В 1939 году в журналах появились его первые стихи. Поэтому когда в 1944 году он, двадцатидвухлетний участник Словацкого сопротивления, выступил с книгой «Безумный спектакль», это была уже зрелая поэтическая книга молодого мастера. Она широко прозвучала в дни национального восстания словаков против фашизма и была переиздана после войны как лучшая песня борьбы и победы.

В социалистической Чехословакии Крно выпустил еще шесть стихотворных сборников. Он выступает не только как самобытный поэт, но и как популяризатор поэзии других народов. Прекрасное знание советской литературы, творческое общение с ее деятелями в послевоенные годы дипломатической работы Крно в Москве, свободное владение русским языком и любовь к нашему народу позволили Милошу совершить высокий акт дружбы: издать шесть книг своих переводов русской и советской поэзии — стихи тридцати наших поэтов!

В послевоенный период Милош Крно зарекомендовал себя также талантливым прозаиком, публицистом и критиком. Его перу принадлежит 15 прозаических книг.

Пламя партизанской борьбы, взрыв Словацкого национального восстания 1944 года, героизм народной армии борцов за свободу, боевое содружество словаков и советских людей, помощь Красной Армии, встречи, надежды, порывы этих дней, чувство братства — все это остается главной силой и пафосом его творчества.

От первых партизанских рассказов Крно переходит к большим прозаическим полотнам. Среди них особую популярность приобрел роман «Я вернусь живым» об отважном словаке, Герое Советского Союза Я. Налепке, воевавшем с фашистами в украинских и белорусских партизанских лесах.

И в других его произведениях, обращенных уже к мирной жизни словаков, остается главным та же гражданственная позиция автора, воспитанного боевой дружбой наших народов. И сам Милош Крно такой и есть — стойкий и преданный солдат мира, поэтому нам дорого его боевое перо.

Мне не раз доводилось проезжать по дорогам в Татрах, там, где мужала боевая юность Словакии. Ездил я и с Милошем Крно. Высоко в лесистых горах мы останавливались и снимали шапки у боевых обелисков. Я понимал волнение Милоша, когда он говорил мне о нашей дружбе, когда он вспоминал боевые дни, когда он размышлял о людях: я и тогда знал и знаю теперь, что Крно не отступит и не сдаст своих позиций, он из тех, с кем можно пойти в разведку.

Отдельные произведения Милоша Крно уже издавались на Украине и в Белоруссии, и я рад, что повести нашего большого друга выходят теперь и на русском языке.


Михаил Луконин

Моим советским товарищам по совместной борьбе с фашизмом в дни Словацкого национального восстания — людям интернационального долга посвящаю

Милош Крно

ТРУДНЫЙ ЧАС

Мой трудный час настал.

И. Волькер[1]

1

— Двенадцатый… Двенадцатый… Салатин?..[2] Ты слышишь?.. Мы окружены. Скорее помогите!.. Нас только двое. Выдержим… Что? Не слышу… Эх, прервалось!

Телефонная трубка выпадает у Владо из руки и качается на шнуре. Она беспомощна и бессильна, как сломанная нога. Немецкий солдат, взобравшись на ель, перерезал провод и теперь осторожно спускается по стволу.

Молодой человек в красном свитере видит его через амбразуру и сокрушенно повторяет вслух:

— Эх, перерезали!

Он ударяет ногой по трубке. Сердце его бьется учащенно. Они отрезаны! И об этом уже никому нельзя сообщить! Он поднимает винтовку, целится. Поздно. Видит, как солдат спрыгивает с дерева, но все же вслепую стреляет. В ответ по цементной стене раздаются очереди из автоматов.

Владо смотрит на мир, как через замочную скважину. Впереди сверкает полоска снега, а над бронзой сосен распростерлось голубое небо. Узкая полоска заснеженной земли, а для него она теперь — весь мир. И вся жизнь. По ней приближается смерть. Осталось несколько шагов. У нее серые глаза, покрытые инеем брови, белый маскировочный халат, а на каске, как у всех эсэсовцев, череп. Или точнее — смерть похожа на многоголового огнедышащего дракона, потому что врагов больше взвода. Владо кажется, что этот дракон, извиваясь, обхватывает железными когтями цементный подвал, напоминающий блиндаж. С минуты на минуту он может вторгнуться сюда через дверь, которую сторожит Марош, или через отверстие, похожее на амбразуру, около которого притаился он, Владо.

Молодой человек в красном свитере прижимается щекой к холодному прикладу винтовки. Он пришел в себя от первого потрясения, исчез застрявший в горле комок страха, прекратился сердечный спазм. Владо вытирает пот со лба, глубоко дышит, но ноги все еще как не свои. Опершись плечом о стену, он держит палец на спусковом крючке. Мушка закрывает от него белый блестящий снег, весь мир, но мысли о нем как водоворот захватывают его.

Ему не надо целиком сосредоточиваться — достаточно глаза и указательного пальца. Винтовка заряжена. Далее механика простая: глаз видит, рефлекс срабатывает, палец нажимает на спуск, раздается выстрел. К отверстию никто не смеет подойти. Большего не требуется, да большее едва ли можно сделать.

Если бы фашисты могли предположить, что здесь забаррикадировались только двое, они давно ворвались бы внутрь. Телефон! Он заинтересовал немцев. С помощью его они могли бы соединиться с партизанским штабом и потом хитростью выманить остальных.

— Нет, этого им не удастся сделать, — говорит Владо уверенно, со злостью вырывая шнур из трубки. Он кидает трубку на лежащий у печи хворост и сбрасывает со стола аппарат. Чтобы гады им не воспользовались! Он проводит рукой по лбу и останавливает взгляд на рассыпанных картах.

Ему кажется, что красный валет ухмыляется. Красный валет… Им он пошел, когда началась стрельба. «Это наши стреляют, — махнул он рукой, но вдруг встрепенулся — пулеметы!» Ребята повскакали с мест, схватили винтовки и бросились к дверям. Они летели прямо под свинцовый дождь. Войтех долго кричал. Немцы добивали его прикладами. Он бросился в бой как был — с одной побритой щекой. Феро, тот успел даже умыться. За ним — Яно с бородой, похожий на Робинзона. Как ему везло в картах!

Зачем они выбежали? Все они были опытные солдаты, так что он, Владо, в сравнении с ними — зелень! Вначале он тоже потерял голову, но вовремя одумался. Схватив Мароша за рукав, он крикнул: «Куда бежишь? Оставайся здесь!» И сам остался охранять вход…

Выстрел. Да, это Марош. Попал? Он целится через отверстие над дверью. У него лучшая позиция. А вообще, они, как в средневековом замке. Без необходимости не стреляют.

Но чего, собственно говоря, ждут немцы? Они так близко, что это кажется невероятным. Слышны их голоса. Молодой человек в красном свитере напрягает слух. Затаив дыхание, он вслушивается в слова. По-немецки он понимает. Фашисты разговаривают между собой:

— Без гранат мы тех не возьмем. А их больше нет.

— Да, неосмотрительно израсходовали все гранаты, а теперь придется ждать.

— Спрячься, так стоять рискованно!

— Партизан там много, до черта.

— В шестнадцать ноль-ноль здесь будет обер-лейтенант Бриксель.

— Значит, через час.

— Найдут нас?

— Конечно.

Да, без гранат немцы их не возьмут. Фашисты теперь ждут какого-то обер-лейтенанта Брикселя…


Шестнадцать ноль-ноль… Владо быстро смотрит на часы — пятнадцать часов две минуты. Остается час. Еще час! Кажется, они ничего предпринимать не собираются. Ждут, пока придет подкрепление. Сами отдохнут, подымят сигаретами, а потом… Потом фашисты их выкурят, забросают подвал гранатами… Но главное — телефоном они теперь не воспользуются!

Остается час времени. Приблизительно столько надо, чтобы дойти сюда от партизанского штаба. Шансы остаться в живых — минимальные. Подкрепление к немцам придет вовремя, а с ним наступит их конец. Странно как-то. Это что, судьба? Жребий? Случай? Конец пути от рождения к смерти?

До того времени делать нечего, кроме как сторожить полоску снега перед щелью. Ничего другого.

Его передернуло.

— Э-ей, Марош! — позвал он.

Из коридора хриплый голос ответил:

— Что?

— Еще час.

— Ну и что?

— Нервы сдают. Мне не по себе.

Владо опирается локтем о стену, а ноги холодные, словно не свои. Он окликает Мароша, потому что знает, что этот парень не станет жаловаться на судьбу. И тут перед глазами возникает эпизод из детства: Марош лезет по шершавому стволу ели, уже дотрагивается рукой до гнезда сороки, но ветка под ним обламывается, он взвизгивает и летит вниз головой на сухую хвою. На земле он извивается от боли, вытирает рукавом слезы. Марош разбил левое колено, а красное пятно на левом локте быстро синеет. Он дотрагивается до локтя и вскрикивает: сломал! Но через момент уже успокаивается. Хорошо еще, что сломал левую руку, правой будет достаточно, чтобы еще раз попытаться залезть на дерево и посмотреть, есть ли там в гнезде птенцы.

«У Мароша все хорошо, потому что в жизни бывает и хуже. Определенно, — думает Владо, — Марош и сейчас не теряет надежды». И он повторяет:

— Мне что-то не по себе.

Из коридора раздается голос Мароша:

— Не дури. Их много, что я буду делать один?

— А двое? Разве это что-нибудь меняет?

— Еще бы! Не бойся, выдержим!

«Выдержим, — горько повторяет про себя Владо, — а что потом? Продлить жизнь на час! И все же в этих минутах — капля надежды. Что, если немцы опоздают и наши ребята придут раньше? Кто знает. Ясно только одно: впереди час. Час жизни!»

Час времени в жизни человека бывает разным: от стремительно несущегося и переменчивого, как игра лучей солнца в капле росы, до неподвижного, навевающего скуку. Час, проведенный во вражеском окружении, с моментами отчаяния и искрами надежды, придает мыслям, чувствам и воспоминаниям скорость света.

Владо стоит у маленького отверстия-амбразуры в красном свитере, в синих лыжных брюках, в меховой шапке, сдвинутой набекрень. За полуприкрытыми дверями раздается кашель Мароша. Печка отдает свой последний жар. Цементные стены потеют. Тепло разливается по коридору, соединяющему два подвала и ведущему к выходу, к железным дверям со смотровым отверстием.

В цементном подвале человек чувствует себя, как в трюме затонувшего корабля. Подоспеет помощь или нет? Валы ударяют о стены. Сейчас приближается самый страшный из них — девятый, после которого останутся лишь щепки.

Из-под снега торчат закоптелые, обуглившиеся бревна, а недавно на этом месте стоял полукаменный-полудеревянный дом лесника с оленьими рогами над верандой. Осенью, когда треск автоматов заглушил рев оленей, альпийские стрелки вермахта подожгли дом лесника, пастушьи хибарки и сенники. От дома сохранился цементный подвал, и партизаны воспользовались им, чтобы устроить здесь передовой сторожевой пост с телефонной связью для передачи сообщений прямо в штаб подразделения. Удачное расположение обоих подвалов, с коридором и железной дверью, со щелью, похожей на амбразуру, и с глазком над дверью создавало благоприятные условия для обороны. Блиндаж можно было захватить, только забросав его гранатами, или ценою значительных жертв.

Владо смотрит на часы. Волнение исчезает. Наступает момент спокойствия и уравновешенности при сознании полного бессилия, как перед восхождением на виселицу. И тут на губах его появляется легкая улыбка, со лба исчезают морщинки и перед прищуренными глазами возникает лицо девушки.

2

Часы уже пробили, а в ее ушах все еще звучит мелодия ударов. Дрова весело потрескивают в изразцовой печи. Девушка с горящими щеками отбрасывает одеяло, безразлично смотрит на градусник и вздыхает. Тридцать восемь и один. Третий день не отступает грипп. Она выпивает несколько глотков чаю с малиновым сиропом, и взор ее обращается к фотографии в позолоченной рамке, висящей на стене.

Она смотрит на молодого человека, и мучительная боль сжимает ее сердце: Бриксель, обер-лейтенант Бриксель возглавил сегодня утром налет на партизан!

На тонких пальцах она отсчитывает недели. Десять недель, то есть семьдесят дней, без друга, что кажется ей вечностью… В доме у соседей, помнится, стояла рождественская елка, на столе чернел револьвер. Тогда они встретились в последний раз. Он ушел снова в горы ночью, в пургу.

Комната эта ей необыкновенна близка. Ведь портрет в позолоченной рамке она увидела раньше, чем того, кто на нем изображен. В прошлом году она ночевала здесь впервые. Тогда они приезжали с матерью на тетушкины похороны и, возвращаясь, опоздали на автобус, отправлявшийся в город. Родители Владо, знакомые с мамой, предложили им переночевать в комнате сына.

Отец сказал, что Владо учится в Братиславе. Он вымахал так, что неизвестно, в кого уродился. Владо уже сдал экзамены за второй курс университета. Учеба шла у него хорошо, даже, пожалуй, слишком гладко. Отец гордился сыном, но в то же время и упрекал его. Не слишком ли легко в жизни он ко всему относится: и с девушками переписывается, и в политику лезет. Это, пожалуй, к добру не приведет. Ведь жизнь прожить — не поле перейти. Он изучал русский язык, посещал какие-то тайные сходки. Да разве может группка студентов перевернуть мир? Безусые юнцы! Изменится все и без них. Зачем таскать каштаны из огня для совсем чужих людей. Да, но разве Владо убедишь! Улыбнется, пожмет плечом и снова копается в своих чешских и немецких книжках. Что должно случиться, случится и без них. Даже революция. Закроют костел? Проживут и без него. Дом у них никто не отнимет, да и зарплату тоже. Ведь бухгалтеры всем нужны, без них не обойдутся ни немцы, ни русские. Но Владо — сам мудрец. Разве он будет слушать отца? Такой же вертопрах он, как и вся молодежь сегодня. Ничего, жизнь его поправит, на собственных ошибках научится жить.

Еле кажется, что всплывшие в памяти слова отца Владо вносят холодок в комнату, в которой столько солнца. Девушка смотрит на мебель, на книги в шкафу. В прошлом году эта комната казалась ей сказочной, многому она удивлялась. Владо, Владо… А как он выглядит? Она искала тогда глазами его фотографию, а увидев, думала, какой он: веселый или строгий?. Потом робко спросила, он ли это.

Сейчас пять минут четвертого. Кто-то тихо открывает дверь. Входит пожилая женщина в платочке, сдвинутом на лоб. У нее приятное лицо. Карие глаза и брови похожи на те, что на портрете Владо. Она осматривается кругом, словно хочет убедиться, что из стен не торчат уши, и шепотом говорит:

— Пришла соседка, Бодицка. Владо возвращает тебе булку. Наверное, в ней что-нибудь есть.

Мать Владо подает ей сверток, поправляет подушку, забирает пустую чашку и выходит.

У Елы сильно бьется сердце, глаза блестят. Она осторожно разламывает булку, достает оттуда сложенный листок, расправляет его на ладони и читает с затаенным дыханием:

«Письмо получил. Я все торчу в сожженном лесном домике под Салатином. За меня не бойся. Я осторожен. Все у меня в порядке. Фронт приближается. Мечтаю о встрече. Пошли, как и в прошлый раз, следующие сведения: сколько прибыло новых частей, какое у них вооружение и сколько, это армейские части или СС? Скажи, чтобы нам достали оттиски печати комендатуры. Будь осторожна. Все мои мысли и чувства всегда с тобой. Целую. Владо».

Она вздыхает и поворачивается лицом к окну. Зеленые глаза ее блестят в алмазных лучах. Сегодня она получила весточку. Радостно у нее на душе, радостно и за окном: блестит на солнце снег в саду на кустах, только на дорожках проглядывает земля. Капает с сосулек, свисающих с крыши. Пролетают синицы, которые своим свистом как бы призывают весну.


«Как радостно жить, — думает Ела и смотрит прищуренными глазами на солнце. — Может быть, Владо тоже подставляет лицо ультрафиолетовым лучам и сверкающему снегу. А свитер? Греет ли его красный свитер?» Его связала для Владо мама Мароша. Ела долго смотрела, как быстро набирали петли ее мозолистые, натруженные руки. А Марош тогда сидел на столике на кухне и подтрунивал над Владо: «Когда получите диплом, молодой человек? Наверно, станете адвокатом? Беднота, она глупая, так что ты сможешь хорошо заработать». Владо улыбнулся: «Знаешь, адвокатом я не буду, да и паном никогда не стану». Марош только махнул рукой: «Все вы одного поля ягоды: только дай вам перо в руки вместо косы, как вы станете пана́ми, а в поле и на фабрике работать будем мы».

«Ведь все мы так недалеко друг от друга, — думает Ела, — а кажется, что живем в разных частях света». А может быть, и еще дальше — на разных планетах. В конце концов на пароходе можно приплыть из одной части света в другую, а вот ей к Владо попасть невозможно.

Такова жизнь… За стеной слышны шаги. Взор Елы за окном привлекает запорошенный снегом цементный отлив: однажды Владо писал о хорошем цементном подвале, напоминающем дот. Слышны равномерные глухие звуки, издаваемые тяжелыми солдатскими сапогами с железными подковками. Хмурое, серое лицо часового выныривает из-за угла забора через каждые сорок секунд, поворачивается, как глобус, и снова раздаются шаги. Размеренные, аккуратные, злящие. Они охраняют немецкого майора, который живет в их доме и сейчас куда-то звонит из соседней комнаты. Эти шаги убивают Елу.


Солнечный мартовский день. Ела смотрит на записку. Приближается фронт, война скоро кончится. Она должна бы ликовать от радости, но комнату наполняет непонятное беспокойство. Вдруг ее охватывает страх. Завтрашний день представляется ей, как хождение по краю пропасти в беззвездную ночь. Она садится на кровати, завертывается в одеяло и прикладывает ко лбу холодный компресс. Холод уменьшает жгучее чувство беспокойства, по сосудам он проникает глубоко под кожу, достигает коры головного мозга, ослабляет боль.

«Что со мной, что со мной происходит? — спрашивает себя Ела. — Откуда без причины, без малейшей причины такое волнение?.. Где сейчас Бриксель, что он делает? Нет, с Владо ничего не случится, все должно завершиться хорошо. Война закончится, и нам будет принадлежать весь мир».

Снова слышны шаги, мерзкие, свинцовые шаги, вселяющие тоску и тревогу. И девушка чувствует себя, как в тюрьме, в атмосфере полной неожиданности. А ведь нервы — они не железные.

3

Владо смотрит на ручные часы. Они продолжают идти.

Когда поднесешь их к уху, они тикают, как сердце птички. Потом они снова прячутся под рукавом красного свитера. Странно, почему он взял в горы этот свитер? Его он, Владо, надел тогда, когда впервые был наедине с Елой. И тогда был ясный, солнечный день. Он помнит его до деталей, как будто это было вчера, а не год назад.

Они едут на лыжах с горы. Ветер свистит в ушах. Летит стайка куропаток. Владо приседает и мгновенно останавливается. Ела пытается подражать ему и падает, но быстро встает, отряхивается. Горная речка шумит подо льдом. Рекс увяз по брюхо в снегу. У него черный намордник, из щелок которого проглядывает розовый язык.

Владо подъезжает к Еле, очищает от снега ее рукав. Смотрит на каштановые волосы, в которых искрятся звездочки снега. Овчарка мгновенно подлетает к ним и пытается схватить Владо за перчатку.

— Рекс, ты что? Ревнуешь?

Владо замечает тонкие пальцы девушки, лежащие на голове Рекса, и дотрагивается до них.

— Холодные, — говорит он и трет их своими ладонями. — Давай левую. Так. Она более теплая. Чему верить? Поговорке или биологии?

— Что ты имеешь в виду?

— Руки холодные, сердце горячее.

— Не знаю, — краснеет Ела и снимает крепления. — Отдохнем.

Они садятся на скрещенные лыжи. Рекс пролезает между ними и прижимается к Еле. Владо смущенно выводит бамбуковой палкой на белом склоне буквы «Е» и «В», смотрит на палку и неожиданно переводит разговор на другое.

— Этот бамбук рос, слыша рев тигра в тропической ночи, а сейчас он здесь, среди снега. Если бы он мог рассказать…

— Я бы испугалась.

— Даже при условии, что мы здесь? — Владо показывает глазами на Рекса. — Но так, наверное, лучше: пусть вещи молчат. Представь себе, если бы часы в моей комнате начали тебе рассказывать.

— Мне стало бы грустно?

— Не знаю, но ты узнала бы мои мысли.

Им снова овладевает смущение. Он приглаживает растрепанные волосы, пытается улыбнуться. Тень крыльев орла проплывает по белой равнине, скользит вверх по крутизне. Владо смотрит на небо, на хищную птицу, сравнивая ее мощные крылья с прозрачным облаком, легким и золотым, как перышко канарейки. Затем подставляет лицо солнцу. Через щелки глаз он видит лыжню. Две параллельные линии удаляются, потом как будто бы сливаются, потом снова расходятся и ведут к замерзшей речке с сосульками на вербах.

У Елы беспокойные пальцы. Они бегают по лыже, как по клавиатуре. Но определенной мелодии они не выстукивают. Ему кажется, что Ела чего-то ждет и боится. Может быть, сейчас она должна будет что-то решить и поэтому волнуется.

Владо замечает это и уже ощущает свое превосходство. Он чувствует, как пропадает выражение растерянности на его лице, как появляется около рта складка, которая делает его лицо серьезным, даже каменным.

— После нас остался след на снегу, — говорит он. — Завтра его найдут лыжники. В этом есть какая-то символика. Знаешь, я иногда думаю, что человек живет для того, чтобы оставить после себя след. Почему ты так смотришь на меня?.. Не всякому дано построить египетскую пирамиду, но след после себя оставляет каждый. Вероятно, в этом и заключается бессмертие.

— Нет, Владо, должно быть что-то вне нас, сверх нас. Понимаешь? Пусть это называется как угодно: бог, судьба, провидение…

— Я верю только в человека, — говорит Владо и краснеет. Это не его изречение, но лучше сказать он не может.

— Человек — маленький, бессильный, — улыбается Ела.

— Он пассивный. Но как только он поймет, что родился для счастья, человек изменится.

— В счастье — эгоизм, Владо.

— Это неправда. Счастье не может существовать, когда кругом несчастье.

Их взгляды встречаются. Девушка опускает голову, ее глаза прячутся за зеленые очки, и Владо видит вместо горящего взгляда Елы отражение солнца. Оно маленькое, как монетка, и совсем холодное.

Ела мажет кремом лоб и нос. Она могла бы среагировать на намек, на его слова о счастье, но стоит сделать маленький шаг, как ей придется все сразу решать… Пусть уж само время решит, так будет лучше и безболезненней. Надо отдалить то, что мучает сегодня, а завтра все будет как нельзя лучше.

Она спокойно растирает крем по лицу и, словно не поняв намека, спрашивает:

— Может ли человек надолго оставить после себя след? Ведь жизнь такая короткая.

— Может. Вот посмотри, молния длилась какую-нибудь долю секунды, а навсегда оставила свой след на липе, что перед нашим домом.

Ела чертит прутиком вербы на снегу. У нее получается круг. На него направлены две стрелки. Девушку охватывает любопытство исследователя, любопытство коварное и требующее быстроты решения. Как будто бы что-то подсознательное ведет ее руку с прутиком. Получился круг и две стрелки.

— Аристотель? — интересуется Владо.

— Нет, физика.

— Две действующие друг против друга силы? Круг — это ты?

— Одна из них действует дольше, другая сильнее. Что будет с кругом?

Она снимает очки. Владо замечает, как лукаво блестят ее глаза, он распрямляет ногу и пожимает плечами:

— Ты ему сказала обо мне?

Ела кивает и снимает с колен лапы Рекса. Владо берет его за ошейник и медленно встает:

— Что будет с кругом? Ты должна была бы отдать предпочтение силе с большим притяжением.

— Сложный экзаменационный вопрос, пан профессор…

Владо вытирает со лба холодный пот. «Пан профессор, пан профессор»… Слова эти звучат у него в ушах. Уже год они держатся в его памяти.

Вечность, счастье… В нескольких шагах от белой полоски с кусочком голубого неба стоят солдаты с изображением черепа и скрещенных костей в петлице. А Ела — в деревне, за железной стеной, которая со всех сторон окружила-его цементный блиндаж.

4

Ела смотрит на солнце. Кажется ей, что это луна, светлая и большая, что сейчас не день, а тихая серебряная ночь. Владо сидит около нее в станционном кафе, пьет кофе и курит. Он как-то смешно пускает дым через нос, отгоняет его и покашливает.

Хрипло играет патефон, поет Зара Леандер. В ее голосе заключено что-то чувственное и фатальное, жестокое и горько-сладкое.

— «Забудь меня, если можешь, забудь навсегда», — вслух переводит Ела. Она чувствует тепло ладони Владо, косится на буфетчика, убирает свою руку и говорит: — Я уже знаю о тебе столько, что мне даже не верится. Может быть, нам несколько замедлить наш слалом?

— Но стоит ли это делать, — усмехается Владо и гасит в пепельнице недокуренную сигарету. — Посмотри, всему бывает конец. Замедлить? Для чего? Ты для меня не транзитная станция, а конечная остановка.

Патефон медленно затихает, скрипит так, что мурашки пробегают по спине, и умолкает. Буфетчик дремлет. С грохотом проходит товарный состав. Он удивительно длинный и тяжелый. Со свистом исчезая вдали, поезд оставляет за собой серое облако и рождает мысли об окопах, новой пронафталиненной униформе, о запахе эфира, лучах прожекторов, затаенном дыхании во мраке бомбоубежищ и сиренах. Ела готова расплакаться: лед на Ваге перед окном кафе — как замерзшие слезы, холодная вода в реке — как немая и страшная могила для живых, груды угля за станцией — это окаменевшая боль всего мира. Мобилизация страшит: призывают всех, даже студентов. Идут поезда, бесконечно длинные поезда идут на восток.

Шум на станции исчезает. Наступает тишина, успокаивающая, какая-то невероятная. На оттаявшее окно дышит зимняя ночь. Они с Владо пьют вино. Оно кажется ей кислым, но Ела чувствует, как у нее развязывается язык, как ей становится хорошо.

— Знаешь, — говорит Владо, — каждый человек излучает какие-то флюиды. Один их улавливает, другой — нет.

Еле не хочется отказываться от своей идеи:

— Вот видишь, значит, мир не только материя.

— А что же в таком случае передатчик и улавливатель? Идея? Дух?.. Нет, Ела, все реальнее и проще. Передаю я, скажем, по радио на волне икс, и на той же волне ты это поймаешь приемником. И у людей это приблизительно так же.

— Значит, ты веришь в передачу мыслей на расстояние?

— Допускаю. Только я не вижу в этом ничего потустороннего, ничего не связанного с человеком.

Пассажирский поезд опаздывает на двадцать минут. Под фонарем плечистого железнодорожника поблескивают рельсы. Ела смотрит на них через окно, и лицо ее мрачнеет. В бесконечности две линии сливаются в одну. Да, в бесконечности. Разве человек может изменить это? И он представляется ей маленьким, бессильным, как крошка табака в бокале вина. Человек скован судьбой, железной броней, предоставлен действию магнетических сил. Что он может сделать?..

Владо чокается, отпивает и говорит:

— В человеке сосредоточен весь космос. Понимаешь? А если говорить о нас, — добавляет он тихо, — то ты, наверное, еще помнишь из физики: если воткнуть в стол две одинаковые стальные иглы и качнуть одну, то заколеблется и другая…

Поезд уже трогается, но Ела все еще ощущает поцелуй Владо, вкус табака на губах. Через грязное стекло она еще видит худое, продолговатое лицо, залитый синим светом лоб. Потом он исчезает из ее поля зрения, как будто бы проваливается в темноту. Колеса начинают свой перестук, поезд удаляется от станции.

Первый поцелуй, и тотчас же разлука. Еле это напоминает случай, происшедший с ней в детстве. Однажды она несла из леса полную кружку малины, и сердце у нее прыгало от радости. Она бежала вверх по улице и споткнулась о камешек. Кружка вылетела из рук и разбилась. Малина рассыпалась по земле. Колено кровоточило и горело.

Поезд оторвал ее от Владо. Осталась мечта, сильная, беспокойная, страстная, а в сердце — тоска.


Владо исчез, она его не видит, но перед ней висит его портрет. Ела закрывает глаза, как будто бы хочет вернуть воспоминания о тихой серебряной ночи на станции, о светлой большой луне. Она слышит слова, которые будто записались на грампластинке и постоянно звучат в ее ушных раковинах:

«…заколеблется и другая. Двое, настроенные на одну волну, понимают друг друга с полуслова, чувствуют друг друга и на расстоянии. Радость, отчаяние — все они могут передавать и принимать, словно радио».

«Они могут сигнализировать друг другу, — испуганно думает Ела. — Что сейчас сигнализирует ей Владо»? Она напрягает все свои чувства и мысли, но почему-то ничего не улавливает, что-то только сжимает ее сердце, и ей хочется плакать. Так бы и помчалась она к Владо в горы!

Ела смотрит на часы. Они собираются пробить четверть. Она забивается лицом в подушку. На улице слышны железные шаги часового. Ела затыкает уши и повертывается к стене. На нее находит дремота…

5

Вот они, два мира. Один — солнечный и просторный, мир с заснеженными горными вершинами и деревьями. Другой мир — мрачный и ничтожно малый: под землей, в цементном подвале с железными дверями, темным коридором, щелью, через которую во тьму проникает луч солнца; как жаль, что по нему нельзя выбраться отсюда, как по канату!

А еще было бы лучше очутиться там, наверху, на скале, за пулеметом Петра Зайцева. Через щель в подвал проникают голоса, зловещие, как карканье. Но шагов не слышно, не слышно скрипа тяжелых окованных сапог по морозному снегу. Не видно и голов в касках. Немцы отдыхают и ждут. Ждут обер-лейтенанта Брикселя… Придет ли он вовремя?

Владо знает их по литературе. Они все делают тщательно, точно, почти идеально. Особенно не философствуют, не углубляются в предмет, не стараются быть похожими на доктора Фауста. Они выполняют приказы. Но как случилось, что им не хватило гранат, почему они начали наступление до прихода обер-лейтенанта Брикселя? Владо механически воспринимает отрывки их разговоров и старается представить общую картину.

Лоб его хмурится: немцы все же не просчитались. Направляясь сюда, они натолкнулись на партизанский дозор и израсходовали имевшиеся у них гранаты. Здесь нет ошибки, непоследовательности, а только случай. Поэтому они сейчас и ждут.

Что, если бы они изменили план? Если бы они пошли навстречу обер-лейтенанту Брикселю? Лес близко, а это — спасение. Владо и Марош могли бы убежать и скрыться…


Когда Марош приехал в отпуск с Восточного фронта, они встретились с Владо в заброшенной мельнице, где у Владо был спрятан шапирограф. Марош рассказывал о том, что видел: о жестокости немцев, смелости и самоотверженности русских. Немцы расстреливали беззащитных детей в украинских селах, а словакам в военной форме ничего не оставалось, как только скрипеть зубами. Двое солдат из их отделения куда-то исчезли, должно быть, ушли к партизанам. «Наше место на другой стороне, — говорил тогда Марош, — не с Гитлером, а против него».

Владо записал все, что рассказал ему друг детства, затем перенес это на ленту шапирографа, и они начали печатать листовки. Когда их была уже кипа, они услышали шаги.

Марош прошептал: «Жандармы… пронюхали о нас».

Владо предложил спрятаться в мельничное колесо, но Марош покачал головой и скомандовал: «Бегом, в поле!»

Они выбежали и остались невредимы. Марош глядел на мир более трезво.


…А здесь не поле, а лес! Это еще надежнее, только бы в него попасть!

— Э-ей! — громко шепчет Владо. — Ты их видишь?

— Нет, но слышу, — отвечает голос из коридора.

Немцы не дураки, чтобы отсюда уйти. В их руках телефон и, возможно, язык. Один живой партизан значит для них больше, чем десять мертвых. Спешить им некуда, жертвовать никем они не хотят, поэтому ждут.

Но это означает, что Елу он уже никогда не увидит? Нет, это невозможно, это просто исключено! Однажды уже было так, что когда он шел к ней на свидание, его чуть не схватили, но все закончилось благополучно. Надо только иметь крепкие нервы, тогда и выход найдется. Но как все случилось тогда?..


…Июньский вечер. Он идет по набережной, овеваемый влажным дыханием Дуная. Его несет поток людей. Кажется, что дома пусты, все люди вышли на улицу. Над Братиславой распростерлось голубое южное небо. Как щебет птиц разносятся голоса, веселые и беззаботные. Это звучит молодость. Никто не думает о налетах, о громе пушек, о линии фронта, который медленно приближается и дышит смертоносным огнем.

Владо не воспринимает окружающее. Он думает о другом. Под мышкой у него толстая книга. Он смотрит на часы. Через пятьдесят минут придет поезд. Боже мой, через пятьдесят минут! Как долго ждал он этой встречи! Ела сдала экзамены на аттестат зрелости, а у него уже сдан второй экзамен за третий курс. Они будут вместе четыре дня!

Он входит в трамвай, который качается и звенит, берет в руки книгу, нетерпеливо открывает ее и углубляется в чтение. Толстая книга небрежно завернута в последний номер фашистского «Гардиста». Переплет книги явно не типографский, а шрифт — русский. Обложка привлекает внимание пассажиров, в том числе и верзилу, держащего на руке черный плащ. Тот косится глазами на книгу, весь подается в ее сторону и поднимает брови.

У вокзала Владо выходит. Верзила следует за ним по пятам. Потом преграждает ему путь:

— Что вы читаете?

— А вам какое дело! — возмущается Владо.

Верзила показывает удостоверение, и кровь ударяет Владо в голову: тайная полиция.

— Я сотрудник гестапо. А вы кто?

— Студент философского факультета.

— Что читаете?

— Русскую книгу.

Голос Владо уже не дрожит, волнение быстро проходит. Это единственный выход: удивляться тому, в чем тебя могут заподозрить, в любом случае сохранять хладнокровие и в то же время держаться скромно.

— Пойдемте со мной. — говорит немец. — Большевистскую литературу читать запрещается.

На обложке русские буквы — «Горький». Владо охватывает отчаяние. Значит, с Елой он не встретится, и кто знает, какие неприятности ждут его в гестапо. Он злится на себя, на стоящего рядом с ним верзилу, но тут новая идея приходит ему в голову.

— Посмотрите, это же «Мать» Горького, — говорит он. — Читайте.

Верзила не понимая смотрит на обложку, а Владо добавляет:

— Это писатель, русский эмигрант. Живет в Берлине и пишет против большевиков. Вы разве не слышали о нем?

Владо чувствует, что верзила понемногу отступает, как и их фронты. «Глупый гестаповец попался, — уже язвит в душе Владо. — Теперь он начнет оберегать свою честь, будет строить из себя культурного человека. Ему захочется показать перед этим маленьким словаком, что он знает берлинского русского эмигранта, пишущего в духе пана Розенберга».

— Горький? — уточняет верзила. — Живет в Берлине?

— Да.

— Горький умер, — вдруг выпрямляется немец, — и был он большевиком.

Слова эти были сказаны уверенно. Владо наклоняет голову: ему нечего больше говорить. Может быть, извиниться, объяснить, что он пошутил над ним. Студенты обыкновенно говорили об этих немецких чучелах в черных плащах, что они дураки и палачи, что в толчее они никогда никого не найдут, что постоянно ищут какие-то следы и напрягают слух, но после неудач забираются в кафе и отсиживаются там. А оказывается, они уж не такие идиоты. Вот этот верзила даже знает Горького. Для него он страшнее бомбы, большевик.

— Пойдемте со мной!

Верзила стоит, расставив ноги, перед входом в вокзал, откуда вот-вот должна выйти Ела. Немцы появились в Словакии под личиной друга, а ведут себя как в своей вотчине[3]. Словацкие фашистские правители позволили втянуть страну в войну с Россией. Но простые люди воевать не хотят. Люди посмеиваются: где автобус со всей нашей славной словацкой армией? Но немецкая армия продвигается на восток. Попивая черный кофе, слабый, как чай, люди с волнением называют города, они уже наизусть знают карту Украины и не могут, к сожалению, никуда спрятаться от сообщений главной ставки. Словакию называют самостоятельным государством, свободной страной. А что будет, если он, Владо, сейчас воспротивится верзиле? Нет, пусть уж лучше немец запишет его имя и отпустит, иначе с Елой они не увидятся.

— Нам никто не запрещал читать эту книгу, — возмущаясь, говорит Владо.

— Откуда она у вас?

Владо чувствует, как у него горят уши. Он молча достает из кармана зачетную книжку:

— Запишите, если нужно. Я с вами не пойду.

— Что за разговоры?

— Я жду отца. Запишите, пусть меня вызовут в полицию.

Верзила сразу же кивает. Он берет зачетку, листает ее, записывает имя, номер и исчезает в людском потоке. Владо облегченно вздыхает и бежит на платформу…


…На белой полоске перед отверстием ничего не происходит. Солдаты спорят, придет Бриксель через пять — десять минут или раньше. Конечно, идти сюда из деревни по долине не три часа.

Владо кажется, что время остановилось, что оно окаменело и он останется здесь навсегда. Когда-нибудь, через тысячу или две тысячи лет, их, возможно, найдут здесь вместе с окаменевшими улитками и ветками, будут рассматривать в лупу и потом положат в музее на какое-нибудь почетное место.

Лицо Владо мрачнеет. Он сердится: ему не дают покоя болезненные видения. Но ведь он не истеричная барышня! Прижавшись щекой к холодному прикладу, он глубоко дышит, и морщины исчезают у него со лба. Время его остановилось.


И снова прерванные на минуту воспоминания наполняют его.

…Он сжимает Елину руку, податливую, нежную. Украдкой заглядывает в ее улыбающиеся глаза. В лицо им дышит затемненная июньская Братислава.

6

Владо далеко в горах, но Еле кажется, что они рядом. Вот они шагают по затемненным улицам, а над головами у них большие чистые звезды.

Ела кладет руку на лоб и засыпает.


…Воспоминания вливаются в сон, как реки в море, они сбрасывают с себя бетонные берега и плотины, бегут вольными волнами во все стороны, расцвечиваются красками неба. Ела берет с собой в сон и звезды. Она и Владо — центр Вселенной. Все в этом мире существует только для них. И звезды летят за ними, как бумажные змеи по ветру, и облака движутся вместе с ними, и столбы с погасшими фонарями.

Деревянный конь стоит у самого берега Дуная. Они садятся на эту милую детскую качалку и громко смеются. Потом Владо берет Елу на руки, несет к скамейке. По ним стреляет своим ослепительным светом прожектор с другого берега, луч его скользит по мутной воде так, словно катится огненный шар.

Она сидит около Владо, в темноте чувствует его улыбку, слышит тихий ответ на упреки. Надо оставить все как есть, прежде всего закончить учебу и ни о чем другом пока не думать.

— Твой диплом, — говорит Ела, — это моя самая большая радость.

Владо громко смеется:

— Качалка, ну и качалка. Вместо хвоста — трубка.

— Что тебе дался этот конь, Владо?

— Однажды в детстве мне подарили к Новому году коня-качалку. Когда мои приятели пришли ко мне посмотреть на эту чудо-игрушку, меня грызла совесть. Правда, правда, Ела. Ребятам игрушек не подарили, а ведь как им хотелось иметь такого коня!

— Нам с сестрой всегда дарили кукол. После войны у каждого ребенка, думаю, будет качалка.

— Не уверен, Ела. Ведь какую еще огромную работу надо проделать. Мир не изменится сразу. Будем работать, будем писать статьи. Но пока у каждого ребенка появится по коню-качалке, утечет еще много воды. Если ты будешь со мной, у нас все будет хорошо.

С ним ей действительно хорошо. Она ни о чем не думает, ничто вообще ее не мучает. Еле кажется, что она лежит на большом усеянном массой цветов лугу, а над ней голубое, спокойное небо. Неважно, что сейчас их окружает асфальт с проросшей грязной травой, а над ними сгущается тьма, которая каждую минуту может быть оглушена сиреной и шумом моторов бомбардировщиков. Вечны только Дунай, бег его волн, стеклянные глаза ленивых рыб. Вечна и их любовь. Все остальное может меняться, подвержено бегу времени, ходу войны. Ела уверена в этом, поэтому она и смотрит на мир через розовые очки.

Что может быть выше их любви? Их любовь — это как кольцо. А у кольца нет конца. Владо закончит учебу, они станут вместе где-нибудь учительствовать. Она будет вместе с ним читать книги, о которых он ей рассказывал. Внешне эти книги довольно спокойные, но сколько в них волнения, новых наблюдений и мыслей о людях, об их будущем! И Владо не сможет жить без них. Она видит, как все смотрят на него исподлобья: и родственники, и коллеги с факультета. Есть, правда, у Владо небольшой круг друзей, таких же чудаков, как и он сам.

Немецкие прожекторы, находящиеся на той стороне Дуная, все время мешают им поцеловаться.

— Даже здесь не дают нам покоя, — шепчет Владо.

Прожекторы следят за ними. Но Ела не обращает на них внимания. Владо рядом, он — гарантия, что никто ее не обидит. И все-таки каждый раз ей приходится зажмуривать глаза и невольно вздрагивать от зловещего света. Ела прижимается к Владо во сне сильнее, чем это было наяву, и отвечает прожекторам гордой усмешкой.

— Они охраняют меня, — говорит она, уже смеясь, и гладит руку Владо…


…Да, и сейчас они ее охраняют. Она не может встретиться с Владо: кругом полно немецких солдат, они захватили у партизан нижнюю часть долины, ходят с овчарками на цепи. Уже два месяца, как она с Владо не виделась…

Две пары глаз отражаются в зеркальном шаре, висящем на елке, пахнет свечками, поблескивают красные яблочки.

Ела не может отдышаться. Позвали ее к Бодицким: пришел Владо. Пришел неожиданно, ночью, и скоро, пока еще темно, должен вернуться в долину. Дома показаться он не может: немцы могли бы его увидеть. Почему пришел он к Бодицкому, рабочему кожевенной фабрики? Он ему ни ровесник, ни родственник, просто сосед, и все же там для Владо двери всегда открыты.

— Вы ангелы, — восхищается Ела, — не боитесь скрывать партизана!

Владо и Ела стоят у елки. Бодицкий сидит сгорбившись за дверями на кухне. Он улыбается. Ему нечего бояться: собака бегает во дворе, ворота заперты, из темных сеней можно забраться на чердак, а оттуда попасть к другим соседям. Всюду надежные люди.

Бодицкий входит в комнату с бумагой в руке. На бумаге чернеет печать со свастикой. Еле кажется, что свастика заполняет всю комнату, как тень ложится настену и на пол и потом снова возвращается на бумагу.

— Так хорошо?

Он не спускает глаз с лица Владо. Тот кивает:

— Как настоящая.

— Я использовал резиновый каблук, — говорит Бодицкий, показывая на самодельную печать.

Владо сравнивает ее отпечаток с печатью на своем фальшивом удостоверении. Ела восхищена находчивостью Бодицкого. Она видит, как сосед достает из старенького портфельчика кучу удостоверений, как он их складывает.

— Теперь можно спокойно путешествовать, — подсмеивается Бодицкий. — Здесь их более двадцати. Возьми их.

Заметив удивленный взгляд Елы, он добавляет:

— Каждый делает, что может, девушка. Я хромой, для гор непригодный, зато руки у меня хорошие, а о глазах уж и не говорю.

Оказывается, Бодицкий изготовляет фальшивые печати и занимается этим так просто и естественно, как будто бы это какое-то маленькое и незначительное дело. А жена его ходит связной к партизанам. Как хорошо, что Владо находит общий язык с такими людьми! Они его никогда не подведут.

Или, скажем, Марош. Летом он помогал своему однорукому отцу работать в поле, а остальное время работал на кожевенной фабрике. Когда он приехал с фронта в отпуск, работы у него было хоть отбавляй. Он умел хорошо стрелять и бросать гранаты, поэтому решил научить этому делу всех ребят из футбольного клуба, раздобыл где-то учебные гранаты и давай их обучать. В горах, говорят, уже появились советские партизаны, надо ребят подготовить, чтобы они могли помочь им, когда будет туго. Он научил обращаться с винтовкой и Владо.

— Мои коллеги по университету только дискутируют, что надо и чего не надо, а нам нужны действия, — говорил ей Владо…


В сенях громко хлопает дверь, стучат кованые солдатские сапоги. Ела вздрагивает, открывает глаза и смотрит на горы. Сапоги продолжают стучать. Она закрывает глаза и снова погружается в дремоту. «Идут к майору, — вздыхая, думает в полусне она, — наверно, несут донесение о партизанах. Теперь будут обсуждать, как им лучше с ними расправиться».

7

Владо стоит, опершись локтем о стену. Рука у него немеет. Он освобождает руку, но мускулы его напряжены, он не спускает глаз с белой полосы.

Ему становится тоскливо. Он смотрит на стены своего убежища, как будто бы боится, что в них появятся трещины, через которые могут пролететь пули. Но там, снаружи, тихо, как-то невероятно и подозрительно тихо. Или они хотят чем-нибудь удивить? Едва ли. Все они рассчитали и теперь только ждут.

Тишина и одиночество набрасываются на Владо, словно два паука. Они окутывают его всего своей паутиной. Ему тяжело дышать. Он вздрагивает и кричит:

— Маро-о-о-ш!

— Что?

— Не спишь?

— С ума сошел? Сейчас спать?!

— Да я просто так, — уже тише произносит Владо. — Хотел услышать твой голос.

— Лучше смотри! Не дадимся этим гадам.

Сердце Владо успокаивается. Не дадимся. Он не один, предоставленный только самому себе. Здесь Марош, а если он не собирается сдаваться, значит, все в порядке.

— Смотри! — повторяет Марош.

Для Владо этого достаточно. Знакомый голос горячит ему кровь, ослабляет окутавшую его паутину. Глаз устремлен на мушку, а указательный палец — на спуске. Он сам, как автомат. Большего не надо. Теперь он может вновь предаться воспоминаниям.

Сейчас пятнадцать минут четвертого, а что изменилось? Смерть все так же стоит у дверей и ждет. Ела, конечно, ни о чем не догадывается. Возможно, сейчас она идет по двору и смотрит в сторону долины. Она любит носить на шее его толстый шарф, точно такой же, какой он взял в горы. Может быть, она гладит шарф, как когда-то его руку, отчего шерсть Рекса становилась дыбом. Но в сторону долины она, конечно, посматривает. Он чувствует ее взгляд за столько километров, взгляд чистый, проницательный, преданный.

Он рад, что она покинула город и скрывается в доме его родителей. В городе знали, что за ней ухаживал партизан в черном свитере. Теперь лучше ей исчезнуть из деревни. Если он останется сегодня жив, то пусть Ела придет в горы. Тогда они будут вместе.

Но в одиночестве все же тоскливо. В одиночестве? Разве он один? А Марош? Когда-то в детстве Марош рассказывал Владо: знаешь, медведь — это страшный зверь. Не дай бог встретить одному в горах медведицу с медвежонком. А сколько вреда приносит медведь пастухам, сколько овец покалечит да утащит! Но если человек не один, так он не испугается даже дьявола.

Сейчас их здесь двое. Как хорошо, что рядом с ним Марош. Они не струсят и, возможно, еще рассчитаются с немцами. О них, конечно, знают в партизанском штабе. Наверное, уже вышли им на помощь. Только придут ли вовремя?

Как минуту назад равнодушие с крупинкой надежды превозмогло страх, так сейчас овладевают Владо новые чувства. Он знает, что он не одинок, что о нем думают. Что бы ни случилось, но товарищи сделают все, чтобы их спасти. Он чувствует, что тысячами нитей он связан с Елой, с ребятами в бункерах.

С той стороны речки на Владо смотрит голый бук, затерявшийся среди елей. Сила и твердость бука становятся в глазах Владо тем, что сметет весь этот ужас. Не чувствовать себя одиноким и покинутым — это удивительное состояние! Владо принадлежит отряду так же, как осенний лист буку. Северный ветер оторвет листок, но бук останется, ничто не вырвет такое дерево с корнями. Отряд останется тоже.

И тут инстинкт самосохранения замолкает и свертывается в ногах у Владо, как послушный щенок. Проходит чувство страха, исчезает холодный пот. Перед его взором раскрывается широкий горизонт.

Он чувствует за собой море могучих плеч. Вдалеке в тумане Владо видит чудесную страну, о которой думал еще тогда, когда склонялся с лупой в руке над почтовыми марками. На одной из них были изображены белые стены электростанции и волны, голубые, как океан в географическом атласе, и он шепотом прочел по слогам: «Днепровская плотина». А на другой — башня с пятиконечной звездой. Филателист в коротких штанишках рос и собирал книги об этой удивительной стране, которая изображена на запретных марках.

Вот улыбается советский десантник Петр Зайцев. Папаха у него высокая, словно кивер. Глаза светлые, брови белесоватые, хмурые. Как-то странно: на лбу морщины, а губы улыбающиеся. На висках седина. Глаз у него зоркий, а рука твердая. Она уже однажды спасла Владо, когда Зайцев прикрывал отступление их дозора. В него можно верить. Он научил молодых партизан мужеству, рассказывал им о советской молодежи, которая корчевала в тайге леса, строила новые города и заводы и не отступала ни перед какими трудностями.

Может быть, Зайцев теперь ходит по снежному гребню Салатина. Да что сейчас думать об этом! Час надо выждать. Трудный час. Нет, уже не час, а сорок минут. Никого не подпускать к амбразуре и при этом мечтать. Мечтать о Еле, смотрящей в сторону долины, о партизанских бункерах, о далекой стране, армия которой приближается с каждым восходом солнца.

8

Время даже во сне идет медленно, как на выпускных экзаменах, когда Ела ждала своей очереди отвечать. Тогда она была уверена в себе, как все добросовестные отличницы, но время, которое тянулось еле-еле, раздражало ее. Лучше бы уже стоять в тесном шумном коридоре и знать, что с гимназией все у тебя позади. А еще лучше бы поскорее придумать остроумный текст телеграммы, которую ждет Владо в Братиславе. За себя она никогда не боялась. Действительно никогда?

В полусне она видит вечер, в городе затемнение в полном соответствии с инструкцией; бежит окруженный шелестом молодой, нежной листвы буков шумный, полноводный Ваг. Дикий апрель проказничает, как будто бы кому-то интересны его шалости! Теперь даже крестьян не интересует погода. Стоит ли сеять? Не разумнее ли сидеть у радио и передвигать булавки с флажками на карте. Если бы они только были! Раскупили все: и карты, и булавки. Что ни семья, то генеральный штаб, словно без них фронт не двигался бы. Еще хорошо, что можно достать булавки с фосфорной головкой. Они светятся у некурящих на левом воротничке. Зажженная сигарета помогает одному пешеходу не натолкнуться вечером на другого.

Ела ищет в темноте руку Владо. Сильный ветер обдувает их. Сердце ее сильно бьется. Рука Владо почему-то холодная. Может быть, повинен в этом толстый портфель? Владо несет его осторожно, как если бы в нем был динамит. Он останавливается около стен и быстро приклеивает к ним большие листы бумаги. Ела широко раскрывает глаза, напрягает слух. Она стоит на страже и знает, что их никто не должен увидеть. Ела боится. Ведь она делает то, что запрещено, и, собственно говоря, понятия не имеет о том, что в листовках написано.

Владо ей объясняет: «Старый мир должен быть уничтожен. От него мы оставим только то, что имеет смысл».

«Мы», «мы», всегда говорит он. А кто стоит за этим загадочным «мы»? Ей кажется, что на них смотрят тысячи и тысячи глаз, бледные лица следят за ними из-за углов, из-за заборов, из-за фонарных столбов. Она даже вздрагивает. Но вдруг иные чувства охватывают ее. «Мы»… Это как раз те лица, те глаза, незнакомые и в то же время близкие», — взволнованно думает она.

Кисть, которую она держит, кажется ей тяжелой, словно свинцовой, в ушах стучит собственное сердце. Шум дождя заглушает тишину. Владо дышит громко. Неожиданно к этому присоединяется стук шагов. Они быстрые и увесистые. Боже мой, никак это директор гимназии? Конечно, это он. Нельзя, чтобы он ее заметил, ведь через два месяца она должна сдавать экзамены на аттестат зрелости…

Сон вдруг меняется. Вместо директора на нее исподлобья смотрит обер-лейтенант Бриксель. Он кричит, и очки прыгают у него на носу. «Нет, это все же директор», — шепчет Ела и бежит вниз по улице. Владо тянет ее за решетчатую калитку. Она затаила дыхание. Пусть шаги удалятся. Дождик шелестит в молодой сирени и стучит по плащам. Она чувствует на лице дыхание Владо и прижимается к его плечу. «Сейчас пройдет», — шепчет он ей прямо в ухо.

Ела ищет у него помощи. Для чего? Ничто ей не угрожает, но ей приятнее, если он ее защищает. И во сне она чувствует свою слабость и силу Владо — любимого, понятного и близкого. Ее жизнь — это ваза из отшлифованного стекла, блестящая и хрупкая. И все же без нее Владо, наверное, было бы очень грустно.

Он нетерпеливый. Налепит сегодня листовку с надписью «Смерть фашизму!» и хочет, чтобы завтра уже маршировали словацкие парни с винтовками в руках. Ела наполняет его жизнь светом и отгоняет нетерпение. Ее жизнь — как хрупкая ваза, поэтому ей так приятно, когда Владо приходится ее беречь.

Шаги на асфальте удаляются. Но вдруг раздается шорох за забором и слышится сердитое рычание. Два собачьих глаза светятся в темноте, как чесночные дольки белеют зубы. Ела пугается, словно собака уже бросилась на нее. Но Владо заслоняет ее своим телом и открывает калитку. Калитка с шумом закрывается, собака лает, но Еле дышится легче, хотя сердце бьется сильно. Она принимает к себе ладонь Владо, они целуются и идут дальше по сырому асфальту.

Дождик расходится все сильнее, и Ела волнуется: ведь вымокнут все листовки, краска на них расплывется, и что же будет с тем миром, о котором мечтает Владо?

Она боится за его мир, а потом смеется сама над собой. Вымокнут листовки? Боже мой, они налепят новые! Ничто не пропадет. А дождь пусть идет.

Они стоят у кое-как затемненного ее окна. У Владо на ресницах поблескивают капельки дождя. Ела пожимает ему руку, кивает головой у калитки, потом из окна и долго смотрит ему вслед, пока он не исчезает во тьме. У нее остается портфель с остатками листовок, клеем и кистью. Она гладит портфель рукой и смотрит в темноту. Ела слышит, как Владо быстро идет по направлению к станции. Нет, с ним она ничего не боится!

9

Владо кажется, что он сразу постарел, хотя седины в волосах он не видит. Она у него появилась за последние двадцать минут. Ноги и руки его окоченели. Такое впечатление, что начинает умирать тело. Еще недавно все было у него впереди — вся жизнь, а сейчас — только вопрос, кто придет скорее: подкрепление для немцев или партизаны?

Кто придет скорее? От этого зависит все, но в этой игре в его руках нет козыря. Он бессилен. Он не может ни задержать события, ни ускорить их. Ему остается только ждать.

Вспомнилась сказка «Мудрый Матько и дураки»… Висел топор на гвозде, ребенок под ним сидел, мать причитала, люди причитали: что, если топор убьет ребенка? Мудрый Матько подумал и придумал… Да, сказочному мудрецу было легко. А вот как сейчас ему помочь? Торчит он в цементной яме, а над ним висит смерть. Смерть — это не топор на гвозде, а немецкие автоматы и брикселевские гранаты.

Еще недавно в нем бурлила энергия, молодая и неукротимая. В глазах его горели огоньки. А сейчас он пристально смотрит на голый бук, затерявшийся среди елей, и лицо его напоминает оцепеневшую маску.

«Бук, толстый, старый бук. Разве это не смешно, что тот его переживет? Человек погибнет, а бук останется. Яношик[4] тоже погиб, — рассуждает Владо и пожимает плечом, — и все же о нем поется в песнях. Может быть, и он погибнет не зря. Говорят, что умереть не больно: потеряешь сознание — и все. «Смерти я не боюсь, — звучит у него в ушах. — Смерть — это трудный отрезок жизни». Кто это сказал, у кого это написано?»

Деревья останутся. Старые, трухлявые, пораженные червоточиной, выдолбленные дятлами, разбитые молнией, обглоданные, закоптелые, они будут жить еще долгие годы и погибнут гордо, стоя. Деревья, заброшенные старые сады, поросшие лишайником заборы, покинутые мельницы, высохшие русла речек — все это проходит сейчас перед мысленным взором Владо. Когда он представляет их, кажется ему, что время остановилось. Не похож ли он на дикий мак или на бабочку-однодневку. Те тоже долго готовятся к жизни, долго накапливают силы, и вдруг приходит их конец. Мак вянет, у однодневки отвисают крылышки, но скала, на которой они мужали, остается.

«И дома́ переживут человека, — думает он с горькой усмешкой. — В них одни поколения сменяются другими, люди дотрагиваются до их стен ладонями, опираются на них спинами, обнимаются за дверями, кашляют у железных печек, баюкают детей. Человек умирает, и через столетие уже никто не знает, какие руки дотрагивались до этих стен. Да и кого это интересует…»

Родители Владо унаследовали дом от бабушки. Как она любила причесывать ему волосы, которые постоянно падали на лоб. А еще бабушка без устали читала ему сказки. Он хорошо помнит ее голос, хотя она уже несколько лет лежит в сырой земле. Теперь от нее остался только прах…

Владо хмурит лоб и отгоняет от себя грустные мысли…

— Ты действительно так думаешь, что после смерти вообще ничего больше не будет? — спросила его как-то Ела.

— Будет, почему не будет, — отвечал он ей. — После нас останется много: воспоминания, дети, посаженные деревья.

Сквозь золотую листву к ним пробивались лучи солнца.

У Елы лицо нежное, немного бледное. Оно похоже на рассвет. Он видит ее улыбку, вызывающую радость и печаль, как далекую утреннюю зарю, улыбку ласковую, предвещающую высокое напряжение чувств двух людей, причудливую с головокружением игру крепких уз дружбы.

Улыбка… В ней заключено почти все, почти вся молодость: подруга и любимая, мать и жена, открытая ладонь и затаенная искра поцелуя, далекая звезда и осенний сад, ритм волн и скрип снега в лесу…

…Ему видится Ела на белой полоске снега, и слезы навертываются на его глаза.

10

На стене висят медные ходики, белеет их большой циферблат, поблескивают черные римские цифры, горят позолоченные стрелки. Ела прислушивается к ритмичному тиканию часов, кладет руку на сердце и сравнивает его биение с тиканием старомодных ходиков, переживших уже одну войну. У мамы Владо на чердаке есть тайник. В трудные времена часы пролежали там вместе с мешками муки и гречки, вместе с медной ступкой и котелком. Она правильно предвидела: медь реквизировали, а мука исчезла с рынка.

Ела смотрит на циферблат, на позолоченные стрелки. После этой войны человек будет выше золота, все сосредоточится в его руках, и плоды его труда будут распределяться за круглым столом. Как часто вспоминали об этом Владо и его товарищи. Они рисовали на бумаге квадраты и круги: прибыль, надстройка, класс. Она же познавала эти слова в новом, математически точном значении, слова осязаемые, имеющие грани, иногда выбивающие искру, как кремень.

В сенях снова раздались шаги. Кто это, денщик или майор? А может быть, это обер-лейтенант Бриксель? Шаги военные. Стук в дверь к майору. Вероятно, это Бриксель. Говорят, что он немец как немец, но не все они на одну мерку.

Бриксель — высокомерный, придирчивый, фанатичный. Майор фон Клатт — немного получше, он солидный, пунктуальный, а когда никого нет, любит даже поговорить с домашними. Кажется, что он не фашист-фанатик, а просто военный-профессионал. Что же касается денщика Ганса, то у него больше, чем у других немцев, человеческих черт. Опротивела ему война, все ему надоело, даже сам фюрер. Единственная его утеха — что ему, как денщику, не надо стрелять; он с удовольствием пересидел бы где-нибудь войну, но боится русских.

— Мой майор возит с собой альбом с фотографиями предков, — поведал он как-то Еле. — Все они военные. А мои старики всегда были подальше от пороха.

Дни немцев сочтены, поэтому они нервничают. Майор фон Клатт все чаще ездит куда-то. Земля горит у них под ногами. Сейчас они с тревогой уже перечисляют села по берегу Вага, в которые Ела не раз ездила на велосипеде. Фронт приближается, и они не в силах его остановить…

Человек будет дороже золота… На Елу снова находит сон. Она видит, как поднимаются они с Владо по винтовой лестнице и, словно две тени, проникают в набитую молодежью комнату. Они садятся на кровать, им подмаргивает курчавый светловолосый студент, лица обращаются в их сторону. На почетном месте, под лампой с розовым абажуром, сидит смуглый молодой человек и немного охрипшим голосом читает:

Потерявшие разум
Офицеры-фашисты
В бой вступили с Кавказом
Своей силой нечистой.
Мне поверьте: нелепость —
Покорить эту крепость.
Голос поэта и молчаливое внимание слушающих проникают в нее, волнуют, будоражат мысли и чувства. Кавказ — далекий, новый мир, а здесь — его приверженцы. Владо — один из них, а она… Она принадлежит ему и благодаря ему — всем остальным.

Молодая растрепанная поэтесса читает стихи о ладони нищего, по которой пан в дорогой шубе предсказывает грозу и революцию. Затем встает высокий блондин и громовым голосом с закрытыми глазами произносит:

Хватило одной Березины,
Хватит одного Сталинграда…
— Это тенденциозные вещи, но в них есть сила, — обращается к Еле кудрявый студент. У него светлые голубые глаза и чересчур бледный цвет лица.

Владо ей шепчет:

— Он хороший поэт. Присоединился к нам. Вообще все талантливые люди идут сейчас с нами.

«Пошла бы я с ними? — спрашивает себя Ела. — Нужна ли я им? Вместе с Владо — конечно, а если бы его не было? Не побоялась бы я встречаться с ними? Ведь их могут арестовать, исключить из гимназии, из института».

Им предлагают общественную трибуну: пожалуйста, устройте вечер поэзии. Привлекательное дело! Они смогут лицом к лицу встретиться с публикой, смогут читать свои стихи и выделить в них то, что на бумаге может остаться незамеченным. Но разве они будут выступать вместе с националистическими стихоплетами?

— Нет, — качает головой голубоглазый, — уж лучше отказаться от такого вечера.

— Почему отказаться? — возражают ему. — Для чего они пишут? Для книг, которые выйдут после их смерти? Или для ящика в столе? Или для собственной утехи? Цензура не пропустит острых слов. А вечер — это самый лучший контакт с людьми. Предложение надо в любом случае принять.

Высокий блондин машет над лампой руками. Кажется, что он не говорит, а читает стихи. Его речь не рифмованная, но патетическая.

— Конечно, предложение следует принять, но без участия националистов. Это начинающие поэты, они только что вылупились из скорлупы, это сопляки в сравнении с нами. Так и скажем: хорошо, будем читать стихи, но без тех. Мы уже печатаемся несколько лет и поэтому не будем выступать на одной сцене с сопляками. Или мы, или они.

— Они сразу же догадаются, что это наши проделки, — возражает голубоглазый. — Им известно, что мы иной ориентации, что мы и они — это два разных лагеря. Единство? Очковтирательство! Нет, нам одним вечер провести не дадут.

— Никто бесплатно хлеб не ест. Даже иудин хлеб надо заслужить. Им платят, дали им в руки журнал, как погремушку, требуют от них всесторонней деятельности, в том числе и в области культуры. «Независимое словацкое государство» должно бить в глаза, как пестрая реклама. Пусть будут вечера поэзии. — Смуглый студент сильно взволнован. — Воспользуемся случаем, выступим со стихами против их войны, против… Против всего, что они защищают. И пусть потом будет что будет. Вот так, ребята.

Глаза у них горят, и Ела чувствует, как притягателен запретный плод. Молодые люди, выступающие так откровенно и искренне, не дадут себя одурачить. Она смотрит на них и внутренне восхищается тем, как горячо доказывают они необходимость борьбы с немцами, как смеются над тем, что пишется в фашистских националистических газетах о дружбе с Германией. Они научились бы и стрелять, если бы уже понадобилось. Ну, а что потом? Как бы они поступили, если б им дали в руки бразды правления? Что бы они сделали с заступами и с карандашами? Как поведут себя бунтари-поэты, когда не будет тех, против кого они бунтуют? Запретные плоды — самые сладкие. Молодость беспокойна. Владо такой же: бунтарь, неотесанный, воспламеняющийся, как пучок соломы. А может быть, он серьезнее?


Вопросы, обсуждавшиеся под лампой в студенческой комнате, переносятся с удивительной точностью в сон. Ела слышит звуки песни, которую заглушает передаваемый по радио военный марш. Но там, в студенческой комнате, в доме на площади Гитлера, звучит иное: словацкая молодежь не хочет воевать с русскими.

11

Марош чихает и ругается. Владо молчит и в мыслях возвращается к прошлому.


Вот он вспоминает Мароша сидящим около него на нарах с картами в руках. Неразговорчивый, немного медлительный, тот пускает дым и с горечью говорит:

— На глазах у меня повесили девушку-украинку, старуху запрягли в телегу. Боже мой, фашисты гнали меня пистолетами, но я стрелял только в землю. Черная была там земля, будто смешанная с сажей. Да еще на утренних молитвах должны были мы, словаки, просить бога о ниспослании победы этим извергам. Как-то раз вел я под конвоем одного штатского да и повернулся к нему спиной: беги, мол, братец. Мы понимаем друг друга, не то что немцев. Да и из-за песни можем поссориться: чья она, их или наша. Славяне же мы! Загнали меня под самые Кавказские горы, как паршивого пса, а мой отец дома, маялся с одной рукой, больной, старый, ни на что не способный. Бывало так, смотришь на звезды, — а они там больше, чем у нас, — слушаешь канонаду, а про себя думаешь: «Господи боже, помоги, чтобы русские поскорее выгнали нас отсюда»…

Марош делает небольшую паузу и, положив на нары карты, продолжает свой рассказ:

— Хватило мне виденного на фронте по горло. И зарекся я: если отпустят на побывку, то на фронт не вернусь, смоюсь. И как видишь, ушел в наши горы. Ничего, я на правильном пути…

А теперь оба они оказались на этих нескольких квадратных метрах под землей, и ничто их не разделяет, разве лишь цементная стена. Объединяет же их общая ненависть к врагу.

Но все же как различны пути, приведшие их в горы!

Марош не читал «Майн кампф», но и без этого он задушил бы Гитлера.

Владо восстанавливает в памяти одно из заседаний Словацкого союза студентов[5]. В его ушах звучат слова руководителя:

— «Майн кампф» — это современная библия. В ней столько любви. К ближнему? Нет, это было бы слишком общо. Во времена Иисуса Христа было достаточно общих фраз, сегодня нужно быть конкретным. Ближним не может быть неариец, а для нас, словаков, верных своему народу, — даже чех. «Майн кампф» — это маяк любви к собственному народу, компас в новом переустройстве мира. Фюрера вело провидение. Именно оно вручило ему судьбы немцев и остальных народов западной культуры, оно внушило ему начать крестовый поход против варваров-большевиков…

Владо не спускает глаз с золотого зуба руководителя студенческого союза и еле сдерживается, чтобы в ярости не ударить кулаком по столу. В его лице столько решимости, что голубоглазый поэт хватает его за рукав и бормочет:

— Сиди, не делай глупостей, Владо.

Пан руководитель стремится представить студентам все в розовом свете:

— Великодушие фюрера и его дружеское отношение к нашему вождю открывает для нас, словаков, двери немецких высших учебных заведений. Самые способные наши коллеги имеют возможность учиться даже в Берлине.

Аудитория гудит, как потревоженный, разгневанный улей.

«Так, пожалуй, чего доброго, закроют наш университет, а нас пошлют в школу эсэсовцев, — думает Владо, — окопы тоже надо копать умеючи. В первую очередь около Братиславы. Да уж лучше под Берлином».

— Тихо, тихо, коллеги, — стискивает зубы пан руководитель, но по мере возможности старается изобразить улыбку. — Есть ли вопросы? Нет? Что у вас?

Встает голубоглазый поэт. Он читал «Майн кампф», но не понял, как будет со словаками. Будут они господами или только рабами в империи?

Руководитель растерянно молчит и потом неуверенно говорит:

— Странный вопрос. Почему словак должен быть рабом? Им он не был уже свыше тысячи лет. Что вам взбрело в голову?

— Я спрашиваю, словак — это славянин? А если да, то по книге «Майн кампф» он должен быть рабом.

Раздается смех. Волна беспокойства прокатывается по аудитории. Аплодисменты, свист, крики.

— Пожалуйста, тихо, коллеги! Братья, тише!

Голос руководителя звучит торжественно. Слушатели несколько успокаиваются.

— Мы надеемся, — добавляет голубоглазый поэт, — что и на ближайшую тысячу лет словаки не будут рабами.

Слышится приглушенный хохот, а Владо встает и подливает масла в огонь:

— Любовь к собственному народу, соединенная с ненавистью к другим народам, — это уже известная теория, пан руководитель, если не говорить к тому же, что она еще дикая и изуверская.

— Это второстепенный вопрос. Конечно, нацизм, пересаженный на нашу родную почву, будет иметь свои особенности. Но сегодня речь идет о том, чтобы определить, где наше место. Вы утверждаете, что знаете. Тем лучше. Усиливается борьба не на жизнь, а на смерть, борьба между Востоком и Западом, между интеллектуализмом и большевизмом, между Европой и Азией. Сегодня нет нейтральных.

Пана руководителя теперь слушает лишь небольшая группка людей, остальные студенты с шумом покидают аудиторию.

Часть их направляется вслед за Владо в кафе. Они садятся за мраморные столики, заказывают черный кофе. Ела сидит у окна.

Владо взволнованно закуривает сигарету. Прислушиваясь к спору, он подыскивает слова. Они должны быть точными, меткими, бить прямо в цель. Двое коллег спорят, третий кивает головой.

— Что касается Востока и Запада, — утверждает один, — то руководитель был все же прав, мне ближе англичанин, чем русский, даже немец, если он не нацист. Конечно, мы славяне, но в первую очередь мы академически образованные люди… Что? Только будем? Ну, хорошо. Нам известно, что высшая форма свободы — на Западе…

— Тупица! — невольно вырывается у Владо.

С такими типами у него ничего не может быть общего. Он пьет слабый черный кофе, сильно затягивается сигаретой и качает головой. Затем подсаживается к Еле, глубоко вдыхает запах ее волос…


Марош кашляет, потом чихает. Воспоминания гаснут, и Владо, неподвижно стоящий у амбразуры, слышит близкий, знакомый голос:

— Черт возьми, еще схватишь насморк!

Владо не знает, вскрикнуть ли ему от отчаяния или рассмеяться. Но у улыбки легкие крылья, и она, как бабочка, садится ему на уста.

12

Луна подымается у Елы над головой, как фосфоресцирующий воздушный шар. Она могла бы и не светить: город купается в свете лампочек и неоновых огней. Люди срывают с окон затемнение, слепым домам возвращается зрение, развязываются языки колоколов, ветерок шелестит флагами.

Освещены даже маленькие улицы, цветет сирень, она пахнет как никогда. У Владо в руках большой букет. Ела бежит ему навстречу. Он обнимает ее за талию, и их уносит людской поток, деловито шумящий, как улей, когда пчелы в нем откладывают мед. Ей дышится свободно. Сегодня все кажется иным: и освещение, и воздух, и даже луна. У людей необыкновенные лица — веселые, счастливые. Такие она впервые видит во сне. Уже ничто ее не мучает. Война закончилась. Наступил мир. Они идут, влюбленные друг в друга, очарованные красотой и счастьем, спускаются к реке, а вокруг них благоухает сирень.

Потом они поднимаются на лифте, бродят по длиннющим коридорам, открывают двери, где работают люди. Владо пожимает руки своим знакомым. «Значит, не напрасно сидели мы в горах. В сегодняшнем дне есть и наша заслуга. Там будет редакция, — показывает он на старое здание, — я буду писать статьи. Мы с тобой поженимся».

Огромного роста партизан подает ей руку. Благодарит. Говорит, что она была самоотверженной.

Ела не понимает. Из-за нескольких сообщений, которые она послала в горы? Что же здесь самоотверженного?

— Для нас они имели исключительное значение, — говорит партизан. — Из них мы узнавали о неприятеле.

— Я люблю Владо и делала все ради него.

Потом Владо кружит ее по блестящему паркету. Нажимает на дверную ручку. Они в просторной квартире, совсем одни.

— Это наша квартира, — радостно восклицает Владо и неловко закуривает папиросу. — Наша, понимаешь? Только почему голубые двери? Почему голубые?


Ела пробуждается от сна. Фантазия увела ее в свободный, мирный город. А между тем по асфальту стучат окованные железом сапоги и слышится чужая речь.

Бьет половина четвертого. Тихо тлеют в печи угольки. Фантазия покидает сон, и снова находит волна воспоминаний…


Мама Владо стоит у плиты, подкармливает огонь сухими щепками, денщик Ганс приоткрывает крышку банки из-под кофе, а майор фон Клатт держит пустую чашку.

Ела запнулась, и если бы она не была так взволнована, рассмеялась бы. Чудная картинка: немецкий майор, подтянутый, как на обложке иллюстрированного журнала, стоит в деревенской кухне. Он опирается на выбеленный подпечек, на стене висят поварешки, деревянные мешалки и блюда, на старомодном буфете в ряд стоят бутылки со смородиновым вином.

— Не хотите ли попробовать, пан майор? — обращается к фон Клатту мама Владо.

Она произносит немецкую фразу медленно, отделяя слово от слова. Голос ее дрожит. Ела чувствует, что в ней говорит страх. Она боится за сына, иначе не угощала бы таких квартирантов.

Майор не желает. Он отказывается от предложения холодно и корректно.

— Нет, спасибо.

«Если немцы схватят Владо, — думает Ела, — она выпросит его у них… Но разве у фашистов есть хоть кусочек сердца! Они — как машины. Раз партизан — значит, расстрелять. Другого решения у них нет».

Майор фон Клатт, высокий пятидесятилетний мужчина с проседью, держит себя сдержанно и холодно, но присутствие Елы вызывает на его лице улыбку:

— Ах, фройляйн! Посмотрите, на одну чашку кофе четыре повара! А вы выпьете? У меня еще есть натуральный, в зернах.

— Нет, спасибо, я не люблю кофе, — отвечает Ела и думает, зачем она сюда пришла. Она и сама не знает, что привело ее на кухню. — Я ищу маму, — добавляет она.

Чуть не проговорилась. Едва не сказала, что ищет тетю, а ведь для немцев она — дочь в этом доме.

— Счастливая мать, у которой такая милая дочь, — делает комплимент майор. — Вы очень похожи на мать.

— Да что вы, совсем нет, — протестует Ела.

На нее накатывается волна страха. Волна проходит, оставляя беспокойный холод и головокружение. Это что, намек? Может быть, майор что-то знает и теперь проверяет, как она себя поведет? Он живет здесь уже месяц и, конечно, собрал сведения о родителях Владо. Могут найтись и злые люди, которые шепнут…

— У вас обеих есть что-то общее, — не отступает майор, — хотя бывает и большее сходство. Мой сын, например, весь в мать.

Ела думает о Владо и сравнивает его лоб и глаза с мамиными. Наверное, майор разговорился со скуки, а может быть, ради разговорной практики; возможно, он ничего не знает. Она смотрит на него, как он достает из кармана табакерку, как открывает ее. Сердце Елы часто бьется: не раскроет ли он сейчас свои карты?

— Девушка курит? Нет? Мне нравится, когда молодежь не курит. Мой прадед никогда не курил. Был полковником, — голос немца звучит гордо, — сражался с самим Наполеоном. А дед и отец были оба поклонниками табака. В этом я им не уступаю.

Он закуривает, подает чашку Гансу, чтобы тот залил кофе кипятком, потом выпускает через свой узкий аристократический нос облачко дыма, делая это элегантно, с особым смаком, и вдруг быстро спрашивает:

— Ведь у вас, кажется, есть брат, да?

Ела вздрагивает. Ноги ее холодеют, а в голову бросается огонь. Она чувствует, как пылают ее щеки. Затаив дыхание и опустив глаза, она произносит:

— Да, старший.

— Сколько ему лет?

— Двадцать три.

Неожиданно вспомнив о дне рождения Владо, она добавляет:

— В ноябре ему исполнилось, пан майор.

Майор фон Клатт быстро курит и не спускает глаз с ее лица.

— Похож на вас? Да? А где он сейчас?

Мысли путаются у Елы в голове. Ведь с родителями Владо она обо всем точно договорилась. Она глубоко вздыхает и говорит:

— Он студент, учится в Братиславе.

— Но ведь высшие учебные заведения закрыты.

— Студенты копают окопы, пан майор.

Майор с наслаждением пьет черный кофе. Кажется, ответ его удовлетворил. Он гасит сигарету в медной пепельнице, изображающей кабана.

— У девушки есть жених?

Глаза майора снова оживают. Они становятся игриво любопытными.

— Да.

— А где этот счастливец?

Счастливец, счастливец, она чуть не всхлипнула, она знает, какой он несчастный без нее. Нет у нее брата, есть только он.

Она берет себя в руки:

— В Братиславе.

— Он тоже копает окопы? — подозрительно подсмеивается майор, и Ела не выдерживает.

— Ой, печка загасла, — восклицает она и стремглав бросается к двери…


Просыпается она от звука собственного голоса.

13

— Бриксель мог бы уже прийти, черт возьми!

— Потерпи, потерпи, в четыре придет.

— Задача ясная. Зря не стреляй.

Раздается одиночный выстрел из автомата. Ему вторит эхо Салатина.


…В своих воспоминаниях Владо видит себя все еще стоящим в кафе.

В носу щекочет от приятного запаха черного кофе… Но голоса немцев сбрасывают его с голубой вершины воспоминаний на землю, в подвал, в окружение. Высоко остались над ним воздушные замки. А здесь тишина, она замкнулась, как поверхность воды в озере под Салатином, и затопила все.

Может быть, подведет немецкая точность, может быть, нападут на Брикселя партизаны? Разумеется, они могут по дороге напасть на тех, как напали на этих; ничто не исключено. Но едва ли дозор партизан сможет остановить брикселевских солдат. Фашисты придут вовремя.

Только сейчас Владо вновь понимает смысл их речей: в четыре придет Бриксель, в четыре. Ждать еще полчаса.

В мозг вонзаются раскаленные иглы надежды. Вспыхивает, точно паутина, фантазия.

Владо чувствует под ногами цементный пол, казалось бы, твердый, но ненадежный, наподобие растрескавшегося льда на незнакомой реке. Цемент, а напоминает трясину! Все висит над ним на волоске.

Желания обуревают его. Порыв к жизни сталкивается с сознанием гибели. Кровь ударяет в виски и шумит в ушах, как ветер. Ноги застывают.

Страх? Это только страх?

Почему он начал надеяться? Это увело его в воспоминания. Он оглянулся назад, во вчерашний день, и размечтался о весне, не слышал даже выстрела и голосов.

Холодный пот выступает на лбу. Нет, никто его не спасет. Это не сон. Откроешь глаза и окажешься в белоснежной постели, на ковре — золотое пятно солнца, включишь радио, мама входит с чашечкой кофе… Глупости! За цементной стеной стучит зубами смерть.

Страх проникает в него, как яд. Ему знакомо такое чувство, когда невидимая сила готова разорвать сердце. Однажды, будучи мальчишкой, он заснул в лопушнике, а когда проснулся, то увидел, что прямо около его лица лежит толстая черная змея. Свернувшись в клубок, она подняла голову над лопухом, гипнотизируя своим взглядом мальчика. Владо оцепенел от ужаса, он боялся даже моргнуть, пот покрыл его тело. «Маленькая ящерка, спаси меня от змеи, — шептал он про себя детское заклинание, приписывая ему волшебную силу, — а я спасу тебя от злого человека».

Тогда он спасся и без ящерки — убежал, а сейчас не может спасти сам себя от злого человека и тем более убежать. Страх, как сильный яд… Он разъедает минутную надежду, связывает по рукам и ногам, замораживает мускулы. Владо не может двинуться. Он видит на полу разбитую телефонную трубку, и у него нет сил хотя бы ухмыльнуться. Еще полчаса, и он станет развалиной, недвижимой, разбитой, как эта трубка на полу.

Взгляд его приковывает зеркало, лежащее на скамейке. Это Войтех оставил его. Оно притягивает глаза Владо, засасывает его всего, как топкое болото. Он наклоняется, берет зеркальце и долго смотрится в него. Оно разбито, но Владо видит свое лицо, зеленоватое, как дикое дерево. Ему кажется, что его вид предсказывает преждевременную смерть. И у Войтеха было такое же выражение лица, и у Феро. Сейчас тела их уже холодеют на замерзшей земле.

Он опирается подбородком на щель и вздрагивает от неожиданности: по белой полоске семенит лапками горностай. Замерзшая корка снега способна его удержать. Он даже белее окружающего снега, только хвостик у него черненький.

Владо завидует ему. С какой бы радостью он оказался сейчас в его шкуре. Вылез бы через какую-нибудь дырку, и немцы не поймали бы его. Черт возьми эти сказки! Как легко люди превращаются в них в лягушек или в мух, а потом сбрасывают с себя их кожу. Наступит полночь, и кожа начнет лопаться…

Жизнь не допускает таких превращений. Он сердится и широко раскрывает глаза — горностай высовывает головку из-за сугроба. На мордочке у него чернеет носик, так что Владо даже вскрикивает:

— Гей!

Зверюшка таращит испуганные глазенки, а Владо стискивает зубы. Почему она его не боится? Он еще раз кричит, берет пустую гильзу и бросает ее в сторону горностая.

— Что, что случилось? — слышит он немецкую речь.

— Подожди, не приближайся. Там что-то выбросили, — следует ответ.

— Чепуха, тебе показалось. Это была тень. Птица пролетела.

Владо обдало холодом. Это была тень, птица пролетела. Он для них тень? Или смерть уже так близка? Тень. Тень…

Он представляет себе Войтеха, его выбритое наполовину восковое лицо с водянистым взглядом. Он курит, и только папироса делает его живым. Она тлеет и становится все короче. Да, если что и убывает, так это жизнь. А Войтех уже мертв…

Однажды в пятом классе гимназии Владо надел на скелет пиджак и под общий смех ребят всунул ему в рот папиросу.

Владо даже передернуло: ужасно, он сравнил скелет с Войтехом. А затем он представил себе Войтеха идущим в полутьме, сливающимся с тенью, увидел кладбищенские кресты. Его похоронят или оставят здесь? Да это неважно. На груди его цветет кровавая роза.

— Роза из свинцового семени, — невольно произносит он вслух и осознает, что Войтех действительно мертв. Погибли также Феро и Ян.

«Если бы у меня была военная форма, возможно, я остался бы жив, — думает он. — Боже мой, почему у меня нет формы?! Мне пришлось отбывать военную службу у повстанцев, — сказал бы я, — они не пустили меня с гор. А в штатской одежде я для немцев партизан. Нет, не защитила бы меня и форма. Фашисты — это убийцы. Для них нет законов».

Владо вытирает лоб. Ладонь его холодная и влажная, зубы стучат.

Он пугается сам себя, своей слабости, и что-то в нем самом восстает. К черту эти галлюцинации! Ему хочется что-либо предпринять. Злость, жажда мести и новый слепой прилив смелости не дают ему покоя. Это была тень… Я им покажу тень!

Он прижимает приклад винтовки к плечу и кричит:

— Марош, сейчас они услышат меня!

— Зачем?

Но Владо не отвечает. Он нажимает на спусковой крючок. В долине гремит выстрел.

14

Печь еще горячая, подбрасывать дров не надо. Ела слышит шаги в сенях. В сон снова врывается действительность. Это наверняка майор фон Клатт. Бухнули двери. Да, майор пошел в комнату, а денщик остался один. На кухне он чувствует себя лучше: в мирное время был поваром. У него нет ничего от военного. Он любит готовить и болтать языком.

Ела хочет у него выведать, не известно ли им что-либо о Владо. Открывает дверь на кухню, а навстречу ей выходит мама Владо. Та кивает ей головой и шепчет:

— Ганс пришел, повыпытывай-ка у него.

Денщик Ганс допивает смородиновое вино и благодушествует:

— Отличное, первоклассное.

Он напрягает слух, прислушивается, потом машет рукой:

— Никого. А мне показалось, что это вышел пан майор. Да нет, он ждет донесения.

— Что у вас нового?

— Хорошее вино, первоклассное.

Ела минуту смотрит, как он подливает вина, и затем быстро спрашивает:

— Скажите, что говорил майор о моем брате?

— Об этом и речи не было. А вот обер-лейтенант Бриксель где-то прослышал, что вы не родная дочь, приемная, понимаете? Что у вас есть жених. Но ведь он в Братиславе, так вам нечего бояться.

Ела представляет лицо обер-лейтенанта Брикселя: прямоугольный лоб, очки, холодный любопытный взгляд, шрам на щеке. У него нюх, как у полицейской ищейки. Среди остальных офицеров он выделяется тем, что говорит на ломаном чешском языке.

— Да я и не боюсь, — вздыхает Ела. — Боюсь только партизан.

Ганс меряет ее недоверчивым взглядом, а Ела продолжает:

— Скажите, их много?

— Сколько было, столько есть, — причмокивает языком Ганс. — Сегодня наши пошли в долину. Обер-лейтенант Бриксель тоже.

— Бриксель, Бриксель…

Это уже говорит не Ганс, а мама Владо, Ела слышит ее голос словно во сне.


Мурашки бегут у Елы по спине, но она вспоминает о письме Владо и его просьбе. У Ганса развязывается язык. Действительно, у него натура повара, и военная форма его только сковывает.

— Пришло новое подкрепление?

Ганс качает головой:

— Откуда его взять? Сейчас все на фронте, сдерживают Ивана. Пришло только восемь жандармов.

— Обер-лейтенант Бриксель поехал кататься на лыжах?

— Что вы? Он готовит нападение на партизан. У них там есть блиндаж с телефоном, по которому они держат связь со штабом красных, понимаете?

Блиндаж, связанный со штабом… Ела сжимает губы, проводит рукой по лицу, бросает страдальческий взгляд на маму. Ее подавляет страх и волнение. Владо писал, что живет в сожженном домике лесника, а не в блиндаже. Да, именно так он написал, в лесном домике.

Волнение отступает, Ела берет себя в руки и с деланным безразличием спрашивает:

— Там, наверное, много снега. А лыжи у ваших есть?

— У альпийских стрелков конечно есть.

Ганс облизывает губы и добавляет:

— Гитлер капут, война капут.

15

Из пустой гильзы все еще идет дымок. Часы на руке показывают три часа тридцать пять минут. Немецкие стрелки отвечают на выстрел очередью из автомата. Они не ворчат, не предаются настроениям. Они беспристрастны, как хирурги со скальпелем, и совершенны в своем ремесле. Приказ звучит: подождать, пока доставят гранаты, затем заставить замолчать блиндаж и воспользоваться телефонной связью.

Хладнокровно, профессионально они подготавливают убийство, словно их учили этому с раннего детства. Кто-то выстрелил из блиндажа? Это не может вывести солдат из равновесия. Они сидят сбоку, где их не может достать пуля, и ждут.

Марош… Что делает Марош? Что-то он долго молчит, Владо представляет себе Мароша в военной форме, как тот бегает по поляне и обучает молодых парней бросать гранаты. «Дальше бросай, а то нос оторвет! — кричит он. — Дальше бросай, где силушка твоя?» Как жаль, что в блиндаже нет с ними тех, кого Марош обучал стрелять. Если бы они были здесь! А то их только двое. Они связаны друг с другом не на жизнь, а на смерть. Невероятно! Как близки они друг другу — студент и рабочий. Удивительный союз!

Это, собственно говоря, не два человека, а один. Мозг, мускулы, дыхание работают на одной волне, да и движения пальцев согласованы, хотя их разделяет стена.

Без Мароша он не защитился бы. Фашисты ворвались бы в дверь. Одно сердце без другого не может биться. Они связаны биологически, а не метафорически. Оба они составляют единый живой организм, который превозмогает смерть. Жаль, что их здесь только двое. Человек в коллективе совсем иной, нежели один. Общие страдания переживаются легче. Коллектив людей легче переносит на своих плечах несчастье и муки. Тяжесть их равномерно распределяется на каждого. И Владо чувствует силу плеч тех, что идут им на помощь.

Они уже определенно в пути. Ноги их утопают в глубоком снегу, они идут парами, задыхаются. Кто из них придет первым? Ярослав? Зайцев? Эдо или пулеметчик Олег? У него самые длинные ноги, поэтому к нему пристало прозвище Лось.

Они разделятся, несомненно, разделятся. Одна группа обойдет молодняк и ударит немцам в спину, другая нападет из долины. Олег определенно заляжет в подлеске, потом сделает перебежку к высотке, метров на сто (это ему как один метр), и фашисты будут у него как на ладони.


— Володя! Володя!..

Это голос Олега. Ему кажется, что тот зовет его из коридора. Олег смеется басом. Голос у него, как у Шаляпина.

— Ты никогда ничего не боишься, Олег?

— Как не боюсь? Каждый боится, Володя. Один больше, другой меньше.

— По тебе этого не видно.

— Человек должен преодолевать естественные слабости.

— Ты не боишься, что можешь погибнуть?

— Зачем я себя буду этим мучить, Володя!

— Рискуешь ты жизнью, Олег. А скажи, ради чего ты живешь?

Владо слышит его голос, как будто бы он записан на граммофонной пластинке:

— Ради чего, Володя? Ради будущего. В первую очередь ради будущего. В Сибири у меня растет дочка, скоро ей будет три года. Ну вот, хотя бы ради нее, ради ее счастья…

В коридоре выругался Марош и крикнул:

— Стреляю!

Выстрел чуть не оглушил Владо и вернул его снова на землю, в подвал сожженного домика лесника под Салатином. Он смотрит на белую полоску перед щелью, руки выражают волнение, как и глаза, последняя волна страха проходит.


Ради будущего, сказал Олег, он живет ради будущего. Возможно, он и прав. Будущее не кончается смертью человека. Здесь живут его близкие, они будут произносить его имя. Владо вспоминает ульи в саду, гордость и любимое занятие отца. Они долго смотрели с Елой на леток. Пчелы спокойно жужжали в напоенном солнцем воздухе, золотые от пыльцы и утверждающие мир даже под тенью бомбардировщиков.

Удивительно, сколько они летают. Каждой, казалось, хватило бы двух-трех цветков, а они облетят тысячи, собирая пыльцу и нектар для будущего поколения и не задумываясь о том, что улей будет шуметь и тогда, когда молодые пчелы выкинут их, старых, окоченевших, из улья. Рабочие пчелы живут недели, а матка — годы, но без них потомство было бы невозможным.

Люди, которым Владо хотел помочь, может быть, о нем и не вспомнят. Но и без этого им овладевает гордое сознание того, что он является каплей в бурной реке, которая нарушила позорную тишину. Люди за нее не ответчики, они верили сладким словам о боге и о народе. Кто-то должен был крикнуть: не спите, гром и молния! Откройте глаза, воспротивьтесь! Вас ведут в пропасть! Да, кто-то должен был это крикнуть, кто-то, кто сконцентрировал в себе мудрость тысячи умов, кто определил время партизанских костров столь же безошибочно, как пчелы определяют время роения.

Владо кажется, что на него смотрит весь мир, что кто-то фиксирует все его движения и мысли, что его дыхание врывается в дыхание истории. Он слышит возгласы: «Слава героям!» Мурашки бегут у него по спине, а в висках стучит кровь. Это страшное и дурманящее чувство: человек теряет земное притяжение, он витает, как во сне. «Слава героям!»

Человек — это не только собственная шкура и не только клубок нервов. Владо чувствует, как сердце его бьется сильнее, как напряжение растет. Выдержит ли он перед столькими взглядами?

Фанатик, ухмыльнутся коллеги, такие известны еще со времен средневековья. Надо пользоваться жизнью, а мир — он неблагодарный. Это их девиз. Они спасают свою шкуру любой ценой, они даже роют окопы против Владо. Жалкие трусы! Их жизнь лишена цели и смысла.

Совсем другой Марош, с которым связала его судьба. Он стоит здесь потому, что хотел защитить жизнь других, в том числе и тех, кто стремится только наслаждаться жизнью. Может быть, его, Владо, убьют, а Марош останется жив. Может быть, фашисты промахнутся, и Марош сумеет уйти в лес, ведь он все же солдат. Если он останется в живых, то наведет порядок, будет строить новый мир. Человек он разумный и не поддастся влияниям. Но останется ли он жив? А если нет? Если они оба погибнут и никто о них ничего не узнает? Да, и Марош, пожалуй, не спасется.

Владо готов насмерть защищать этот цементный подвал, эти стены, бук за речкой и ели. Он горд тем, что не позволил немецким солдатам выманить с помощью телефона остальных партизан.

Его разрывает желание крикнуть фашистам что-либо оскорбительное, бросить им в лицо какую-нибудь грубость: «Эй, вы, висельники, кровавая падаль со свастикой!» Но разве они ответят? Это же не люди, а убивающие механизмы. Зайцев не стал бы на них орать, да и Олег тоже. Он думал бы о дочке, а за него говорил бы пулемет. Владо тоже должен подавить в себе все слабости, как и Олег.

Владо видит глаза Елы. Видит их, как в тот зимний новогодний вечер, когда она вышла из комнаты. Их уже разделяли стены, но глаза ее все еще стояли перед ним. После нее остался запах одеколона и заколка для волос. Он поднял ее с дивана, погладил пальцем и снова увидел глаза Елы. Были они спокойные, улыбающиеся и удивительно реальные. Ему хотелось поцеловать их, но видение расплылось…

Глаза Елы, теплые, зеленоватые, смотрят на него. Она гордится им. Владо представляет, как альпийские стрелки начнут атаку блиндажа. Взрываются гранаты, свистят пули, огнеметы поджигают землю. Сотрясаются стены, но Владо не сдается. Он отвечает на каждый выстрел выстрелом. Ему представляется, что звонит телефон. Комиссар отряда подбадривает: «Держись, ты — коммунист!»

Владо проводит ладонью по карману брюк. Там лежит сложенный лист бумаги, который имеет для него колоссальную цену. Это — как сама жизнь, даже как будущее.

Придет весна, настоящая и символическая одновременно, и сложенный листок партизанского партбилета с именем Владо и пятиконечной звездой будет одним из миллионов цветов.

— Выдержу, — шепчет он и через минуту уже громче добавляет: — Здесь я защищаю коммунизм.

Эти знакомые, много раз слышанные слова становятся для него предельно близкими, значительными. Сегодня на глубине двух метров, в цементном подвале, они перестают быть фразой. Эти слова — его оружие! Здесь он борется за коммунизм!

16

В полузабытье Ела перечитывает свое письмо:

«Самый дорогой! Все по-старому. Пришло только восемь жандармов. Сегодня все ушли на задание — захватить какой-то блиндаж с телефоном. Они знали о нем. Бриксель во главе. Боюсь за тебя».

Блиндаж с телефоном? Не лесной домик?

Не буду его мучить своей печалью. Может быть, написать, как о нем выспрашивал майор фон Клатт? Не сообщить ли ему, что майор подозревает и ее?

Ела читает дальше:

«У меня все в порядке. Все здоровы. Я помогаю отцу прикармливать пчел. Помнишь, как мы на них смотрели? Что делает Марош? Он все такой же спокойный и веселый? Веселый, даже когда ворчит? Жду, когда все это кончится».

— Все кончится, — шепчет она, а в ушах ее отдаются шаги часового.

Она пугается собственного голоса. Встает из-за столика и прикрывает письмо. Свеча еще горит, а в печи тихо тлеют угли.

«Что-то у меня не в порядке. Это не только грипп. — Она проводит ладонью по лбу. — Я болезненно ко всему чувствительна, дрожу как в лихорадке. Вчера мне было хорошо и весело, а сегодня? Происходит что-то ужасное. Но что?»

Она слышит шум у двери. Догадывается: это Рекс. Открывает ему дверь. Он жмется к ней, не отходит от ее ног. Не сердит, как иногда, не лает. Ела гладит его по голове, он закрывает глаза. «Что ты выкинул, Рекс, у тебя совесть не чиста?»

Собака ложится у ее ног и смотрит на нее. Нет, Рекс ничего плохого не сделал, но он взволнован: нервно вертит хвостом, озирается, иногда скулит.

«У животных повышенная чувствительность», — думает про себя Ела. Может быть, ее состояние передается Рексу. Владо занимался с ним. Он смотрел на пса и мысленно приказывал ему: сядь, дай лапу. Рекс понимал, как будто бы читал по глазам.

Ела разговаривает с ним, как с человеком, от которого ждет поддержки. Пес нет-нет да и слабо заскулит. Напоминает это тихий плач, сдержанный и жалостный. Он не может усидеть на одном месте. Что-нибудь у него болит? А что, если он предчувствует, что с Владо что-то случилось и вместе с ней испытывает страх?

Где сейчас Марош? Последние два месяца они все время были вместе. С Марошем Владо было бы легче. Он здоровый, этот рабочий ничего не боится. Если они вместе, то все будет хорошо.

Около пустой чашки белеет кусочек сахару. Ела кладет его на ковер перед Рексом, но голова собаки остается неподвижной.

«У него плохое предчувствие», — волнуется Ела и подходит к окну. Она видит каску часового. Тот как раз поворачивается и исчезает за углом дома.

Еле представляется, что немцы заполнили весь двор, они прыгают с факелами в руках и поджигают дом. Она слышит их железные шаги.

Потом она видит Владо лежащим в снегу. Из уголка губ его сочится кровь Она бежит к нему по крутому склону, тонет в сугробах, опускается перед ним, теребит его за плечи, шепчет, чтобы он открыл глаза. Она вскрикивает в отчаянии. Владо открывает глаза, они уже холодные, как кусочки льда. Ела гладит его лоб, слушает сердце, и — о счастье! — оно слабо бьется. Она стоит на коленях в луже крови, зовет, кричит что есть сил. Приходят партизаны с санками и увозят его. Она дежурит около него, и он постепенно возвращается к жизни. Глаза его оживают, он сжимает ей руку. Вот они уже в городе, в больнице. Перед входом стоят военные с красными звездочками на ушанках. Они отдают честь, открывают двери. Владо спасен, операция прошла успешно. Врач улыбается. «Не бойтесь, все в порядке, — говорит он Еле, — через несколько недель пациент выпишется домой».

Потом Ела видит соседку, бледную, как смерть. Она заламывает руки и причитает: «Всех их убили под Салатином, всех. Немцы окружили блиндаж, даже мышь не убежала. Все погибли, правда, двоих живьем схватили и тут же расстреляли».

У Елы шумит в голове. Ей кажется, что она теряет сознание. Владо застрелили! Никто не спасся.

И все же это только предчувствие. Волна ужасов быстро проходит, появляется надежда. Возможно, Владо жив. Нет, он определенно жив, он должен быть жив. Она чувствует это ясно.

Ела снова склоняется над письмом:

«В мыслях я только с тобой. Как бы я хотела броситься к тебе в долину. Жду весточки. Откликнись. Я беспокоюсь. Мне очень, очень тяжело. Я страшно боюсь за тебя».

Рекс скулит и потом долго завывает. Ела громко вздыхает. Что это? Предчувствие или сама беда?

Она не знает. Тыльной стороной руки Ела протирает глаза.

17

Остается двадцать минут. Нет, время не остановилось. А вообще, какая разница?

Что сейчас делает Ела? Получила ли письмо? Написала ли ответ или пишет его именно сейчас? Что будет делать, если останется одна? Сообщат ей просто, без церемоний: погиб. Ничего не поделаешь, будь сильной. Так уж суждено. Да, именно так ей и скажут и будут утешать: мол, в ином мире вы обязательно встретитесь, а жизнь — это только мирская суета.

Человеку не следовало бы иметь перед другим обязательства, если он идет на что-нибудь трудное. А придает ли любовь отвагу?..

На безоблачном небе поблескивают самолеты. Горы гудят, как далекие раскаты грома. Жаль, что нет листьев на буке — они тряслись бы, как на осине. Что, если бы сбросили бомбу? Может быть, ему удалось бы спастись.

Он наклоняется к щели. Самолеты уже пролетели. Немцы спорят, чьи они: американские или советские. Говорят, что в лесу безопаснее, чем в бомбоубежище. Сердятся, что самолеты полетели бомбить их города. Потом они сидят и ждут. Все точно, в соответствии с приказом. Ждут серьезно, как смерть.

Смерть… Вероятно, ее нельзя избежать. Может быть, именно сейчас засыпало в братиславском тоннеле под Кремлем кого-нибудь из коллег Владо. Самолеты летели с юга. Возможно, засыпало Гудака. Он любил говорить: «Жизнь — это сумасшедший дом, и нечего тут раздумывать». Сейчас он, наверное, задыхается под кучей мокрых булыжников и железных балок. Никогда никому в жизни он не сделал ничего доброго. «Мир, — говорил он, — неблагодарный, поэтому каждое разумное существо должно заботиться только о себе». Гудак… Если он умирает, то не легко у него на душе. Он прожигал жизнь, жил впустую и теперь не знает, за что умирает. «Глупости, — противится своим мыслям Владо. — Я же знаю, что никого не засыпало, а Гудак преспокойно строит укрепления».

У Владо совесть чиста, она его не грызет. Он никому не принес неприятностей, жил честно.

Вновь воспоминания окутывают его. Он погружается в них все глубже и глубже…


Перед ним стоит учитель с закрученными усами. Видно, как за очками в его глазах сверкают молнии гнева. В руках он сгибает бамбуковую палку, усы у него зло топорщатся:

— Безобразники, разбойники, кто притащил жука? — прокатывается по классу угрожающий голос учителя. А по черной доске в это время ползет еще один майский жук. Он перебирается на рамку, выпускает крылышки и жужжа летит над партами. Однако ученики делают вид, что не замечают его. Их нарочито невинные глаза устремлены на учителя, на его высокий морщинистый лоб, но кто-то на задних партах не выдерживает, и оттуда слышен приглушенный смешок.

— Я не потерплю хулиганства! — кричит учитель. — Последний раз спрашиваю: кто притащил сюда жуков?

В кармане у Владо скребется еще один жук. Он незаметно пускает его в парту своего соседа Ферианца. Жук вылезает из парты и падает на пол.

— Нет, нет, пан учитель, — плачущим голосом говорит Ферианц, увидев у себя под ногами жука, — это не я их принес. Честное слово, это не я…

— А кто же тогда? — ударяет его подошедший учитель. — Святой дух?

Сознаться? Владо колеблется. В прошлый раз он разбросал по классу чихательный порошок и получил за это десять ударов палкой по мягкому месту.

Он смотрит на стул, поставленный вместо скамьи для наказаний, и затем на учителя. В нем закипает злость. Но он молчит, а учитель тем временем уже тащит за ухо Ферианца:

— Так говори, разбойник, это ты?..

— Нет, не я, пан учитель, не я!

Ферианц уже заливается слезами. Владо скрипит зубами: сейчас накажут невинного. Сознаться? Поднять руку? Но два озорства подряд — это слишком много. Ему здорово досталось бы: сначала скамья с розгами, потом дисциплинарное взыскание, сидение в школе после уроков… С Ферианцем поступят мягче, у него не было раньше провинностей.

— На скамью! — командует учитель, держа Ферианца за воротник.

Ферианц спускает брюки. Владо считает удары, всхлипывания соседа. Он злится на себя: бьют его одноклассника! Каждый удар Владо воспринимает как будто бьют его. Сознаться? Сейчас это уже бессмысленно. Ферианц получил свое, ему уже не поможешь. Зачем же ложиться еще самому на скамью? И у него не хватило мужества сказать тогда своему школьному товарищу: «Не сердись на меня, это я все устроил, ты поплатился за меня, я побоялся сознаться».

«Если останусь жив, то после войны разыщу его и скажу ему все. Неважно, что с того времени прошло одиннадцать лет», — думал Владо.

Как каждый молодой человек, он преувеличивает переживания детства, и история с майскими жуками кажется ему мучительной и грязной. Он забывает, что был тогда ребенком; стыдится самого себя, сердится и спрашивает: «Разве я лучше, чем Гудак?»

Ему немного смешно: как будто бы он исповедовался. Искупил вину, успокоился, тысячу раз искупил. Но все равно грустно.

Еще был случай, когда он вел себя нечестно, но об этом не знает даже Ела. Владо вспоминает черноглазую Ганку, ее горячие руки, сжатые красные губы. Все это сейчас вдруг потеряло свою прелесть, словно смылось весенними водами…

Владо сидит и пишет письмо. Он якобы узнал, что Ганка встречается с другим. Она была в кино и целовалась, в то время как он корпит над книгами перед экзаменами. Он никогда не скажет ей, кто ему это сообщил, но человек этот — его верный друг. Когда-то у них с Ганкой было все прекрасно, но потом их счастливые деньки прошли и уже никогда не вернутся. Никогда. Он будет о ней хорошо вспоминать, а сейчас дает ей полную свободу. С богом!

— С богом, Ганка, — говорит он и краснеет. Он хотел избавиться от нее легко и безболезненно и поэтому придумал все ее «измены» сам. Но о ней он никогда ничего плохого не слышал.

Звучит выстрел. Владо вздрагивает. В глазах надежда: неужели партизаны? Нет, выстрел единичный, звук его умирает далеким эхом.

— Не попал, — слышит Владо голос немца, — ты плохо целился.

— Она убежала.

«Наверное, лань или серна, — думает Владо. — Даже животных они не щадят. Опустошают все. Если им окажешь сопротивление, они убьют тебя. Нельзя даже сказать, что они не имеют права грабить и убивать. Они не понимают, что правда их переживет. Да, правда».

Майские жуки, скамейка для наказаний, Ганка… И тогда он должен был защищать правду. Запрячешь ее, замаскируешь, а она разрастается, как верба корнями, душит тебя, соки из тебя сосет. Ей всегда надо давать свободу.

Еще шестнадцать минут — и тогда… Не подведет ли немецкая точность? Что же делать? Только ждать. Ждать, как они.

Если бы он Еле признался, ему было бы легче. Двоим в жизни он все-таки причинил зло, а Ела — его совесть, его любовь — об этом ничего не знает.

18

Ела быстро просыпается и протирает глаза. Ее контакт с Владо прерывается, его образ расплывается.

Мать Владо стоит в дверях, руки ее заломлены, в глазах страх:

— Ганс сказал, что они направились в лесной домик под Салатином. А ты говорила, что там…

Мать боится произнести имя сына, словно стены дома имеют уши. Все эти последние месяцы она живет в постоянном волнении. Ее единственный сын находится в горах в большой опасности, без крыши над головой. По ее глазам видно, что она охотно не поверила бы тому, что сказал Ганс. И конечно, она с радостью услышала бы, что Владо нет под Салатином.

— Но ведь лесной домик сожгли, — шепчет она громче. — Так что там жить нельзя.

«Сожгли, и все же там он живет», — с ужасом думает Ела. Видения и предчувствия выступают, как деревья из тумана в осеннее утро. Они ощутимые, удивительно реальные.

Немцы окружают сожженный домик под Салатином, иначе и не может быть. Именно поэтому она так волнуется и отчаивается, именно поэтому ей снились такие страшные сны.

Она видит скорбное лицо матери Владо. Ела борется с собой, чтобы не расплакаться. Нельзя поддаваться панике. Слезы не помогут, не спасут его.

— Нет, — успокаивает Ела мать Владо, — там, конечно, жить нельзя. Ведь дом сожжен, он сам писал мне об этом.

Мама вытирает слезы и входит в комнату. Открываются двери, и появляется отец Владо, а за ним — волна холодного воздуха.

— Плохо дело, — сразу же выпаливает он и поспешно закуривает сигарету.

— С Владо? — не удерживается Ела.

Отец машет рукой:

— Какое там с Владо? Он в горах. Меня вызывали в комендатуру, спрашивали, где сын…

— Ну и что ты сказал? — спрашивает мать.

— Как что? Что он в Братиславе. Кто-то им выболтал.

Ела закрывается одеялом. Ее обжигают слова отца Владо. Пролетел слух о действиях против партизан под Салатином, а его, видите, волнует вызов в комендатуру.

— Сидел бы лучше он дома, — продолжает отец. — Помогал бы мне в работе, бухгалтерское дело — большое, трудоемкое, а я еле управляюсь один. Или мог бы со своими сверстниками уехать в Братиславу. А он ушел к партизанам. Теперь из-за него нам только лишние неприятности. Как будто там не обошлись бы без Владо? Да вообще, зачем дразнить немцев? Они и так уйдут под натиском русских. Карьеру он мог бы сделать и без гор. И чего он туда пошел?

Ела не выдерживает, бросает через плечо:

— По убеждению.

— По убеждению? — ухмыляется отец. — Это ему Бодицкий напел. Русские прежде всего заинтересованы в его помощи! А нам он чинит одни неприятности. Что, если обо всем этом узнают гестаповцы в Братиславе?

Мама кивает:

— Я бы его спрятала.

Еле хочется спросить: куда, себе под юбку? Она чувствует, что мама очень любит Владо, но боится противиться отцу даже словом. Отец же беспокоится прежде всего о себе.

— С нами ничего не случится, — говорит Ела, — а с Владо может быть плохо, понимаете? Немцы начали против партизан активные действия.

— Те не дадут себя застать врасплох, — машет рукой отец. — Лишь бы меня не таскали по допросам.

Он рывком открывает дверь в соседнюю комнату, мама послушно следует за ним.

Ела укоризненно качает головой. К ней подступает отчаяние. Оно врывается в нее, заполняет всю до предела, как во время проливного дождя мутный поток в светлый ручеек.

19

Что еще он от Елы утаил? Пожалуй, больше ничего. Или ему трудно вспомнить то, что не хочется вспоминать? Зацепится вроде бы такое воспоминание в глубине какой-нибудь извилины мозга да по прихоти человека зарастет мохом забвения.

Павол Чернак, студент химического факультета, например, почти вылетел у него из головы. А он ведь был всегда на виду там, где что-нибудь происходило. В нем совершенно естественно сочетались серьезность ученого и озорство уличного сорванца, железная выдержка и вспыльчивость.

Не удивительно, что Павол присоединился к так называемой «фосфорной» молодежи военной Братиславы. Вечерами он появлялся с друзьями перед дверями квартир «аризаторов»[6], охрипшим замогильным голосом произносил «Трепещите!» и раскрывал при этом полы пальто, чтобы были видны нарисованные у него на рубашке светящейся краской ребра «скелета». Друзья тотчас же делали то же самое.

Студенты его переименовали из Чернака в Червенака[7]. Может быть, потому, что он постоянно носил красный галстук, а может быть, из-за его «революционных» взглядов. Они его спрашивали, о чем он все время думает, и Павол, смеясь, отвечал, что ищет рецепт дешевой и качественной красной краски, которая после войны якобы будет нарасхват.

При воспоминании об одном эпизоде, связанном с Паволом, Владо грызет совесть. Вот Чернак возвращается из своего обычного «устрашающего» похода, поднимается по лестнице общежития и видит, что Владо с товарищами несут на плечах разобранную кровать.

— Чья это? Мишина? — спрашивает, задыхаясь от быстрого подъема, Чернак и застегивает пальто.

У Владо дьявольски светятся глаза, он кивает:

— Несем ее на четвертый этаж. Пусть Миша ее поищет.

— Здорово придумали! — не удерживается Чернак. — Давайте, я помогу.

Он с детства сильно хромает на одну ногу, но поднимает матрац, взваливает его на голову и быстро идет вверх по лестнице.

Когда он спускается на второй этаж и заходит в свою комнату, то останавливается как вкопанный: шкаф перевернут вверх ногами, а угол, где стояла его кровать, пуст.

— Тебе не следовало бы этого делать, — обращается он с упреком к Владо, и глаза его становятся влажными. — Знаешь же, у меня больная нога.

Студенты громко смеются, а Владо кусает нижнюю губу. Он чувствует свою вину перед другом. Позднее он встретился с ним только раз. Потом вскоре Чернак уехал домой и погиб в начале Словацкого национального восстания при минировании моста.

«Это были всего-навсего глупые шутки», — успокаивает себя Владо и смотрит на белую полоску снега. Тогда он не обидел Чернака, хотя, правда, расстроил его. Но почему сейчас он видит во всем только трагическое? Зачем из мухи делает слона? Или с человеком всегда так бывает, когда перед ним все пути закрыты? Тогда он якобы взвешивает все хорошее и плохое, и его мучает совесть.

Нет, он не должен был утаивать ничего от Елы, даже мелочи. Скроет человек что-либо плохое, а потом сам сильно мучается.

Владо проводит рукой по влажному лбу. Немцы о чем-то вроде заговорили. Он напрягает слух, но не понимает ничего. Это над блиндажом шумит ветер.

20

Еле кажется, что температура у нее упала. Она не может больше лежать в постели. Встает и быстро одевается. Подходит к окну и с волнением думает о том, что ей снилось. Беспокойство в ее душе растет.

Она снова полна воспоминаний. Ей хочется представить себе Владо веселым и жизнерадостным. Пусть он смеется, пусть дурачится перед ней. Так она уже однажды делала, когда отца увезли в больницу на операцию. Она вспоминала веселые истории, какие у них случались с отцом, и была уверена, что этим она поможет и ему. К сожалению, не помогла: отец умер. Но тогда она все же легче перенесла горечь утраты. Ела вспоминала, как отец, надев маску на лицо, устраивал дома представления кукольного театра, как ловко под его руками на ниточках прыгал Гашпарек и топала ногами баба-яга. Ела с сестрой тогда заливисто смеялись и вскрикивали от радости.


Владо… Она узнавала его по звонку: один короткий, два длинных. Открывает ему дверь, ведет в комнату. Мамы дома нет, а сестра ушла с девочками купаться на речку. Владо втаскивает тяжелый чемодан и ставит его в угол.

— Что у тебя там?

— Кабачки. Представь себе, обыкновенные кабачки.

— Такие тяжелые?

Владо засучивает рукава.

— Через полчаса сюда зайдет мой коллега, возьмет чемодан и улетучится, как камфора.

— Но ты мне скажешь, что там?

Владо открывает чемодан, и Ела смотрит недоумевая. Что это? Консервы? Кружки? Гири?

— Гранаты, — говорит Владо, — только тихо!

Потом появляется в комнате третий. Владо представляет своего коллегу:

— Чернак, Павол Чернак.

Они закуривают и предлагают ей.

— Эти кабачки Павол возьмет с собой в Татры, — улыбается Владо. — Надо развеселить туристов. Там тихо, а у нас в горах уже каждая ветка стреляет. Накормим фашистов такими кабачками.

Они смеются, Чернак особенно заразительно. Он берет гранаты и кладет их снова в чемодан осторожно, как яйца.

— Пойдут на семена, — говорит Чернак.

— Хорошо, урожай должен быть через несколько дней. Ты умеешь с ними обращаться?

— В моих руках они не взорвутся. Это скорее случилось бы у тебя, Владо.

— Ты так не говори. Меня этому учили, — с обидой замечает Владо и хмурит лоб. Но Ела убеждена, что Владо не умеет обращаться с гранатами.

— Меня учили петь, — смеется Чернак, — ну и что из этого получилось? — Он вытягивает больную ногу и добавляет: — Ты в технике ничего не понимаешь.

— Это правда, — соглашается Ела, — Владо не умеет даже карандаш хорошо заточить.

Все же напрасно Ела старается, сейчас она не может представить себе Владо веселым и беззаботным. Даже воспоминание о встрече с Чернаком не может ее развеселить.


Но вот вспоминается другое: слышатся голоса, серьезные и иногда раздраженные. Что-то готовится. В деревне старые коммунисты засиживаются до ночи, даже нотариус с трактирщиком напротив о чем-то таинственно шепчутся. Что же будет? В горах что ни ночь горят костры. А над ними кружатся самолеты с Востока. И вот уже деревенские парни обступают парашютистов. Но что предпримут словацкие солдаты? Они же вооружены. Чего они ждут? Немцы хотят нас полностью оккупировать, об этом даже уже воробьи чирикают. Нужно что-то начинать.

Что-то начинать… Владо был готов, и поэтому он выдержит. Нет, он должен выдержать сейчас! Все должно быть хорошо.

21

Серебряная тень сосны легла на ложбинку, по которой протекает горная речка. Тень неподвижна, она словно вдавилась глубоко в снег. Солнце опускается, готовое зайти за Салатин. Время идет, уже без пятнадцати четыре.

Может быть, он останется жив. Насколько тогда он будет мудрее! Новый мир не станет лабиринтом для малоопытных. Никто не должен бояться правды. О ней будут говорить книги, учителя, она станет законом для политиков. Все заставит человека быть честным, держаться прямо, не сгибая спины.

Владо хмурит лоб. Как ему недостает сейчас Елы, чтобы рассказать ей о своих переживаниях в канун Нового года. И вот он представляет себя радистом, сидящим за рацией в тылу врага. Он получает ответный сигнал: его слушают. Ела читает его мысли. Он передает.

— Ела, Ела, слышишь меня? Это Владо. Говорю из сожженного лесного домика под Салатином. Слушай меня. Рассуди, Ела, прав ли был я? Начальник штаба дал мне приказ: «Забирай четверых ребят и принеси из деревни спирт. Много больных, да и Новый год надо отметить». Я ему отвечаю: «В деревне полно немцев». — «Ничего, — говорит он, — проберетесь. У врача нет спирта для дезинфекции, понимаешь?»

Пробраться… Снег хрустит у нас под ногами, мы сжимаем приклады. Еще хорошо что темно, хоть глаз выколи. Луны нет, да и звезд не видно. Я горд: впервые у меня под командой четыре человека, можешь себе представить! Ну ничего, направляемся к трактиру Полиака. Слава богу, что стоит он в верхней части деревни. Думаем, пошлем к Полиаку нашу связную Юльку Жлткову, пусть передаст ему, чтобы он подготовил десять литров чистого спирта. Дело опасное, как мне кажется.

Затаив дыхание, мы прячемся за сенниками и стоим неподвижно. Появляется луна. Мы похожи на старые вербы у реки, согнутые и неподвижные. Потом ползем вдоль заснеженной межи то на коленях, то на животе. Где-то вдалеке лают дворняжки. Мы ругаемся про себя и проклинаем всех святых.

Двое парней противятся.

«Это свинство, — говорят они, — ради спирта лезть на смерть!» Я слушаю их и злюсь. Мы не на прогулке, надо действовать. Собаки нас чуют. Мы узнаем о них по лаю. Это немецкие овчарки. Их держат на цепи фашистские дозорные. При такой ученой гадюке можно и вздремнуть: она тебя разбудит, когда надо будет стрелять.

Наши ползут за мной, но тут вдруг начинает противиться Млынарчик. Он показывал нам дорогу к речке. В молодости он сажал здесь деревья, знает каждый сарай. Он ругается: «Черт знает что, из-за спирта отдать душу! Схватят нас здесь, вот увидите, схватят».

Я прислушиваюсь. Вообще весь превращаюсь в слух. Шепчу, что пора отдохнуть. Не сержусь, не спорю. Размышляю. Боже мой, ведь я веду ребят на смерть, веду их навстречу вражеским пулям ради спирта! Это действительно глупость! Нет, это почти преступление. Может быть, вернуться, пока не поздно.

Заглядываю Млынарчику в лицо. Толстые губы его трясутся, глаза расширились от страха. Он рассказывал мне о сыне. Мальчику два года, а он еще не ходит. Трудно с ним матери одной. Нет, не пойдем дальше. Вернемся в бункера, доложим начальнику штаба: «Ничего нельзя было сделать, деревня занята немцами».

Я замираю от ужаса. Чему же я присягал? Разве партизанская присяга это клочок бумаги? А дисциплина? Я получил точный приказ и должен его выполнить во что бы то ни стало. Ведь спирт нужен больным. Предстоят тяжелые бои, будут раненые. Да, спирт нужен не только пьяницам. Понимаешь, Ела?

Вспоминаю присягу… Ведь мы партизаны. Мы добровольно пришли в горы и подчинились боевой дисциплине до последних мелочей. Нет ничего худшего, чем не выполнить приказ, уж лучше пулю в лоб. Сегодня не подчинюсь приказу я, завтра — Млынарчик, послезавтра — Ярослав. «Нет, ребята, — говорю я убежденно, — мы должны идти, прошмыгнем, ведь мы не автобусы. И к тому же спирт нужен врачу».

Разве я обманываю себя и их? Смотрю на Млынарчика. Кажется, я убедил его, хотя сам еще был не уверен, что врач не обошелся бы без спирта. «Подожди, — шепчу я Млынарчику, — я пойду первым».

Согнувшись, я бегу к вербам. Я считаю своим моральным долгом быть первым. Ребята бегут за мной. Мне легче дышится. Скрывает нас прибрежная полоса вербняка и сугробы на берегу. Нас почти не видно. Лицо нам овевает белый пар, нам жарко, предохранители у винтовок сняты. Кто-то сзади меня кашляет. «Тссс»… — поворачиваюсь я. И вот мы уже идем по запорошенному снегом льду. Вступаем осторожно, не знаем, выдержит ли лед, ведь днем была оттепель.

Млынарчик уже стучит в окно к Жлтковым, входит в дом. Через стекло я вижу Юлькино лицо, как она повязывает платок, и вот они уже направляются в трактир. Я смотрю на винтовку Млынарчика, стоящую у забора, и вместе с остальными жду. На соседней улице распевают немцы. Мы ждем и топаем от холода ногами. Подмораживает. Через полчаса Млынарчик и Юлька возвращаются с большой бутылью и переливают спирт в бутылки.

Мы забираем поклажу и, пригнувшись, пробираемся по руслу замерзшей реки. За поворотом выпрямляемся и бежим к сенникам. Тут, наконец, дозорные спохватываются.

Овчарки лают, прожекторы ослепляют нас. Скачками несемся к молодняку, затем передвигаемся по колено в снегу. Свистят пули. Что-то течет у меня по спине.

Я ранен? Нет, в рюкзаке звенят осколки, разбилась одна бутылка. В кустах собираемся вместе. Нет только Млынарчика. Ждем с тяжелым предчувствием. Стреляет миномет. Три мины взрываются далеко от нас. И снег от них летит фонтанами в небо.

Млынарчик не показывается. Мне кажется, что за спиной у меня кто-то говорит: «Погиб, погиб»… Снова слышен лай собак и человеческие голоса.

Мы идем вверх по крутой горе. Я думаю о Млынарчике. Он рухнул, как срубленное дерево. Погиб из-за бутылки спирта. И это на моей совести.

Не нашли мы его и поутру. Слышишь, Ела? Я несу вину за смерть Млынарчика. Вот так. Не веришь? Я исполнил приказ, исполнил по убеждению. Я думал о больных и о дисциплине.

Сидим мы в штабе, повесив головы, нервно курим. Можешь себе представить, как я курю. Начальник штаба смотрит мне в глаза. «Ты должен был быть осторожным», — внушает он мне. Но какая тут осторожность, если я получил приказ принести спирт любой ценой! Начальник штаба умывает руки. Он качает головой. Как же я мог такое допустить? Я должен был на месте разобраться в обстановке.


— Послушай, Марош! — кричит Владо.

— Что?

— Я вот думаю о Млынарчике. Он не должен был погибнуть.

— Так уж было ему суждено.

— Ведь ты знаешь, из-за бутылки спирта погиб. Мне становится не по себе, когда я об этом думаю.

— Лес рубят — щепки летят. А ты не имел права не выполнить приказа. Я своего отца слушался во всем, хотя потом понимал, что не всегда он был прав. Скажу тебе, друг, нет добра без зла.

Владо кажется, что Марош упрощает. Он любит Мароша, но считает, что тот слишком просто смотрит на вещи. Зачем же ненужные жертвы?

Если переживу этот бой, Ела, буду вдаваться в смысл каждого приказа. Но я верю, что тогда уже не будет ничего нечестного, ни приказов, ни побуждений.

Ела! Ты слышишь меня, Ела?

22

Три часа пятьдесят шесть минут… Все так же раздаются шаги часового. Они то затихают, то становятся слышнее. Сейчас они кажутся более медленными и не такими звякающими. Наверное, произошла смена. Рекс выбегает в садик под окно, садится у забора и скулит. Иногда он поднимает голову к солнцу, словно это не солнце, а луна, и воет.

Ела дрожит. Сколько ей еще ждать известия из долины? Может быть, завтра она вытянет что-нибудь из Ганса? Завтра. Ее страшит видение: к воротам подбегают люди и шепчут: «Вашего убили, вашего». Нет, это не должно случиться! Никто не имеет права отнять у них счастье.

Она нервничает. Ищет в столе сигареты. Зажигает вначале свечку, закуривает, кашляет и случайно гасит пламя. Ее передергивает. Она становится суеверной. Погасшая свечка означает… Она не хочет додумывать до конца. «Нет, свечка погасла не сама, — утешает себя Ела. — Глупости. Владо посмеялся бы надо мной и был бы прав».

Действительно, был бы прав? Нет, здесь речь идет не о свечке, а о мучительной тоске, об отчаянии. Почему так? Почему вчера я была спокойна и даже весела, а сейчас не пойму, что делаю?

Она бросает недокуренную сигарету. Рекс завывает. Ела приоткрывает окно и просит:

— Тихо, Рекс, сиди тихо.

Она успокаивает его, а про себя шепчет: «Я сойду с ума».

Надо занести письмо Бодицким. Через несколько дней тетя Бодицка снова пойдет в долину. У нее всегда все гладко получается. То ее не заметят, а заметят, так она спокойно и уверенно скажет, что идет к сестре — жене лесничего. Немцы обычно не задерживают, только с любопытством спрашивают, что она видела, не встретилась ли с партизанами. В прошлый раз Бодицка ответила, что видела пушку, которую везли по долине на санях, да еще видела что-то большое, как танк. Немцы качали головами; выпила, знать, тетка, а она им божилась, что ни капли спиртного и в рот не брала. Обер-лейтенант Бриксель почесал за ухом. «Черт возьми, — выругался он, — какое же оружие есть у партизан? Конечно, это не пушка, но, может быть, миномет?»

В комнату проникает приятный запах. Мама печет для майора ванильные рожки. Наверное, об этом они договорились с отцом. Если бы возникли какие-нибудь неприятности из-за Владо, такая услужливость могла бы смягчить майора.

Отец Владо думает только о себе. А какой был ее собственный отец? Еле было пятнадцать лет, когда он умер. А бедная мама, она, наверное, сидит на почте, передает телеграммы и не знает, что происходит сейчас с ее дочерью. А вообще, работает ли сейчас почта? Посылают ли люди телеграммы? Может быть, мама сидит дома с сестрой и перешивает Елины платья.

Ей кажется, что в комнате, как в могиле. Солнце уже скрылось, угольки в печке погасли. Тишина. Только слышны шаги на улице да тикание стенных часов. Именно эта тишина и убивает ее.

Она смотрит на двери, потом вдруг снимает зимнее пальто, обвязывает голову шерстяным платком и хватает черную шаль. Ела чувствует, что очень нужна сейчас Владо. Как можно скорее она должна быть у него, даже если над ней будут свистеть пули. Сейчас она побежит к Бодицкой и попросит, чтобы та еще сегодня проводила ее в долину.

Ела выходит во двор, бежит к воротам, а за ней на ветру развевается черная шаль.

23

Может быть, это тоже только дурной сон?..

Владо уже не раз вели на казнь. Он слышал, как били барабаны, как раздавалась лающая немецкая команда. На него глядели черные дула, поблескивали стальные мушки, но вот неожиданно появился Зайцев и разнес гранатами в пух и прах убийц.

В другой раз ему помог в самый последний момент Ярослав. Он тряс его за плечо, тянул с нар, приговаривая: «Вставай, хватит дрыхнуть! Пора идти на задание!»

Через пять минут будет четыре. Сейчас пока день, а не ночь. Значит, это не сон, как раньше. Солнце освещает белую полоску перед щелью. Владо не спит. Он стоит с винтовкой в руках и защищает цементный подвал. Владо взволнован. Его фантазия бурно бродит, как молодое вино. Воспоминания, желания — все в нем бурлит и перемешивается, порою ему все-таки кажется, что он видит это во сне.

Лишь изредка ему дает о себе знать действительность, холодная и жестокая. Он подсчитывает, сколько может длиться сюда путь от партизанского штаба. Только сейчас он вспоминает, что совершенно забыл о сугробах. Нашим потребуется два часа, значит, они не смогут прийти раньше немцев. Последняя надежда рушится, как подрубленное дерево. Он должен выдержать, сколько будет возможно.

Солнце опускается за Салатин. За горами еще полно его лучей, а в долине, в подвале сожженного домика лесника уже царствуют тени. С сумраком к Владо приходит тоска.

«Когда мне становится очень худо, я начинаю петь», — сказал как-то ему Бодицкий. И сейчас Владо кажется, что он слышит его голос.

Бодицкий — деревенский сосед… Как-то из-за участия в стачке его посадили в тюрьму, там он целый день пел. Избили его за это до крови тюремщики и не успели уйти, как он снова запел. Рабочий характер!

Владо завидует Бодицкому: себе он ничем бы не помог, к тому же Владо не умеет петь. Обычно говорят, что петь — просто, ори да и только. Нет, для этого надо иметь другую натуру. Владо же отводит душу лишь размышлениями.

Как-то раз он посадил в саду ель. Она принялась, но долго не выдержала. Земля оказалась для лесной красавицы неподходящей. Когда приблизился ее конец, в ней вдруг вспыхнул инстинкт самосохранения, забота о будущем. На вершине ее неожиданно появились красные шишки, полные семян. Она зацвела огненным цветом.

Так же и он, его духовный мир, его чувства и мысли не пропадут бесследно. Они будут жить в Еле. В ней — его любовь и все то доброе, что он познал. Его мысли о ней — это красное цветение ели, которая погибает.

Солнце завтра снова выйдет, возможно, ночью появятся звезды. Мир вечен. А может быть, на какой-нибудь планете живут их двойники. Елы и его. Возможно, они так же близки, так же выглядят и, может быть, именно они — настоящие, а мы — только их тени. Тени? Кто же это так представлял жизнь? Огонь в пещере, и отражение пламени и теней на стене. Мы только тени, а жизнь где-то там, вне нас. Во не в другом мире, не в загробном, а в будущем. Каждый живой организм живет ради будущего, сознательно или инстинктивно. Пчелы, ели, матери, солдаты…

Далекие планеты. Возможно, на некоторых из них есть жизнь, но что касается двойников, то это бессмыслица. Если бы у меня были дети, они, думаю, дождались бы полетов в космос.

Есть ли в сегодняшнем мире время и место для любви? Есть, оно всегда и везде найдется для тех, кто думает не только о собственной шкуре.

Что будет делать без него Ела? Не будет ли сломлена ее жизнь? Выйдет ли она замуж?

Мысли о Еле захватывают его целиком.

Немцы начинают что-то шумно обсуждать, но Владо их не слышит. Настороже только глаза да на спуске указательный палец.

Он живет воспоминаниями.

…В росе сверкает августовское утро. Владо закапывает на пасеке железный сундучок с книгами. Он должен вернуться в Братиславу. Если он собирается продолжать учебу, то обязан, как все студенты, отработать осенью в деревне. Веселая работа — считать и записывать мешки во время молотьбы. В прошлом году он уже это делал. Но как теперь будут вести себя его новый приятель Петр Зайцев и остальные советские десантники? Горы гудят как перед бурей. Люди ропщут в деревнях. Парни выискивают на чердаках и в сараях старое оружие, которое когда-то спрятали на всякий случай от жандармов. Назревает что-то необычное, наверное, произойдут большие события. А он в это время будет лоботрясничать у молотилки? Нет!

— Я иду в горы, в Братиславу не поеду, — говорит он отцу и вместо чемодана берет рюкзак.

— Зачем тебе это надо, Владо? — качает плешивой головой отец, не желая понять стремлений сына. — Пусть в горы идут те, кто воевал. А ты еще слишком молод.

— Я решил, отец, не отговаривай меня.

Владо не идет через калитку по направлению к автобусу. Мать и отец провожают его через сад. Он машет им с поза́дей и ускоряет шаг.

Ветер играет в застоявшемся золотом овсе, а межа ведет прямо к реке. Стоит только перепрыгнуть через прясло, как тебя поглотят заросли сирени. За ними скрывается небольшой кирпичный завод, который уже давно бездействует. Седовласый председатель революционного народного комитета ставит здесь печати — дает визу в партизанский край.

Старый кирпичный завод… Покосившийся забор, гора необожженных кирпичей, навес — все это проходило сейчас перед глазами Владо. В детстве он любил ходить туда. Месил глину, лепил головы с длинными носами и большими глазницами, насаживал эти головы на палки, а в глазницы вставлял свечки и зажигал их. Как девчонки визжали при виде таких страшилищ!

Владо кажется, что он босиком идет по молодой траве. Под ноги ему попадаются горячие камешки, которыми усеян берег реки.

Два пути было перед ним, когда он, еще не знавший по-настоящему жизни юноша, должен был решать, по какому пути идти. Он не пошел по тому, который вел к автобусу и в Братиславу. Он выбрал другой.

По этому же пути пошел и солдат, прибывший на побывку с Восточного фронта, Марош. Идти с ним Владо было веселее. Они выбрали правильный, хотя и опасный путь.

«Как бы я сейчас решил? Какую дорогу бы выбрал? — спрашивает сам себя Владо и тут же отвечает: — Нет, я не жалею, даже сейчас не жалею, что выбрал эту. Я снова пошел бы по тропинке, ведущей к старому кирпичному заводу».

Он опять видит картофельное поле, межу, позади, зеленые стебельки, щекочущие ему ноги. Перед ним, как золотая река, волнуется овес…

Видения вновь прерываются. И вот вместо золотого овса белеет полоска снега, Владо кажется, что он видит Елу, как она машет ему шалью…


— Пришли, уже пришли! — слышит он из коридора голос Мароша.

Владо отбрасывает воспоминания, крепко сжимает губы, открывает подсумок. Он не удивлен, что фашисты пришли, что Бриксель явился с гранатами. Но Владо им дешево не дастся. Ведь он чувствует на себе сосредоточенные взгляды партизан, которые идут сюда на помощь по глубокому снегу.

Раздается взрыв, за ним следует новый. Ослепительные и зловещие вспышки врываются в коридор. «Выбили дверь», — мелькает у Владо в голове, и что есть мочи он кричит:

— Ма-рош!!!

Никто не отвечает ему, кроме автоматов. Владо яростно стреляет через щель. Пока он жив, никого не пустит на белую полосу… Может быть, они не отважатся войти в коридор, может быть, подумают, что здесь забаррикадировалось много партизан. А на самом деле?.. Владо один. Пусть один, но он — коммунист!


Солнце давно уже зашло. Дует холодный ветер. В цементном подвале взрываются гранаты. Стены качаются и трескаются, как во время землетрясения.

— Выходи!.. Сдавайся!.. — кричит офицер в очках.

Но Владо его уже не слышит.

Офицер стоит на белой полосе, расставив ноги и сжимая в руке револьвер.

Владо не видит его.

Не видит он и темные фигуры партизан, поспешно спускающихся вниз по Салатину.

УТРЕННИЙ ВЕТЕР

1

Три дня не переставая шел ливень. Ваг вспух, вышел из берегов, широко разлившись по скошенным полям. И после окончания дождя он продолжал все еще неистовствовать, принимая в себя полноводные притоки. Ваг по-разбойничьи врывался в дома, хлева и свинофермы и уносил с собой все, что не удалось эвакуировать членам кооператива. Еще вечером то тут, то там можно было слышать блеяние тонущей овцы или видеть плавающий разбухший труп свиньи. Застрявшая на дороге автомашина походила на подводную лодку, вынырнувшую из морских глубин.

Ветер разрывал черные тучи, а когда затихал, чтобы собраться с силами, они повисали над округой огромными летучими мышами. Нот вот на безоблачном кусочке неба появился месяц, и тотчас же на поверхности воды затанцевало медное блюдо — его отражение. Он осветил зеленоватым светом блоки строящихся домов, груды кирпичей и краны, протянувшие над стройкой свои аистиные шеи.

Близилась полночь, но никто из рабочих не спал. Что, если Ваг ринется на стройку и доберется до фундаментов? И без того много подпочвенной воды в подвалах. Может пропасть большой труд каменщиков! Резиновые сапоги разбивали зеркала луж под лесами домов. С шумом работали насосы, к которым из подвалов тянулись резиновые шланги.

На берегу реки между бульдозером и грузовиком суматошно мелькали фигуры людей. В свете прожекторов было видно, как они забирали лопатами привезенную щебенку и кидали ее на растущую насыпь, которой хотели предотвратить наводнение. Тут же скрежетал бульдозер, вгрызаясь своими железными челюстями в каменистую землю.

Бригада бетонщиков во главе с Мишо Бакошем не поддавалась усталости, хотя по голым спинам мужчин струился пот. Каждому было ясно одно: надо скорее укротить одичавший Ваг. И каждый работал за пятерых, пока не закончили свое дело.

Перед насыпью, склонившись над водой, стоял парень лет двадцати, голый до пояса, в узких брюках. В руке он держал фонарик, которым освещал замерную планку с делениями. Погасив свет, парень опустил фонарик в карман и почесал за ухом. Поправил рукой упавшие на лицо длинные волосы и не заметил, как к нему приблизился плечистый мужчина в спецовке. Когда тот дотронулся до его спины, парень вздрогнул от неожиданности и, громко сплюнув, сказал:

— Черт тебя побери! Чего пугаешь?!

— Эх, ну и герой ты, Джонни! — ухмыльнулся мужчина в спецовке и не спеша закурил сигарету.

«Однако ему нельзя рассказывать все о себе. Про Джонни вспомнил», — подумал Рудо и сказал:

— Перестань, Тоно. Не прикидывайся подростком. Тебе же за тридцать. Ты прекрасно знаешь, что меня зовут Рудо Главач.

Тоно Илавский затянулся, потом выпустил дым через нос и с шумом выдохнул:

— Говоришь, Рудо? Тебя так окрестили? А в чем крестили? В роме? — подзадоривал он его, как маленького.

— Мать его сама бы вылакала, — махнул рукой Рудо. — Дай-ка мне лучше «Липу».

Тоно достал из кармана пачку сигарет, что-то пробормотал. Огонек зажигалки осветил два лица. У Тоно лицо круглое, скуластое, с орлиным носом, у Рудо — худое, продолговатое, с черными лукавыми глазами.

Огонек погас, и Тоно громко зевнул:

— Пора бы нам спать. Мы здесь вымокли, точно курицы, а Ваг делает что хочет. Послушай, — он взял Рудо за рукав, — на стройке ты ползаешь как улитка, а сейчас живот готов надорвать.

Рудо вытер лоб. Переступая с ноги на ногу он чувствовал, как вода хлюпала у него в ботинках.

— Ты в сапогах, и мне бы надо было сапоги надеть, — сказал он. — Но ничего. Эта работенка мне по душе.

— Чего ты стараешься, — не выдержал Тоно. — Думаешь, что получишь за три смены?

Когда утром началось наводнение, Рудо даже и не помышлял о деньгах. Им овладело предчувствие надвигающегося бедствия, которое будоражило его сознание и заставляло забыть об однообразных пустых буднях. Ему уже до чертиков надоело изо дня в день подавать каменщикам похожие как две капли воды кирпичи или же делать одни и те же движения лопатой, бросая в пасть бетономешалки щебенку, и к тому же слышать все те же команды ворчливого бригадира.

Нет, уж лучше меряться силами с одичавшим Вагом. В этом есть какая-то романтика!

Утром его послали спасать хозяйство соседнего кооператива. На свиноферме было по колено воды. Но он не обращал на это внимания: в загонах метались большие свиньи, а те, что были поменьше, опирались передними лапами о стену и поворачивали к людям ушастые головы, как бы зовя их на помощь. Потом он работал здесь, у насыпи. Он, точно заведенный, не зная усталости, швырял щебенку, радуясь тому, как быстро растет дамба. И сейчас он был все еще в том же приподнятом настроении, которое так редко приходило к нему.

Услышав вопрос Тоно, он недоуменно вскинул брови:

— А разве не заплатят?

— Конечно, нет. За добровольную работу не платят.

Ваг шумел и ударял волнами по высокому берегу так, что на нем колыхалась трава. Он сердито ворчал в вербняке, изредка всплескиваясь так, как будто бы в воде бился пойманный лосось. Но опущенная в воду планка с делениями свидетельствовала: уровень уже выше не поднимается.

Рудо наклонился и удрученно вздохнул:

— Вот и все. Беда миновала.

А в душе ему хотелось, чтобы случилось что-то грозное, чтобы вода в Ваге снова продолжала стремительно подниматься, чтобы насыпь на берегу с трудом сдерживала напор, чтобы люди (и, конечно, он сам) продолжали самоотверженную схватку с наводнением.

Он бросил в сердцах окурок в темноту. Искра пролетела над вербняком и погасла на поверхности воды. Она погасла как раз там, где отражался медный месяц. Рудо повернул голову назад, долго смотрел на темное бархатное небо и с надеждой в голосе прошептал:

— Кажется, еще будет дождь.

Тоно пожал плечами. Он не понимал, почему наводнение может так взволновать приятеля. Обычно Рудо заметно оживляла только выпивка в корчме, где он нередко бил посуду и приставал к посетителям. Но на другой день, когда появлялся участковый, Рудо делал серьезное лицо и повторял одно и то же: да, он выпил, но не буянил, наоборот, помогал наводить порядок. Иногда ему кружили голову и девчата, хотя он в этом никогда не признавался товарищам.

Тоно почувствовал, что работа на стройке для Рудо, как, впрочем, и для него самого, была не по душе. Видно, в жизни он стремился к иному. Ведь как только кончался рабочий день, Рудо быстро переодевался и направлялся к остановке идущего в город автобуса. Тоно не раз встречал его там в окружении незнакомых ребят и девушек или в обществе кудрявого мужчины такого же возраста, как и сам Тоно.

Тоно отвлекся от этой мысли, увидев, как из-за вербняка выскочил коренастый человек.

— Посмотри, это Валко ловит кур, — засмеялся он, показывая Рудо на мужчину, который бил длинной жердью по воде. — У него на жерди крючок.

Никакого крючка Рудо в темноте не заметил. Но когда перед насыпью развернулся грузовик и своими фарами выхватил плотную фигуру, он отчетливо увидел Валко. Тот стоял с ножом в правой руке, а в левой у него трепыхалась мокрая курица.

— Сразу видно — специалист, — не унимался Тоно. — Если бы начался пожар, Валко первым делом бросился бы спасать кур, а потом детей. Из детей, как известно, супа не сваришь.

— Суп из детей? — язвительно спросил Рудо. — Ты же образованный, а несешь всякую чушь.

— А, ты хочешь мне читать мораль? — строго спросил Тоно и потом уже веселее добавил: — Лучше учись жить у меня — старого гусара, так-то!

Между ними была разница в десять лет, и когда Рудо об этом вспомнил, он сразу же почувствовал себя обезоруженным. Тоно был для него не только старшим, но и образованным человеком, которого судьба случайно забросила на эту стройку. Рудо восхищался им, старался учиться у него уму-разуму, но одновременно что-то отталкивало его от Тоно.

— Одно мне в тебе, Тоно, нравится, — сказал в припадке откровенности Рудо. — Все ко мне придираются, только ты меня не попрекаешь. Да разве я хуже других? А мне приходится заниматься столь неинтересным делом. Разве я когда-нибудь думал, что буду живым механизмом при этой чертовой лопате.

Он заметил, что Тоно смотрит по сторонам, и обиженно надул губы. Наверно, он даже его не слышит. Всегда такой. Сидят они иногда, Рудо рассказывает ему, нарочно говорит о себе что-нибудь самое плохое, а Тоно словно в рот воды набрал. Или ни с того ни с сего вдруг придерется к какому-нибудь его слову и начнет бубнить свое.

Но тут Тоно все же заговорил:

— Работа у тебя как работа. А чего искать в ней смысла? В любой работе его нет… Посмотри, — оживился вдруг он, — Валко идет.

Тяжело ступая, подошел к ним Валко. За спиной у него был мешок, в руке палка с крючком. Маленький, толстый, на коротких ногах, он выглядел очень смешно, и Тоно тотчас же прицепился к нему:

— У вас случайно не лопнет брюхо от потопа, гражданин куролов? Сколько же кур вы сегодня наловили?

— Только одну, ребята, ей-богу, только одну.

— Вам бы сейчас Ноев ковчег, а земля пусть хоть провалится, — продолжал язвить Тоно.

Валко опустил мешок на землю.

— Вам-то что, холостым, а мне ведь четыре рта кормить надо. Я даже курить перестал, как начал строиться.

— Смотреть на вас тошно, — уже без улыбки и нарочито строго произнес Тоно. — Товарищи в поте лица работают, а вы тем временем преспокойненько для себя продовольственные запасы делаете. Товарищ Бакош не похвалит вас за такую инициативу. Ай-ай-ай!

Валко сделал страдальческое лицо. Он потирал заросшие щеки и бороду и неуверенно защищался:

— Что ж, мне оставлять кур тем, кто работал еще меньше, чем я? С утра я тоже достаточно потрудился из-за этого наводнения. Сейчас пойду отнесу мешок и вернусь к вам, ребята.

Тоно и Рудо смотрели ему вслед, как он обходил лужи, как виновато озирался, и молчали до тех пор, пока он не исчез за тополями.

На берегу у заградительной насыпи стихли моторы. Через минуту замигал огонек костра. Черные тени встали в круг, некоторые рабочие грелись, прыгая с ноги на ногу или протягивая руки к скупому пламени.

— Идем к ним, — кивнул Рудо. — Кажется, они что-то пекут. Ага, и Бакош там…

Они молча пошли вдоль реки, которая продолжала лизать волнами берег.

— Что ты думаешь о Бакоше? — начал первым Рудо.

Тоно хмыкнул и махнул рукой:

— Фанатик. Природа любит капризы, и Бакош как раз исключение. Но одна ласточка весны не делает.

Рудо ничего не понял. Он знал, что Тоно любит изъясняться витиевато и непонятно. Но переспросить постеснялся: еще примет за недалекого человека.

Они остановились у насыпи. Пенистый водоворот гудел, словно турбина, даже земля от него дрожала. Тоно без малейшего любопытства глядел на реку. Рудо тоже смотрел на воду, но при этом думал о только что закончившейся борьбе со стихией. Его вновь было вспыхнувшие раскаленными угольками глаза погасли, как только он перевел взгляд на группу рабочих, собравшихся у костра. Уж больно они были непохожи на тех, одержимых, горящих в работе людей, что сооружали насыпь.

Теперь одни из них собирали для костра хворост, другие, склонившись над огнем, что-то пекли и тихо о чем-то мирно говорили между собой. Можно было подумать, что они только что закончили обычную смену и пришли сюда на вечернюю рыбалку.

Рудо и Тоно подошли к костру. Тоно, как всегда, спокойный, скучающий и безразличный ко всему. Рудо — уже совершенно другой, чем был еще недавно у насыпи. Сейчас все эти рабочие были для него уже не героями, воевавшими с рекой, а обычными каменщиками и бетонщиками. И он поэтому снова почувствовал себя рядом с ними тем же маленьким, незаметным человечком — подсобным рабочим, в обязанности которого входило подносить кирпичи и бросать лопатой щебень. Глаза у него погасли, худое лицо обмякло. Разочарованный и удрученный, он уселся на круглый камень.

— Слава богу, все кончилось, — вздохнул Мацак, пожилой мужчина с широким лбом, смотря при этом на кусок поджаренного над костром сала. С сала капал жир, и он подставил под него большой ломоть белого хлеба.

Мацак предложил Рудо угоститься.

— Ну, ладно, давайте, — буркнул тот.

Мацак отрезал ему кусок сала и хлеба, вытер жир с подбородка и сказал:

— Непутевый-непутевый, а сегодня, ей-богу, ты поработал неплохо.

— При чем тут непутевый? — пожал плечами Рудо и, проглотив кусок, сжал зубы от злости: «Зачем я только взял сало?»

Пламя сникло, как гребешок у старого петуха, но тут вовремя подоспел Валко с охапкой щепы. Костер затрещал, задымился, и лица людей вновь осветили белые и красные языки пламени.

— Сегодня будет еще какая-нибудь работа? — тихо спросил Валко и присел на доску рядом с Мишо Бакошем.

Никто не отозвался. Мишо Бакош, высокий, костлявый пятидесятилетний мужчина, полез в карман за бутылкой. Бутылка сверкнула у него в руках, и отблеск от нее осветил на секунду лицо Бакоша. Валко заметил, как в иронической улыбке скривились его губы.

— Кто работал, тот пусть пьет, — сказал Бакош и протянул первому бутылку Валко.

Окружающие загоготали, но Валко ничего не понял. Он заморгал глазами, глотнул и передал бутылку соседу. Та переходила из рук в руки и пустая вернулась к Валко.

— Судя по глотку, ты самый лучший среди нас работник, — поддал ему Бакош локтем в бок, а Мацак проворчал:

— Именно так. Ей-богу, самый лучший…

Когда смех затих, Бакош вытянул перед собой ноги и не без гордости произнес:

— Да, это была чертовская работка! Зато теперь река нам не страшна.

Пламя костра отражалось в его веселых глазах и освещало усталые, но довольные лица сидевших кружком молчаливых мужчин. И как не быть довольными: они оказались победителями в поединке с рекой.

— Хороша сливовичка, — признался Мацак, — хороша, да мало.

— Корчма, слава богу, не на луне, — отозвался сын Бакоша, Штефан. — Да и на луну уже летают ракеты.

— Надо бы отметить как следует такое дело, — предложил Мишо Бакош. — Но сейчас уже все закрыто.

Он повернулся к длинному ряду тополей, в конце которого одиноко светилось окно.

— Еще не ушла Мариенка, — добавил он, — но она нам уже ничего не даст. Поздно.

— Попробуем, — сказал Мацак, — давайте сложимся.

Мужчины стали вывертывать карманы, открывали потертые кошельки, хотя все сходились на том, что у Мариенки теперь не получишь ни бутылки.

Рудо вдруг оживился. Он встал, подтянул ремень на три дырочки, расправил плечи.

— Давайте деньги, я принесу.

— Не воображай, от нее водки не получишь.

— Как бы не так! — Рудо пригладил себе волосы. — Я ей разок подморгну и принесу не только бутылку, но и ее.

Бакош растерянно развел руками:

— Раз так, дайте ему. Только из этого, попомните, ничего не выйдет.

Рудо взял деньги и побежал к дороге. Он им покажет, как смеяться над ним! Вот и тополя, что стоят словно стражи перед корчмой. Вот и сама корчма.

Через минуту он нажал на ручку двери, но дверь была заперта. Он заглянул в освещенное окошко и увидел Мариенку, читающую книгу. Тогда Рудо с затаенным дыханием постучал по стеклу. Белокурая Мариенка вздрогнула, потом встала и подошла к окну.

— Откройте, Мариенка, мне кое-что нужно, — крикнул он.

Девушка приоткрыла окно:

— Уже закрыто.

— Это я вижу. Мне можно. Ведь мы скоро поженимся.

— Это как так?

— Ведь вы еще не замужем, мой ангел?

Рудо протянул к ней руку, но Мариенка отскочила. Он остановился в нерешительности. Потом приподнялся, придерживаясь за раму, и уселся на подоконник.

— Не мучайте меня, — продолжал он. — Кровь с молоком, а такая боязливая. Нельзя так, милочка.

— Идите домой, — грубо ответила она из-за стойки. — Мне не нужны бабники.

— Но ведь я говорю совершенно серьезно… Ох, как бы я вас приласкал, моя королева!

— Видала я таких быстрых, — засмеялась она звонко и потом строго приказала:

— Уходите! Прошу вас. Честное слово, иначе я оболью вас водой.

Рудо сжал зубы и обиженно опустил глаза. У него уже вертелось на языке крепкое деревенское выражение, но он вовремя сообразил, что тогда безвозвратно потеряет надежду получить сегодня бутылку.

— Раз уж вы такая строгая, то продайте мне хоть бутылку водки, — пробормотал он. — Стойку вам за это вымою, не пожалеете. Могу и по руке погадать.

Но и эти слова не произвели должного впечатления на неприступную Мариенку. Стоя к нему спиной, она расставляла в буфете чистые бокалы и кружки, а когда Рудо стал настаивать, подошла ближе и с горькой усмешкой сказала:

— Какие все вы надоедливые! А вообще, — она даже в сердцах топнула ногой, — хватит глупостей. Ничего я вам не продам. Уходите!

Рудо почувствовал твердые нотки в голосе девушки и покачал головой: такого конфуза с ним еще не случалось. Он взглянул на нее заносчиво:

— Как бы не так!

Мариенка вдруг громко рассмеялась:

— Посмотрите на него! Взобрался молодой петушок на подоконник и думает, что я перед ним упаду на колени.

— Мариенка, дай по крайней мере бутылочку, — попросил он еще раз. — Ведь я пообещал ребятам, что принесу ее.

Тем временем Мариенка налила воды в пивную кружку и с лукавой усмешкой подошла к Рудо:

— Вот что, молодой человек… Мне нужно закрыть окно, и если вы не сойдете…

Она подняла кружку, а Рудо смотрел на нее умоляюще. Напрасно! Мариенка закрыла раму, и он вынужден был спрыгнуть прямо в лужу.

— Спесивая красавица! У тебя, видно, не сердце, а холодильник! — крикнул он, не выдержав.

Мариенка тоже не осталась перед ним в долгу:

— Чего сюда пришел! Или тебе мало тех размалеванных красавиц, с которыми гуляешь?

Она оперлась лбом на оконную раму и закрыла глаза руками. «Еще подумает, — упрекала она себя, — что я ревную его. А вообще, чего я с ним разговаривала!»

Она решила, что после всего случившегося даже не посмотрит на него, но не выдержала. Выглянув из окна, она увидела, как шел он по дороге с опущенной головой. Тьма вскоре поглотила его.

Он появился перед ней так неожиданно и своей развязностью обидел ее. А теперь она взволновалась: что о ней подумает Рудо?

Бывает так, что человек идет по улице и ничего не видит. Дерутся мальчишки, а он их молча обходит. И вдруг его может взволновать пустяк: какой-то растрепанный шалопай показал язык своему товарищу. И человек начнет ругать озорника, как отец собственного сына.

Нечто подобное переживала сейчас и Мариенка. Не раз женатые мужчины выхаживали перед ней, как индюки, и после третьей рюмки заводили всякие скользкие разговоры. Но Мариенка делала вид, что ничего не слышит.

Она была сиротой. Вырастила ее тетя. Отца она почти не помнила. Знала его разве только по фотографии. А когда о нем заходила речь, ей вспоминался далекий и мрачный осенний день. Шел дождь. Люди стояли под дождем около глубокой ямы и пели. Мама плакала, а Мариенка, которую тетя держала на руках, не хотела сидеть спокойно. Она била ножками, протягивала ручки в сторону кучи глины и кричала: «Хочу играть в песочек, хочу делать пирожки!» Позднее ее грызла совесть. Она узнала, что это были похороны отца. Его засыпало в шахте. Еще Мариенка помнила шахтеров в черных одеждах, как они бросали землю в яму.

Маму Мариенка помнила лучше. Вместе с ней она ходила осенью в поле, и пока та копала вместе с другими женщинами картошку, Мариенка собирала цветы. Во время обеда они сидели на меже, пили кислое молоко, и женщины, как осы, приставали к матери:

— Скажи, Гана, что потом будет? Как жизнь наша сложится?

На вопросы мать отвечала долго и тихо. А женщины смотрели ей прямо в рот и ждали ответа на таинственное «потом». Всем им опостылела тяжелая жизнь, и они жаждали перемен, лучшей доли хотя бы для детей.

Потом, потом… Мариенка запомнила, как однажды мать показала на нее и сказала:

— И моя бедняжка потом будет сыта, как Илонка нотариуса.

Илонка… У той было все: и куклы, и вкусные булки. Мариенка втайне мечтала, что однажды придет какой-то светлый день, когда мамочка принесет ей куклу с большими стеклянными глазами, куклу, которая умеет говорить «мама».

Мариенкина мама не была похожа на остальных женщин. Однажды она смело заговорила о справедливости с помещиком Колариком, довольно еще молодым и любящим выпить мужчиной. Произошло это утром, а вечером того же дня он зашел к ним домой.

— Где твоя мамочка, крошка? — спросил он Мариенку, и когда та ответила ему, что сейчас придет, что она на минутку ушла к соседям, он сел за стол и протянул девочке монетку. — На, купи себе леденцов, — сказал он ласково.

Когда вернулась мама, Коларик встал из-за стола, подошел к ней и начал что-то ей таинственно и завораживающе нашептывать. Но мама не стала его слушать. Она вся вспыхнула и, подбежав к двери, растворила ее настежь.

— Оставьте меня в покое, немедленно убирайтесь вон! — закричала она.

Мариенка так и не могла понять, почему мама выгнала такого доброго дядю, который дал ей денежку на конфеты.

«Видно, маме не нравится этот дядя», — думала вечером девочка, прижимаясь в постели к матери. А та только вздыхала и шептала, что ей пора спать.

Потом настали бурные, тревожные дни. В лавке напротив варили мясо и кормили каких-то чужих мужчин, обвешанных винтовками и автоматами. Один из них, высокий, русый и плечистый, часто по вечерам заходил к ним и разговаривал с Мариенкой на малопонятном ей языке. Она знала только, что и у него где-то далеко-далеко была такая же дочка, но что ее убило немецкой бомбой.

…Шел дождь. На шоссе, которое проходило ниже деревни, раздалась стрельба. Люди высыпали на улицу, о чем-то шептались, и Мариенка плача спрашивала, не видели ли ее маму. Никто ничего не мог ей ответить. Девочка стояла перед домом и смотрела на мужчин, которые уходили в горы. Потом по улице загрохотала телега. Мариенка подошла к ней вместе с женщинами и обмерла от испуга. На телеге лежал с перевязанной головой тот самый высокий, плечистый мужчина, который рассказывал ей, что его дочку убило бомбой.

«Почему мама такая», — ломала себе голову Мариенка. Коларика она выгнала, а с этим охотно разговаривала. Но только бы она сама скорей пришла!

И мама пришла. Она остановилась в кухне перед плитой и из-под свитера вытащила кучу листков. Мариенка спросила ее, что это, но мать нежно погладила ее по голове и не велела никому говорить об этих бумажках.

Потом точно такие же маленькие листочки девочка видела приклеенными на стенах домов.

О долгих зимних вечерах, полных волнения и страха, Мариенка не помнила, но до сих пор стоял у нее перед глазами тот вечер, когда на улице таял снег, а тетя щипала перо на подушку. В кухню вошли трое в мундирах мышиного цвета, Они громко закричали на мать. Один из них стоял в дверях, широко расставив ноги, со злым выражением лица. Двое других долго громыхали сапогами по дому. Когда они вернулись на кухню, то у одного из них в руках была кипа бумаг. Они снова что-то кричали матери. Мариенка прижалась к ней и ничего не видела сквозь слезы. Но вот грубые руки оторвали их друг от друга и вытолкнули мать из кухни. С тех пор Мариенка больше никогда ее не видела. Единственное, что осталось от нее, была фотография да полученная после войны награда — круглая серебряная медаль на голубой ленточке.

Что, если бы сейчас вдруг произошло чудо и появилась мама!

Конечно, она посоветовала бы дочке найти лучшую профессию. В корчме мужчины не привыкли выбирать слова, дымят табачищем, как турки, а иногда еще и дерутся пивными кружками. Трудно здесь молоденькой девушке, которая еще так мало знает жизнь. Действительно, мало, очень мало.

2

«Неужели Рудо вернулся?» — вздрогнула Мариенка, заслышав тяжелые шаги по асфальту.

Но под окном стоял старый Мацак с фонариком в руке. Видно, он очень торопился: задыхался, ловил ртом воздух и тыльной стороной руки вытирал со лба пот. Он прислонился к окну, и Мариенка увидела его седые волосы.

— Моя девонька, — сказал он. — Дай мне бутылочку. Целый день мы промучились у реки. Хотим согреться.

Мариенка встала. Лицо ее залил румянец.

— Послали мы к тебе Рудо Главача, да ты его, видать, выгнала, — продолжал он. — Этому я не удивляюсь, ведь он брандахлыст. Ей-богу, настоящий брандахлыст.

Мариенке стало досадно: она думала, что Рудо заявился к ней с гуляния, поэтому была с ним так холодна. Она его даже обидела. По лицу девушки пробежала грустная улыбка. Но когда она представила себе Рудо, каким он был развязным и навязчивым, то махнула рукой. Нет, не зря обидела она его.

— Уже закрыто, — сказала она. — Но если вы на славу поработали… Что вам дать?

— Литр сорокаградусной… если есть.

— Все здесь есть, дядюшка Мацак, кроме денег, — озорно стрельнула она глазами и направилась к стойке. Вернулась с бутылью в руке.

— Пожалуйста… Если бы Рудо сказал, что это для вашей компании… — произнесла она тихо, как бы извиняясь, — а он начал ко мне приставать…

Мацак взял бутыль, заплатил деньги и покачал головой:

— Уж погоди… Надеру уши этому сорванцу!

— Что вы, что вы… ради бога, ничего ему не говорите, — запротестовала покрасневшая Мариенка. — Рудо еще подумает, что я насплетничала.

Она поспешно пересчитала деньги и вернула ему три кроны. Мацак положил их на подоконник, но Мариенка всунула ему сдачу в руку.

— Плохо вы обо мне думаете!

— Да это тебе, девонька, как от отца…

Он быстро повернулся и стал уходить. Мариенка заметила, как рядом с ним в темноте неожиданно мелькнула чья-то фигура.

— Ух ты, нечистая сила! — выругался вдруг Мацак. — Чего шляешься здесь, как привидение? Людей только пугаешь! Хорошо еще, что бутылка не выскочила из рук.

— Извините, я не собирался вас пугать…

По голосу Мариенка узнала Штефана, сына Бакоша. Этот голос хорошо ей знаком. Обычно у людей бывают разные оттенки в голосе, но у Штефана — только один. И Мариенка невольно улыбнулась: так же монотонно говорит он, когда провожает ее домой и когда выступает на собрании.

А как он, интересно, признается в любви? Она вообще не могла себе представить Штефана, влюбленного по уши.

— Я пришел помочь вам пригласить Мариенку, — сказал он Мацаку.

Штефан подтолкнул его локтем, но когда увидел девушку, сам обратился к ней:

— Пошли к нам на минутку. Мы сидим у костра.

— Ну что ты, Штефан, уже полночь.

— Выспишься завтра. Пошли, пошли! И мне будет веселее.

Мариенка не верила собственным ушам. Что с ним случилось? Почему ей такое предпочтение? Обычно он провожает с комсомольского собрания то Вильму, то ее, Мариенку, и при этом всегда ведет разговоры на отвлеченные темы. Так в прошлый раз, расставаясь с ней на полпути, он сказал, что должен пойти посоветоваться с отцом по поводу новой бетономешалки. А сегодня его словно подменили. Прогресс!..

— Ай, ай, Штефан, — притворно засмеялась она, — разве это прилично приглашать девушку в полночь?

Однако она все же приняла его приглашение. Мариенка закрыла окно и выключила свет. По дороге Штефан рассказывал Мариенке о наводнении и о том, как он вербует лучших людей в бригаду отца. Мацак шел молча впереди.

Навстречу Мариенке от реки вперемежку со смехом и кашлем летели мужские голоса. В лунном свете виднелась насыпь. Она была светлее, чем травянистый берег. А за ней шумел Ваг. Пламя костра, вокруг которого сидели люди, уже угасло, но на жару еще тлели ветки.

Мацак тихо приблизился к Бакошу и торжественно поднял бутыль.

— Вот вам лекарство, — крикнул он неожиданно, так что некоторые даже встали. — И, как видите, не только бутылку, но и самое корчмарку я сюда доставил!

Мариенка высматривала место у костра. Увидев ее, Бакош снял прозрачный плащ, расстелил его на траве и пригласил девушку. Она села, поджав под себя ноги.

— Пусть молодежь очень не задается, — продолжал говорить Мацак. — Тут Рудо похвалялся, что принесет кое-что, а принес фигу с маслом. Как видите, не молодой, а старый вернулся с бутылкой.

Люди засмеялись, а у сидевшего напротив Мариенки Валко вдруг ожили маленькие заспанные глазки:

— Правду говорит папаша.

— Молчи, куролов несчастный, — рубанул Мацак. — Иди лучше, строй свой дом.

Окружающие вновь засмеялись.

Мацак долго искал глазами Рудо и не заметил, что тот сидит около Мариенки.

— Я должен уступить ему место? — шепнул ей Рудо.

— Кому?

— Ну, вашему Штефану.

— Моему? — она нахмурила брови. — А почему моему? Может, Вильминому?

Оба они уставились на Штефана, который, подсев к Тоно, отпил из бутылки и передал ее дальше.

— Он пошел за вами, — кивнул Рудо головой в сторону Штефана, — и вы тотчас же предстали перед нами. А со мной как вы поступили?..

Она покосилась на Рудо, а тот, не дожидаясь ответа, захватил губами горлышко бутылки, и, казалось, не хотел от нее оторваться. Мариенка взяла ее у Рудо, передала Бакошу и сказала:

— Вы должны были мне все объяснить, а не заигрывать так по́шло.

— Выходит, выбрал я плохую тактику, — шепнул он, надувая губы. — Но я хочу исправить то, что испортил.

«Лучше бы мне сесть к Штефану», — подумала про себя Мариенка и сделала вид, будто бы не слышит слов Рудо.

У Рудо задрожала сигарета в руке. Он тупо смотрел в темноту, уже не воспринимая разговора рабочих, и даже не заметил, как снова разгорелся костер.

— Я вас, видно, не интересую, — процедил он вдруг сквозь зубы и повернулся к девушке спиной.

Мацак подсел к Мариенке с грустным вздохом:

— Да, девонька моя, разве ты знаешь, каким я был в молодости? А был я здоровенным детиной, только работы тогда никакой не было. И теперь, хотя я уже старый, есть у меня еще порох в пороховнице. Скажу так: у кого руки сильные, умелые, тому жить хорошо.

Мишо Бакош подмигнул Мариенке:

— Не верь ему. Одних рук мало. Надо к тому же и под шапкой, — он поднес руку к голове, — кое-что иметь.

— Вот это меня и сердит, — забормотал Мацак. — Свет как был, так и останется. Раньше паны жили за счет бедноты, а теперь, почитай, у умных животы будут пухнуть. Люди вроде все одинаковые. Но что поделаешь с такими, у кого голова не варит как надо? Разве их научишь управлять машиной? Не оправятся, хоть уши им оторви. Вот таким снова и дают лопату в руки: возьмите потейте, чтобы у умных сало не растопилось.

Бакош рассмеялся:

— Брось, технике каждый научится. Ну, а если есть в семье ребенок, который ни к чему не способен, так позаботится о нем общество. Разве я не прав?

Мацак не спорил. Назвал только мудрецом Бакоша. Да и как с ним не согласишься, если он умеет все толково объяснить.

— Правильно говоришь, — подтвердил Валко. — Ведь и я хорошо живу, хотя у меня не бог знает сколько ума в голове.

— Нет, ума у тебя в котелке хватает. Даже очень хватает, — сказал серьезным тоном Бакош и после небольшой паузы добавил: — Но, к сожалению, только для себя.

Все весело засмеялись. Водка разгорячила людям кровь, и вот уже кто-то озорно запел:

Дай мне бог жену такую,
Чтобы мирно было нам,
Чтоб она меня в пивную
Провожала словно в храм.
Тоно достал с жару печеную картошку и, обжигая пальцы, с силой стал дуть на нее, потом не выдержал и бросил в траву. Хитро улыбнувшись, сказал:

— Уж лучше тогда взять женку прямо из корчмы!

— Вот именно, — кивнул Валко.

А Мацак среагировал иначе:

— Стервец, еще свою жену не оставил, а уже за нашей Мариенкой потащился. Не поддавайся, девонька, не поддавайся, — обратился он к ней, — все парни такие негодники. Вот посмотри на этого Рудо. Брандахлыст, ей-богу, брандахлыст…

Рудо надулся и, как ежик, свернулся в клубок. И чего все к нему пристают? Ведь он никому ничего не сделал плохого.

— Вы действительно такой нехороший, — спросила его шепотом Мариенка, — если так говорят о вас?

Рудо рассердился. Разве обязан он ей объяснять, что это неправда? Той, что проявила к нему столько безразличия?

— Думайте, что хотите, — отрезал он.

Но в эту минуту к нему на помощь пришел сам Мишо Бакош. Он посмотрел на него испытующим взглядом и громко сказал:

— Чего напали на парня? Сегодня он работал за пятерых.

Мариенка покосилась на Рудо. Теперь он показался ей непонятным, даже загадочным. Вот у Штефана она всегда могла прочитать все на лице.

Едва Мариенка вспомнила о Штефане, как увидела, что тот встал и, обходя сидящих, направился к ней. Садясь рядом на землю, он нагнулся к ее уху и прошептал:

— Сегодня я тебя провожу домой.

Она кивнула головой в знак согласия.

Разговор о Рудо прекратился. Рабочим показалось, что только сейчас зашумел Ваг. Они прислушались к голосу его волн, и восторг заиграл на их лицах, и на лице Валко, и даже на лице уже запечалившегося Рудо. Человек в коллективе совершенно не такой, каким он бывает один на один со своими заботами. Когда люди вместе, все личное отступает, и на передний план выдвигается то общее, что их интересует и объединяет. Так и сейчас: все еще жили одной радостью — они победили Ваг!

Костер снова угас. Совсем низко над землей пролетел реактивный самолет, и Мишо Бакош повернул голову вслед шуму. Впервые за весь вечер мысли его переключились на другое. Он вспомнил август сорок четвертого года. И тогда он сидел вот так же у костра со своими боевыми товарищами и смотрел на ночное небо: не покажется ли среди звезд зеленый огонек самолета, прилетевшего с востока? Не раскроются ли в лунном свете парашюты с долгожданными боеприпасами?

— Вспоминается мне один эпизод, — вдруг начал он, закрыв на минуту глаза. — Это было на Прашивой во время Словацкого национального восстания. Немцы прочесывали горы. Против нашего отряда действовало два полка эсэсовцев. Они окружили нас и считали, что с отрядом покончено. Положение было действительно критическое. Но мы прорвали немецкое кольцо и с боями ушли в соседнюю долину. Почему нам это удалось? Потому что все, как один, горели желанием сорвать планы врага, победить его. Заметьте, когда люди объединены большой целью, они могут совершить, казалось бы, невозможное. Яркий пример этому — наше сражение с Вагом.

Он вытянул из костра тлеющую ветку, прикурил от нее и продолжал:

— Вот я и подумал, не увеличить ли после всего этого наш ударный взвод. Сегодня все мы защищали нашу стройку. Что, если вы, ребята, все вступите в нашу бригаду?

Два каменщика сразу же согласились. Они славно потрудились с бакошевцами во время наводнения, почему бы им не работать теперь вместе на стройке?

Тоно оперся на локоть и немного охрипшим голосом проговорил:

— Что же, можно для разнообразия переменить место жительства. Не все ли равно, в какой бригаде работать.

— Не надо паясничать, — ответил Бакош. — Я предлагаю совершенно серьезно.

— Так и я серьезно, — выдавил из себя Тоно. — Только вы запросите мои документы у Гладкого, товарищ Бакош. У меня ведь не очень хорошее классовое происхождение. Боюсь, что замараю вашу ударную бригаду и у вас лично неприятности будут.

— Мы, прежде всего, оцениваем человека по труду, — ответил Бакош.

— Так-то так, — продолжал, сокрушенно вздохнув, Тоно, и при этом нельзя было понять, говорит он искренне или издевается над бригадиром. — Меня уже однажды упрекали в том, что я якобы хожу с буржуазной прической. Но на поверку оказалось, что все это чушь.

— Бывают, к сожалению, еще всякие искривления, — миролюбиво ответил Бакош.

Пока Тоно вел с Бакошем такой диалог, Рудо очень переживал за своего приятеля. Зачем крутит, соглашался бы. И он обрадовался, когда Тоно, исчерпав свои шуточки, заявил, что отныне он «боец ударного взвода товарища Бакоша».

Рудо и самому захотелось быть в этой бригаде. Почему бы нет? Бакош — бывалый человек, бывший партизан, а сейчас — председатель рабочего комитета. Как умело руководил он людьми во время наводнения! А потом Бакош может рассказать еще о борьбе с фашистами. Это же интересно! И Рудо тоже объявил, что он вступает в бригаду Бакоша.

Услышав это, Штефан недовольно покачал головой и вспомнил о своих спорах с отцом. Отец готов был принимать в бригаду каждого, кто хотел, а Штефан предпочитал только самых лучших.

— Рудо пусть работает там, где работал, — сказал он тихо. — К тому же судимость у него была…

Рудо покраснел и не знал, как быть.

— Ничего, с нами он станет лучше, — сказал бригадир. — Запомни раз навсегда, сынок: в жизни нет просто носителей добра и зла, а есть живые люди. Их надо воспитывать, делать полезными членами общества! Это и задача комсомола.

Мацак добавил:

— Правильно, возьмем его в общий котел.

В костре уже тлели последние ветки, луна спряталась за горы, только ветер еще шумел в прибрежном вербняке. Мужчины распрощались друг с другом, пожелали доброй ночи. Лишь Рудо стоял с опущенной головой, но когда Мариенка уходила со Штефаном, он успел шепнуть ей:

— Мне еще надо поговорить с вами.

Она ничего не ответила.

Все ушли, а Рудо еще продолжал стоять, неподвижно уставившись на угасший костер…

3

Рудо сидел в прокуренном кафе. Он нетерпеливо посматривал на часы и постукивал пальцами по мраморному столику. Играли танго, но такт, который выбивал Рудо, не соответствовал ритму музыки.

Вышли танцевать первые пары. Рудо смотрел на паркет отсутствующим взглядом, иногда рассеянно проводил рукой по длинным темным волосам и снова посматривал на часы.

В дверях появился коренастый мужчина лет сорока с гаком в новом светлом костюме. Онгордо осмотрелся вокруг. Когда Рудо увидел мужчину, лицо его оживилось, он допил остатки черного кофе и поднял руку.

Мужчина его тоже увидел, кивнул большой кудрявой головой и направился к столику Рудо, втиснутому в угол зала у окна. Он подал ему руку, стоя закурил сигарету и крикнул официанту:

— Две стопки и минеральную!

Потом он присел на мягкий стул, выпустил через нос белую спираль дыма и, глядя на оркестр, спросил:

— Они придут?

Рудо кивнул.

— Если она действительно хороша, я дам тебе фотоаппарат.

— Увидите сами, пан Стано.

Стано пододвинул к себе пепельницу и стал сосредоточенно наблюдать за тем, как официант ставит на стол пятидесятиграммовые стопки, бутылку минеральной воды и каракулями записывает на листочке стоимость заказа.

— Когда-то в добрые времена здесь было по-другому, — сказал он не без горечи в голосе. — Официант кланялся мне до земли и ничего не писал. У меня всюду был открытый счет. Так выпьем, ведь и сейчас все-таки можно пока жить.

Они чокнулись и отпили. Стано продолжал:

— Хотели, дьяволы, из меня пролетария сделать. Но у меня самого ушки на макушке. На угольные склады я попал, — он иронически улыбнулся и добавил многозначительно: — Вам, наверное, известно, что алмазы формируются в угле. Мой отец разбогател на дереве, потом перекинулся на текстиль. А я — на уголь… Официант, — крикнул он, — репете́!

Он вытащил из кармана серебряный портсигар с большой витой монограммой и положил его на стол. Потом он нагнулся к Рудо и, задыхаясь от смеха, стал рассказывать:

— Однажды отец решил отметить удачную сделку, пошел в Бистрице на обед и заказал порцию жареного поросенка. Кушанье ему понравилось, и он решил повторить. «Репете́!», — крикнул он, и хозяин принес ему еще одну порцию. За соседним столом сидели три неотесанных радванца и уплетали фасоль. Жареный поросенок возбуждал в них аппетит, и они решили заказать его столь же по-ученому, как мой отец. «Дайте нам репете́!» — попросил один из них. Хозяин, разумеется, принес им фасоль. Надо было видеть, какой истошный крик они подняли!

Рудо смеялся, хотя у этого анекдота была уже длинная борода.

Стано… Когда Рудо приехал на стройку после окончания ремесленной школы, он думал, что не выдержит здесь, вдали от большого города. Тогда-то и произошло знакомство со Стано. Однажды вместе с девушками и товарищем он пошел купаться на Оравскую плотину. Недалеко от них на шоссе вдруг остановился зеленый «Спартак»[8]. Из него вышел Стано со своим братом, молодым священником, и попросил спички у Рудо. Они разговорились. Результатом этой случайной встречи было то, что вскоре вся компания отправилась к священнику домой отведать вина. С тех пор между Рудо и Стано возникла крепкая, хотя и несколько странная дружба. У каждого были свои обязанности: Рудо заботился о веселой компании, Стано — о вине. Так что теперь Рудо уже не чувствовал отсутствия большого города. И еще кое-что ему Стано возмещал: он рассказывал Рудо о своих интересных поездках по Югославии и Италии, о волнующих встречах на море с темпераментными южанками. И теперь Рудо, когда ложился спать, сочинял о далеком голубом море и о белоснежных красавцах лайнерах целые истории, в которых сам был главным действующим лицом.

И сейчас он весь незаметно для себя предался воображению.

Море бушует еще сильнее, чем Ваг. На берег накатываются высокие волны, они с грохотом ударяются о скалы. В волнах плавает девушка с длинными черными волосами. Но вдруг из белой пены выныривает акула. Рудо храбро прыгает со скалы с кинжалом в зубах, подплывает к чудовищу и сильным ударом поражает хищника в самое сердце. Он спасает красавицу и целует ее соленые губы. Она благодарит его и с ответным поцелуем шепчет какие-то сладкие слова.

Рудо взглянул на паркет. И сразу исчезли волны, море уже не шумит, только танцующие пары плывут перед ним в ритме венского вальса.

Он посмотрел на дверь. Входят новые посетители, но тех, кого они ждут, пока еще нет.

— Вчера я познакомился с твоим приятелем, — сказал Стано, — с Тоно Илавским. Интересный тип! Остроумен и понимает, что к чему в жизни. Он обещал прийти ко мне в девять.

Чувство ревности задело Рудо. Зачем понадобилось Стано знакомиться с Тоно? И вообще, что у них может быть общего? Тоно зло насмехается надо всем и даже над тем, что хорошо. Стано совсем другой человек: он потерял много, но довольствуется тем малым, что есть у него сейчас, а именно: местом на угольных складах.

— Сегодня у меня будет чудесно, — продолжал Стано. — Меня посетит художник, академик Крчула. Когда-то мы вместе учились в гимназии.

Как только Рудо услышал, что вечером будет известный художник, сердце его забилось от радости. Одним залпом опрокинул он стакан минеральной воды. Уже несколько лет рисует Рудо оленей, птиц, деревья, портреты женщин. Свои рисунки он развешивает над кроватью в «Рабочей гостинице», а те, что не помещаются на стене, прячет в чемоданчик. Ребята его хвалят, но глаз знатока их еще не видел. Несколько зарисовок было у него с собой. Может быть, показать их художнику?

В дверях появились две девушки: одна — брюнетка, другая — блондинка. Стано посмотрел на них и подумал, что они, наверно, сестры. Но потом он убедился, что девушки не были похожи друг на друга, разве только своими синими свитерами с короткими рукавами. И Стано тотчас же поправил себя: они не сестры, а подруги, причем очень близкие, иначе они не были бы одинаково одеты. Легковесная дружба между женщинами обычно скрывает в себе тайное соперничество: каждая старается прической или нарядом быть более привлекательной. И только настоящие подруги безревностно относятся к благосклонности мужчин и часто носят одинаковые платья.

Рудо вывел Стано из его размышлений. Он потянул его за рукав и спросил:

— Нравятся они вам?

Стано не мог ответить, потому что девушки направились уже к их столу, но выражение его лица свидетельствовало, что он приятно удивлен.

— Сидим здесь, как две неприкаянные сироты, — улыбнулся Стано. — Прошу к нашему шалашу!

Девушки сели, представились: брюнетка — Ева, блондинка — Ярка.

— Курите?

— Когда нас мамы не видят, — невинным голосом ответила Ярка, но зеленоватые кошачьи глаза выдавали ее хитрость.

Ева нервно посмотрела по сторонам и взяла из портсигара Стано сигарету.

— Что там мама, — пожала она плечом, — ей ее мальчик запрещает.

— А ты уже все готова выболтать, — Ярка посмотрела на нее с укором. — Этот Рудо лучше, чем твой Полдо.

Стано заказал еще бутылку вина. Выпили за здоровье прекрасных женщин, и Стано шепнул Ярке:

— Вы еще слишком молоды, девушки. На вашем месте я отдавал бы предпочтение опытным людям. Мой приятель еще совсем молодой и неискушенный.

— Видите, — выпятил Рудо подбородок, — я еще по-настоящему не бреюсь. И в любви ничего не понимаю.

— Евочка тебя быстро обучит, — засмеялась Ярка.

Слова Ярки развеселили Стано, но его огорчало, что Ева никак не могла поддаться общему настроению.

— Где вы работаете? — спросил он.

— Обе мы медсестры. Работаем в больнице.

— Странно, я никогда вас не видел.

— Вероятно, вы меня не заметили, — улыбнулась она грустно. — Ведь там столько девушек, к тому же все в халатах.

— Но самая красивая всегда только одна, — ответил он с лукавым выражением лица.

Она посмотрела на него немного недоверчиво и молча наклонила голову.

Стано приподнял рукав, посмотрел на часы и обратился к Рудо:

— Нам пора перейти в другие апартаменты. У меня будет уютнее.

Ярка прикрыла рот рукой:

— Если будет весело, то пошли. Видите, я уже зеваю. Живете далеко?

— За углом.

— Так пошли.

Звезд на небе не было видно, но через легкие облачка пробивался лунный свет, подобно свету автомобильных фар, запорошенных снегом. Длинные ряды домов были темнее, чем небо. Многие окна уже не светились. Было воскресенье, полдевятого вечера. Люди, которые вернулись из-за города или с футбола, легли спать. Остальные прогуливались по улицам или сидели в кино. Стано шел впереди с Евой, Рудо вел за руку смеющуюся Ярку.

— Этот тип тебе, наверное, платят за то, что ты поставляешь ему? — спросила она его вдруг шепотом.

— Не в этом дело, — рассердился Рудо. — Он был за границей, и я страшно люблю слушать его рассказы. Не смейся, — он посмотрел на девушку. — Ты этого не поймешь. Тебе что нужно? Красивые наряды и богатого ухажера. А я хочу в жизни кое-что сделать.

— Кто этого не хочет, — удивилась. Ярка. — И я хочу хорошо жить: как следует повеселиться, набраться опыта, кое-что приобрести и потом выйти замуж.

— Это все проза жизни. А я хочу совершить что-нибудь яркое, необычное.

…Холостяцкая квартира Стано была на первом этаже трехэтажного дома, увешанного тяжелыми балконами. Они вошли в длинную переднюю, заваленную охотничьими трофеями: рогами оленей, кабаньими мордами, чучелами глухарей, вальдшнепов и ястребов, — и оттуда прошли в комнату. Уселись в массивные кожаные кресла. Девушки утонули в них и с любопытством изучали эту просторную комнату с большой, тяжелой мебелью, как в музее. Здесь даже люстра над ними была сделана из рогов. На стене, напротив большого буфета с посудой и бутылками, висела медвежья шкура. Она закрывала дверь, которая когда-то вела в другую комнату большой в прошлом квартиры Стано.

Хозяин достал из буфета две бутылки польской водки и бутылку ликера. Он поручил Рудо наполнить бокалы, а сам с гордостью посмотрел на медвежью шкуру.

— Трофей моего покойного отца. Исключительно метко стрелял! Я не охочусь, разве только вот на таких красавиц. Он пододвинул мягкий стул к Евиному креслу, звонко поцеловал ей руку и предложил всем для начала выпить одну за другой три рюмки. Так по крайней мере улучшится настроение.

— Всем нам будет казаться, что мы уже старые знакомые, — смеясь, сказал он, и Ярка захлопала в ладоши.

Едва они осушили рюмки, как кто-то позвонил. Стано вскочил со стула, поправил галстук и исчез в темноте коридора.

— Здорово! Оба вместе! — послышался его голос, и через минуту в комнату вошел Тоно Илавский. Он поклонился девушкам, подмигнул Рудо, и вслед за ним в дверях показался худой, жилистый человек с редкими, светлыми как лен волосами и с белесыми, как будто выцветшими глазами.

— Крчула, — представился он, а Стано не без гордости продолжил:

— Художник. Академик. Мой старый друг. Посмотрите, вот его картина еще со времен, когда он учился.

В углу действительно висела картина в тяжелой позолоченной раме. На ней была изображена казнь Яношика[9]. Он стоит под виселицей голый до пояса. Направо от него — трое мрачных стражников с саблями наголо, налево — застыли люди в лохмотьях.

С затаенным дыханием смотрел Рудо на картину. Ему понравилось, как художник нарисовал солнце, поднимающееся из-за горы и устремившее потоки своих лучей на толпу людей, в то время как стражники оставались в тени.

Крчула поприветствовал всех поднятой рукой и уселся на кожаный диван рядом с Рудо.

— Кажется, вам нравится, молодой человек? — спросил Крчула. — Да? Это из моих первых ученических работ. У нее еще несовершенная композиция.

— Я бы не сказал так. Здесь мне нравится распределение света и тени, — ответил Рудо.

— В этом вся идея. Посмотрите, Яношика собираются повесить, но восходит солнце, которое освещает бедняков, вселяя в них веру в будущее.

Тоно подсел к Ярке, что-то шепнул ей на ухо, чокнулся с ней и потом обратился к Крчуле:

— Вы настоящий пророк, пан академик. Уже тогда вы знали, что на солнце будут «выпекать» людей без образования, а образованных задвинут в тень, как вон тех стражников.

Он закурил сигарету, предложил угоститься Крчуле, который его поблагодарил, и продолжал:

— Что и говорить, ваше солнце пророческое. Факт! Уже двести сорок лет тому назад оно знало, на кого светить. Думаю, что и о ракетах оно тогда мечтало. Яношика, кажется, повесили в начале восемнадцатого века?

Крчула почесал за ухом. Добродушная улыбка залила его бледное, плохо выбритое лицо, а на лбу появилась ровная длинная морщина.

— Вы рассуждаете, как философ, — заметил не без иронии художник.

— Должен был им стать, — горько вздохнул Тоно, — да со второго курса пошел в каменщики. Не верите? Факт! Видно, что вы живете в высоком искусстве, пан академик. А в нашей жизни кое-что выглядит по-иному, чем в газетах. У моего покойного отца было много земли, поэтому я не смог закончить учение. У нашего брата остался один свободный выбор профессии — идти на производство. Вы говорили, — обратился он к Стано, — что держали в своих руках торговлю текстилем. Вспомните, Яношик как раз больше всего любил грабить купцов. На вашем месте я побоялся бы спать под его портретом.

— Но у меня уже нет никакого товара, — пожал плечом Стано. — Поэтому ему нечего взять. Да и товарищи коммунисты у меня ничего не нашли.

— Странно все-таки, — удивился Тоно, поймав любопытный взгляд Рудо, — Яношик был, по официальным документам, обыкновенным разбойником, а мир из него сделал святого. Пан академик тоже видит в нем сверхчеловека. И после этого вы говорите, что в искусстве всегда должна быть правда.

— Да, должна быть, — убежденно ответил Крчула. — Ею искусство начинается и кончается. Если бы мне нужно было нарисовать новый портрет Яношика, я видел бы в нем вопреки вашим воззрениям снова только героя. Для художника нет другой правды о Яношике, чем та, которая живет в сознании народа. И это решающий момент. Яношик — символ борьбы против несправедливости.

Тоно чувствовал, что он проигрывает словесный бой, поэтому попытался нанести художнику новый удар.

— Яношик мог бы жить и действовать и сегодня. Он мог бы бороться против современной несправедливости. Например, заступиться за меня.

— Не знаю, почему-то вы все видите в черном свете, — тихо заметил Крчула.

Стано поспешно предложил снова всем выпить. Он видел, что настроение у всех поднимается, а речи ведутся, как в кругу трезвенников. Как бы взбудоражить всех?..

— Я лишился многого, — сказал он, чтобы закончить спор. — Но вот видите, мне хорошо живется, и в настоящий момент я доволен всем.

Ева зевнула. Тоно заметил, что этот разговор навеял на нее скуку. Только Ярка была весела.

— Что у нас здесь, политзанятия? — смеясь, спросила она и предложила: — Давайте лучше выпьем.

Часы на стене пробили одиннадцать. На мягком ковре и на запущенном паркете начались танцы. Мужчины сбросили пиджаки, а Тоно предложил, чтобы девушки сняли по крайней мере свитеры. Они оскорбились, но только на мгновение, и через минуту Ярка, сбросив свитер, уже целовала его.

Крчула и Рудо пересели в угол к дверям, где стоял диван-кровать. Рудо вытащил из кармана свои рисунки. Крчула разложил их, долго смотрел, особенно на один рисунок, и потом сказал:

— Это не олень у вас, молодой человек, а мумия. Надеюсь, что вы не обидитесь за правду…

Рудо не понимал. Он начал убеждать художника, что много раз видел оленя и изобразил его точно таким, каким он есть в жизни. И не только это. Рудо сравнивал свой рисунок с фотосерией «Двенадцать снимков оленей», а уж фотография, как известно, не лжет.

— У вас хорошая рука, точная, — ответил ему Крчула, — только ваш олень все-таки неживой. Он деревянный. В ваших рисунках все мертвое, без движения. Если бы такого оленя вы увидели в горах, то ни за что бы не поверили, что он живой. Да, — вздохнул он, — изобразить действительность — это удивительно трудно… И этот портрет опять неживой. Посмотрите на глаза. Они стеклянные, как у куклы. Вот это уже лучше — дорога, дом лесника. Ну что вам сказать? Работайте, рисуйте. У человека, который интересуется искусством, должно быть доброе сердце.

А Рудо ждал, что художник его похвалит. Сначала он опечалился, потом понемножку успокоился и решил, что будет продолжать рисовать, и много рисовать. Ему нравилось, что Крчула говорит откровенно. Пожалуй, правда, олень на бумаге должен быть более живым. Он еще раз посмотрел на свой рисунок, но теперь ему, кроме рогов, ничего больше не нравилось.

— А рога мне удались? — спросил он, но Крчула покачал головой:

— И те зависят от движения. Только так картина создает впечатление и привносит настроение. Речь идет о единстве всего. Обратите внимание на этих двух девушек, особенно на блондинку: если даже она и говорит что-либо нежное, при этом так грубо жестикулирует, что у нее получается полное несоответствие жестов и слов. У другой девицы бо́льшая согласованность, бо́льшая гармония.

Рудо увидел, что у Евы засветились глаза. Когда из радиоприемника понеслись джазовые мелодии, она распустила волосы и стала танцевать одна. Ноги у нее немножко заплетались, но все тело извивалось в неистовом движении. Ярка обняла Тоно за шею и затянула грустную песню безработных.

— Еще нам не хватает разбойничьей, — иронически улыбнулся Крчула, — тогда было бы все как на ярмарке.

Стано вышел из комнаты и через минуту появился с лампой в руке. Такие лампы, излучающие интимный свет, бывают в кабинетах ресторанов. Он поставил ее на пол, погасил люстру, снял со стены длинный гобелен и пьяным голосом крикнул:

— Смотрите, как танцуют тени!

Он начал крутиться на ковре, дико трястись, изображая нечто похожее на танец живота. На голой стене мелькали тени.

— Вот это да! — ликовал Тоно. — А теперь пусть девушки, но без одежды!

— Закройте глаза, — крикнула Ярка и около печки быстро разделась донага.

Молодое упругое тело девушки изгибалось перед лампой, а ее руки при этом извивались от кончиков пальцев до плеч. Но четыре пары мужских глаз смотрели больше на нее, чем на тени, бегающие по стене.

— Смотрите, сейчас стена покраснеет от стыда! — сказал Рудо художник.

Рудо сидел, подперев мрачное лицо ладонью. Он не понимал, почему так глупо чувствует себя в этом обществе. Может быть, потому, что пил на голодный желудок? «Не надо было столько пить», — упрекал он себя, потому что вместе с танцующей Яркой перед его глазами качалась вся комната, а медвежья шкура на противоположной стене подскакивала, делала волнообразные движения, как будто бы тоже исполняла танец живота.

— Мало пьете, — пробормотал Рудо, повернув голову к Крчуле, и почувствовал страшную тяжесть в голове. — Или вы не пьянеете?

— Я уже свою норму выпил, молодой человек… вперед на три четверти жизни.

Рудо встал и неуверенной походкой направился в переднюю, затем украдкой вышел на улицу. По крайней мере хоть надышится свежим воздухом.

«Что, вообще, у меня общего с этими девицами, — думал он, опершись о стену дома Стано. — Таких не много, но мне на них везет. Скучают они в жизни, так же как и я»…

Возможно, была уже полночь. Улица опустела, затихла, только со стороны вокзала, из кафе, доносился визг саксофона. Рудо шагал как лунатик. Ему не хотелось возвращаться в квартиру Стано. Там он был лишний, да и перед художником чувствовал себя как-то неловко. Он уважал его, и это не позволяло ему сделать какую-нибудь глупость. Но Рудо чувствовал, что все в нем бурлит, что он не справится сам с собой, пока не сделает чего-то.

Он решил заглянуть в кафе «Европа», откуда раздавалась музыка. Рудо взбежал вверх по лестнице и через минуту уже пробирался сквозь танцующие пары. Вдруг он остановился как вкопанный: в углу около окна за тем же самым столиком, где вечером он выпивал вместе со Стано, сидели Мариенка и Штефан.

Кровь ударила ему в голову. Он стоял растерянный и оскорбленный. Опять этот Штефан! Но быстро пришел в себя, нащупал в кармане деньги, позвал официанта, заказал бутылку вина и попросил принести три бокала. Энергично подошел к столу Мариенки.

— Можно к вам сесть? — обратился он к Штефану.

Штефан сделал кислое лицо, неопределенно взглянул на Мариенку и кивнул:

— Садись. Мы уже уходим.

У Рудо выпала из рук сигарета. Он нагнулся, и голова у него снова закружилась. Тяжело опустился на стул. Икнул. Официант принес вино и бокалы.

— Я не буду, — сказала Мариенка, а Штефан строго взглянул на Рудо.

— Ты пьян, — процедил он сквозь зубы.

— Это мое дело, — огрызнулся Рудо. — Так будете пить или нет?

Мариенка быстро поднялась со стула:

— Мне уже надо идти. Ты проводишь меня, Штефан?

— Так будь здоров, — пробормотал Штефан и вместе с Мариенкой направился к двери.

Рудо сидел неподвижно. Потом непонятно почему покачал головой, налил полный бокал вина, одним залпом выпил его и зло уставился на Штефана, который в это время остановился у столика в центре зала.

«С кем это он разговаривает, — подумал Рудо, ища глазами Мариенку. — Она ушла. А этот тут важно стоит. Наверное, еще будет ее у ворот целовать». При мысли об этом все в нем закипело и в висках застучало. В этот момент к нему склонился официант и спросил, может ли он убрать лишние бокалы. Рудо показалось, что тот смеется над ним.

— Нет! — крикнул он так громко, что сидящие за соседними столиками повернулись к нему. Рудо схватил бокал и изо всех сил ударил его о паркет. Женщины завизжали, а он выпрямился, чтобы видеть Штефана, направляющегося к выходу. Только в дверях Штефан повернулся, и их глаза встретились. Рудо понял: Штефан видел, что случилось.

— Куда вы? — закричал официант.

Рудо сунул ему сто крон.

— Возьмите. Я ухожу, — произнес он заплетающимся языком, стараясь при этом сохранить равновесие.

Сопровождаемый насмешливыми взглядами, Рудо прошел качаясь мимо танцующих. В дверях он отвернулся от Штефана, а увидев на лестнице Мариенку, пожелал ей доброй ночи и вышел на улицу.

Над городом висела легкая августовская ночь с ясными, как будто бы вымытыми звездами. Светила луна. Легкий влажный ветерок поднимался по улице от реки.

Рудо долго, будто выброшенная на берег рыба, ловил ртом воздух, а потом быстрыми шагами направился к Вагу. Ему хотелось остаться одному, растянуться на берегу на зеленой траве и, глядя в небо, слушать, как таинственно шумит темная, холодная вода реки.

4

Светало. За новостройкой «На болотах» громко прокукарекал первый петух. С поверхности реки разливался туман, создавая как бы переход от мутной воды к редеющей тьме.

По траве вдоль реки бежала овчарка с опущенными хвостом и головой. Морда ее была мокрая от росы, глаза светились. Двигалась она плавно и бесшумно, как тень, и вдруг остановилась, напряглась, так что шерсть встала дыбом. Перед ней навзничь лежал какой-то человек. Это был мужчина. Собака долго обнюхивала его проволглую одежду. Потому холодным носом дотронулась до лица человека, от которого разило винным перегаром. Мужчина шевельнулся и порывисто сел. Опершись на руку, он посмотрел по сторонам и что-то пробурчал себе под нос.

Собака отскочила, как подстреленная, и галопом понеслась к шоссе. Человек долго искал что-то в карманах, потом сидя взял в рот сигарету, и слабый огонек спички осветил его бледное лицо.

Рудо ужаснулся. Как же мог он уснуть на берегу? Еще хорошо, что никто из знакомых не увидел его тут. Голова у него трещала и казалась тяжелой, словно налитой свинцом. Во рту — горьковатый привкус табака. Он втягивал дым глубоко в легкие, и при воспоминании об овчарке дрожь пробежала у него по телу. Собака разбудила его, как нищего. Действительно, что у него за вид? Самый лучший костюм испачкался и вымок от росы. От холода зуб на зуб не попадал. В Братиславе еще можно было бы выдержать целую ночь под открытым небом, а здесь, на Ваге, августовские ночи бывают холодные…

Он закурил сигарету и, сидя со скрещенными ногами, вспомнил ночь, как-то проведенную в Братиславе в Петржальском парке. Напрасно искали его тогда в ремесленной школе целую неделю. Исчез как в воду канул. С увлечением читал он затрепанные романы из жизни ковбоев и теперь страстно вживался в роль их отважного предводителя. Звали его теперь Джонни Черный Сокол, и восемь приятелей-подростков, изображавших верных товарищей — ковбоев беспрекословно выполняли все приказы Рудо. Однако человек живет не только идеей, но и хлебом. Когда у ребят вышли все деньги, они вечером взломали буфет. Забрали консервы, булки и несколько бутылок красного вина. Джонни Черный Сокол устроил для своих друзей праздничный ужин в пустом доме на виноградниках. Они ели и пили больше, чем могли, и навеселе отправились в город, вооруженные бутылками вина. Денег у них не было, но им хотелось посидеть в ночном ресторане, хотя они опасались, что их туда не пустят, ведь фактически они были еще зеленые мальчишки. Тогда они перешли по мосту через Дунай и обосновались в Петржальском парке. Расселись под деревьями, и Джонни Черный Сокол первый откупорил бутылку с вином. Спали они под открытым небом. В ту ночь собака тоже разбудила Рудо, и он сетовал, что нет у него ружья, чтобы прикончить ее.

«Потом у меня были крупные неприятности», — вспоминал сейчас Рудо, и перед его глазами всплыл Йожко Ковач, их комсомольский секретарь в ремесленной школе. Рудо никогда не слышал из его уст доброго слова. Однажды он опоздал на занятия, и ему устроили головомойку. В другой раз прогуливался с девушкой, и снова его попрекали. Но самая большая проработка была, конечно, после ночной «экспедиции» в Петржальский парк. Ковач неистовствовал, говорил, что, вместо того, чтобы учиться и готовить себя к труду, он, Рудо, занимается непозволительными делами. Ковач заставил его прочитать книги, которые ему не понравились: по этим книгам получалось так, что человек родится для того, чтобы работать. А почему в самом деле он должен только работать, никто ему до сих пор толком не объяснил…

А почему Штефан его ненавидит? Едва ли из-за Мариенки. Наверное, она ему рассказывала, как он приставал к ней, когда в тот вечер пришел за бутылкой водки. Нет! Штефан сторонился его как черт ладана еще раньше: судимость пугает его! Он такой же строгий, сухой, как Йожко Ковач.

«Впрочем, и мама никогда не была мной довольна, — подумал он. — Но, в сущности, все они одинаковы, все трое: проповедуют воду, а сами пьют вино».

Он вспомнил, как однажды мама на него набросилась, когда он с соседкой Аней играл в отца и мать. Под вербой они сделали шалаш из прутьев. Аня принесла в корзине деревянную куклу, и Рудо предложил ей: «Знаешь, что? Давай сделаем еще одну». — «У тебя есть нож и деревяшка?» — спросила она. «Зачем они? — удивился десятилетний Рудо. — Я тебя потискаю, и у нас родится кукла».

Мама полола в поле у болгарина, как раз рядом с шалашом, и услышала их невинный разговор. Она схватила Рудо за ухо так, что чуть не оторвала его. «Ты где, балбес, научился такому безобразию?» — пригрозила она ему кулаком, но Рудо не осмелился сказать, что у нее же.

…Отец Рудо был рабочим и умер от чахотки, когда сыну было пять лет. Мать зарабатывала, стирая белье на чужих людей. Получала она мало. На бедную вдову с ребенком никто из мужчин не зарился.

Печаль у молодых людей бывает возвышенная и прекрасная, подобная лунной ночи со звездами или последнему поцелую при прощании. Но у взрослых людей, к каким уже принадлежала мама Рудо, — за спиной у нее было уже двадцать девять лет и тяжелая жизнь, которая прибавила к ее годам еще и морщины, — печаль становится тяжелым бременем. Бедность давила маму. Что оставалось делать одинокой женщине с ребенком на руках? Ведь даже вдовец не взял бы ее без приданого. Вот она и облегчала себе жизнь как могла: за несколько крон веселилась с мужчинами. Рудо понимал печаль матери, но не хотел простить ей одного: зачем она его так больно наказала, когда он хотел прижать к себе соседскую Аню?

«Да, — думал сейчас Рудо, сидя на берегу Вага, — Ковач и Штефан только мелют языком, а в человеке разобраться не хотят».

Рудо медленно поднялся и наискось пошел к шоссе. Прогрохотал грузовик, освещая фарами путь в молочной мгле. Рудо обтер травой полуботинки, причесался и вышел на асфальт.

На повороте что-то заскрипело, как немазаное колесо, и Рудо разглядел сгорбленную мужскую фигуру, толкающую тачку. Человек остановился, отдышался, плюнул на ладони. Колесо снова заскрипело. Кто же это может быть ночью? Рудо разбирало любопытство, и он специально перешел на другую сторожу дороги.

Мужчина надвинул шапку на лицо, ускорил шаг, а когда приблизился к Рудо, остановился и поправил холстину, прикрывающую содержимое тачки. По коротким ногам Рудо узнал Валко и, смеясь, поприветствовал его:

— Доброе утро, пан Валко! Откуда это вы? Никак с прогулки?

Валко глубоко вздохнул:

— Видишь, Рудо, работаю. Эх, не хотел бы я строить еще один дом. Щебенку везу, щебенку…

— В такую даль?

— Как видишь, как видишь…

Валко растерялся. Ведь Рудо знает, что щебень возят как раз оттуда, где строится Валко. Рудо ему однажды даже помогал. Он может спросить, почему же теперь он везет целый воз с другой стороны, со стройки.

— Я не сторож, — пожал плечом Рудо, — чтобы вы мне объясняли. Ведь я вижу, что везете кирпич.

Валко потер руки и, опустив голову, проговорил:

— Как видишь, как видишь. Только тихо! Я наложил одних битых. Ты меня не выдавай, друг. Жена угостит тебя яичницей, как придешь к нам, остравской яичницей из пяти яиц.

— Да вы что, смеетесь?! — грубо возразил Рудо. — Зачем мне вас выдавать? Ради нескольких кирпичей?

— Каждый помогает себе как может. Кирпич трудно достать. А такой дом, как у меня, сколько он их сожрет? Ай-ай-ай! Не хочется в долги залезать. Вот посмотри, железнодорожники ездят бесплатно, мясники недолго думают, что им бросить в котел, а я, каменщик, чем же хуже их? Разве не правда?

Когда Рудо кивнул, Валко похлопал его по плечу и обходительно спросил:

— А ты чего ходишь ночью? Может быть, и ты хочешь строиться? Не бойся, приду к тебе, помогу. А может быть, идешь от девушки?.. Тогда увидишь, как детей растить.

— Чего мне жениться, когда у других есть жены?

— Может, и правду говоришь, — улыбнулся Валко, но тотчас же вспомнил о своей жене, которая была на десять лет его моложе, и лицо его стало кислым.

— Нет, я иду не от девушки, — сказал Рудо, — но строиться собираюсь.

Лицо Валко озарилось:

— Так все же думаешь о женитьбе. Не случайно ты появился здесь на стройке. Знаешь что, — добавил он быстро шепотом, — мы можем вместе возить цемент и кирпич. Складывать можешь у меня…

Рудо махнул рукой:

— Но я строю не из кирпича.

— А из чего же?

— Из воздуха, пан Валко, из воздуха. Я строю пока воздушные замки.

Валко недоуменно пожал широкими плечами и, открыв рот, смотрел на улыбающегося Рудо. «Он, вероятно, не в своем уме», — подумал Валко и, испугавшись, заикаясь произнес:

— Как видишь, правда твоя. Но и шутник ты, Рудо.

Валко поспешно пожелал ему доброго пути, и через минуту колесо его тачки снова заскрипело. Рудо смотрел вслед удаляющемуся Валко, на его согнутую над тачкой фигуру, как будто бы своей спиной он хотел оградить кирпичи от взора неожиданного врага. Рудо был убежден, что Валко скорей даст отрубить себе палец, чем лишится хотя бы одного украденного кирпича.

Тьма быстро редела, туман понемногу рассеивался. По дороге двигался человек с тачкой. Он напоминал Рудо паука с яичком. Кроме мухи в паутине, у паука была единственная собственность — белое круглое яичко.

«Собственность для него — все, — подумал Рудо о Валко, когда зашагал по асфальту. — Обогащается где и как может, даже ночи не оставляет для отдыха… Но он по крайней мере не притворяется, как Штефан. А я? Строю воздушные замки! — Он даже вслух засмеялся. — Здорово я его напугал! Но разве в действительности я не такой, как другие? Правда, собственность меня не интересует. Хотя бы за это люди на меня показывали: посмотрите, вон идет Рудо Главач — враг частной собственности!»

Потом он представил себе, как через несколько часов снова будет орудовать лопатой, как будет смотреть на вспотевших Бакошей — отца и сына, и в сотый раз подумал, что же им нравится в этой ничтожной муравьиной работе.

Привратник в «Рабочей гостинице» взглянул на Рудо из-под очков, пробормотал что-то невыразительное и с трудом вывел на листке бумаги фамилию Рудо:

— Так поздно возвращаться нельзя.

Рудо пожал плечами и тихо направился по темному коридору. В комнате стояло пять кроватей. Две из них пустовали. Это были кровати Рудо и Тоно. Он быстро разделся, влез под ватное одеяло. Ребята храпели и не давали ему уснуть. Рудо смотрел на потолок и думал о Тоно: что же хорошего найдет он в доме Стано? С трудом закрыл он глаза.

Ночь кончалась, а сон не приходил. В голове перестало гудеть, зато в желудке появилась какая-то тяжесть. Он встал с кровати, потихоньку подошел к раковине, повернул кран, и вода полилась в рот, как дождь из желоба в рассохшуюся бочку.

Напившись, он сел на спинку кровати и вытащил из чемоданчика все свои рисунки. Уже брезжил рассвет. Он разложил их на постели и стал рассматривать. На этот раз вместо самоуверенности на его лице появилось разочарование.

«У вас хорошая рука, точная, — вспомнил он слова Крчулы, — но в ваших рисунках все мертвое, без движения».

— Мертвое, мертвое, — прошептал он, и схватив несколько рисунков, смял их в сердцах. Только несколько картинок он снова убрал в чемоданчик, остальные бросил под кровать, лег и повернулся лицом к стене.

Обыкновенно первое разочарование в своей жизни юноша переживает как тяжелый удар. Когда молодой поэт, который всем сердцем служил музам, вдруг прозреет и поймет, что у него нет таланта, что стихи, создаваемые им в бессонные ночи, не имеют никакой ценности, ему покажется, что все рухнуло. Ужаснувшись, он, наконец, поверит, что редакторы были правы, когда возвращали ему его творения с коротким письмом, в котором сообщали, что не могут их напечатать.

Пройдет много времени, пока такой человек придет в себя. Но у Рудо все было легче. Он пожалел, что не нашел пока места в жизни. Однако еще не перестал верить в свой карандаш художника. Поэтому решил, что не сдастся после первого поражения, что воспользуется знакомством с Крчулой, чтобы у него как следует поучиться…

В коридоре послышались мягкие шаги. Кто-то осторожно нажал на ручку двери и вошел в комнату. Рудо, притворившись, что спит, повернулся на другой бок и через щелочки век наблюдал за Тоно. Но когда увидел, что Тоно пробирается на цыпочках с ботинками в руках, не выдержал и рассмеялся.

— Эх ты, шляпа, — упрекнул его тихо Тоно. — Какого черта ты ушел?

— Мне было плохо.

Тоно подсел к Рудо на спинку его кровати, развязал галстук и заговорил шепотом:

— Там было здорово. А Ярка, скажу тебе, первоклассная баба. Я поступил мудро: больше уже не пил, факт. Только черный кофе. В воскресенье нас снова ждут. Знаешь что, Рудо, мог бы ты попросить Бакоша, чтобы к нам взяли еще одного парня? Стано меня просил. Это какой-то его знакомый.

Тоно закашлялся, а потом продолжал:

— Шикарно там было в полночь, факт. Пришел еще брат Стано, тот священник с Оравы. Это человек! А в женщинах как разбирается! В следующий раз и он придет. Это означает, — он поднял указательный палец вверх, — плюс еще одна красавица.

Он осмотрелся, расстегнул рубашку.

— Знаешь, Рудо, кого я сейчас встретил?.. Валко. Он на тачке вез кирпичи со стройки.

Рудо промолчал и словом не обмолвился, что тоже видел Валко, а Тоно продолжал:

— Крадет, черт деревенский, без всякого стеснения. Нам говорят, что наше общество изменяет людей. Но разве можно изменить Валко? Трудно представить, чтобы он вдруг стал жить интересами нашей стройки. Он заинтересован, может быть, единственно в том, чтобы там было поменьше сторожей. Кстати, в тачке у него между кирпичами торчала пустая бутылка. Зачем, ты думаешь, она ему понадобилась? — спросил Тоно и тут же ответил сам. — А для того, чтобы грозный страж старик Выпарина закрыл на время свое единственное око.

Рудо был приятно удивлен, что мысли их совпали, ведь и он так думал о Валко. Поэтому Рудо стал внимательно слушать Тоно.

— Смешно учить голубя, чтобы он вил общее гнездо для всех голубей. Из голубя не получится ни муравья, ни пчелы. Да и из человека не сделаешь пчелу, факт. Каждого интересует только свое личное. Какое там общество!

— Что ты думаешь о Бакошах? — спросил Рудо.

Тоно махнул рукой:

— То же самое, что о Валко, приятель. И они хозяйчики.

Рудо почесал, за ухом, и перед его глазами встали оба Бакоша: Мишо и Штефан. Мишо Бакоша он не хотел бы дать в обиду: тот ему нравился. Был смелым, партизанил в горах, и Рудо его уважал, да и не только уважал, но и завидовал ему, что тот был старше и участвовал в Словацком национальном восстании.

— Нет, Мишо не пан! — возразил уверенно Рудо.

— Ты еще не знаешь этих людей, а я раскусил их еще в университете. Главное для Бакоша — пост. Он наверняка хочет в директора пролезть. А мы для него — ничто. Случись, скажем, что-нибудь с тобой, он даже не поинтересуется, не поможет.

Пока Тоно говорил, он курил. Затем Тоно бросил окурок в раковину, умыл лицо и быстро разделся. Надел на себя пижаму с оторванными пуговками и повалился на кровать.

— Поспим, — произнес он кашляя, — завтра, собственно говоря, уже сегодня, я пас. На работу не пойду. Гуд бай!

Рудо снова вспомнил Валко. Ведь и он не спал ночь, до полуночи возился со своим возком, но он на работу явится. Определенно явится. Ему каждая крона дорога. А если бы он не строился, если бы ему не хотелось иметь свой собственный дом, любил бы он так деньги? В руках Тоно деньги легко тают, он даже цены им не знает. Если бы были небольшие заработки, то и Валко время от времени получал бы бюллетень и не являлся на работу, — занимался бы преспокойно строительством своего дома. «На болотах» сооружают здания для чужих людей, которых никто не знает. А в Боровом строят только для себя.

Сон и рой мыслей обрушились на Рудо, они слились воедино, как сливаются деревья и звуки с наступающей темнотой. Вдруг перед его мысленным взором появилось смеющееся лицо Ярки. Потом он увидел серьезную и молчаливую Еву. Видел длинные и тонкие пальцы художника Крчулы. Его сменил Валко со скрежещущей тачкой… Потом появились муравьиная куча, бегающие муравьи, голуби…

Рудо вздрогнул и открыл глаза. Стер со лба капли холодного пота и повернул голову к кровати Тоно. Тот лежал на спине с сигаретой в руке, и на его губах играла горькая усмешка.

— Сколько времени? — спросил Рудо.

Тоно удивился:

— Ты не спишь? И мне не хочется. Это от черного кофе. Ага, сколько времени? — вспомнил он. — Скоро будет пять.

Пять часов. Через час Рудо надо вставать. Он выпьет кофе, проглотит два рожка с сосисками, выпьет еще бутылку пива и затем начнет делать то же самое, чем закончил субботу. Будет бросать щебенку и при этом ломать себе голову: для чего он все это делает?

— Скажи, Тоно, — сказал он погромче, — ты не веришь во всевышнего?

Тоно от души засмеялся:

— Что тебе лезет в голову? Конечно, нет, я же образованный человек.

— Да и я уж не верю, — признался Рудо. — Но скажи, для чего человек живет?

— Спи, давай спи, — недовольно буркнул Тоно. — Хочешь знать, для чего человек живет? Цель-то у каждого своя. У Бакоша, например, — выполнять планы, у Валко — приумножать хозяйство, у Стано и его девок — красиво прожигать жизнь, а у тебя — швырять лопатой и мечтать о несбыточном. У меня же, грешного, — вечно бороться с тенью своего отца и для разнообразия устраивать порой себе встряски наподобие сегодняшней.

Он докурил сигарету, положил руки под голову и со вздохом добавил:

— Жизнь — это лотерея, выиграть в которой удается единицам. Во всяком случае, не нам с тобой. Спи…

5

— Ты не должен был брать его к нам, — упрекал Штефан отца.

Он сел на каменную плиту, высыпал из сапога песок, снова его надел, потопал ногой и показал головой на леса:

— Спит на работе. Видишь его, отец? Правда, Рудо нечего делать в нашей бригаде.

Мишо Бакош вытер вспотевшее лицо и осмотрел стройку. Она жила своей напряженной, трудовой жизнью. Грохотали бульдозеры, шумели бетономешалки, сигналя, подъезжали и отъезжали грузовики. Подъемный кран простер над домом свою длинную шею, доставляя каменщикам контейнер кирпичей. А сами каменщики в испачканных комбинезонах работали на лесах, постукивая мастерками.

В прошлом году Бакош лечился в санатории в Пиештянах и каждый вечер ходил в парк на концерты. Когда он смотрел на стройку, она напоминала ему большой оркестр, где были самые разные инструменты. И даже если бы он закрыл глаза, по звукам понял бы, где что делается.

Он заглянул под леса и убедился, что Штефан был прав: на кирпичах, подперев голову рукой, сидел Рудо и дремал.

— Вчера вечером так напился, что бил бокалы в «Европе», — пояснил Штефан.

— Плохо, — глухо проговорил Бакош.

— Откажись от него, пусть он нам не портит дела. Посмотри, как работают те два комсомольца. Вот такие нам нужны, а не Рудо.

— Потерпи, Штефан! — возразил Бакош. — Пообтешем его. В конце концов из каждого можно сделать человека. Это же наша прямая обязанность. Пойди разбуди его!

Когда Штефан отошел, Мишо Бакош направился к остановившейся бетономешалке и стал объяснять двум паренькам, как они должны работать. Мешалка заработала веселее, а Бакош с удовольствием потянулся.

Через минуту к нему подошел начальник строительства с незнакомым мужчиной:

— Веду тебе нового работника, — сказал он Бакошу. — Зовут его Грашко, но, как видишь, он слишком высок для Янко Грашко[10].

Бакош вспомнил, что Рудо говорил ему об этом человеке. Тоно Илавский его тоже, кажется, знает. Он внимательно посмотрел на новичка и спросил:

— Где вы работали?

Грашко застенчиво опустил свои красивые голубые глаза и тихо ответил:

— Я был директором магазина в Михаловцах… А вы знаете, как у нас: небольшая растрата — и уже все…

Бакош улыбнулся:

— У нас вам этого даже при всем желании сделать не удастся. Так вот, пока будете работать у крана, а там увидим.

Бакош ждал, что новый рабочий предъявит к нему какие-нибудь требования, спросит о зарплате, но тот только выпрямился, как солдат, и кивнул в знак согласия.

Наступил обеденный перерыв. Под краном собралась вся бригада Мишо Бакоша. Бригадир уселся на груду кирпичей и, как все рабочие, принялся развертывать сверток с едою.

— Друзья, Центральный Комитет партии поручил нам большое дело — построить новый социалистический город, город светлого будущего. Пожалуй, нет почетней и интересней работы, чем наша, — сказал он, отвинчивая крышку термоса. — Вчера мы из-за стихийного бедствия вынуждены были временно прервать ее. Но сегодня, чтобы выполнить план, мы должны работать засучиврукава, с полной отдачей. Во всяком случае, не так, как Рудо Главач. Не знаю, что он делал этой ночью, но досыпать на работе — непозволительная роскошь.

— В следующий раз буду досыпать дома, — проворчал себе под нос Рудо, недовольно мотнув головой так, что длинная прядь волос, ниспадающая ему на лоб, подскочила вверх, как от ветра.

Бакош покраснел. Много работал он на разных стройках и уже давно привык к тому, что на замечание молодые рабочие нередко огрызаются, но от Рудо он этого никак не ожидал. Только вчера он взял его к себе в бригаду, увидев, как споро работал Рудо во время наводнения. А сегодня парень уже выкинул номер. Нет, так не пойдет. У Мишо на языке вертелось острое словечко, и он вот-вот готов был в душе согласиться со Штефаном, но сдержался. Его должность председателя рабочего комитета обязывала его хорошенько поразмыслить, прежде чем сказать последнее слово.

— Прогульщики нам не нужны. Если ты, Рудо, хочешь оставаться в нашей бригаде, то должен исправиться, — произнес спокойно Бакош, словно он и не слышал едкой реплики молодого рабочего, и, сделав небольшую паузу, обратился уже ко всем членам своей бригады: — Товарищи, вы знаете, что государство хорошо оплачивает наш труд. Не то что было во времена буржуазной республики, когда строители зарабатывали всего шестьдесят геллеров в час. Но мы здесь работаем не только ради денег. Мы строим для народа. В этих светлых, красивых домах будут жить простые люди. Мы строим свое завтра…

Рудо уже не слушал, о чем так вдохновенно говорил бригадир на этом импровизированном собрании. Ему было тяжело. Он считал Бакоша добряком, а тот осрамил его, сделав при всей бригаде замечание.

Когда старый Мацак, отпив из бутылки молока, посоветовал ему встать и сказать, что он исправится, Рудо только пожал плечом и упрямо склонил голову. Он думал о Тоно: тот себе преспокойно храпит, и никому до него нет дела. А почему он такой невезучий, почему он всегда, как на мушке? Пусть уж лучше его уволят, чем переносить такое унижение.

Он поднял голову и, взглянув на закусывающих рабочих, прочел в глазах каждого укор и осуждение. Рудо хотел встать и убежать прочь. Но тут к нему подсел Грашко и тронул его за рукав:

— Не обращайте внимания, друг, — шепнул он, — такое с каждым может случиться.

Собрание кончилось. Все разошлись: одни — к бетономешалке, другие — к крану, третьи — к лесам, а крановщица Вильма, румяная и толстощекая девушка, бросила из кабины ему на голову пустую коробку спичек.

— Рудо, залезай ко мне дрыхнуть, — озорно крикнула она ему сверху. — Никто не помешает.

Рудо было надул толстые губы, но когда вспомнил совет Грашко, на душе у него стало, легче. Хоть один человек поддержал его, а доброе слово, вовремя сказанное, дороже золота. Он встал и направился к куче щебенки. Но по дороге его остановил Бакош:

— Видишь ли, молодой человек, — сказал он как-то особенно тепло, по-отечески, — когда я был в партизанах, людям иногда приходилось по две ночи не смыкать глаз. А потом еще шли выполнять задание. И никто из нас не засыпал.

— Тогда было другое время, — возразил Рудо.

— Какое другое? — удивленно спросил Бакош.

— Героическое время. Вы, наверное, ушли в горы, потому что жаждали совершать подвиги.

Бакош улыбнулся широкой улыбкой:

— Да я вижу, парень, ты романтик. Все было сложнее и в то же время проще. Люди шли в горы, потому что надо было драться с врагами, которые топтали нашу землю. А я был коммунистом, к партизанам меня послала партия, точно так же, как теперь «На болота», поручила мне возглавить один из отрядов.

Рудо удивился. Он никак не предполагал, что можно совершать героические подвиги по заданию. Он стоял, широко расставив ноги, засунув руки в карманы. Что-то надломилось в нем. Взглянув на Бакоша из-под бровей, он спросил:

— А если бы вас послали не стрелять, а работать на партизанской кухне, вы бы пошли?

— Что и говорить, — спокойно ответил Бакош. — Партии виднее, куда посылать людей. Ведь каждая работа на благо народа почетна.

Он посмотрел на подъехавший грузовик, нагруженный щебнем, и сказал, похлопав Рудо по плечу:

— Пойду-ка к новичку, посмотрю, как он там.

Рудо остался один. Он думал о Бакоше и вдруг вспомнил, как однажды в Братиславе познакомился с одним молодым футболистом. Рудо восторгался им. Но потом он узнал, что тот не только не играл во второй команде «Слована», но и вообще был последним среди запасных игроков. Рудо не только разочаровался, но даже обиделся на него и перестал его уважать. Подобные чувства испытывал он и сейчас. Раньше Рудо считал Бакоша каким-то современным Яношиком, смелым и отважным, а тут он признался, что участвовал в восстании по решению партии. Какой же после этого может идти разговор о героизме?

Рудо представил себе трех худых седовласых партийцев, которые вызвали к себе Бакоша и сказали ему, что он должен уйти к партизанам. Бакош отдал честь, заявил, что точно выполнит приказ, и направился в горы. Так же, как теперь на строительство. Автомат или бетономешалка — для него, оказывается, все равно. Главное то, что его посылает партия… И все же, как это прекрасно, когда в руках у тебя боевой автомат, а на поясе ручные гранаты! Вот это настоящее дело, не то что махать лопатой… Бакош, к сожалению, этого почему-то не понимает, а еще бывший партизан.

«Да, да, не понимает, не понимает, — вертелось у Рудо в голове. — Бакош только выполняет партийные поручения: тогда как руководитель партизан, теперь как бригадир. Выходит, ему безразлично, что делать…»

Рудо взял в руки лопату, в сердцах поддел лотком щебень, а когда взглянул в сторону Бакоша и увидел, как тот орудовал около бетономешалки, сокрушенно покачал головой. Да, он честный человек, порядочный, но не герой. И ореол храброго партизана исчез над головой Бакоша. Теперь он казался ему вроде Валко или Мацака: малоинтересным, незначительным и бесцветным. И в то же время бригадир был непонятен.

«Нет, Бакош определенно не мечтает о большом посте, — размышлял про себя Рудо, протестуя против слов Тоно, услышанных сегодняшней ночью. — Если бы он умел работать локтями, так мог бы давно быть директором строительства, а не просто бригадиром. Но, наверно, его работа ему нравится. Учить, показывать, как надо работать у бетономешалки… Но как все же это скучно, обыденно».

После работы Рудо умылся и решил пойти к Валко. У выхода из «Рабочей гостиницы» стояли парни и девушки. Они оживленно читали стенную газету и громко смеялись. Когда он подошел к ним, они уступили ему место и с любопытством уставились на него. Рудо бросилась в глаза надпись: «Отгадайте, кто это?» Под большими буквами были два рисунка. Первый: за круглым столиком сидит молодой человек с длинными волосами и бросает на пол бокал; второй: тот же молодой человек храпит под строительными лесами.

Рудо сразу съежился, нахмурился, обвел всех растерянным взглядом. Ребята загоготали, а одна девушка предложила:

— Рудо, поставь свой автограф под рисунками.

Он быстро повернулся и выбежал на улицу. Кто мог это сделать? Он сморщил лоб и со злостью вспомнил о Штефане. Конечно, он! Это его работа!

Он обошел стороной корчму, чтобы не повстречаться с Мариенкой, и затем, миновав тополя, снова вышел на асфальт. Оглянулся.

Раскаленный солнечный шар опускался за горы в розовые облака и посылал земле свои последние лучи. Серая полоска асфальта, в двух местах изгибающаяся на поворотах, разрезала зеленый скошенный луг. Трава между дорогой и Вагом с вербняком на самом берегу терялась на общем фоне раскопанной земли с большими желтыми пятнами песка и грудами сложенных бетонных плит и кирпичей. Далее высились стены неоштукатуренных зданий, покрытые строительными лесами, и краны. У забора стояли бульдозеры и бетономешалки. На строительстве было тихо и безлюдно.

Повыше строительной площадки, за шоссе, вырастал новый городской район — обширный жилой массив с «Рабочей гостиницей» для строителей. У подножия горы приютилась деревушка Поважская Боровая с кооперативными общественными постройками, а перед ними, недалеко от шоссе, стояло двенадцать новых одноэтажных домиков. Первый с краю, уже покрытый черепицей, но еще не оштукатуренный, принадлежал Валко.

Вдруг из-за тополей вынырнул мотоциклист в синей рубашке, какие носят комсомольцы. За ним, не отставая, мчался второй. Рудо сжал зубы: во втором мотоциклисте он узнал Штефана. Рудо пожалел, что они не встретились с глазу на глаз, иначе бы он ему сказал, что о нем думает. Это Штефан, конечно, придумал карикатуру в стенгазете. Только он!

Рудо отвернулся и зашагал быстрее. Мотоциклисты нагнали его, Штефан, увидев его, остановился.

— Куда идешь, Рудо? — спросил он.

— Как видишь — прогуливаюсь.

Взглянув на Рудо и увидев его нахмуренное лицо, Штефан проговорил:

— Сердишься? Из-за стенгазеты? Зря.

— Скажи, — Рудо смерил его злым взглядом, — это твое дело?

Штефан расстегнул пуговку на воротничке и спокойно ответил:

— К сожалению, не мое. Товарищи сделали это раньше… Но не в этом дело. Стенгазету одобрила наша комсомольская организация, коллектив. Понимаешь?

Короткий нос Штефана блестел от пота. Когда он увидел, что Рудо еще больше надулся, он продолжил:

— Сам посуду в кафе бьешь, а потом еще сердишься.

— Это мое личное дело, чтоб ты знал, — огрызнулся Рудо. — Если я заснул на работе, пожалуйста, за это вы меня можете обругать. Но что я делаю вне работы, это никого не касается!

— Как же не касается? Нашей бригаде не нужны хулиганы, — возмутился Штефан и в душе снова упрекнул отца за чрезмерную доброту.

Рудо раздражало в Штефане все: нос, глаза, даже эта синяя рубашка. Он полагал, что Штефан знает о нем больше, чем остальные, и это было единственной причиной, почему сейчас он не вцепился ему в волосы.

— Я не тот, каким ты хочешь меня представить всюду, я не хулиган, — возразил он, — но помни, то, что я делаю после работы, это мое личное дело.

— Мне некогда с тобой сейчас спорить. Тороплюсь в Боровое на собрание, — примирительно сказал Штефан, — но еще раз говорю тебе, что человек всюду должен быть порядочным.

Рудо, нахмурившись, промолчал. А когда Штефан сел на мотоцикл, то медленно направился к дому Валко.

«Чего он ко мне придирается, — подумал Рудо. — Наверно, думает, что я хочу отбить у него Мариенку. Девушек много, и что ему от нее надо».

Но едва он вспомнил о Мариенке, об ее теплой улыбке и живых огоньках в глазах, как сердце его защемило. Конечно же, Штефан ее обнимает, целует… Думать об этом было для него невыносимой мукой.

Солнышко уже зашло, когда он подошел к дому Валко и открыл калитку. Из конуры выбежала с лаем собака. Цепь загремела, три испуганных голубя вспорхнули с земли, а собака залаяла сильнее и рвалась с цепи, стремясь укусить незнакомца. Рудо бросил ей кусок булки, и пес угомонился.

Стены валковского нового дома с мансардой, сложенные из каменных плит и разных кирпичей, выглядели пестрыми и мало чем отличались от каменного хлева. Они еще не были оштукатурены, зато двор и забор были уже зацементированы, так что любо-дорого посмотреть. В саду среди кустов смородины и крыжовника виднелись ульи.

Из любопытства Рудо заглянул в хлев. В глаза ему бросились аккуратно уложенные кирпичи, каменные плиты, черепица, бочонки с известкой и другие строительные материалы. Стояла там и знакомая тачка, при виде которой Рудо невольно улыбнулся.

Когда Рудо вошел в дом, навстречу ему из кухни вышла жена Валко с дымящейся яичницей на сковородке. Он очень удивился этому: не успел появиться, а обещанная яичница уже готова. Но Рудо все понял, пройдя в комнату.

За столом сидели Тоно и Валко. Тоно первым увидел Рудо и подмигнул ему. Валко налил в бокалы смородиновое вино, разложил на тарелки яичницу, предложил обоим мед и с облегчением вздохнул:

— Все свое, домашнее, яйца, мед, вино и все прочее, что бог человеку посылает. Мне и атомные бомбы не страшны, если они упадут где-то в стороне.

Тоно дожевал кусок хлеба, запил вином и спросил:

— А если бомба упадет «На болота»?

— Ничего, будем строить в другом месте. Опять же подзаработаем.

Тоно и Рудо досыта наелись, в душе удивляясь такой нежданной щедрости Валко. Он подливал им смородиновое вино, чистое и прозрачное, как растворенный рубин, угощал медом с хлебом и в конце тихим голосом сказал:

— Не для того, чтоб вы меня, ребята, не выдали, а просто так, по-приятельски дам вам еще на дорогу бутылочку. Когда же надумаете жениться, помогу вам строиться. Ей-богу, помогу… Ведь все мы люди.

Тоно сидел довольный. Лукавая улыбка играла у него на лице. Едва Валко вышел на кухню за бутылкой вина, как Тоно шепнул Рудо:

— Видишь, все мы люди. Только Валко — самый предприимчивый из нас, факт. Напрасно Бакош пытается перевоспитать своих рабочих. Из волка овцы не сделаешь, а из человека — красного ангела.

Из кухни вдруг послышался крик. Сначала кричала жена Валко, потом он сам. Он вбежал в комнату красный от гнева, захлопнул за собой дверь, топнул ногой и со стиснутыми зубами прошипел:

— Я заявлю в милицию!

Сейчас его трудно было узнать. Он стоял со вскинутой головой, с руками, сжатыми в кулаки, готовый броситься на кого угодно. Маска кроткого, добродушного человека исчезла с его лица, глаза горели гневом, как у дикого зверя.

— Я заявлю в милицию! — повторял он, а когда Тоно спросил, что же случилось, задыхаясь, едва выдавил из себя:

— Ребята, ребята оборвали у меня смородину. Я не позволю воровать мое добро!

6

Даже стройка «На болотах» со всем своим нагромождением камня, песка, бетона и арматуры не смогли изменить живописного Поважья. Природа обступала ее со всех сторон широкой полосой зелени. Она перебивала запахи стройки смоляным духом темных елей с окрестных вершин, обдавала влажным ветерком с Вага, благоухала скошенным в горах сеном. И даже на самой стройке природа давала о себе знать зелеными оазисами травы, поросшей на затоптанной земле, растущими за ямой с известкой большими дикими маками.

Однако еще больше красок природы запечатлелось на холсте художника Крчулы.

Сам Крчула, одетый в рабочий комбинезон, стоя за мольбертом, рисовал новую картину. На ней на фоне строящегося дома уже появились разные оттенки зеленой краски, передающей богатый убор Поважья. Он работал кистью легко и вдохновенно.

Позади художника стоял Рудо. Он не отрывал глаз от картины, на которой уже туманно вырисовывалась панорама стройки. Рудо удивлялся, с каким мастерством художник рисовал стены домов, машины, людей, как сумел он сосредоточить внимание зрителя на жилом новом доме и на стоящем на переднем плане ребенке с одуванчиком в руке.

Крчула оглянулся и, когда заметил восторженное лицо Рудо, улыбнулся:

— Нравится вам?

— Очень, — ответил Рудо, — и знаете почему? Когда человек осмотрится вот так кругом, он заметит, прежде всего беспорядок, а у вас в этом есть свой порядок. Только почему на картине так много зелени?

На подставку прыгнул кузнечик. Он уселся под правый угол картины и застрекотал свою вечернюю песенку о скошенных лугах.

У Крчулы ожили выцветшие голубые глаза. Он потер пальцами ухо и засмеялся:

— Видите, ему понравилась зелень на картине… Вы спрашиваете, молодой человек, почему у меня столько зелени? Трудно мне ответить, чтобы вы сразу поняли. Скажу только, что картина — это не фотография… Чтобы вызвать более глубокое впечатление у зрителя, художник должен переосмыслить в себе действительность, по-своему ее перевоплотить, показать ее так, как он ее видит, как представляет.

Он осмотрелся кругом слегка прищуренными глазами, положил руку на плечо Рудо и продолжал:

— Вы это хорошо заметили, что в беспорядке я нашел определенный порядок. Мне хочется, чтобы люди, взглянув на картину «Стройка», увидели в сегодняшней работе завтрашнее совершенство. Ведь в конце концов это должен чувствовать каждый строитель, каждый каменщик. Он должен видеть перед собой конечную цель, видеть счастливую семью, которая будет жить в построенном им доме. Посмотрите, — улыбнулся Крчула, — кузнечик догадался, что это не настоящая трава. Ну, ничего, картины мы рисуем не для насекомых.

Рудо был озадачен. До сих пор ему и в голову не приходило, ради чего орудует он каждый день лопатой. Крчула, пожалуй, прав, но эта правда скорее подходит для главного инженера строительства, для прораба, даже для бригадира. Помнится, нечто об этом говорил, кажется, Мишо Бакош, когда Рудо прорабатывали в обеденный перерыв. А какая цель может быть у простого бетонщика?

— Тоно Илавский не согласился бы с вами, — сказал Рудо. — Он утверждает, что здесь только хаос.

Крчула покачал головой:

— Не поддавайтесь таким речам. Когда строят, то бывает хаос. Это вполне естественно, но надо всегда видеть за этим перспективу. Представьте себе, у вас в руках ком глины и вы хотите вылепить фигурку. Глина бесформенна, но вы знаете, что хотите из нее сделать, уже тогда, когда замешиваете ее. И это должно вас вдохновлять, руководить вами, чтобы преодолевать все сопутствующие трудности.

Художник снова принялся за работу. Он нанес рыже-коричневую краску на изображение крана и вновь остановил свой взгляд на стройке. Рудо удалился, чтобы, нарвать полевых маков.

В это время подошли посмотреть на работу художника два механика. Они восхищались картиной, а потом один из них заметил:

— Только зря рисуете кран. Сломался. Кто-то нарочно его испортил.

Механики ушли. Рудо вернулся с букетом маков. Он любил маки. Они выделялись в траве, как красивое лицо в толпе. Маки напоминали ему то огонь, то заходящее солнце, и Рудо сожалел, что не может их нарисовать. Но при виде их им овладевало чувство прекрасного, и он едва ли мог объяснить, почему эти цветы ему так нравятся. Они вызывали в нем какие-то неопределенные чувства, какую-то особую нежность.

Он посмотрел на букет, и глаза его засветились.

— Поставьте их в воду, — подал он цветы Крчуле. — Жаль только, что они так быстро вянут.

— Да, красота не вечна, — грустно промолвил Крчула. — А маки — это цветы моей молодости. Поэты их тоже любят. Скажите, Рудо, — он быстро повернулся к нему, — вы читаете стихи? Вообще какие-нибудь книги читаете?

Румянец выступил на лице Рудо. Читает ли он книги? Книги, которые он читает, определенно не нравятся таким людям, как Крчула. Поэтому он смущенно сказал:

— Читаю, но не стихи.

— А что?

— Люблю приключения. Нравятся мне ковбойские романы, — проговорил Рудо робко, почувствовав, как кровь стучит в висках, и с опаской посмотрел на художника. — Хотел бы читать еще что-нибудь интересное, — добавил он совсем тихо как бы в свое оправдание.

— Рекомендую вам путешествия. Это хорошо для начала. Прочтите Есенина… Обожаю я его. Это великий советский поэт. Кстати, в его образной системе есть образ мака.

Крчула выпрямился. Его худое лицо стало одухотворенным, и глаза загорелись. Тихим голосом он стал читать:

Не гнетет немая млечность,
Не тревожит звездный страх.
Полюбил я мир и вечность,
Как родительский очаг.
Все в них благостно и свято,
Все тревожное светло.
Плещет рдяный мак заката
На озерное стекло.
Рудо слушал его как зачарованный. Ему вспомнилась прошедшая осень, когда он после окончания строительства кинотеатра уезжал из Брно и нежно прощался с девушкой, которая ему до сих пор пишет. Тогда у него было то же возвышенное настроение, как и сейчас или как тогда, когда он был в Татрах. Очарованный дикой красотой гор, он смотрел на Скальнате плесо[11], в которое погружалось солнце. Глубоко вдыхал он в себя свежий, пьянящий воздух; окружающие скалы представлялись ему романтичными и красивыми, как ничто на свете. И тогда ему казалось, что у него появились новые глаза, что в груди у него бьется новое сердце, что невидимые нити соединяют его со всем, что его окружает, — с девушкой Индрой из Брно, с озером, окаймленным скалами, с чудесными словами поэта. Сейчас он испытывал точное такие же чувства, возвышающие и очищающие.

Крчула вывел его из задумчивости.

— Читайте больше, Рудо, — сказал он. — Не пожалеете.

Вначале стихи Есенина показались Рудо бессмыслицей. Почему он сравнивает закат с маком? Почему называет озеро стеклом? Но тем не менее стихи захватили его. Он тихо повторял про себя:

Плещет рдяный мак заката
На озерное стекло.
Когда неграмотный человек выучит буквы, он хватается за газету и с затаенным дыханием начинает читать ее по слогам. Тогда у него рождается любопытство — родная мать стольких хороших и стольких плохих дел. Едва Рудо запомнил несколько строк, как они уже околдовали его. О чем могут писать другие поэты? А удается им найти такие же красивые и точные слова, как те, которые он услышал от Крчулы?

Хрупкий образ, созданный из слов, ожил перед его глазами, как если бы был нарисован кистью Крчулы, а в ушах Рудо звучала тихая и нежная мелодия.

«Почему я не умею ни рисовать, ни писать такие чудесные стихи», — подумал Рудо и вздохнул.

— При коммунизме все смогут заниматься искусством, — сказал вдруг Крчула, словно угадав мысли молодого рабочего, и сел на раскладной стульчик.

Рудо не сумел даже осмыслить его слов, как художник тут же озадачил его неожиданным вопросом, не имеющим, казалось бы, никакого отношения к теме их разговора.

— Скажите, Рудо, вы ловите раков?

— Ловлю, — изумился Рудо и засмеялся.

— На лягушек?

— На печеных лягушек, — уточнил Рудо. — Защепим ее прутиком, опустим в воду и ждем. Как прутик заколеблется, хвать — и есть рак. Потом их на костре печем.

Крчула улыбался, он догадывался, что Рудо проявит к этому мальчишескому занятию интерес.

— Пойдемте как-нибудь вместе за раками, — предложил он. — Хорошо? Вот посмотрите, человек может с утра до вечера просидеть у реки и не устать, потому что в этом деле им руководит интерес, я бы даже сказал, страсть. И в обычной работе надо найти своего конька, тогда покажется интересным любое дело. В каждой профессии, в том числе и в работе каменщика и бетонщика, есть что-то привлекательное, красивое, надо только его найти.

Крчула не заметил, как Рудо сдержанно ухмыльнулся: орудовать лопатой — что здесь можно найти значительного? Это ведь не рисовать, и не бороться с наводнением, и не совершать какой-нибудь героический поступок, когда жизнь висит на волоске. И все же слова Крчулы вызвали в душе Рудо какое-то беспокойство и даже пробудили любопытство. Что же можно найти красивого и привлекательного в работе бетонщика?

— Я хотел бы вам еще по-дружески посоветовать, — добавил художник, медленно складывая масляные краски в деревянный ящичек. — Избегайте, пожалуйста, такого общества, в котором мы с вами познакомились. Я больше к Стано не пойду.

Вечерело. Над стройкой низко пролетела первая летучая мышь, и Рудо, как в детстве, невольно прикрыл волосы руками. Он проводил Крчулу до остановки автобуса и, размышляя обо всем, что сегодня услышал, побрел к «Рабочей гостинице».

Внизу у дежурной его ждала открытка из Брно. Писала Индра. Она была на экскурсии в пещере Мацоха, вспоминала его и упрекала за то, что он ей не отвечает. Бегло прочитав открытку, сунул ее в карман. Индра его уже давно не интересовала, но он иногда писал ей, чтобы резко не порывать старое знакомство. Если Рудо что-то и пообещал ей, то теперь не хотел об этом даже вспоминать. А если и вспоминал, то утешал себя тем, что давать обещания и хранить верность — не мужское дело, это лишь уловка, чтобы легче завоевать девичье сердце.

Едва он вошел в комнату, как кто-то постучал в дверь. Рудо очень удивился, когда увидел озабоченное лицо Мишо Бакоша.

— Хорошо, что ты один, — сказал Бакош и сел на стул. — Я уже дважды заглядывал к тебе. Я пришел не как бригадир, а как отец. Понимаешь, я бы хотел, чтобы все мы, бетонщики, жили одной семьей, а у нас это пока не получается. Понимаешь, — он закашлялся. — Ты, наверное, знаешь, что кран уже с утра не работал. Скажу тебе прямо: кто-то его испортил. Вчера вечером над тобой надсмеялась Вильма. Не сделал ли ты это назло ей?

Рудо оскорбили такие слова. Но он не особенно обиделся на Бакоша, потому что уже привык, что в любом нехорошем деле подозревают прежде всего его. Он знал, что теперь это не делает ему чести, хотя в школе он был горд, когда говорили: «Посмотрите, это снова проделки Рудо Главача». Сейчас же он не отважился посмотреть в глаза Бакошу и только пробормотал:

— С чего вы взяли, что это сделал я?

— Вся бригада собралась в комнате отдыха, кроме тебя и Тоно Илавского, сидим и думаем, кто же это мог сделать? А почему ты не пришел?

— Я не знал, — надул губы Рудо. — Никто мне не сказал.

— Кто хотел, сам пришел.

Рудо подмывало выругаться. Нарисовать его в газете на посмешище всей «Рабочей гостиницы» они смогли, а вот позвать на собрание… Он сдержался, хотя обида на бетонщиков, которые не пригласили его, пересилила злость, вызванную карикатурой в стенгазете.

— В субботу после смены опять соберемся, — продолжал Бакош, — и поговорим о соцсоревновании. Надо будет нам вызвать другие бригады. Приходи и заранее подумай, как бы мы могли улучшить свою работу.

Когда Бакош ушел, Рудо охватило недоумение. Серьезно ли говорил бригадир о том, чтобы он подумал о соревновании, или смеялся над ним. «Нет, — успокаивал он себя, — ведь Бакош всегда говорит искренне. Но кто же мог испортить кран? И почему ребята ничего ему не сказали? Значит, все подозревают его?»

Вдруг погасла лампочка. Рудо вышел в коридор и в темноте услышал недовольный голос Бакоша:

— Опять пробки, черт бы их побрал!

Рудо медленно, держась на стену, пошел по коридору и добрался до комнаты отдыха. Нащупал у двери стул и сел. Когда немного осмотрелся, то увидел, что за двумя сдвинутыми столиками сидели люди.

— Меня бы это так не огорчало, если бы это не был уже второй случай простоя с понедельника, — раздался голос Штефана.

— Мы тут ни при чем, — сердился Валко. — Мы не виноваты, если план не будет выполнен. Ведь мы на этом только теряем.

— Я не знаю, что и подумать, — вмешался голос Вильмы. — Вчера вечером кран работал, а сегодня ни с места.

— Лишь бы заработок не уменьшился, — снова послышался голос Валко.

— Уменьшился, уменьшился, — повторил Штефан, — надо найти виновника. Послушай, Вильма, — сказал он тихо, — из-за чего ты поссорилась с Рудо?

— Так, ерунда. Я посоветовала ему доспать в моей кабине, а он вспыхнул и убежал. Да вы знаете, какой он есть. Его надо носить, словно рождественское яичко.

Все громко засмеялись, Рудо почувствовал себя, как на иголках. «Зажжется свет, и все меня увидят, — подумал он. — Лучше уйду». Он тихо встал и выскользнул в коридор. Минуту еще задержался у дверей и услышал голос Штефана:

— Нет, Рудо этого не мог сделать.

Рудо не хотел верить собственным ушам. Он ждал от Штефана только плохого, а тот вдруг его защищает.

— Как бы не так, — подал голос старый Мацак. — Рудо же брандахлыст. От него можно всего ожидать.

— Нет, это не он! — настаивала Вильма.

— А за что мы платим сторожам, товарищи?

Это был голос Грашко, его нового приятеля.

— Надо бы основательно проверить, кто работает у нас на стройке, — продолжал он. — Это дело рук своего, со стройки. Мы забыли о бдительности.

«Проверяйте, я тоже проверю, кто лазает по кранам, — усмехнулся Рудо и гордо про себя сказал: — Джонни Черный Сокол еще снимет скальп с того бледнолицего, что корежит народное добро».

Он вышел на улицу. С вечера явно похолодало. Ветерок шелестел листьями молодой липы, вокруг которой еще недавно днем летал рой пчел. Рудо сел на скамейку, закурил и даже не заметил, как зажглись окна «Рабочей гостиницы».

«Все они, члены бригады, понимают друг друга, — размышлял он с какой-то внутренней завистью и упрекал сам себя: — А почему я не с ними?»

Со скошенного луга доносилось стрекотание кузнечиков, и Рудо вспомнил картину Крчулы. Потом мысли его переключились на выведенный из строя кран. В ушах звучали слова Бакоша: «Я пришел к тебе как отец». Мысленно он повторял слова бетонщиков, услышанные им только что в темноте в комнате отдыха.

«Виновник. Виновник… А если я его найду?» — Он быстро встал со скамейки, перешел через шоссе и направился на стройку. «Каждую ночь буду туда ходить, — продолжал думать он, веря, что поймает преступника. — Только бы тот еще пришел».

От волнения сердце сильно билось в груди. Он остановился перед длинным забором, над которым еще вчера вечером светилась лампочка. Кто-то ее разбил. Рудо затаил дыхание и прислушался. Застыл, как охотничья собака, почуявшая добычу. Ему показалось, что за забором кто-то тихо крадется. Он уже представлял себе, как сейчас вскочит на забор и громко крикнет: «Руки вверх!»

Рудо сжал кулаки и припал к щелке. Ветер донес до него запах гашеной извести. Он вздохнул полной грудью. Шаги быстро приближались. Но тут у Рудо вдруг обмякли руки и его охватило отчаяние: мимо известковой ямы шел ночной сторож.

Рудо оперся спиной о забор, с минуту постоял и побрел на шоссе. Из-за гор показался полумесяц. Когда Рудо был еще мальчиком, он верил, что месяц, как хвостик ящерицы: оторвешь его, и вырастет новый. Какое-то крылатое чудовище отрывает каждый раз кусочек месяца, а он опять из рожка превращается в тарелку.

С Вага дул влажный, холодный ветерок. Рудо зябко поежился. Сначала он шел вдоль забора, потом перешел через шоссе и оказался перед новым домом. Он и забыл, что здесь уже поселились люди. Когда это было? Наверное, неделю назад. В окнах горел свет, играло радио, на детской площадке стояли скамеечки. Рудо опустился на одну из них и стал смотреть в открытое окно первого этажа. Высокий мужчина стоял на стуле и вешал на стену картину. Потом он отошел на середину комнаты, посмотрел на свою работу и обнял женщину. Показался свет в соседнем окне. Оба склонились над кроваткой. Улыбались. Рудо понял: они любуются ребенком. Затем они снова показались в первой комнате и остановились около окна.

— После трех лет житья в клетушке, наконец, такая квартира! Это счастье! — радостно сказала жена, а муж погладил ее по волосам.

«Эти новоселы, художник Крчула и бригадир Бакош словно сговорились, — подумал Рудо. — Все твердят о счастье».

Его не огорчало, что он не может им крикнуть: «В этом и моя заслуга!» Но радостная взволнованность передалась и ему. Значит, не зря он все же орудует лопатой. Значит, и он приносит людям пользу. Сколько же труда вложила их бригада в этот дом! И сколько он сам!..

Эта мысль согрела его сердце и озарила лицо улыбкой. Но радужное настроение тотчас же прошло, когда он вспомнил о выведенном из строя кране. Выходит, еще есть гады, которые не хотят, чтобы люди жили счастливо. Попадись-ка мне такой, я бы ему показал!..

7

Была суббота. Солнце сильно припекало. Вода в старом русле Вага казалась удивительно теплой, приятной, и Тоно не хотелось из нее вылезать. Когда он вышел на берег, где ребята из их бригады жарились на солнышке, на его спине сверкали мелкие капельки воды.

Он подсел к Штефану, загорелые ноги засунул в теплый песок, а усыпанное веснушками лицо подставил солнцу.

— Послушай, Штефан, — проговорил он, прикрыв ладонью глаза, — уж раз ты столько сидишь на собраниях и общаешься с партийным начальством, скажи мне, когда будет, наконец, четырехчасовой рабочий день? Кроме субботы и воскресенья, мы не можем вот так сидеть у реки.

— Будет, — серьезно ответил Штефан, и короткий, покрытый капельками пота нос его сморщился. — А когда — это зависит от нас.

Тоно сделал гримасу:

— В таком случае давай проголосуем, как неделю назад по поводу соревнования.

— Перестань, это глупые шутки.

Тоно стал насвистывать. Взгляд его остановился на Рудо, который сидел неподалеку на скалистом камне, окруженном со всех сторон водой.

— Таких несмышленышей, как Рудо, не можешь убедить, не то что меня, — сказал он, снова обращаясь к Штефану. — Соревнование — это пустая формальность, факт. Я лично ничего хорошего в нем не вижу.

Штефан уже давным-давно точил зубы на Рудо и Тоно. Оба они ему не нравились. Работают кое-как, без малейшего желания, лишь бы о них не говорили, что зря получают деньги. Тоно к тому же отпускает всякие неуместные шуточки, которые могут только плохо повлиять на всю их бригаду.

— Почему ты такой колючий, всегда недовольный? — спросил его Штефан. — Ты ведешь себя как настоящий реакционер. Да, да, реакционер…

— У тебя для каждого найдется соответствующая бирка, — зло усмехнулся Тоно и оперся на локоть, чтобы быть ближе к Штефану. — Ты же знаешь, что мой отец был помещик. Но самое смешное то, что я не прочувствовал своего привилегированного положения, факт, а теперь за него должен расплачиваться. Ты знаешь, что мне не дали доучиться в университете. Я вынужден был уйти на производство. После этого я должен быть чем-то доволен? Ты думаешь, я не мог бы честно работать на нашей стройке как юрист? Не бойся, я бы республику не продал американцам, нет.

Он пододвинул к себе брюки, засыпанные песком, достал из кармана сигареты, закурил и продолжал:

— Ты, Штефан, не только не привлекаешь на свою сторону людей, но отпугиваешь их. Говорю тебе, я ненавидел отца. Я был ближе к вам, но ты и тебе подобные сами загнали меня на позиции отца. Он мне теперь представляется в лучшем свете, чем тогда, и не потому, что он умер, а из-за вашего несправедливого подозрительного отношения ко мне. Разреши мне отвечать за себя самому. Мне не нужно ничего коллективного, ни ног, ни головы. Не нужна мне и классовая борьба, о которой так много говорят сейчас. Я просто хочу жить в свое удовольствие.

— Хорошо, что ты со мной так откровенен, — сказал Штефан. — Посмотри, в институты принимают в первую очередь детей рабочих и крестьян, и это правильно. Но речь идет не столько о том, кто твой отец, сколько о том, каков ты сам. Допускаю, что с тобой поступили в университете несправедливо. Но ты должен был доказать, что ты не против нового строя. Ты, Тоно, не с нами. Так что не прикрывайся отцом и своим исключением из университета. Это нечестно. Ты ведешь себя, как чужой. Если бы ты был другим…

Тоно перебил его:

— То я мог бы доучиться?

— Думаю, что да. Если бы ты показал себя в работе, то можно было бы кое-что для тебя сделать, помочь тебе в учебе. Но ведь ты сам мало чем отличаешься от помещика.

— Реакционер, помещик… — процедил Тоно сквозь зубы. — Чушь какая-то!

— А разве не так? Подумай, если бы ты был сознательным строителем нового общества, стал бы ты бегать с одного места на другое? Недавно вышел закон о новых налогах. Ты видел, что многие рабочие не понимают, какие будут изменения. Будь бы я на твоем месте, я бы им объяснил, а ты только ухмыляешься. У нас есть своя стенгазета, но скажи, помог ли ты нам хоть раз?

Тоно пожал плечами: никто его не просил об этом, так чего ему навязываться. А он бы, конечно, мог написать парочку статей для стенгазеты. Кое-кого так бы пощекотал, что другие хватились бы за животы. И был бы в почете, если бы на десятиминутках разъяснял то, что сам хорошо знает. Не фразы, а конкретные вещи, как, скажем, тот же закон о налогах.

«Но бог с ним, зачем мне стараться лезть из кожи, — подумал Тоно, — как-нибудь и так проживу».

Однако из головы никак не выходили слова Штефана: «Ты ведешь себя как чужой».

«Вы же меня сделали чужим. Все талдычите о классовой борьбе, хотя старого мира уже нет пятнадцать лет. Что бы я ни делал, для Бакошей и для им подобных я навсегда останусь помещичьим сынком, — размышлял Тоно. — А может, все-таки прав комсомольский секретарь. Я ведь, правда, ничего не делаю, чтобы доказать, что я не таков, за кого они меня принимают. Я не враг и не друг. А почему я ничего не делаю? Из-за нанесенной мне однажды обиды? Или по лености? Из нежелания жить иначе? А как это — иначе? И каким вообще я должен быть?»

Несмотря на все старания, Тоно не хватало фантазии представить себя иным. Он как был, так и оставался в своих глазах все тем же гордым и независимым интеллектуалом, который любил иногда пофилософствовать о несправедливости на земле, а еще чаще предаваться извечным радостям жизни, которые он прежде всего видел в девушках и в вине.

«Недаром говорили старые философы: «Человек сам не может выйти из своей оболочки», — усмехнулся Тоно и добавил: — даже если его об этом очень просят комсомольские руководители».

— У меня за плечами только семилетка, — сказал после паузы Штефан, — но я делаю, что могу. Думаю, что и я пойду еще учиться, когда младшие братья закончат институт. Наша семья живет только на то, что зарабатываем мы с отцом. Но учиться я хочу.

Штефан говорил, а сам внутренне злился на себя. Все это похоже на то, что он как бы просил Тоно: помоги нам, ты более образованный, а у меня только семилетка. Он хотел было все-таки сделать это да заодно тем самым раскачать и Тоно, как-то втянуть его в общественную работу. Но боясь, что тот что-нибудь сморозит, поднимет его на смех, молча встал и подсел к группе молодых рабочих, играющих в карты.

Тоно потянулся, потом вскочил, сделал взмах руками и по мелкой воде направился к Рудо. Тот, не замечая никого, ловил обеими руками бычков. Ловил и переносил в ямку на берегу, окаймленную со всех сторон камешками.

Тоно приблизился к нему и от души засмеялся. Рак, бычки, маленькая форель, раковины — целый аквариум.

— Ты еще настоящий ребенок, — сказал Тоно.

Рудо вспыхнул. Ему было неприятно, что Тоно отгадал его душевное состояние. Действительно, целый час играл он, как ребенок. Ложился на горячие камни, которые представлялись ему головами закопанных в землю великанов, ловил на берегу раков, воображал себя охотником и рыболовом, промышляющим в каком-то далеком, неведомом краю. Тогда раки казались ему крокодилами, бычки — акулами, форель — китом, а раковины — жемчужницами.

— Попробуй поймай их. — Рудо взмахнул головой и поправил мокрые волосы. — Жаль, что мало раков. Ты когда-нибудь ел раков, испеченных на костре?

— На костре? Нет, только форель, завернутую в газету.

— Когда я был мальчишкой, мы варили и бычков. А клешни раков ели сырыми.

Тоно передернуло: сырой рак был ему противен. Он вспомнил, как однажды Рудо рассказывал ему о том, как вместе с цыганами ел жареного ежа. Обкатали они его, живого, в глине и бросили в костер. Тоно от одного рассказа чуть не стошнило.

— Хочешь, я тебе что-то прочитаю? — спросил Рудо.

— Что, роман о ковбоях?

— Нет, стихи.

Тоно сделал гримасу:

— Для них я уже стар.

Они пошли к месту, где лежала их одежда, стали одеваться.

— Вчера я прочитал одно стихотворение о Ваге, — снова начал Рудо, — и мне очень понравился конец. Сегодня, оказывается, самую прекрасную поэзию создают уже не поэты, а другие люди. Вот послушай:

Из мужества, любви, металла, глины
Здесь сооружают новые дома.
— Не понимаю, что ты хочешь этим сказать?

— Так ведь это о нас! — вырвалось у Рудо. — Мы ведь строим из глины, из кирпича.

— Кого же угораздило написать эти распрекрасные стихи о такой свалке, о таком вселенском хаосе, как наша стройка «На болотах»? — засмеялся Тоно. — Да и ты, парень, что-то заговариваться начал: «мы» да «мы». Запомни: мы — это потеря индивидуальности.

Рудо не ответил. Как зачарованный смотрел он на Мариенку. Она приближалась к ним. Ветер обдувал ее легкое платье, которое прилегало к телу и мягко поддавалось каждому ее движению.

— Уже уходите? — спросила она Рудо. — А помните, вы хотели со мной поговорить. Завтра я буду работать вечером, приходите.

Рудо удивился, как она могла это запомнить. Да, тогда у костра он говорил ей об этом. Но с тех пор он видел ее со Штефаном, а потом эта встреча в «Европе»… Только тут Рудо заметил, что около нее стоит Штефан.

— Я жду тебя, — сказал ей Штефан. — Так ты никогда не научишься плавать.

Рудо пошел с Тоно, но чувствовал себя уже не в своей тарелке. Он завидовал Штефану, что тот будет учить Мариенку плавать, что он встречается с ней. Он видел в ней что-то чистое, привлекательное, какую-то опору, о которой мечтает человек, когда он одинок и несчастен. О чем он может говорить с Яркой или с Евой? Ярка только болтает всякие глупости, а когда выпьет, сердится на него, что он молчит.

Обыкновенно мужчины мечтают о том, чего у них нет. В жизни Рудо попадались лишь легкомысленные девушки. Разве только Индра была более серьезной. Рудо получал свыше тысячи двести крон на руки, а из этого уже можно было кое-что отложить. Правда, из последней получки он двести крон истратил на книги и альбомы для рисования. Жениться ему еще не хотелось, и он не раз думал, что любовь на расстоянии — это слишком дорогое удовольствие. Использовать полтора дня отдыха, чтобы десять часов трястись в поезде до Брно и обратно, это казалось ему слишком большой жертвой, не считая всяких дополнительных расходов на ночлег, ресторан, билеты в театр и прочее.

Рудо и Тоно заглянули в буфет, съели сосиски, выпили по большой кружке пива, дошли до «Рабочей гостиницы» и распрощались. Тоно пошел в город, Рудо остался дома. Вечером он собирался пойти к Стано. На этот раз не из-за девушек. Просто Стано обещал показать ему коллекцию старинных гравюр.

Рудо посмотрел на часы: до визита оставалось еще три часа. В комнате никого не было. Он сел за стол и стал рисовать в большом блокноте новый квартал «На болотах». Под карандашом вырастали новые дома, деревья, аллеи будущего парка, телевизионные антенны на крышах домов.

«Вот так все это будет чудесно выглядеть, — подумал он, — а Тоно болтает о хаосе. Балкончики слишком малы, а улицу надо было бы расширить».

Он начал рисовать снова. Стройку разместил подальше от Вага, под горой, а домам придал иной вид. Сделал большие крытые балконы и огромные окна. Тут же, на листе, в сторонке он несколько по-иному набросал внутреннюю планировку квартир. Это было уже его творчество.

«Так бы надо было строить», — улыбнулся он, не без гордости поглядывая на свой рисунок. Потом он отложил блокнот и, не раздеваясь, лег в постель. Что-то его беспокоило. Почему он не нарисовал однокомнатную квартиру? Ничего, он нарисует ее дополнительно. Вот если бы строили такие дома. Это было бы здорово. А первую однокомнатную квартирку дали бы Мариенке.

Его клонило ко сну, и он заснул с мыслью об уютной квартирке с белыми капроновыми занавесками, в которой жила бы егоМариенка.

Спал он крепко. А когда открыл глаза, было совершенно темно. Он вскочил с кровати, включил свет, посмотрел на часы и махнул рукой. Десять часов. К Стано идти уже было поздно.

Рудо подошел к окну, вдохнул холодный воздух и тотчас же вспомнил о кране. Его охватило беспокойство, как охотничью собаку перед охотой. Он накинул на себя плащ и вышел из комнаты.

Большими шагами приближался он к стройке. Сердце громко стучало. Вчера была луна. Сегодня темно… Что, если бандюга этим воспользуется? Сегодня суббота, люди веселятся. Ему нечего бояться, что он с кем-нибудь встретится.

Остановившись у забора, там, где висела на столбе разбитая лампочка, Рудо посмотрел в щель на стройку. И вдруг ему показалось, что неподалеку что-то заскрипело, словно кто-то затягивал ржавый болт. Через минуту послышались шаги. Они приближались. Он даже различил прерывистое дыхание. Потом недалеко от него выпала доска из забора, и вот показалась голова, потом нога… Высокий человек в шляпе, надвинутой низко на лицо, нагнулся и поднял доску.

Рудо прижался к забору, присел, ища камень. Прямо из-под руки у него выскочила лягушка. Он вздрогнул. Мужчина осмотрелся, приставил доску к забору. В этот момент Рудо стремительно бросился к нему, крикнув во все горло:

— Стой!

Человек от неожиданности сжался и прикрыл левой рукой лицо. Рудо хотел схватить его за горло и сделать подножку, но вместо горла схватил за рукав. Незнакомец вырвался, но в руке Рудо осталась пуговка от рукава его пиджака.

Вдруг Рудо почувствовал страшный удар в лицо. Тупая боль разлилась по всему телу, в ушах зашумело, голова закружилась. Из глаз посыпались искры, словно ими его обдал рядом промчавшийся паровоз.

Рудо упал как подкошенный, новый удар в живот лишил его сознания. Он лежал со сжатыми кулаками, по его лицу текла кровь.

Незнакомец сунул тяжелый кистень в карман, схватил Рудо за волосы и ударил его ногой по голове. Потом он склонился над ним, вывернул его карманы и побежал к Вагу.

Была тихая темная ночь, только кузнечики боязливо стрекотали да лягушки квакали на топком лугу. За забором послышались тяжелые шаги ночного сторожа. Покашливая, он освещал перед собой фонариком землю. И вдруг свет задержался на том месте, где была приставлена к забору оторванная доска. Узкий яркий свет осветил следы на песке.

— Да, тут прошел какой-то паршивец, — проворчал себе под нос сторож и тихо приблизился к забору, бегая лучом фонарика по сторонам.

8

— Да, это все, товарищ поручик, — тихо сказал Рудо и протянул руку к стакану воды.

Он лежал в палате номер четырнадцать, где стояли еще три пустые койки. На улице было пасмурно. По оконным стеклам струились капли дождя. А в палате пахло йодом. У Рудо были забинтованы голова и все лицо, только правый глаз выглядывал из-под повязки. На стуле у кровати сидел поручик госбезопасности Мыдлиак с записной книжкой в руке.

— Жаль, что вы не узнали того парня, — сказал он.

Рудо расслабил повязку на губах:

— Еще помню одну вещь. Я оторвал у него пуговицу на рукаве. На левом…

— Не знаете, где она?

— Была в руке, а потом не помню.

У поручика засветились глаза. Он сразу как-то нервно встал со стула и пожал Рудо руку:

— Спасибо вам, товарищ Главач, поскорее поправляйтесь.

Место поручика у постели занял врач. Рудо посмотрел на него и невольно вспомнил все, что случилось. Да, он ощутил сильный удар, из глаз посыпались искры… Когда очнулся, то увидел склонившееся над ним лицо доктора. Врач был совсем молодой, приветливый и говорил по-чешски. Рудо благодарен ему на всю жизнь, об этом он хотел сказать врачу, как только почувствовал себя немного лучше, но вместо благодарности с трудом прошептал:

— Прага мне понравилась. Я был там.

Врач понял ход его мысли и молча дружески положил руку ему на плечо.

— Как себя чувствуете? — спросил он сейчас. — Голова болит уже меньше?

— Меньше, но скажите мне правду, я лишусь глаза?

— Не говорите глупостей, — строго покачал головой врач, — на щеке, правда, кое-что останется. Три шва и ничего больше.

Он перевязал Рудо голову, потом долго выслушивал сердце и, наконец, с улыбкой сказал:

— Будете снова парень что надо. Не волнуйтесь.

Вошла сестра. Врач сделал ей рукой знак: она ему уже не нужна. Потом он снова обратился к Рудо:

— Вчера к вам приходили двое. Отец с сыном. Сейчас вспомню их имя…

— Бакоши, — почти вырвалось у Рудо, и врач кивнул:

— Да. Они работают с вами. Придут послезавтра. Вчера мы за вас еще боялись. Принесли вам сигареты, но я их пока оставил у себя.

Он оперся рукой о стену и с таинственной улыбкой добавил:

— Не знаю, какое у вас сейчас настроение, но к вам настойчиво рвется одна красивая молодая особа.

Рудо бросило в жар. Может быть, это Мариенка? Едва ли. Скорее Вильма, ведь дело идет о ее кране. Он оперся локтями о подушку и сказал:

— Я бы охотно ее увидел.

— Хорошо, но не долго.

Врач вышел. Дверь снова отворилась, и в палату вошла… Мариенка в цветастом платье с нейлоновой сумкой в руке. В глазах у Рудо потемнело, а в голове, сменяя друг друга, запрыгали мысли. У него не хватило сил сосредоточиться и понять, что это действительно Мариенка, хотя сердцем он чувствовал, что она должна прийти.

Мариенка робко села на стул, потом снова встала, пододвинула стул к койке и с участием сказала:

— Я пришла на вас посмотреть, Рудо. Вам уже лучше?

Он не ответил, только кивнул головой. А когда она передала ему привет от Вильмы, которая якобы заболела гриппом, он сердито спросил:

— А почему именно вы пришли? Или вас Штефан послал?

Мариенка вспыхнула.

— Ему я не сказала, что пойду сюда, — ответила она и тут же быстро добавила: — Я принесла вам брусничный компот и записку от Тоно.

Она достала из сумки банку и поставила ее на ночной столик. Там же положила небольшой конверт.

— Еще принесла вам сигареты, но доктор не разрешает.

Рудо повернулся на бок. Он был так сильно взволнован, что теперь Мариенка виделась ему в какой-то туманной дымке.

— Почему вы пришли, Мариенка? — прошептал он. — Ведь вы же знаете, какой я плохой.

— Вы обещали мне прийти в воскресенье, — услышал он откуда-то издалека Мариенкин голос, — а я только вчера узнала, что вы здесь. Все на стройке гордятся вами, — добавила она через минуту, растерянно комкая в руках нейлоновую сумочку.

Рудо показалось, что голос ее приблизился. И мысли его вдруг просветлели, как звезды перед хорошей погодой. Он уже отчетливо понимал, что Мариенка сидит около него, около его больничной койки.

— Я думал, что вы придете, — сказал он откровенно. — Вообще, я не заслуживаю этого… Какой же тут героизм, когда меня чуть не убили!..

— Не говорите об этом. Вам очень больно?

— Уже не так, — приподнялся он. — Послушайте, Мариенка, не знаю почему, но именно вам я хотел бы рассказать об одном печальном факте в моей жизни. Штефан знает об этом и, наверное, вам кое-что говорил… Ведь я был в исправительном доме.

— Нет, я ничего не знаю.

— Так вот, целый год я находился в исправительном доме. Судили меня…

Рудо долго раздумывал, с чего начать, может быть, рассказать ей о своем безрадостном детстве, но, ничего не решив, он вздохнул и продолжал:

— В этом виноваты книжки, а еще больше приятели. Знаете, Мариенка, мне всегда хотелось совершить что-нибудь особенное. Я завидовал тем, кто сражался с фашистами в горах во время восстания. Я читал о ковбоях, о прериях, мечтал стрелять, а стрелять у нас сейчас нельзя. И вот мы, трое подростков, дали друг другу клятву, что убежим в Америку. Но на границе нас схватили…

С затаенным дыханием Рудо ждал, что же будет с Мариенкой. Засмеется она или встанет и уйдет? Нет. Мариенка продолжала сидеть. Она поправила ему подушку, а ее всепонимающие глаза просили, чтобы он рассказывал дальше.

— Мне тогда еще не было шестнадцати, — продолжал сбивчиво Рудо, — а моей заветной мечтой было ловко бросать лассо, лихо скакать в прерии на лошади, словом, жить свободной, привольной жизнью. Теперь я понимаю, что стремился к ней только потому, что у меня было тяжелое детство. Затем я попал в исправительный дом…

— Вас там наказывали, Рудо? — спросила она с сочувствием.

— Нет, но объясняли, какая это глупость мечтать об американских прериях. В ремесленной школе у меня тоже были товарищи не из лучших, — он вздохнул (чувствовалось, что ему тяжело говорить). — А потом работа мне не нравилась, скучная, однообразная, да и не доверяли мне. Судимый, как никак. Поэтому я иногда и пил, Мариенка. Честное слово, иногда…

Мариенка слегка дотронулась до его руки и потом как бы извиняясь сказала:

— Смотрю, нет ли у вас температуры. Нет, — покачала она головой, и брови ее сдвинулись.

«Что я делаю? Что я делаю? — думала она, упрекая себя. — Зачем я сюда пришла? Что скажет Штефан?»

Она не находила ответа, но потом все же его нашла: ведь Рудо для нее не просто знакомый. Он храбро вступил в единоборство с врагом. Да, с врагом. Кто же другой может портить технику? Такие вещи не делают из озорства.

Она поспешно посмотрела на часы и, протягивая ему руку, сказала:

— Мне уже надо идти.

— Спасибо, что пришли, — шепнул ей Рудо, — ведь у меня нет никого.

Мариенка ответила, что, возможно, она еще придет, правда, не знает, успеет ли, так как у нее намечается учет. Но внутренне она чувствовала, что больше не придет. Так будет лучше всего. Иначе как она посмотрит Штефану в глаза?

«Но ведь мы еще ничего друг другу не обещали, — шептал в ней какой-то голос. — Мы со Штефаном только друзья, комсомольцы, правда, два последних вечера он целовал меня на прощание».

Когда Мариенка ушла, Рудо взял конверт и принялся читать записку. Она показалась ему странной и не совсем понятной.

«Дружище Рудо! Рад, что ты жив! Жизнь, оказывается, самый лучший учитель. Прошлое, выходит, не только хватает нас за ноги, как я раньше фигурально говорил, вспоминая о преследующей меня тени отца. Тебя же оно и вовсе хотело отправить на тот свет. Для меня это тоже большой урок. Выздоравливай в темпе!

Спешу выполнить задание Штефана. А какое — узнаешь скоро сам.

Твой друг Тоно,
бывший закоренелый скептик и меланхолик,
а ныне прозревший человек».
Осознать в таком состоянии, что произошло с Тоно, у Рудо не хватило сил: сказывалась большая слабость. Единственно, что он понял — случилось что-то хорошее.

Повязка соскочила у него на губы и прикрыла спокойную улыбку. Он уснул. Спал он крепко, без снов, а когда проснулся, в палате уже сгущалась тьма. Рудо лежал тихо, как будто бы все еще находился в полуобморочном состоянии. Вдруг он услышал какие-то голоса.

— Кооператив обойдется и без меня, — проговорил чей-то бас. — Недели три пролежу, пока трещина на кости не зарастет. А на своем приусадебном участке я уже все сделал…

Более высокий голос, видимо, принадлежащий молодому человеку, перебил его:

— А я, наоборот, не хотел идти в больницу. Палец себе раздробил. Какая же это нетрудоспособность! Поэтому я психую, как черт. Мы хотим обогнать третий цех, понимаете?

— Вы только обгоняете, а косу нигде не найдешь. Нам без хорошей косы, как без рук. Комбайн на гору не вскарабкается, да и косарю, чтобы удержаться там на лугу, ботинки с гвоздями нужны.

— Мы делаем не косы, а шарикоподшипники, — ответил ему другой голос. — Это тонкая работа, здесь надо мозгами шевелить. Я сам внес предложение, как скорее отшлифовывать кольца.

— Чего уж там придумывать, — сказал недовольно бас и закашлялся.

— А почему бы нет? В нашей комсомольской организации каждый третий — рационализатор.

— Вот если бы вы косы делали…

— Спрашивайте, папаша, в другом месте. Мы можем вам дать только шарикоподшипники для машины. У вас она есть?

— Где уж нам!.. Хотя Гарвай, мой сосед, уже заимел «Шкоду». Ему легче, зверюге. Шикарно она у него гудит, шикарно. Выйдет он во двор, сядет за руль — и давай гудеть. Прелесть!

Минутку помолчали, потом снова заговорил бас:

— Наш сосед спит, как убитый. Он работает вместе с Валко — моим свояком. Так Валко рассказывал, что этот парень хотел поймать какого-то бандита, а тот ударил его промеж глаз.

— Знаю, это Главач. У нас на собрании был секретарь парткома, очень хвалил его.

— Смелый парень, ничего не скажешь.

— К нему снова приходили двое, но врач не разрешил его будить. Среди них был Мишо Бакош, профсоюзник. Сердился, что его уже второй раз не пускают. А еще приходил какой-то почтенный человек — не то ученый, не то артист. Тоже не пустили. Просил передать букет маков.

«Крчула!» — радостно подумал Рудо.

Между тем бас со вздохом продолжал:

— Ничего не попишешь: здоровье прежде всего.

— Да… В прошлом году у нас один умер: перенес грипп на ногах. Он вел фотокружок. Знаете, после работы мы учились фотографировать. Есть у нас еще хоровой кружок при заводе и читательский…

Оба замолчали. Рудо не знал, признаться ли ему, что он не спит. Потом решил молчать: разговаривать ему не хотелось. Он все еще чувствовал тупую боль в голове, хотя самочувствие его стало значительно лучше. Сознание того, что его хвалят, придавало ему силы. Он лежал и думал, почему у них на стройке нет никаких кружков, да и над рационализаторскими предложениями никто не ломает себе голову.

В палате раздался храп. Рудо зажег лампочку на ночном столике и, когда посмотрел на лица своих соседей, улыбнулся. Тот, что был моложе, показался ему похожим на Штефана не только своим разговором, но чем-то и обликом. Если бы спросить таких людей, для чего они живут, они бы ответили, даже не задумываясь. И Стано ответил бы, только, конечно, не так, как они.

— А я? — спросил он себя шепотом. — Что я? Если бы объявили запись на космические полеты, я бы пошел. Чего мне терять? — Но тут он запнулся: а как же Мариенка? Почему она к нему пришла?

Что будет, когда он поправится? Ну, конечно, явится к Бакошу и скажет, что может приступить к работе. И впервые при мысли о стройке Рудо почувствовал в сердце какую-то неясную радость. Потом ему вспомнилась Индра, но так, как обычно вспоминают о цветах, которые уже опали, эти воспоминания уже его не волновали.

«Надо с ней кончить ради Мариенки», — решил он вдруг, взял с ночного столика карманный календарь и огрызком карандаша медленно стал выводить слово за словом:

«Уважаемая Индра! Вас приветствует и пишет Вам хороший друг Рудо. Будучи тяжело больным, он попросил меня написать Вам. Сегодня в восемь часов утра он умер от увечья. Сообщаю Вам это печальное известие. С приветом. Ваш…»

Рудо прочитал текст. Зачеркнул «уважаемая» и написал «товарищ». К имени «Рудо» добавил «Главач», чтобы не получилось никакого недоразумения. А кто же подпишет письмо? Пожалуй, Тоно? Нет, лучше будет, если поставить какое-нибудь незнакомое имя. Пусть Тоно придумает. Надо будет попросить его переписать текст на листке с черной рамкой.

Рудо вздохнул и положил календарик на тумбочку. Так будет лучше. Они расстанутся безболезненно. Индра будет недолго вспоминать его и вскоре выйдет замуж. Только бы завтра Тоно пришел!

9

Было раннее утро. Священник нашел Валко стоящим на стремянке с кистью в руке. Он как раз заканчивал покраску задней стены своего дома. Пот катился с Валко градом. Розовой краской было испачкано все: руки, поношенные штаны, волосы.

— Бог в помощь, пан Валко, — приветствовал его священник.

От удивления у Валко чуть не выпала кисть из рук.

— Навеки аминь и честь труду, — вырвалось у него, но когда он сообразил, что сказал, сердито почесал за ухом. Потом слез с лестницы и пробормотал как бы извиняясь:

— Голова кругом идет от всех этих новых приветствий…

У священника было узкое бледное лицо, черные как смоль волосы, гладко зачесанные назад, высокая красивая фигура. Внешностью он не походил ни на своего брата Стано, ни на тех упитанных священников, которых видел Валко. В нем было нечто среднее между святым подвижником-аскетом и франтом.

— Я надеялся, что застану вас дома, — сказал он, — но уж никак не думал, что помешаю вам в работе. Ведь еще так рано. Я понимаю: трудно сейчас. Чтобы прокормить семью, каждый должен работать за троих. Время такое.

Валко робко пожал мягкую руку священника и пригласил его в дом.

— Пожалуйста, ваше преподобие. Извините, что жены нет дома. Она работает в кооперативе.

От смущения Валко не знал, что делать. Он схватил салфеточку с радио и вытер ею стул для священника.

— Спасибо, спасибо, пан Валко. Смутил я вас, да? — засмеялся он. — Мы, молодые священники, — просты, нас интересует, как живут наши прихожане.

— Премного благодарен. Это для меня большая честь. Разрешите, я кое-что принесу.

Валко вышел из комнаты и через минуту вернулся с бутылкой смородинового вина и двумя бокалами.

— Не утруждайте себя, пан Валко. Расскажите-ка мне лучше, как у вас идет работа на стройке? Хорошо?.. Рад слышать. Верующий человек и сегодня должен быть примером. Дом-то вы уже построили. Хорошо, хорошо. Пан Валко, — понизил он голос, — на исповеди вы мне доверили тайну, что пользовались материалом со стройки. Вы замолили этот грех, как я вам советовал?

Валко кивнул, и румянец залил его щеки и заросший подбородок.

— В таком случае все в порядке. Скажите мне еще, вам приходилось работать в воскресенье?

— Три раза, — ответил Валко виновато. — Мы соревнуемся, поэтому…

Священник отпил вина, похвалил продукцию Валко и на минуту задумался.

— Я не сержусь на вас за это, — проговорил он, — кесарево кесарю, а божие богу! Ведь в костеле вы были?

— Был. Сбежал с работы, ваше преподобие.

— Будьте более последовательны в службе божьей, чтобы я мог отпустить вам грехи.

Они выпили. Валко принес еще сало и хлеб и предложил священнику. Солнце уже поднялось над хлевом, и лучи его отражались в стекле открытого окна. В густо-зеленой листве молодой сливы сверкали капли росы, как бриллианты, вкрапленные в изумруд.

— Хорошо у вас здесь, — сказал священник и, посмотрев на часы, тихо добавил: — В трудное время мы живем, пан Валко. Знаете, недавно у вас на стройке кто-то испортил кран, теперь все друг друга подозревают. У меня есть хороший знакомый, так даже о нем кое-кто думает, что он по ночам ходит на стройку портить машины. У меня к вам просьба, правда, если это понадобится, скажите, что в ту ночь он был у вас. Вы его знаете.

— Тоно Илавский? — спросил Валко.

Священник сделал рукой отрицательный жест:

— Имя вы узнаете потом, когда будет в этом острая необходимость. А пока одна просьба: помогите честному человеку. Но это в случае крайней нужды. Скажете, что он был у вас, когда я дам вам знать.

— Откуда же вам известно, что его подозревают? — удивился Валко.

Священник отпил глоток, закурил сигарету и, придав лицу благостное выражение, ответил:

— Как служитель бога, я должен знать обо всем, что вокруг нас происходит.

— Ваша правда, — покосился на него Валко и откинулся на спинку стула.

Священник распрощался и ушел. Если бы он неожиданно вернулся, то застал бы Валко в том же положении, в каком оставил: сидящем грузно на стуле у недопитого бокала вина. Хмуря лоб, он недоумевал, почему священник просил его, чтобы он помог какому-то знакомому. Кто такой его знакомый? Пожалуй, Тоно Илавский. Он знает его брата. Но ведь тот парень чуть не убил Рудо, а Рудо и Тоно друзья. Нет, Тоно подозревать нельзя.

Когда он вспомнил, как священник отнесся к его воскресной работе, от души его отлегло. Какой же это хороший священник! Он не требует от верующих невозможного и разрешает делать так, чтобы и Бакоши были довольны и церковнослужители тоже. Как это разумно! Ведь в конце концов человек должен как-то жить и чувствовать себя хорошо на этой земле. А что будет после смерти? Оттуда еще пока никто не возвращался: ни святой с неба, ни грешный из ада. Да и пан священник за него замолвит там слово, если будет нужно.

Валко успокоился и в душе благодарил священника за то, что тот навестил его и морально поддержал. Он посмотрел на часы, стоящие на шкафу, и вскочил со стула. Быстро переоделся, разбудил старшую дочь и поспешил на работу.


Бригада Мишо Бакоша с самого утра работала с таким энтузиазмом, как никогда. Валко несколько неожиданно для себя услышал, что ребята решили отработать смену и за больного Рудо. Хотели ему потом что-нибудь купить. Сначала Валко это не понравилось. Почему он должен работать за другого? Но когда он узнал, что бездействие крана снижает заработную плату бетонщиков, он плюнул на ладони и принялся работать так, как будто бы строил собственный дом. Ведь и по поводу соревнования он ворчал, а когда понял, что так больше заработает, сказал: господи боже, помоги получить побольше.

За работой кто-нибудь все время вспоминал Рудо.

— Да, я за него всегда заступался, — сказал Мацак, которого грызла совесть. — Ей-богу, заступался.

Но больше всего Рудо расхваливал Грашко.

— Купим ему маленький приемник, — предложил он. — Сложимся, ведь недорого стоит.

Валко заметил, что сегодня как-то по-особому работает и Тоно Илавский. В обеденный перерыв он подсел к нему. Тоно в тот момент доел холодный шницель и запил его пивом. Увидев Валко, он радостно заговорил:

— Не знаю, как вас, товарищ любитель частной собственности, а меня случай с Рудо заставил хорошенько поразмыслить. Буквально перевернул все мои вывихнутые мозги. Я-то думал раньше: товарищи коммунисты по старой своей злобе к эксплуататорам придираются ко мне, попрекают отцом-помещиком. А оказывается-то, прошлое еще пытается схватить нас за горло.

— Не за горло. Этот прохвост по голове Рудо ударил, — уточнил Валко.

— Не только его, но и всех нас ударил, — продолжал Тоно. — Мне все Бакош, спасибо, разъяснил. Старое-то… ну бывшие хозяева… как показывает этот случай, не хотят смириться с действительностью.

— Известное дело, кому охота свое добро терять, — вставил Валко и почему-то подумал об оборванной смородине.

— Правильно. Это хорошо, что вы начинаете шевелить мозгами, — засмеялся Тоно. — Но сейчас я вам хочу сказать о другом. О своей большой новости.

Валко с недоумением посмотрел на Тоно. Какие такие еще новости могут быть у этого странного человека? Вчера все дегтем мазал, а сегодня вроде наоборот.

— Представьте себе, все тридцать три года я жил с мыслью, что моим отцом был помещик Илавский. А теперь я чувствую себя селезнем, у которого отец был петух.

— Так, именно так, — поддакивал ему Валко, делая вид, что он что-то понял.

Тоно с удивлением на него посмотрел:

— Что? Вы это знали?

— Что? Я ничего не знаю. Я просто так… А что случилось?

— Как раз это я и хочу вам рассказать, — многозначительно произнес Тоно, — Представьте себе, вчера вечером явилась ко мне вдова дровосека из нашей деревни. Я на нее сердился, потому что в свое время она не позволяла мне ухаживать за ее дочерью. А тут пришла и говорит: так и так, родители твои умерли, поэтому я теперь могу сказать тебе правду. Я твоя настоящая мать. У господ не было детей, а ты был у нас четвертый. Вот мы и отдали тебя Илавскому. Так видите, пан Валко, помещик взял меня к себе, чтобы мне легче жилось, а это принесло только передряги, факт.

Валко не узнавал Тоно: никогда до этого он не говорил так взволнованно. А Тоно смотрел вдаль, и перед его глазами вставала могучая фигура дровосека Грица, которого он, будучи мальчишкой, очень любил. Он помнил, как горько плакал, когда Грица — в деревне его по-другому не звали, как красный Гриц, — придавила ель. Да и Гриц всегда хорошо к нему относился, хотя никогда и словом не обмолвился, что он — его настоящий отец.

— Вот видите, — продолжил он через минуту, — помещику-то я не сын, а я, недальновидный идиот, и понятия об этом не имел.

Валко внимательно осмотрел его с головы до пят, отрезал кусок сала, подтянул под себя свои короткие ноги и покачал головой:

— Чего только в жизни не бывает.

— А бывает такое, чтобы человек с рабочей кровью имел помещичье происхождение?

В этих словах Валко снова узнал прежнего Тоно. Да, ироническая улыбка, язвительная интонация в голосе — здесь весь Тоно.

— Ну, а что с мамой? С новой мамой? — спросил Валко.

Тоно только махнул рукой:

— Мать? Это дело случая. Какие там проблемы!

«Смешная история, — подумал Тоно, — как в глупом романе. И тем более смешная, что речь идет обо мне. Еще хорошо, что моим отцом был Гриц, сочувствовавший коммунистам. Сегодня мы умираем оба: я как сын пана Илавского, а Рудо как знакомый Индры».

Он достал из кармана сложенное вчетверо письмо, написанное им Индре, и громко рассмеялся. И что это пришло Рудо в голову? Он засмеялся снова, но тут же вспомнил, как серьезно просил его об этой услуге Рудо.

«Сегодня же пошлю, — решил он. — Заказным».


На фундаменте большого нового дома вырастали блоки стен. Казалось, что этот колосс рос прямо из-под земли. В воздухе чувствовался приятный запах свежего цемента. Постепенно твердея, он сковывал квадраты стен.

Мишо Бакош выпрямился, поправил шапку на голове и, показывая на дом, подмигнул Валко:

— Вот что такое мы! Недаром газеты о нас, бетонщиках, пишут. Сразу видно: в этот дом заложен наш добрый труд.

Валко окинул взглядом здание и улыбнулся:

— И оплата будет доброй.

— Рудо удивится, когда, поправившись, увидит, как высоко возвели мы без него стены, — сказал Бакош.

Грашко зевнул в ладони, потер выбритые щеки на узком лице и со вздохом промолвил:

— Пожелаем ему, чтобы он поскорее поправился. Он заслужил это.

Грашко первым принялся за работу. Зашумела бетономешалка, но он старался ее перекричать:

— Давайте идите! Время дорого!

Мацак медленно поднялся с земли, застегнул пуговки на рубашке, натянул резиновые сапоги и проворчал:

— У, брандахлыст! Но до работы хоть куда!

Он посмотрел на Грашко почти с завистью. Тот стоял у бетономешалки, жилистый, с длинным тонким носом, как у птицы. Удивляли только его глаза: они казались какими-то грустными, будто бы он смотрел куда-то, но ничего не видел.

Когда Мацак взялся за лопату, стройка уже жила своей обычной жизнью. Покой сменило движение, тишину — всевозможные звуки: грохот, дребезжание, скрипение кранов, гул моторов, шум человеческих голосов.

Только один человек стоял неподвижно, хотя он тоже был погружен в работу. Он незаметно примостился с этюдником у забора и разными красками стремился передать на полотне всю динамику мыслей и мускулов строителей, которые из хаоса создавали гармонию.

10

Рудо просил Тоно послать письмо через неделю. Девятого сентября у него день рождения, и Индра это знает. Для нее будет вдвойне неожиданно, что ее возлюбленный умер в день своего появления на свет. Она поплачет, смирится с судьбой и потом забудет его. Нет раны, которую не вылечило бы время.

Здоровье его улучшилось. На пятый день ему сняли повязку, и Рудо мог прогуливаться по белым коридорам больницы. Было воскресенье. Больных угостили вкусным и обильным обедом. К Рудо пришло много знакомых: Бакош, Тоно, двое новых бетонщиков-комсомольцев, Вильма. Жалел, что не пришлось поговорить наедине о Тоно. Но еще больше сейчас волновало другое: не пришла та, которую он так ждал. «Наверное, работает», — подумал он, но когда услышал стук в дверь, лицо его засветилось радостью.

Он отбросил книгу, быстро накинул больничный халат и громко крикнул:

— Войдите!

Его ждало разочарование. Вместо Мариенки вошел Стано. В палате запахло одеколоном. Заскрипели новые полуботинки.

— Как жизнь, дружище? — Он подошел к Рудо, подал ему руку и достал из портфеля бутылку. — Это тебе для подкрепления. Я не сразу узнал, что случилось. Сейчас уже лучше?

— Нормально, — улыбнулся Рудо и предложил ему стул. Сам он сел на спинку кровати. — Думаю, что завтра меня выпишут.

— Полежи еще. Чего спешить? Спрячь бутылку: врачи здесь этого не любят. Они, как священники после проповеди, дома сами пьют. Послушай, Рудо, скажи мне искренне, для чего ты делаешь такие глупости?

Рудо непонимающе посмотрел на его большую голову с кудрявыми волосами, на смеющиеся мясистые губы.

— Какие глупости, пан Стано?

— Ну, ты что, ночной сторож? Тебя это не касается, не суй носа. Зачем тебе делать из себя жандарма?

— Так ведь кто-то испортил наш кран, — вырвалось у Рудо.

— Хорошо, хорошо, но для этого, мальчик, существуют другие. Пусть уж Бакоши сторожат, а зачем тебе калечиться? Посмотри, у тебя теперь на всю жизнь шрам.

Шрам не волновал Рудо. Когда он был еще в ремесленной школе, то сидел за одним столом с Лацо Флохом, а у того был шрам на лбу. Рудо ему завидовал, потому что Лацо хвастался, что заработал его во время боя с чемпионом республики по боксу среди юношей. Он-то врал, а Рудо незачем выдумывать.

— Ерунда, — пожал он плечами. — Буду только интереснее.

— Скажи, Рудо, а ты не узнал того парня?

Рудо покачал головой:

— Темно было хоть глаз выколи.

Стано внимательно посмотрел на него, а потом более веселым голосом стал рассказывать:

— Тебе просила передать привет Ева. Она сейчас в отпуске. Вчера мы мило провели вечер. Представь себе, — он засмеялся, — Ева с Яркой показывали сценку: борьба храброго Рудо Главача с неизвестным преступником.

Рудо не знал, что ему делать, смеяться или сердиться. Слегка дотрагиваясь рукою до шрама под глазом, он сказал:

— Глупости. На стройке меня уважают.

— Господи боже мой, — замахал руками Стано, — кого же теперь уважать, как не тебя? Ты же ради них чуть на плаху голову не положил. Скажи, а почему Бакоши не пошли ловить того парня? Ты за них подставляешь голову, а они потом о тебе будут речи разводить.

— И они хотели, только я их опередил.

В голосе Рудо было столько уверенности, что Стано поерзал на стуле, потом довольно холодно попрощался и ушел.

В палату вошла Ярка в белом халате медсестры. Она подала ему газеты и кокетливо проговорила:

— Посмотри, что я тебе принесла? Видишь, я забочусь о тебе. А выглядишь ты, как Жерар Филип!

Рудо держал в руках три одинаковых номера «Строителя» и не верил своим глазам. С первой страницы на него смотрел он сам. Там была помещена та же фотография, что и в его паспорте. Он потер глаза и стал читать:

«Рудо Главач, молодой рабочий из бригады бетонщиков, возглавляемой товарищем Мишо Бакошем, отличился в борьбе с недавним наводнением, а ночью 25 августа самоотверженно вступил в единоборство с вредителем, который тайно выводил из строя механизмы на стройке «На болотах». Во время схватки Рудо Главач был ранен, в настоящее время находится на излечении в больнице. Вскоре он снова вернется в свой рабочий коллектив. Его смелый поступок, благодаря которому была спасена социалистическая собственность, может служить для молодежи и строителей ярким примером сознательного отношения к своему делу».

Рудо был ошеломлен. Лицо его сделалось красным. Ему было немного стыдно перед Яркой за свои прорвавшиеся чувства. Ведь такую неожиданную радость никак не спрячешь!

— Ты теперь можешь гордиться, — подмигнула она ему. — В проходную больницы пришли трое с вашей стройки, и каждый принес тебе по газете. Но их не пустили.

— Трое? — рассеянно переспросил Рудо.

Он посмотрел на ее белый халат, на ее загорелую руку, на вытатуированное сердце пониже локтя и только теперь, наконец, осознал в полную меру все происшедшее. О нем пишут. В газетах пишут! И как пишут!.. Об этом даже во сне не снилось. Сколько строителей вслух произносят теперь его имя! Некоторые, наверное, говорят: «Как же, я его знаю!» А когда он снова появится на стройке, они будут перешептываться и перекидываться взглядами: это о нем писали… Наверное, и Мариенка заметку прочла.

Когда Ярка ушла, Рудо сел на койку, разложил газету на коленях и еще раз прочитал строчки под фотографией. Эти слова показались ему необыкновенно теплыми и приятными, как будто бы давно знакомыми. Вот и он наконец-то стал известен! Рудо блаженно вздохнул и не без улыбки вспомнил о стенгазете. Там в свое время о нем тоже писали… Но тогда ему это, разумеется, не понравилось.

Бывают минуты, когда человек как бы раздваивается, сопоставляет свое настоящее и прошлое. Он представляет себя как бы поднявшимся на гору и, осматриваясь вокруг, замечает внизу, у подножия, другого маленького человечка. Долго и внимательно смотрит изучающе на него, а потом вдруг понимает, что тот человек — это, собственно, он сам, еще не поднявшийся.

Именно так смотрел сейчас на себя Рудо. Ему представилась сцена, как он ночью вваливается в «Европу» и со злостью швыряет на пол бокал… Он видит воспитателя из исправительного дома, который строго наставляет его, что можно и чего нельзя делать в жизни. Воспитатель говорит, и длинный тонкий указательный палец его колеблется перед носом Рудо, как осиновый лист на ветру… Рудо слышит прозвища и ругательства, которыми его награждали тогда: лодырь, бездельник, черт гривастый, актер, у него волосы длинны, да руки до работы коротки… Столько обидных слов и каждое — в его адрес! Он видит себя стоящим в широкополой шляпе у входа в кино и нагло выпускающим облачка дыма прямо в лица проходящих девушек.

Такими способами он пытался выделиться, утвердиться в глазах окружающих как необыкновенная личность. Но тогда это вызывало у людей гнев и отвращение. А теперь о нем пишут в газетах, пишут как о каком-нибудь замечательном вратаре или отважном партизане. Рудо посмотрел на себя в зеркало: парень как парень. Вот только улыбка незнакомая. Она выдавала то приподнятое настроение, которое охватило его сейчас всего. Это нечто другое, возвышенное и значительное, чем телячий восторг трех-четырех закадычных приятелей, ради которых он, собственно говоря, и выкидывал свои фортели.

Рудо нежно провел пальцами по газете, погладил портрет, а когда снова вспомнил эпизоды из своего недавнего неинтересного прошлого, то отогнал прочь эти воспоминания: ведь сейчас он совершенно другой.

А как быть? Как жить дальше? Не может же он опозорить себя и того, кто о нем написал. И не только его. Вчера он получил открытку из Оравского Подзамка. Писали ему молодые строители, находившиеся там на экскурсии. Они желали ему скорее поправиться. Он узнал почерк Штефана. Выходит, они ждут его возвращения, ждут от него хорошей работы…

Потом к Рудо пришли другие мысли: «А что было бы, если бы он потерял глаз или вообще лишился зрения?» Рудо даже передернуло. Но когда он пытался представить себя инвалидом, то не почувствовал отчаяния. О нем, конечно, позаботились бы, он не остался бы брошенным на произвол судьбы. Сознание, что о нем думают люди, согрело ему душу. Он знал по собственному опыту, что в несчастье легче, когда около тебя есть близкие.

«Жаль, что я не схватил этого гада! Но кто же это мог быть?» — напряженно думал он.


Тем же самым вопросом был занят поручик госбезопасности Мыдлиак, которому поручили вести дело о вредительстве на стройке. «Кто же это мог быть?»

Он сидел в своем кабинете у телефона, подперев голову ладонью, и думал, думал, как Рудо.

Кто-то постучал в дверь. Вошел плешивый старичок с седыми усами.

— Вы меня знаете? Я привратник в «Рабочей гостинице»…

— А как же, конечно, знаю. Садитесь, пожалуйста, папаша.

Сесть старик, однако, отказался. Он пришел с дежурства. Ему надо сейчас же вернуться обратно. Из кармана брюк он осторожно достал какой-то тяжелый предмет, завернутый в носовой платок.

— Вот это я случайно нашел… в уборной в бумаге.

Он протянул поручику кистень. Лицо поручика ожило. Нет сомнения, Рудо Главача ударили кистенем… А сам кистень нашли в «Рабочей гостинице»… Значит, преступник живет именно там. Но почему он допустил такую неосторожность?

Поручик Мыдлиак работал в госбезопасности уже девятый год, он нашел и разоблачил не одного матерого вредителя. Этот случай представлялся ему теперь не таким сложным. В руках он держал кистень — ту ниточку от клубка, который надо ему распутать.

— Кто еще, кроме вас, прикасался к кистеню? — спросил он. — Вы не давали его никому? Нет? Очень хорошо. Тогда я вас прошу, — обратился он к привратнику, доставая из письменного стола пакетик с каким-то белым порошком и стеклышко, — опустите, пожалуйста, пальцы в порошок и прижмите их к стеклу. Это надо, чтобы легче найти преступника. Так. Спасибо. Теперь пойдемте к вам на работу.

Придя в «Рабочую гостиницу», поручик попросил список проживающих и долго его внимательно изучал.

— Эти появились здесь за последний месяц, так? — спросил он привратника. — Хорошо, тогда начнем осмотр с их комнат. Где живет Ковач?

— В пятнадцатой комнате.

— Пойдемте со мной.

Привратник ожидал, что поручик сейчас будет рыться в чемоданах, но тот занялся сущей ерундой: стал просматривать рукава одежды, висящей в шкафу.

Закончив осмотр, поручик немного задумался, потом спросил:

— Следующий новичок, если не ошибаюсь, Грашко. Где он живет?

— В соседней комнате.

Они постучали. Кто-то отозвался. Поручик вошел первым. За столом, склонившись над газетой, сидел сам Грашко. Он, поздоровавшись, медленно поднялся со стула, и когда поручик сказал, что по долгу службы должен произвести осмотр в шкафу, Грашко любезно открыл дверцу:

— Пожалуйста, пожалуйста.

Руки поручика ощупывали рукава. Потом он закрыл дверцу шкафа и взял под козырек:

— Извините, что мы вас побеспокоили.

Поручик уже было покинул комнату, но вспомнил в дверях: он не проверил пуговицы на пиджаке самого Грашко.

— Подождите, — сказал он привратнику и обратился к Грашко: — Разрешите посмотреть ваш пиджак?

— Какой пиджак?

— Который на вас.

Поручику все не давала покоя пуговица, которую он после разговора с Рудо нашел на земле на месте преступления. И вдруг радостная улыбка пробежала по его лицу. На правом рукаве пиджака были две пуговицы, а на левом — одна. Она!..

— Мне надо с вами поговорить, — сказал он спокойно, стараясь не выдавать своего волнения.

— Пожалуйста, я вас слушаю.

Грашко вежливо предложил ему стул, но поручик Мыдлиак не захотел воспользоваться любезностью хозяина комнаты.

— Лучше будет у меня в кабинете. А потом я хочу вам кое-что показать.

Грашко разбирало любопытство, и пока они шли, он старался осторожно вытянуть из поручика, зачем же он, рядовой строитель, не имеющий никакого отношения к вопросам государственной безопасности, вдруг ему понадобился.

— Мне как раз и нужно в этом убедиться, — ответил в тон ему поручик, уже входя в комнату, где сидел его сослуживец — молодой вихрастый подпоручик. — Сами понимаете — служба у нас такая.

Поручик Мыдлиак протянул Грашко белый порошок и стекло:

— Пожалуйста, отпечатки пальцев. Это для вас самого очень важно…

Грашко пожал плечами, как-то недоверчиво посмотрел на поручика, который в тот самый момент незаметно подмигнул своему коллеге.

— Прошу вас, товарищ Шерлок Холмс, — сказал Грашко и положил на стол стеклышко с пятью отпечатками пальцев.

Поручик взял стеклышко и, сказав, что через минуту вернется, вышел из комнаты. В своем кабинете он склонился над столом, рассматривая в лупу принесенные отпечатки. Рядом лежали фотоотпечатки пальцев Грашко и привратника, сфотографированные с поверхности кистеня. Брови поручика сошлись на переносице. Он долго сравнивал отпечатки пальцев на кистене с только что снятыми отпечатками пальцев Грашко и, наконец, облегченно вздохнул. С улыбкой положил фотоотпечатки в папку «Дело № 97», прикрыл ею кистень и щелкнул по-мальчишески пальцами. Потом взял телефонную трубку, набрал номер и тихо сказал:

— Это Мыдлиак. Приведи ко мне того гражданина.

Вошел Грашко. Поручик медленно сел за стол.

— Еще я хотел бы вас спросить, — сказал он, не спуская глаз с невозмутимого лица Грашко, — не можете ли вы вспомнить, с каких пор отсутствует у вас пуговка на левом рукаве?

Грашко побледнел, но, быстро взглянув на рукав, тут же поборол в себе волнение.

— Думаю, что вчера она еще была здесь. Не понимаю, что вам от меня надо?

— Думаю, что память вас подводит, гражданин Грашко, — ответил ему в тон поручик и открыл кистень. — Узнаете?

Грашко окаменел, даже веки его остановились. Непонимающе посмотрел он на поручика.

Поручику хотелось выругаться, но он сдержал себя и только улыбнулся уголками губ.

— Хватит притворяться, — сказал он. — Если вы не хотите говорить, так я вам скажу. Пуговицы у вас нет с двадцать пятого августа, с половины одиннадцатого ночи. Вот так. А этим кистенем, — он показал на него глазами, — вы чуть не убили Главача. Это ваш кистень.

Грашко вскочил на ноги, крепко сжал руками спинку стула.

— Я протестую! Какое право вы имеете подозревать меня? — закричал он, смотря в лицо поручику.

Поручик развел руками и улыбнулся:

— Об этом мы еще поговорим. Главач схватил вас за рукав и оторвал вам пуговицу. Вот она, пожалуйста. Вы это помните? Что касается отпечатков пальцев на кистене, то они тоже ваши. Ва-ши соб-ствен-ны-е, — проговорил он по слогам, повысив голос. — Или вам этого недостаточно?

Теперь Грашко уже не смотрел в глаза поручику. Он опустил голову и неподвижно уставился в пол. Губы его были крепко сжаты, до синевы, а лицо стало белым.

Поручик спросил, признает ли Грашко свою вину. Тот молча кивнул.

Когда сгорбленного, с поникшей головой Грашко увели из кабинета, поручик Мыдлиак подпер голову рукой и для психологической разрядки закрыл глаза. Ему вспомнились жена и двое детей. Младшему сыну вчера исполнилось пять. Вечером, во время торжественного ужина, когда он посадил именинника на колени, тот неожиданно спросил: «Папа, а когда ты снова будешь работать на фабрике?»

«Когда, когда? До тех пор, пока такие подлюги будут вредить нам, — подумал, протирая глаза платком, поручик, — и нападать на наших людей». Ему тотчас же вспомнилась на три четверти забинтованная голова Рудо. Он на минуту задумался, потом взял телефонную трубку и набрал номер:

— Алло, алло! Больница? Попросите к телефону пациента Главача… Что? Он у вас? Дайте ему, пожалуйста, трубку… Алло! Говорит поручик Мыдлиак. Как себя чувствуете?.. Я рад. Так завтра? Прекрасно… Я хотел вам сообщить приятную новость. Нашелся владелец пуговицы… Да. Уже за решеткой… Я вам потом расскажу.

11

После работы Тоно не пошел домой. Медленно шагая по потравленному лугу, он направился кближайшей небольшой горе. Из общипанной желтоватой травы кое-где выглядывали фиолетовые огоньки безвременника.

«Раннею весною он предвещает первое появление зелени, а осенью напоследок расцвечивает луг своими желтыми, рыжими и золотистыми красками. С ним природа пробуждается и с ним же готовится к долгому зимнему сну. Почему этот цветок так странно называется — крокус, — думал Тоно. — У нас в деревне его называют дурманом».

Воздух был ясный, прозрачный, приближающий дали. Ясно светило и солнце на бледном голубом небе. Когда Тоно вошел в ельник, ему показалось, что он провалился в темноту, скрывшись от яркого солнечного света.

Дул северный ветер, не сильный, но уже холодный. Он качал ветви орешника, приютившегося под елями. Орешки падали на землю, спелые, блестящие, и едва Тоно до них дотрагивался, как они выскакивали из обоих твердых оболочек.

Выйдя на лужайку, Тоно разбежался, как мальчишка, перекувырнулся через голову и остался лежать на спине. Он смотрел в чистое небо, а сигарету, которую перед тем достал из кармана, бросил, даже не зажигая. «Надо полностью проветриться», — подумал он, глубоко вдыхая в себя свежий воздух. Все ему сейчас казалось необыкновенно чистым: воздух, трава, деревья, звуки. И даже внутри себя он ощущал какую-то чистоту.

С тех пор как произошел случай с Рудо, заставивший его по-иному взглянуть на мир, а также после того, как он узнал, что его родителями были не Илавские, Тоно стало легче дышать. Ему казалось, будто он родился вновь, стал совершенно другим человеком, освободившимся от всего того, что угнетало его и мешало жить и трудиться так же, как и его друзьям со стройки.

Он подложил руки под голову и закрыл глаза. Запах тимьяна пьянил и невольно навевал воспоминания детства. Одна за другой всплывали у него в голове картины, и он их тотчас же разделял: те, что были связаны с отцом, быстро гасил, а оставлял другие — чистые, не связанные с его фальшивым родительским домом.

И сейчас он почувствовал волнение, когда вспомнил Аню. Она стоит в речке по колено в воде в подвернутой цветастой юбке. Глаза у нее голубые, как небо. Вдруг появляется ее мама. Она сердится, что Аня замочила юбку. Мама ставит корыто с бельем на землю и тяжелым старым вальком бьет девочку по голым ляжкам. Та вздрагивает от каждого удара и кричит: «Ой-ой-ой, мамочка, я больше не буду!»

До сих пор звучит в ушах Тоно ее боязливый голосок, до сих пор он видит ее розовые от ударов вальков ноги… Через два года, когда ему было двенадцать, а Ане одиннадцать, Тоно придумал игру, по ходу которой медведь ловил овечку. И вот Тоно-медведь с ревом хватает Аню-овечку за плечи и прижимает к себе. В глазах раскрасневшейся девочки он читает, что и ей нравится эта невинная игра. Потом через год пришел первый поцелуй под окном, после которого Тоно трясло как в лихорадке. Мама Ани заметила, что ее дочка целуется, и тогда обе мамы, посоветовавшись, решают разлучить своих детей: Тоно посылают учиться в Спиш, а Аню — к тете в Дольниаки.

«Обе мамы? — горько усмехнулся Тоно. — Была только одна: Анина и одновременно моя. Оказывается, я целовал собственную сестру».

К объявившейся настоящей матери он чувствовал только благодарность за то, что она открыла ему правду. Тем самым она развязала последний узел, который еще связывал его с отцом-помещиком. Конечно, это сообщение потрясло его, но он сам еще не выбрался из болотистей почвы неясности, неопределенности, а когда задумывался о будущем, то в голове его было пусто, как на скошенном поле.

Лежать на спине Тоно устал и перевернулся на живот. Прямо перед его глазами рос безвременник. Был он нежный и бледный, фиолетовая чашечка цветка уже закрылась, но, стоя перед самыми глазами Тоно, он казался могучим, как сосна.

Тоно заметил муравья, который копошился около валявшейся хвойной иглы, и чуть не вскрикнул от радости, когда муравей вдруг потащил свой груз. Тоно было легко на душе, он чувствовал себя таким чистым, как никогда.

Кто-то кашлянул невдалеке. Тоно повернул голову и остался так неподвижно лежать. С горы спускались двое. Они сели на широкий пень спиной к Тоно, но он их сразу же узнал. Это были Валко и священник. Валко поставил корзину с грибами около себя, а священник обнял его за плечи.

— Вы должны помочь невинному человеку, — сказал он Валко. — Для Грашко плохо кончится, очень плохо. Ведь он был офицером гвардии Глинки[12]. Что вам стоит сказать, пан Валко, что Грашко целый вечер был у вас?

— Ну, а что, если меня заставят присягнуть? — отозвался Валко.

— Присягните. Грашко — хороший человек. Это наш человек, ему надо помочь.

— Но ведь это будет ложная присяга.

— Бог вас простит, — перебил его священник.

— Но Грашко, ваше преподобие, портил нам машины. И дело тут не только в том, что из-за этого мы мало получали, — не унимался Валко.

— Не бойтесь, я вам заплачу. Хорошо заплачу.

Тоно от удивления схватился за лоб: значит, то был Грашко! «Да, сегодня он и на работу не вышел, — вспомнил он, приходя в необыкновенное волнение. — Хорошо еще, что не убил Рудо».

— Если будете возражать, милейший, так я скажу, где надо, что вы крали государственный кирпич. За это вас, поверьте, не погладят по головке.

— Но ведь об этом я сказал вам на исповеди, — искренне вырвалось у Валко, — вы не имеете права раскрывать церковную тайну!

Тоно стало жалко Валко: того и гляди затянет его в свою паутину паук в рясе. А почему Валко, Рудо, он сам и другие простые люди должны страдать из-за таких типов, как Грашко или этот священник? Истории им не повернуть вспять. Он поднялся с земли и громко кашлянул. Священник быстро повернулся, встал, за ним поднялся и Валко.

— А-а, пан Илавский, — протянул священник с милой улыбкой. — Здравствуйте.

Но Тоно вместо приветствия строго взглянул на него:

— Вам не повезло, святой отец, я все слышал, всю вашу обедню.

Он подошел к Валко, взял его за локоть и скомандовал:

— Пошли, вам нечего бояться. А о пане священнике мы сообщим куда надо.

— Пан Илавский!.. — взмолился священник, — что вы делаете?!

— Хватит комедии, — перебил его Тоно. — Получая жалованье от государства, вы мутите простым людям головы и еще науськиваете их против народной власти, факт. Пошли, пан Валко!

Валко взял корзинку с грибами и молча последовал за Тоно.

— Подождите, подождите, — кричал им вдогонку священник. Но они только ускорили шаг.

— Сейчас пойдем в госбезопасность, — сказал Тоно, — и все там расскажем, как на духу.

У Валко подкашивались колени, но он шел и повторял:

— Так, именно так.

«А почему бы и нет, — через минуту смекнул он. — Грашко хотел, чтобы мы меньше получали, а священник почему-то вступается за него».

— А как же с исповедью, он не сообщит? — с тревогой повернулся Валко к Тоно.

— Не бойтесь, священник погорит вместе с Грашко.

Валко покачал головой:

— На ложную присягу меня толкал, а еще священник…

Тоно рассмеялся:

— Священник уговорил бы вас. Видите, я вас спас перед богом.

— Нет, — выпрямился Валко, — ложную присягу я не дал бы.


Еще было светло, когда Тоно и Валко пришли в город. В комнате отдыха «Рабочей гостиницы» почему-то уже горел свет. Это заинтриговало Тоно, и он решил туда заглянуть. Тоно и Валко открыли дверь и остановились от неожиданности: за столами сидели молодые строители, перед ними лежали рисунки. В углу у дверей примостился Рудо, немного еще бледный, но веселый. А в проходе между столами ходил академик Крчула.

— Я рассматриваю ваш интерес к рисованию, — говорил он, — как приятное дополнение к вашей работе. Сейчас, как никогда, наблюдается у рабочих тяга к искусству. Искусство обогащает человека, учит его красиво жить и работать. Не исключено, что из вашей среды выйдет со временем талантливый художник. Возьмите, например, вот эти эскизы Главача. Раньше мне его рисунки не нравились, а вот здесь, в проектах новых домов, уже что-то есть. Я убежден, товарищи, что из него может выйти хороший архитектор.

Он повернулся к смутившемуся Рудо и спросил:

— Вы, кажется, уже поступили на заочное отделение?

— Да, — ответил Рудо. — Один из пунктов соревнования за звание «Бригада социалистического труда» требует, чтобы каждый участник ее учился. Сам товарищ Бакош мне рекомендацию в техникум дал.

Рудо сидел спиной к двери, но когда она скрипнула, он повернулся и увидел Тоно. Встал и тихо подошел к своему приятелю.

— Рад, что ты уже здесь, — шепнул ему Тоно, и оба вышли в коридор.

— Некогда в больнице лежать. Дел полно. Вот привел сюда Крчулу. Теперь у нас будет кружок живописи.

Но Тоно не выразил особого восторга в связи с созданием нового кружка. Сейчас он думал о другом.

— Мы знаем, кто тебя ударил, — сказал он. — Отгадай, кто это был?

Густые брови Рудо поднялись, а лицо приняло серьезное выражение:

— Грашко.

— Откуда ты знаешь?

— Его уже посадили.

— Пошли с нами, — предложил Тоно. — Теперь мы знаем и союзника Грашко. Он сейчас уговаривал Валко, чтобы тот доказал алиби Грашко.

— Кто это?

— Священник.

Рудо зачем-то полез в карман, достал оттуда сложенный лист и показал его Тоно:

— Теперь мне все понятно, — сказал он. — Прочитай.

Тоно пробежал по строчкам, написанным печатными буквами:

«Ваше рвение вам дорого обойдется, как каждому, кто служит коммунизму. Черная Рука».

— Вчера вечером я эту пакость получил, — объяснил Рудо, — еще в больнице. Не знал, на кого подумать. Ведь Грашко к тому времени был уже арестован.

Тоно покачал головой и громко рассмеялся:

— Черная Рука! Чем тебе не ковбойский роман! Причем роман, взятый из самой жизни. Все имеет свои границы, но эта гнусная записка — сверхподлость! Придется написать еще статью.

— Какую?

— В «Строитель». О тебе.

Рудо с любопытством взглянул на Тоно и дружески толкнул его в грудь:

— Так это твоя заметка в последнем номере?

— А ты думаешь, Грашко? — смеясь, спросил Тоно.

Рудо порывисто схватил руку Тоно и, крепко пожимая, долго не выпускал ее из своих рук. Вот, оказывается, каков Тоно! Совершенно другой человек! И Рудо мысленно представил себе, как Тоно советуется со старым Бакошем и со Штефаном, прежде чем написать о нем в «Строитель».

12

На строительной площадке только что закончилась десятиминутка, и все бетонщики стали расходиться по своим рабочим местам. У Штефана было хорошее настроение: их бригада первая включилась в соревнование за звание «Бригада социалистического труда» и уже добилась неплохих показателей. О них он только что говорил на десятиминутке. Его внимание вдруг привлекла незнакомая красивая девушка. Несмотря на теплый солнечный день, она была одета во все черное. «Кто это такая?» — подумал он, видя, что незнакомка направилась прямо к нему.

— Скажите, пожалуйста, вы не знали Рудо Главача? — заговорила она по-чешски, взглянув на него печальными глазами, — Когда будут его похороны?

Штефан, казалось, прирос к земле. Он смерил девушку испуганным взглядом и пожал недоуменно плечами:

— Какие похороны? Вы что-то путаете.

— Ведь Рудо умер, — ответила она совершенно искренне и смахнула платком набежавшую слезу. — Я получила письмо.

Штефан тотчас же повернулся в сторону бетономешалки и крикнул:

— Главач! Рудо! Пойди-ка сюда!

Работавший у бетономешалки Рудо отбросил лопату, вытер руки о штаны и, ничего не подозревая, спокойно зашагал к Штефану. Когда девушка увидела его, она вся побледнела, а лицо удивленного Рудо, наоборот, залилось краской.

— Вот видите, живехонек, — сказал ей Штефан и, глядя на Рудо, крикнул: — Она пришла тебя хоронить.

— Мне написали, что он умер, — извиняясь проговорила она и протянула письмо.

— Глупости, — удивился Штефан. — И кто это только мог вам написать такую чушь?

Не обращая на него внимания, девушка бросилась к Рудо. Она чуть не повисла у него на шее, если бы тот вовремя не схватил ее за руки.

— Это я во всем виноват, Индра, — смущенно сказал он. — Я все объясню тебе, только не здесь, прошу тебя.

Индра провела ладонью по лбу и, все еще не понимая, что произошло, смотрела на Рудо, который тем временем отводил ее в сторону от любопытных. Потом Рудо, оставив Индру, вернулся к Штефану.

— Видишь, какую гадость я учинил, — сказал он взволнованно. — Я разлюбил эту девушку и послал ей письмо, что я умер. Сам всю эту кашу заварил, а теперь не знаю, как ее успокоить.

— Подожди, я пойду к ней, — предложил Штефан и поспешил к Индре. Он приблизился к ней, и они, о чем-то говоря, направились к новому дому, а затем скрылись за ним.

Рудо с опущенной головой и с пылающим от стыда лицом вернулся к бетономешалке. Ему уже не работалось. На соседнем доме, только вчера законченном, на елочке, прикрепленной к флагштоку, развевались на ветру пестрые ленты. Еще недавно у Рудо было отличное настроение. Он радовался, что построили новый дом, что в газете снова похвалили бригаду Бакоша, но сейчас у Рудо было неспокойно на душе. Удастся ли Штефану все уладить, успокоить девушку? Потом он начал упрекать себя за то, что не осмелился написать ей всю правду. Но кто бы мог подумать, что Индра свалится как снег на голову, что все это кончится не так, как он себе представлял…


Штефан долго не возвращался. Пришел он только во время обеденного перерыва. Рудо встретил его виноватым выжидающим взглядом. Штефан молча достал из кармана и протянул ему сложенный лист бумаги.

— Тебе должно быть очень стыдно за это, — сказал он сухо. — Видишь, двое из твоего изокружка уже нарисовали тебя.

Рудо посмотрел на рисунок. На нем он был изображен встающим из гроба. Под рисунком стояла надпись:

«Я воскрес из мертвых, но это мое личное дело. Поэтому мне не стыдно».

— Почему не стыдно, — пробормотал Рудо. — Можешь вывесить, я это вполне заслужил.

— Оставь себе на память, — сказал Штефан. — Мы с ребятами так решили.

— А как Индра?

— Уехала. Рассказала, что ты давно ей не писал и что поэтому она сама хотела расстаться с тобой. Это обстоятельство несколько смягчает твой поступок. Иначе бы тебе несдобровать…

Рудо глубоко вздохнул и пожал Штефану руку. Потом немного помолчал, пристально посмотрел комсоргу в глаза и тихо спросил:

— Так вывешивать не будешь?

— Говорю тебе, что нет.

— И даже если я тебе что-то скажу, касающееся нас обоих?

Штефан выжидающе молчал, а Рудо все не отваживался начать такой серьезный разговор. Но оба знали, о чем пойдет речь. К счастью, тут появилась крановщица Вильма, и напряжение исчезло. Уходя вместе с девушкой, Штефан бросил:

— Пусть решит Мариенка.


Вечером Штефан отправился к Мариенке, но в тот день в буфете работала ее сменщица. Он выпил пива и возвращался в «Рабочую гостиницу» по тропинке, идущей около шоссе.

«Чудно, подумал он, — Рудо признался! Но кого она выберет — это дело Мариенки, только ее. Едва ли ей может понравиться Рудо — легкомысленный, своенравный. Правда, сейчас он несколько изменился к лучшему. Но эта постыдная история с письмом! А Мариенка все ж хорошая девушка. Нет, напрасно Рудо надеется, не выйдет у него с ней ничего».

Он подошел к «Рабочей гостинице» и сел на скамейку под фонарем. Тоненькие березки, посаженные весной, дрожали от ветра, и Штефан заслушался шелестом сухих листьев. Со стороны шоссе послышались шаги и голоса. Штефан повернулся. Мимо него прошли два паренька, а затем показалась женская фигура. Штефану, сидящему в свете фонаря, было плохо видно, поэтому он не сразу сообразил, кто идет.

— Мариенка! — крикнул он, узнав ее.

Она остановилась и подошла к скамейке. Застегнув все пуговки на белом капроновом плаще, она подала руку Штефану:

— Ты здесь?

Она села около него, и он крепко обнял ее.

— А я искал тебя, — ответил он. — Думал, что ты сегодня работаешь.

— Моя смена завтра… Послушай, — вздрогнула она, — тебе здесь не холодно сидеть?

Он засмеялся и поцеловал ее в щеку.

— С тобой вообще мне не может быть холодно.

Подсев к ней еще ближе, он наклонил ее голову к себе на грудь. Он ощущал ее легкое дыхание, чувствовал душистый запах ее волос и целовал ее в губы.

— Штефан, Штефан, — шептала она, — не узнаю тебя. Нас могут увидеть.

— Кто?

— Ну, скажем, Вильма, — сказала она с ревнивыми нотками в голосе. — Вчера она мне призналась, что хоть сейчас вышла бы за тебя замуж.

Он хотел ее снова поцеловать, но она выскользнула у него из рук.

— Не надо, Штефан. Наши отношения раньше были лучше и чище.

— Мариенка, — он схватил ее за руку, — скажи, почему ты сегодня такая?.. Такая безразличная ко мне, как та луна.

Он смотрел на полную луну, которая поднимаясь из-за гор, будто бы перевалилась через гигантскую черную стену. Мариенкины пальцы в широкой теплой руке Штефана оставались холодными.

— Почему безразличная? — засмеялась она.

— Конечно, — настаивал он. — Скажи, я тебе не…

— Не болтай глупостей. Ты знаешь, как я к тебе отношусь. Но как бы тебе это объяснить, — запнулась она и высвободила руку: — Ты добрый товарищ. Ты такой уравновешенный, сознательный, активный…

«Если бы Штефан мог быть несчастным, с какой бы охотой я его утешила», — подумала при этом Мариенка и, поправив воротничок плаща, добавила:

— Иногда мне кажется, что я тебе не нужна. Ты все знаешь, ты во всем уверен, ты сильный. Что тебе от нашего знакомства?

Штефан не почувствовал, какая буря пронеслась в сердце Мариенки. Для чего нужны ему ее помощь и ласка и что другое может она Штефану дать? Ему не нужно разглаживать морщинки на лице, его не надо поддерживать. Он сам уверен в себе, очень уверен.

— Послушай, — сказал он, — то, что вырастает из дружбы, бывает прекраснее. А у нас это складывается именно так.

— Думаешь?

Мариенка оперлась на плечо Штефана, руки засунула в карманы.

— Мне говорили о Рудо, — сказала она через минуту (и Штефан тотчас настороженно взглянул на нее), — будто он написал какой-то девушке, что умер. Ужасный человек!

Штефан облегченно вздохнул.

— А мне пришлось утешать эту девушку, — вспомнил он. — Просто Рудо хотел от нее избавиться, потому что нашел другую…

— Пойдем, холодно, — вздрогнула она.

Мариенка поднялась со скамейки. Она достала расческу, причесала волосы, отряхнула плащ. Штефан взял ее под руку, и они уже собрались пойти, как показалась группа строителей, идущих в «Рабочую гостиницу». Мариенка остановилась как вкопанная: под ярко освещенным окном шел Рудо.

Мариенка сжала руку Штефана и шепнула:

— Не обижайся, там Рудо…

Она бросилась по асфальтированному тротуару к нему. Рудо повернулся. Штефан видел, как у Мариенки, стоящей под освещенным окном, пылало лицо.

Он повернулся и, сгорбившись, побрел по шоссе. Сердце его защемило.

«Да! Бывает!» — сокрушенно вздохнул он.

— Штефан! Штефан! — услышал он вдруг голос Мариенки, повернулся и увидел, что девушка бежит к нему.

Штефан в нерешительности остановился, а она бросилась ему на шею. Ее светлые улыбающиеся глаза были полны слез.

— Я знаю, что ты хороший, — шептала она, — но я не могу, не могу. Слышишь, Штефан? Я его люблю!.. Не сердись на меня, прошу тебя…

Она крепко обняла его за широкие плечи и вдруг быстро отскочила и побежала к гостинице. Штефану ничего не оставалось, как только смотреть ей вслед. У него было такое чувство, словно кто-то ночью поднес к нему горящий факел, на мгновение осветив путь, и тут же удалился с огнем, оставив его одного во тьме. Значит, она его не любила!

Штефан шел по шоссе, и сильные, мускулистые ноги его подламывались в коленях. Дорога уводила его в темноту, все дальше от освещенных окон «Рабочей гостиницы». Он шел не оглядываясь, но если бы повернулся, то увидел бы прижавшихся друг к другу Рудо и Мариенку.

13

Неважно, что в этот пасмурный день с березок уже слетали первые листья. Сердце Рудо переполняла радость. Даже май не дал бы ему больше света и тепла, чем эта наполненная счастьем сентябрьская суббота. Танцуя с Рудо, Мариенка смеялась, а он вел ее легко и вдохновенно, не отрывая от нее веселых глаз. Думал он и о своих товарищах: как они здорово придумали! Устроили вечер молодых строителей в «Рабочей гостинице»! Он спрашивал уже двоих, кому пришла в голову такая сверхгениальная мысль, и каждый непременно отвечал: «Нам».

«Мы, мы, — вертелось у него в голове, — но кто это «мы»? Штефан с комсомольцами? Кто-нибудь из нашей бригады? Может быть, это и я?..»

Оркестр молодых строителей впервые выступал перед публикой. Музыканты еще не сыгрались, кое-где звучали фальшивые нотки, но вальс поднял на ноги молодежь, и Рудо, кружась с Мариенкой, восторженно говорил:

— Что ни говори, дорогая, у нас замечательный оркестр!

Иногда в вальсе мимо них проплывали Штефан и Вильма. На этот раз лицо Штефана потеряло свою обычную серьезность. А Вильма была беспредельно счастлива и что-то тихо напевала.

Рудо взглянул на столики, стоящие вдоль стены. За ними сидели молодые строители, у которых не было партнерш или которым не хотелось танцевать. За крайним столом сидели два новых комсомольца из бригады Бакоша и горячо спорили с комсомольцем из бригады Гладкого, кто все же выиграет соревнование.

— Мы, мы выиграем, это и так ясно! — крикнул Рудо, проносясь с Мариенкой в ритме вальса на середину зала.

От танцев и счастья у Мариенки закружилась голова. Со смехом она опустилась на стул, а Рудо стоял около нее, опершись о стену. Он, закурил сигарету, затянулся и пустил тонкую струйку дыма в лицо Мариенке. Та засмеялась и легко ударила его по руке.

— Садись, — она показала ему на свободный стул.

Рудо быстро поднес его и провел рукой по волосам.

— Так тебе больше идет, с короткими волосами, — сказала она немного озабоченно.

Проносящаяся мимо Вильма услышала ее слова и весело прокричала:

— Может быть, в них черт и сидел?

— Нет, он остался в корнях, — ответил Рудо. — Чтоб его вывести, надо облысеть или снять мне голову.

Мариенка нагнулась к нему и нежно шепнула:

— И чего я тебя люблю, такого шалопая?..

Музыка кончилась. Пары расходились по местам. Сели за свой столик Вильма и Штефан, чокнулись бокалами. Штефан взглянул на Рудо, подмигнул ему и пригласил за свой столик.

— Возьми, — он налил ему красного вина, — выпьем. Если не будешь к ней хорошо относиться, знай, — он кивнул в сторону Мариенки, — кости тебе переломаю.

— А я кирпич сброшу на голову, — добавила разгоряченная Вильма.

Рудо осушил бокал и, когда Штефан еще раз спросил его, будет ли он хороший, ответил:

— Если я еще что-нибудь выкину, пусть Вильма повесит меня на кране.

Он снова сел к Мариенке. Она посмотрела на него с упреком:

— Выпил? А что ты мне обещал?

— Я выпил только за то, чтобы быть хорошим, — улыбнулся он. — Вот увидишь, теперь буду пить только чай.

Он взял ложку и долго мешал остывший чай. Густые брови его поднялись, он посмотрел на ложку, и по лицу его пробежала горькая усмешка.

— Стано так любил мешать чай, — вспомнил он вдруг.

— И особенно счета на уголь мешать, — добавила Мариенка. — Сколько ему дали?

— Пять лет. Грашко их обоих выдал. Священник давал ему задания, а его брат — деньги.

— Ох уж этот Грашко! — перебила его Мариенка и погладила по руке. «Он на веки вечные пометил моего Рудо», — подумала она.

На момент Мариенка закрыла глаза и вздохнула. Зазвучали призывные аккорды танго, и Рудо пригласил ее танцевать. После танца появился Тоно. Под одобрительный смех присутствующих он бойко прочитал свои стишки о том, как несчастливый Гладкий потопает зимой пешком в Братиславу, потому что проиграет соревнование с непобедимой бригадой Бакоша.

Потом решили петь. Каждый написал на бумажке свою любимую песню, но музыканты играли только те песни, которые знали. Остальные обещали выучить в будущем. Сыграли они и любимую песню Рудо «Зашумели горы…» Многие охотно пели. Сильный голос Вильмы звучал звонко, выделялся среди остальных голосов. Подпевала и Мариенка. Рудо нервно курил. А когда зазвучали слова:

Мои годы молодые
Счастье обошло…
Мариенка заметила, что на глазах у Рудо навернулись слезы. Одна из них, маленькая, как роса, скользнула по шраму на щеке, и Рудо незаметно ее смахнул. Ребята продолжали петь:

Плохо, видимо, искало,
Потому и не нашло.
Камень в речке повернется,
Если сильная струя.
Никогда уж не вернется
Больше молодость моя.
— Давайте повеселее! — крикнул кто-то из ребят. — Ведь у нас не похороны.

— У Рудо они уже были, — громко засмеялась Вильма.

Но Рудо не слышал ее. Кончили петь, а мелодия все еще звучала у него в ушах, как будто бы доносилась издалека. Он снова прочувствовал все то, что испытал за свою невеселую жизнь. Печальные картины сменились другими. Он представил себе, как вчера после работы бродил по лугу и собирал осенние безвременники для Мариенки. Пролетали дикие гуси. Рудо провожал их счастливым взглядом. Он знал, что весной они снова полетят на север. «А вот цветы, — думал он с грустью, — повянут. Так же и прошедшие годы, когда я был Рудо Оборвышем или Джонни Черным Соколом, не вернутся никогда. Никогда, никогда! Половина молодости прошла впустую. Я сам ее убил. Цветы погибнут, но они доставят радость хотя бы Мариенке».

— Как поживают мои цветы? — спросил он вдруг, и лицо Мариенки залил румянец.

— Мы можем на них посмотреть, — ответила она. — Дарки нет дома.

— Пошли.

Чтобы ребята не заметили их ухода, сначала вышла Мариенка и через минуту Рудо. Едва исчезли они за первыми березками, как Рудо стал целовать ее щеки, глаза, уши, губы. Его руки гладили улыбающуюся Мариенку, прижимали к себе.

Они вошли в комнатку, где жили Мариенка и Дарка. Мариенка села на стул, а Рудо опустился перед ней на колени. Он целовал ладони ее рук.

— Рудо, ты меня не обманешь? — тихо спросила она, и он, нежно целуя ее в губы, ответил:

— Никогда!

Он обнимал Мариенку, и после каждого прикосновения к ней в его теле вспыхивал очищающий огонь. Бесцеремонность в обращении с другими девушками сменилась нежностью, которой он раньше не знал.

14

Рудо Главач ходил около стола с книжкой в руке. Он читал вслух учебник «Основы архитектуры», читал абзац за абзацем, но ничего сегодня не мог запомнить. В то же время его мучило сознание, а вдруг его спросят? Учителя считают его самым лучшим учеником в вечернем профтехучилище, и будет стыдно, если он не оправдает их доверия. А как он может им объяснить, почему не приготовил задания? Ведь не скажешь, что завтра приедет Мариенка, нет!

Рудо сел на стол и закрыл книгу. На стене в рамке висела большая фотография. На фото он стоит рядом с Бакошем и держит в руке вымпел бригады социалистического труда. То, чего не удалось достичь бригаде бетонщиков на стройке «На болотах», то посчастливилось добиться здесь, в Восточной Словакии.

Внизу засигналила машина. Рудо соскочил со стола и перегнулся через окно. «Что, если Мариенка передумала и приедет сегодня на крчуловском «Спартаке»? Нет, это не его машина», — разочарованно подумал Рудо и стал смотреть вдаль. Всюду, куда хватало глаз, двигались машины и люди. Земля тоже находилась в движении. Она перемешивалась челюстями экскаваторов и бульдозеров, открывая объятия фундаментам высоких печей и фабричных труб. Земля дрожала, как во время землетрясения. Это тоже отвлекало Рудо.

Год назад сюда приехала работать бригада Мишо Бакоша. Жизнь бетонщиков — бродячая жизнь по стройкам, вроде жизни моряков, которые вечно странствуют от одного порта к другому.

«А кто такой Стано? — размышлял про себя Рудо, — что останется после него, кроме судебных протоколов, свидетельствующих о том, что тогда-то и тогда-то он был осужден на столько-то лет за разворовывание социалистического имущества. Только это и ничего больше. А вот после него, Рудо, останется память для будущих поколений. Останутся дома «На болотах», чугунолитейный завод и бог знает какие еще новые и новые стройки».

Рудо смотрел на колонну грузовиков, везущих щебень, и думал, что после занятий в училище его ожидает ночная смена и соревнование со Штефаном. На работе Рудо приходится тянуться за ним, а вот в учебе он идет впереди Штефана. Преподаватели предсказывают Рудо, что он будет хорошим специалистом. И все же он немного завидовал Штефану. Тот обогнал его на личном фронте — успел жениться на крановщице Вильме, в то время как Рудо уже год пишет «На болота» длинные письма своей Мариенке. Но ничего. Он непременно догонит его. Завтра приедет Мариенка. С понедельника она должна приступить к работе кассира в рабочей столовой. Об этом он уже договорился. Больше они не будут тянуть, поженятся.

В соседней комнате раздался стук пишущей машинки. «Это Тоно пишет новую статью», — подумал Рудо и опять открыл книжку. Он долго читал ее, потом снова подошел к окну. На стоянке остановилась машина.

Вдруг лицо Рудо озарилось улыбкой. Из машины вышла Мариенка в синем плаще с чемоданом в руке. Рудо хотел ей крикнуть, но слова застряли у него в горле и щеки запылали, как будто бы не девушка, а солнце послало ему свои лучи.

Еще минуту он постоял у окна, а потом со всех ног помчался вниз по лестнице. Его взволнованное лицо обдувал утренний ветер.

Примечания

1

Иржи Волькер (1900—1924) — известный чешский пролетарский поэт.

(обратно)

2

Салатин — название горной местности и горы в центральной Словакии.

(обратно)

3

В марте 1939 года гитлеровцы расчленили захваченную ими Чехословакию на две части. Чехия и Моравия были объявлены «протекторатом». А Словакию сделали «независимым» государством, во главе которого были поставлены их агенты.

(обратно)

4

Юрай Яношик (1688—1713) — национальный герой словацкого народа. Будучи предводителем разбойников, нападал на помещиков и купцов, отбирал у них богатство, которое потом отдавал бедным.

(обратно)

5

Националистическая организация студентов в годы войны.

(обратно)

6

Аризаторы — экспроприаторы еврейского имущества.

(обратно)

7

Черны — черный, червены — красный.

(обратно)

8

Марка легковой автомашины.

(обратно)

9

См. сноску 4.

(обратно)

10

Янко Грашко — мальчик с пальчик.

(обратно)

11

Название горного озера в Татрах.

(обратно)

12

Глинковская гвардия — ударные вооруженные отряды клерикально-сепаратистской «народной» (людовой) партии типа фашистских штурмовиков.

(обратно)

Оглавление

  • НАШ ДРУГ МИЛОШ КРНО
  • ТРУДНЫЙ ЧАС
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  • УТРЕННИЙ ВЕТЕР
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  • *** Примечания ***