КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы  

Антология советского детектива-36. Компиляция. Книги 1-15 (fb2)


Настройки текста:



Борис Блантер Игорь Бобров СХВАТКА СО ЗЛОМ Рассказы

ПОЙМАНЫ С ПОЛИЧНЫМ Дело…№№

Конец карьеры Профессора


Темнело. Ветер, привыкший к волжским просторам, злился, ненароком попав в узкие улицы. Трепал одежду на редких прохожих, лихо, по-разбойничьи посвистывал в проводах.

Толя плелся домой медленно, не разбирая, куда ступают его разношенные башмаки, уже набухшие студеной апрельской водой. Несчастье, свалившееся на мальчика, было настолько внезапным и непоправимым, что он даже не плакал.

Постоял у двери, стараясь проглотить торчащий в горле колючий комок, прижмурил темные, с косоватым монгольским разрезом глаза. Шагнул в комнату.

— Наконец-то явился, — укорила его мать. — Цельный день шалыгана носит… — Она оглядела сына, вдруг испуганно всплеснула руками: — А где же хлеб, Толюшка?

Мальчик, придавленный собственной виной, молчал — стыд перехватил дыхание. Выросший в годы войны, Толя хорошо знал, что такое голод. Больной отец приподнялся на кровати и тоже с немой надеждой смотрел на восьмилетнего сына.

— Карточки украли… в булочной… — чужим голосом сообщил мальчик.

— Кто? — спросил зачем-то отец.

Толя понурил голову — ожидал упреков, брани, колотушек. Злой на себя, он даже хотел этого, Пусть мама возьмет ремень, отстегает. Да посильнее. Но бить его и не собирались.

— Как жить-то будем, родные вы мои?.. — чуть слышно вздохнула мама. Ее лицо постепенно — от подбородка к скулам — залила какая-то мертвящая бледность.

Отец попытался улыбнуться:

— Картошка, вроде, осталась, проскрипим.

— Да ведь гнилая, мороженая, а у тебя, Михаил, язва в желудке…

Они говорили спокойно, стараясь хоть чем-нибудь утешить друг друга. Мама стягивала с мальчика мокрые ботинки, поглаживая теплыми ладонями его закоченевшие ноги. От этих ласковых прикосновений Толю еще сильнее кольнуло сознание страшной семейной беды, он впервые по-взрослому пожалел родителей. Вспомнились наглые глаза парня в куцей кепке, который стоял за ним в очереди и улизнул за минуту до того, как мальчик хватился карточек. Весь этот день, холодный и нескончаемый, бродил Толя по улице, надеясь его встретить…

Потом мама отвернулась к окну, незаметно утирая проступившие слезы, а больной отец прикусил губу, чтобы не застонать.

И лютая, непримиримая ненависть к ворам обожгла Толю Малькова.


— Привыкай, Мальков, сразу определять карманного вора…

Иван Филиппович Лушников, оперуполномоченный уголовного розыска Ленинского РОМа, учит нового бригадмильца:

— …Запомни: карманники перчаток не признают, руки у них всегда наготове. А зимой, чтоб не потерять гибкость пальцев, они беспрестанно шевелят ими, ну, будто на невидимой гитаре играют. Это становится привычкой. Потом обувь: летом они обычно в тапочках, а чуть похолодало — в хромовых сапогах. Убегать легче. На походочку обрати внимание — мелкая такая, семенящая. Карманник не идет, а подкрадывается. Дальше — поведение. «Работают» они там, где больше народа, где толкучка. К примеру, на трамвайных и автобусных остановках. Здесь заметить вора легко: пустую машину пропустит, а в переполненную лезет. Дойдет до ступенек и начинает выдираться в сторону — значит, уже с добычей. Или в трамвае: сядет, положим, в первый вагон, а потом перекочует во второй. А то доедет до конца и покатит обратно. Тут — ясно. В магазинах их засечь трудней. Тычется человек от прилавка к прилавку — может, вор, а может, и вправду купить что-нибудь хочет. На пальцы смотри… — Лушников улыбнулся. — Я тебе на практике покажу, лучше поймешь.

— Да я понимаю, Иван Филиппович, — поторопил его Мальков. — Еще что?..


…Месяца три назад в заводском клубе встретился с рабочей молодежью майор милиции Щербаков. Крашеное фанерное сооружение, выставленное на сцену для такого случая, не дождалось на этот раз докладчика с конспектами и бумажками. Подтянутый, в ладном синем кителе майор прохаживался взад-вперед, говорил не спеша и раздумчиво, слегка окая по-волжски. Он попросту делился своими мыслями с теми, кто сидел в зале, и поэтому, наверно, слова его тронули Малькова.

Начальник Ленинского РОМа обращался к рабочим — жителям и хозяевам района.

— У милиции, — сказал он, — хватит, конечно, сил бороться с преступниками и хулиганами, тем более не так уж их много осталось. Но долг хозяина самому навести в своем доме полный порядок, вышвырнуть мусор вон.

— Обижает иной раз пьяный верзила девушку, — закончил майор, — или жулик лезет в карман. А некоторые, с позволения назвать, «граждане» потупят глаза да прибавят шажку. Лишь бы только их не потревожили, не впутали в историю. Думаю, — обвел он взглядом ряды, — негоже вам, рабочим парням, походить на трусливого обывателя.

Немало друзей Анатолия после беседы со Щербаковым записались в бригадмильцы. Хотел это сделать и Мальков, да как-то откладывал со дня на день. Но тут случилось, что у его товарища выкрали получку. Резко всплыло воспоминание детских лет: от голода в тот месяц кружилась голова и все пахло вокруг теплым свежевыпеченным хлебом. Не раздумывая, Толя отдал дружку половину своих денег и прямо с завода направился в милицию. Беспрекословно выполнял он все, что ему поручали. Вскоре Лушников заинтересовался упрямым, настойчивым бригадмильцем и, узнав о его ненависти к карманникам, включил Малькова в свою опергруппу…


— …Крупный, опытный вор, — продолжал рассказ старший лейтенант, — не суетится, от вагона к вагону не мечется. Одет хорошо. Чтобы не примелькаться, часто меняет костюмы. За трешницей в карман не полезет, сперва высмотрит куш. И при первом обвинении в бега не рвется, а если улик нет, тебя же еще и осрамит. Такого узнавай по правой руке. Ее карманник перед собой держит. Прикоснется к человеку, подвинуться, скажем, его попросит, и — нащупает деньги. Есть такие артисты, что определяют сумму с точностью до червонца. А затем любимый прием — повернется спиной, руку назад. Поглядывая, не следит ли кто, разрежет бритвой карман и — привет. Теория вся, Мальков… — Лушников встал, взял фуражку. — Пора и по домам.

Они шли по вечерней улице. Фонари расплывались радужными каплями в черном, лоснящемся асфальте. Сверху сеялись мелкие, похожие на изморозь дождинки.

Проводив Ивана Филипповича до автобуса, Мальков двинулся дальше. Возле ярко освещенной витрины магазина он остановился: люди, подняв воротники, ждали трамвая. «Может быть, среди них вор?» — под впечатлением недавней беседы подумал Анатолий. Он подозрительно осмотрел невысокого чернявого паренька, который дымил папироской, привалившись плечом к столбу. «А приметы совпадают. В хромовых сапогах и пальцы, вроде бы, в рукавах шевелятся…» — Толя зашел с другой стороны. «Ну, точно, он!» И сердце Малькова взволнованно заколотилось.

Вот и трамвай. Паренек ввинтился в стайку пассажиров. Прижался на секунду к молоденькой женщине… отстранился. Анатолий так вертел головой, что заболела шея. А чернявый влез на площадку, протиснулся в глубь вагона. Бригадмилец — за ним.

В трамвае Мальков ничего не смог уследить. Парень стоял спокойно, охотно передавал билеты и деньги за проезд. Вежливо пропускал вперед торопившихся пассажиров, два-три раза безразлично глянул на Анатолия и неожиданно для него сошел. Трамвай тронулся, увозя растерявшегося бригадмильца в противоположную от дома сторону. И только уже в своей комнате, раздеваясь, обнаружил Анатолий, что две бумажки по двадцать пять рублей, которые лежали в верхнем кармане его пиджака, исчезли. Не так стало жалко денег, как обидно за собственную беспомощность.

Лушников громко расхохотался, когда Мальков, не щадя себя, рассказал ему об этом.

— Уставился ты в хорошего паренька, а настоящего жулика прохлопал. Вот он о тебе и позаботился… — Оперуполномоченный потрепал Анатолия по плечу. — Ну, будем составлять протокол, что бригадмилец обворован? На кого же ты обижаешься? Здесь война, — серьезно добавил он, — и нужна не обида, а борьба.


Навсегда запомнился и многому научил Малькова первый задержанный им карманник. Приметил его Толя в магазине. Пожилой полный мужчина в грубошерстном рыжем пальто, прижав к левому боку затасканный портфельчик, протискивался к отделу штучных товаров. Пухлые, поросшие желтым волосом пальцы правой руки чуть заметно двигались, словно он кого-то ощупывал в воздухе. Анатолий не спускал глаз с этой уверенной, жадной руки; ее точные жесты будили в нем злобу и омерзение. А вор медленно выискивал жертву, обшаривал людей щучьим, нацеленным взглядом.

Старушка, повязанная серым шерстяным платком, дважды пересчитала завернутые в носовой платок деньги, прежде чем решилась стать в очередь. Вор пристроился за ней, а через одного человека занял свой пост Мальков.

Он видел, как пальцы жулика по-хозяйски скользнули в карман старушки и носовой платок перекочевал в рыжее пальто. Анатолий рванулся к вору.

— Стой! — крикнул он, стараясь схватить эту жирную шкодливую руку.

Мужчина на миг прикрылся портфелем.

— Вы что, юноша, очумели? — недовольно спросил он. — Я, кажется, уходить и не собирался.

— Гражданка, — держа карманника за рукав, обратился Мальков к старушке, — у вас вытащили деньги.

— Ох ты, господи, — запричитала та, — правду малец-то говорит. Отдай, злодей подлый, толстая твоя морда!

— А вы, бабушка, не ругайтесь зазря. Лучше поглядите — может, выронили, — невозмутимо ответил жулик.

Действительно, на грязном кафельном полу валялся старушкин платок с деньгами. Кто-то уже успел на него наступить.

— Подкинул, — уверенно сказал парень в меховой шапке. — Заслонился портфелем, а сам…

— Помолчи, сосунок! — мрачно посоветовал вор, и лицо у него стало на секунду жестоким и холодным.

Мальков показал удостоверение бригадмильца. Карманник обвел очередь тяжелыми, немигающими глазами и зашагал к выходу.

В райотделе он негодующе заявил Лушникову:

— Я бы попросил, товарищ начальник, оградить меня от произвола ваших этих… помощников… — Жулик брезгливо выговорил последнее слово.

Оперуполномоченный строго перебил разгоряченного Анатолия:

— Адреса и фамилии свидетелей и потерпевшей записали? Нет? — Иван Филиппович прикусил губу встал. — Что ж, гражданин, если произошла ошибка, примите извинения.

А когда вор с достоинством удалился, Лушников сказал сердито:

— Такое — в последний раз! Да верю я тебе, — досадливо махнул рукой старший лейтенант, — даже больше — на заметке он у меня. Потому я и извинялся, чтоб ему это невдомек было.

Мальков понурился, сидел пристыженный на краешке стула. А Иван Филиппович уже спокойно добавил:

— Запомни, Толя: нельзя человека отправить в тюрьму без твердого доказательства его вины. Накрепко запомни… А вор приметил или, как они называют, зарисовал тебя и меня. Взять его теперь гораздо труднее… Понял?

Шли дни, и каждый что-нибудь прибавлял к опыту Анатолия. Часто вместе с другими бригадмильцами дежурил он в клубах, на танцплощадках, патрулировал по улицам. И уже знал, что трусливо съеживается хулиган, если ему властно говорят: «Прекрати!»

Общее дело связало хорошей дружбой самых разных людей: рабочего паренька Малькова с преподавателем истории Михаилом Петровичем; седого веселого столяра Митрича со студентом-филологом Васей. Их было много — строгих хозяев родного города. Майор Щербаков, встречая патруль на вечерней улице, спрашивал: «Ну, как дела, народная милиция?» И зеленоватые глаза его теплели.

А когда счет задержанных Мальковым карманников перехлестнул за десяток, в переулке подошел к нему узкоплечий человек с остренькой, крысиной мордочкой.

— Предупредить хочу — брось! Приговор наш получишь. Тот, что обжалованию не подлежит, ясно?

— Какой такой приговор? — еще не понимая его, спросил Анатолий.

— Финское перо под лопатку, ясно?

Мальков резко шагнул вперед — крысиная мордочка оскалилась, но отодвинулась.

— Не бойся, — с веселой ненавистью бросил бригадмилец, — бить не буду. Только запугать меня трудно, ясно? — передразнил он вора, и тот, выругавшись, нырнул в подворотню.

Нет, никакие угрозы не остановят Малькова. Лушников давно рассказал ему об этой старой уловке уголовников, рассчитанной на слабые нервы.


Мало хорошего довелось испытать за свои двадцать три года Маше Синичкиной. Поэтому так редка улыбка на ее смуглом лице и пасмурны глаза, прикрытые черными прямыми ресницами. Отец погиб в бою и похоронен на чужбине, в далекой маньчжурской земле. Высокий человек с сильными, добрыми руками, от которых всегда вкусно пахло махоркой и чуть-чуть бензином, блекнет, стушевывается в ее памяти. Все чаще ловит себя Маша на том, что, думая об отце, видит она не того, живого, а просто выцветшую фотографию над маминым комодом. Было Маше неполных шесть лет, когда война, лязгая смертоносным железом, перекатилась через границу.

Росла Синичкина бойкой, смышленой. И прозвище в ремесленном училище ей дали не столько за фамилию, сколько за нрав — «Синичка». Работала фрезеровщицей, ходила в кино, танцевала с подружками в клубе. Там она и познакомилась с Семеном. Ой, лучше бы Синичке пересидеть этот вечер дома!

Восемнадцатилетней девчонке все понравилось в самоуверенном щеголеватом парне. И сапоги, начищенные до сияния, и курчавый, пшеничного цвета чуб, и даже синеватая, похожая на горошину, родинка на левой щеке. Деньги Семен тратил широко и небрежно, забавно рассказывал о своих путешествиях. Доводилось бывать ему и в «Одессе-маме», как он выражался, и на окованной льдом Колыме, где «двенадцать месяцев зима, остальные — лето». Служил он якобы в геологической партии, да надоела кочевая жизнь. А теперь, пока деньжата есть, хочет обсмотреться и другую профессию подыскать.

Даже после замужества потребовалось Маше немало времени, чтобы догадаться о настоящей «специальности» Семена. «Работал» он всю жизнь в чужих карманах и на дальний север попадал совсем не добровольно. «Путешественник» ездил туда в запертом вагоне, под надежным конвоем.

Узнала Маша, да поздно. Родилась дочь, и Семенова угроза — «Продашь — порежу, ни тебе, ни Аньке не жить!» — связала волю Синичкиной. Перестала только брать деньги у мужа, а тот обижался, пьяный бил ее, насильно всовывал скомканные бумажки. Мучилась так Маша два года. Вставала по утрам изукрашенная синяками и часто плакала втихомолку.

А когда Семена увезли в новое путешествие, теперь уже на Магадан, с корнем выдернула его из своей жизни. Торопилась после работы домой, играла с Аней. Радовалась, наблюдая, как крепнет худенькое, нервное тельце девочки. На мужчин Синичкина теперь и не глядела; веселые, языкастые товарки считали ее чудной…

…Народу в трамвае немного, однако все места заняты. Мелочи у Маши не оказалось, пришлось менять сторублевку. Недовольно ворча, кондукторша отсчитала сдачу. Вместо чистенькой, квадратиком сложенной бумажки Синичкина получила целую кучу потертых пятерок, трешниц и рублей. Покачав головой, затолкала Их в сумочку.

Широкоплечий, симпатичный мужчина лет тридцати остановился рядом. Пальто сшито по моде — с накладными карманами и поясом, светло-серая шляпа сдвинута чуть набок, из-под цветастого шарфа выглядывают галстук и воротничок белой рубашки. Кожаные перчатки в левой руке. Снял, видимо, когда брал билет, и забыл одеть. Мужчина рассеянно поглядывал в окно, на Синичкину он и не обращал внимания. «Ишь ты, какой нарядный!..» — с уважением подумала Маша.

За Алексеем Коротковым — карманником по кличке «Крот» — Мальков следит вторую неделю. Изучил все его повадки, привычки, обычные «деловые» маршруты. Знал цвет и покрой пальто (их было три), приметил шляпу и кепку вора. Анатолий тоже старался разнообразить свой небогатый гардероб, но сравниться с шикарным Кротом, который, чтобы не примелькаться, переодевался раз пять в день, конечно, не мог. Бригадмильца предупредили — вор этот опытен и опасен, брать его надо только наверняка.

Когда женщина в синем берете сунула в сумочку смятую пачку денег и Крот, словно случайно, остановился подле нее, Анатолий понял — сейчас!.. Чтобы притушить волнение, он стиснул кулаки в карманах и приблизился к ним, внешне спокойный и безразличный.

Усталое, немного хмурое лицо молодой женщины нельзя было назвать красивым. Темные глаза и сросшиеся у переносицы брови делали его суровым, и только свежие, по-детски пухлые губы сглаживали впечатление. Но она вдруг улыбнулась каким-то своим мыслям и сразу представилась Анатолию доверчивой, беззащитной. Мальков незаметно подтолкнул ее, показал глазами на Крота и на сумочку. Маша поняла, хотела отойти, но взгляд высокого, крепкого паренька приказывал: «Стой! Не пугайся, все будет хорошо». И она осталась, со страхом ожидая его поединка с жуликом.

Тонкие пальцы вора коснулись сумочки, беззвучно открыли ее, нырнули вглубь и задержались там на миг, сворачивая деньги в комок. На эти верткие пальцы ястребом упала рука, огрубевшая от неласковых прикосновений металла. Мальков не давал Кроту выбраться из сумочки, бригадмилец брал вора наверняка.

Вагон всполошился. «Поймали, поймали, — загудели пассажиры, — разоделся в шляпу, в галстук… Куда там, с виду разве подумаешь…»

Крот взметнул свободную руку, но Анатолий успел ее перехватить, стиснуть — узкое лезвие бритвы хрустнуло у него под каблуком.

— Все равно прирежу, — кричал обезоруженный карманник, — за меня тебе отплатят, отпрыгал ты свое, помни…

— Не отставайте, девушка, — попросил Машу Мальков, силой выволакивая Крота на переднюю площадку.

Вор упирался, отпихивался ботинками от сидений, с которых повскакивали испуганные пассажиры, и вдруг, извернувшись, так дернул Анатолия за отворот пальто, что оно треснуло и разорвалось. Вагон остановили. Открыв дверь, кондукторша призывно свистнула.

Подбежал постовой милиционер. Но и вдвоем они не смогли ссадить жулика с трамвая. С отчаянным упрямством тот цеплялся за поручни, отталкивался ногами от дверей. Перестав угрожать Малькову, он с перекошенным от злобы лицом, хрипло орал, повертываясь к Маше:

— Берегись, подлая, сбегу из тюрьмы, а найду. Глаза вырву…

Вор запустил в оборот весь арсенал блатных выражений и угроз, старался запугать Синичкину, заставить ее уйти. Потом-то он может спокойно последовать за бригадмильцем.

Анатолий, угадав этот маневр, сказал Маше вполголоса:

— Слезайте здесь. Я вас буду ждать на следующей…

Она поспешно покинула вагон. «Трогай!» — махнул Мальков кондукторше.

Увидев, что потерпевшая исчезла, Крот притих. «Значит, подействовало, не выдержали у гражданочки нервишки», — самодовольно ухмыльнулся он и мирно сошел на остановке. Тут же на попутной машине милиционер повез его в РОМ. Анатолий остался.

Угрозы вора всколыхнули в Маше весь страх, вколоченный Семеном. Хотелось бежать к дочери, запереть дверь комнаты, забыть обо всем. Удивляло: как этот парень не боится? Он понравился Маше — прямой, сильный, полный хорошей, сдержанной злобы трудового человека к паразиту. «Вернется Семен из лагеря, что буду делать?..» — обожгла, испугала мысль. Синичкина почувствовала вдруг, что рядом с Анатолием (она еще не знала его имени) ее бы никто не тронул. И уже совсем по-женски призналась себе: горячие, с косоватым разрезом глаза его — красивы… «Доверился он мне, не могу же я подводить», — оправдывалась Маша, слезая с трамвая. Начинавший беспокоиться Мальков радостно бросился ей навстречу.

А Крот возмущался, доказывал, что милиция нарушает социалистическую законность. Лушников, уверенный в Анатолии, насмешливо успокаивал вора.

Побледнев, карманник прервал себя на полуслове — вошел Мальков с Машей.

— Ну, как? — спросил оперуполномоченный. — Потерпевшая и свидетель. Хватит? Или, может быть, кондукторшу еще вызвать?

— Купили! — ошеломленно выдохнул Крот и ненавидяще оглядел всех. — Точка, начальник. Составляй протокол.

Когда жулика увели, Лушников поздравил Малькова:

— Молодец, этот один доброго десятка стоит. Теперь тебе с самим Профессором потягаться можно.

— С каким таким Профессором? — загорелся Анатолий.

— Неужто не слышал? Эх, как пальто тебе Крот располосовал… — покачал головой Лушников.

— Иголка с ниткой у вас найдется? — Маше не хотелось покидать эту комнату; ведь никогда больше не встретит она Анатолия, а он такой славный… — Я бы зашила.

— Отыщем. Пока вы приведете его в божеский вид, я расскажу… Так вот, — начал оперуполномоченный, когда Синичкина с иголкой склонилась над Толиным пальто, — Лешка Крот — один из учеников знаменитого Профессора. А сам Федор Александрович Воробьев — рецидивист по кличке «Профессор»…

…Воробьев никогда нигде не работал. В молодости был не только карманником, но и вором-гастролером. Профессор разъезжал в поездах дальнего следования, его знали сотрудники уголовных розысков от Ростова-на-Дону до Красноярска. Шесть раз судим. Знающий все тонкости своего подлого ремесла, хранитель блатных традиций, Воробьев пользовался безграничным уважением шпаны. По всем спорным вопросам запутанной воровской «морали», за советом или «технической» помощью в трудном, рискованном деле шли к нему. Он заботливо прививал начинающим, желторотым карманникам свои убеждения, делился богатым опытом бывалого рецидивиста. Отсюда и кличка «Профессор». А когда подросли сыновья, он взялся и за их обучение. Бросил гастрольные поездки, сменил обличье.

Скромный, бедно одетый человек с двумя мальчиками входил в магазин. В руках он обычна держал небольшой сверток или белые шерстяные варежки домашней вязки. Напоминал колхозника, который прибыл из дальнего села за покупками в город. Не вызывая подозрений у покупателей и продавцов, долго, словно слегка ошалев от непривычной обстановки, толкался от прилавка к прилавку. Выискивал, нацеливался. И кто-то лишался получки или денег, скопленных на костюм. А после удачной операции Профессор покупал мальчишкам по шоколадке. Потом он стал поручать сыновьям мелкие кражи, готовый в любую минуту поспешить на выручку. Так волк берет подросший выводок в поле и, сытый, на виду у волчат, режет овец, чтобы научить молодняк приемам своего разбойного промысла.

Много позже, когда сыновья Воробьева уже отбывали наказание в различных тюрьмах, следователь спросил у задержанного Профессора:

— Зачем вы искалечили жизнь своим детям?

— Чтоб на отца не обижались, — не задумываясь ответил рецидивист. И не торопясь изложил свою философию убежденного хищника и паразита: — Считаю — нет на свете доли лучше воровской. Работа легкая, доход высокий. Я иной день рублей по семьсот-восемьсот «уводил», а вы, гражданин следователь, за такие денежки сколько вкалываете?

Чтобы на него «не обижались», Профессор натаскивал молодых ребят, сбившихся с верной дороги. И не из одного мальчишки, попавшего в эти цепкие лапы, получался законченный вор. За обучение Профессор брал недорого — первые шесть месяцев одну треть «прибылей» ученика.

Последние три года Воробьев не попадался ни разу…

— Уверен, — закончил Лушников, — ворует он, да вот никак не прижмем матерого волка. Осторожен. Знает, почитай, всех работников угрозыска…

С фотокарточек, протянутых Малькову оперуполномоченным, смотрело безбровое, опухшее от водки лицо. Седые виски, большой лоб, переходящий в блестящую плешь, окруженные морщинками водянистые глаза…


По субботам Мальков очень торопился. Спешил он, правда, и в другие дни — времени всегда не хватало. Восемь часов на заводе, где Анатолий работал сортировщиком металла, а потом вечерняя школа. Уставал парень так, что частенько засыпал в трамвае, и, бывало, знакомая кондукторша насмешливо тормошила его: «Выгружайся, студент, прибыли…» Однажды даже случился с ним конфуз: пригласил девушку в кино и, как только погас свет, задремал, уронив голову на ее теплое плечо. Она честно выдержала испытание и разбудила Анатолия уже в полупустом зале, когда зрители проталкивались к дверям… Но с тех пор девушка обидчиво сторонилась Малькова, и он, попереживав немного, забыл о ней.

По субботам Малькову теперь и впрямь было некогда. Залетит домой, перекусит второпях и — к Лушникову. Этот вечер и весь выходной день Анатолий полностью отдавал своим бригадмильским обязанностям. А сегодня, едва он переступил порог, мать сурово заявила:

— Пообедай по-человечески. Обождут бандюги-то.

Толя смолчал, подчинился, а Татьяна Андреевна налила ему щей, пододвинула нарезанный хлеб, солонку и присела напротив сына. Спросила:

— Доколь же это будет?

— Что, мама?

Анатолий сразу догадался, о чем она говорит, но нарочно прикинулся непонимающим. У него еще сохранилась мальчишеская повадка — оттянуть неприятную беседу с матерью на «потом».

— Ты сам знаешь, не притворяйся, — повысила она голос. — Милицейское баловство свое брось, вот что!.. Одежи не напасешься. Пальто порвали, рубаху выкинуть пришлось — затерзали в клочья. Плащ порезали на тебе. Ботинки в месяц снашиваешь. Опять же — суды каждую неделю. Ты свидетелем выступаешь, а заработок через это не прибавляется. Отец ведь в больнице лежит, ты кормилец. То-то.

— Вы, мама, правы, — заволновался Анатолий, — только не могу я по-другому. Помните, у меня карточки украли — хорошо нам было? Иной человек на пальто копит-копит, а поедет покупать, до магазина не успеет добраться — вытащили деньги. Сладко ему? А вор пьянствует на деньги на эти, бахвалится. Нет, пускай я перед вами виноват, — лицо у Толи посуровело, — но бороться с ворьем не брошу.

— На то милиция есть, с оружием, а ты мальчонка еще… — сопротивлялась мать.

— Милиции одной трудно. Оттого погань всякая еще держится, что народ в стороне был.

— Да ведь убьют тебя, Толюшка! — уже трепетным высоким голосом почти крикнула Татьяна Андреевна. — Ножи у них. Боюсь я, один ты у меня…

Отодвинув пустую тарелку, Анатолий встал из-за стола. Шагнул к матери, обнял ее за плечи, заглянул в налитые слезами глаза.

— Не бойся, — ласково заговорил он, — я берегусь, на рожон не лезу…

Татьяна Андреевна покачала головой:

— Не успокаивай, сынок…

— Они только на посулы смелые, — продолжал Анатолий, — а так, — он презрительно махнул рукой, — барахло. Их, что клопов, надо травить. Начисто. Не брать же в коммунизм карманников?! — пошутил он словами майора Щербакова.

Понимала мать, что спорить с сыном бесполезно, к тому же и прав он. А когда Толя был уже в дверях, она на прощанье незаметно перекрестила его — должен же кто-то беречь сына от бандитской финки.


С того вечера, когда Маша зашила Анатолию разорванное от воротника до пояса пальто, утекло немало времени. Схитрила тогда Синичка, сказав, что боится возвращаться домой одна, и Мальков отправился ее провожать. Теперь их частенько видели вместе — они крепко подружились. Навсегда стряхнула с себя Маша страх, распрямилась душой. И девочка привязалась к дяде Толе, бежала ему навстречу, торопливо перебирая еще неуклюжими ножками. Радостно хохотала, когда сильные руки юноши подбрасывали ее под самый верх.

Маша привыкла к опозданиям Анатолия, знала, что если он вместо семи часов, как обещал, придет в десять, значит… Правда, в такие вечера Синичку охватывала тревога: ей сразу вспоминалось их первое знакомство и Лешка Крот со своими страшными угрозами. Вот и сегодня… Дочка весело роет лопаткой пушистый снег в скверике, а Маша то и дело беспокойно поглядывает на часы: уже пора домой, а Толи нет…


…Весь этот месяц Лушников со своими помощниками следил за Профессором. Узнали точно, когда тот выходит из дома, в какие магазины обычно наведывается (в трамваях рецидивист не «работал», там трудно приметить среди толпящихся пассажиров сотрудников угрозыска). Говоря языком рапорта, наблюдением было установлено, что ежедневно с пяти до семи вечера Воробьев посещает магазины, расположенные на стыке Ленинского и Канавинского районов. Делал он это, очевидно, для того, чтобы частые карманные кражи как бы рассеивались между двумя отделениями милиции.

Малькову старший лейтенант не позволял бывать на «маршруте» Профессора.

— Тебя он не должен видеть, понимаешь? А взять его, честное слово, тебе поручу, — пообещал оперуполномоченный огорченному бригадмильцу.

И вот сегодня, в шестнадцать тридцать, Анатолию, наконец, приказано приехать к гастроному № 18.

Мальков прошел было мимо человека в зеленой велюровой шляпе, но тот вполголоса окликнул его. Бригадмилец с трудом узнал старшего лейтенанта. Черные мохнатые брови и наклеенные усы изменили лицо Лушникова, Анатолий встал рядом, словно что-то разглядывая в витрине. Оперуполномоченный прошептал скороговоркой:

— Не торопись. Бери только с рукой в чужом кармане. Мы подоспеем. Учти, Профессор с утра к бутылке раза три прикладывался, будет не таким осторожным. Да вот он, в солдатской ушанке, видишь?

Знаменитый Профессор оказался маленьким, щупленьким старичком. Благообразием он не отличался: дряблое, испитое лицо без бровей и неморгающие на выкате глаза с рыжими ресницами. Из бумажного свертка, который он держал в левой руке, торчала селедочная голова. Профессор исчез в гастрономе. Выждав минуты полторы, Мальков двинулся за ним.

Старческой, семенящей походкой жулик бродил от прилавка к прилавку. Приценивался, занимал очередь, торопился к кассам, Анатолий не сводил глаз с его красных, разрисованных синими набухшими жилами рук. С равнодушным и безучастным видом слонялся бригадмилец по магазину, стараясь быть как можно ближе к Профессору.

Буквально на секунду вор задержался возле грузного, растяпистого парня. Мальков ничего не успел заметить. Но карманник сразу подался к выходу, значит — готово. От ярости и досады Анатолий стиснул зубы, но тут же опять натянул на себя маску ротозея. «Спокойно, спокойно…» — мысленно приговаривал он, шагая за Профессором к двери…

Лушников подождал, пока вор не скрылся на улице, и только тогда отозвал грузного парня в сторону.

— У вас все цело? — негромко спросил старший лейтенант. — Деньги целы?

Парень растерянно схватился за карман.

— Триста рублей в рукавице были… Кто? — крикнул он, вцепившись в пальто Лушникова. — Покажи мне сукина сына! Да я…

— Тише! — оборвал оперуполномоченный.

Парень оказался из Борского района, в Горький приехал по каким-то колхозным делам.

— Вот что, товарищ, — предложил ему Лушников, — поезжайте в милицию. И ждите. Думаю, что деньги сегодня мы вам вернем.

Объяснив, как добраться и к кому обратиться, старший лейтенант заспешил в магазин «Галантерея». Он уже знал обычный круг Профессора.

Опыт, накопленный бригадмильцем за время работы, позволял ему незаметно и неотступно «висеть» на воре. Мальков, правда, слегка растерялся, обнаружив, что Лушников отстал. Но мужчина с черной шкиперской бородкой, придирчиво выбиравший галстук, подмигнул Толе странно знакомым глазом. Старший лейтенант в мелочах продумал сегодняшнюю операцию. Сотрудники милиции ждали Профессора, они вели его по цепочке, передавая друг другу, готовые в нужный момент помочь Малькову.

Анатолий вновь напрягся струной. Профессор, прицениваясь к носкам, заслонил собой женщину с желтой хозяйственной сумкой, пододвинулся к ней.

Молния на сумке была уже расстегнута. Рука вора сжала и плавно приподнимала детский шерстяной костюмчик. Мальков даже удивился: обычно Профессор крал только деньги. «Выпил и жадничает, — промелькнула мысль. — Пусть тащит. Возьму с чужими вещами, не отопрется». Но… То ли костюмчик зацепился, то ли Профессора подвела лишняя рюмка водки, только женщина вдруг забеспокоилась и посмотрела на сумку. Вор отдернул руку.

Как вам не совестно… — начала было она стыдить рецидивиста.

— На кого подумала, — перебил ее Профессор, удрученно качая головой. — Я в отцы тебе гожусь, а ты такое… Эх, дочка, дочка, рабочего человека от мазурика не отличишь. Для того тебя Советская власть растила, учила, чтоб ты срамотила старика?! Да у меня дети взрослые, внуки есть…

Голос вора звучал огорченно и искренне, глаза его блеснули оскорбленной слезой. Очередь дружно встала на защиту обиженного, и женщина с несчастным, покрасневшим от стыда лицом начала извиняться. Профессор не дослушал. Горестно махнув рукой, он двинулся к выходу — расстроенный, незаслуженно облитый грязью старик.

Наблюдавший всю сцену Анатолий оценил хитрость и змеиную изворотливость Профессора. Да, этот опаснее всех воров, задержанных ранее Мальковым. Железное самообладание, неплохие актерские данные, убежденность в своем праве жить за чужой счет… Увидев Профессора за «работой», Толя понял, как тот должен нравиться желторотым бездельникам, которые шагнули в преддверие воровской жизни.

Бригадмилец удвоил внимание и осторожность. Сегодня, твердо решил Мальков, он положит конец «блестящей карьере» рецидивиста.

В магазине «Ткани» Профессор действовал решительно и быстро. Видимо, предыдущая неудача неприятно повлияла на вора и он хотел скорее закончить свой «трудовой день».

Повертевшись у касс, рецидивист почему-то задержался возле окна, а затем стал проталкиваться к прилавку. Толя сообразил: жертва намечена. Сейчас покупатель будет придирчиво разглядывать, ощупывать товар. Тут-то Профессор и блеснет мастерством. Бригадмилец протиснулся к продавцу почти одновременно с вором.

Девушка в клетчатом платке гладила кусок серого шелка. Верхние пуговицы ее пальто расстегнуты. Прикрывая правую руку свертком, вор уверенно и как-то неторопливо полез к девушке во внутренний карман жакета, — он еще у кассы заметил, куда она положила деньги. В единственно верную секунду Мальков рванулся всем телом, отшвырнул кого-то плечом и намертво схватил руку Профессора чуть повыше кисти. Не выпуская ее из кармана, он крикнул девушке:

— Гляди!

Сверток с селедкой упал на пол. Анатолий получил бы сейчас режущий удар в подбородок, если бы подоспевший Лушников на взмахе не перехватил руку Профессора и не заломил ее за спину вора. Старший лейтенант и бригадмилец с трудом удерживали рецидивиста на месте. У щуплого старичка оказались стальные мускулы. Сквозь поредевшую очередь к ним проталкивался еще один сотрудник милиции. Профессор пойман!

В одном из подсобных помещений магазина, куда сначала отвели вора, составили протокол. Девушка в клетчатом платочке расписалась, опасливо поглядывая на уголовника.

Кроме Малькова, в комнате было четыре работника угрозыска. Усы Лушникова лежали теперь на столе, человек со шкиперской бородкой, досадливо морщась, сдирал ее со щеки. У Профессора нашли черную рукавицу с тремя сотенными бумажками. Рецидивист признал деньги своими, но старший лейтенант любезно разъяснил, что колхозник с нетерпением дожидается их в отделении и у него сохранилась к тому же вторая рукавица. Игра проиграна. Профессор это понял.

Маленький, невзрачный, сидел он на стуле, облизывая языком тонкие побелевшие губы. С этим мгновенно выскакивающим изо рта языком Профессор напомнил гадюку, у которой вырвали ядовитые зубы. Змея еще мечтает о смертельном укусе, но она обезврежена…

Машина, вызванная Лушниковым, увезла Профессора…

…Девочка спит, разметав на подушке золотую паутинку волос, смешно оттопырив губы. Детские ручонки неподвижны на байковом одеяле. А Маша босиком, чтоб не разбудить дочку, все ходит и ходит по комнате. «Неужели случилась беда, неужели…» — думает она. Не выдержав, Маша обувает туфли, достает из шкафа пальто. Пусть смеется над ней Анатолий за все эти страхи — не может она быть спокойной. Вот пойдет и позвонит Синичка дежурному в милицию: тот, наверное, знает…

Маша сбегает по лестнице, и… сталкивается у подъезда с Толей.

— Ты куда бежишь? — удивляется он.

— В магазин… хлеб забыла… не успела купить, — сбивчиво, неумело лжет Маша.

— Так ведь закрыто уже.

— А я на часы-то и не посмотрела.

Другой бы и догадался сразу, да Анатолию невдомек, что тревога за него выгнала Машу поздним вечером на зимнюю, вьюжную улицу.

— Хорошо, что встретились, — устало улыбается он, — а я тут голову ломал, как перед тобой извиниться за опоздание. Ты не серчай, — просит Толя, — ну, понимаешь, не мог…

Они стоят так близко друг от друга, и Маша все ждет каких-то очень важных, необычных слов, которые должен сказать Анатолий. А он сообщает о поимке Профессора, будь тот трижды неладен.

— Вот и получилось, не смог, — виновато заканчивает Мальков.

— Как бы Аня не проснулась, — зябко поводит плечами Синичка. — Идти надо…

Они расстаются. И Маша, украдкой оборачиваясь, смотрит Анатолию вслед. А он шагает широко и легко — смелый, недогадливый парень, у которого все впереди.


В клубе милиции сегодня почти не видно синих кителей и гимнастерок. Пиджаки, спортивные куртки, свитеры от первого ряда стульев до последнего заполнили зал. В их темно-серые тона изредка вкраплены цветастые блузки. Бригадмильцы города Горького подводят итоги своей работы, делятся опытом с товарищами.

Сотрудник областного Управления, подполковник милиции Виктор Георгиевич Неудаченко, перелистывая блокнот, рассказывает людям, собравшимся здесь, о них же самих. Как солдат из своего окопчика не может охватить весь фронт, а видит перед собой лишь отрезок вражеской траншеи, так и они прежде видели только свою улицу, переулок, скверик. А в управление, как в штаб армии, стекаются отовсюду рапорты, донесения, цифры, факты. И на карту Горького наносятся там красные кружочки — это все новые и новые бригады содействия милиции заступают на свои посты охранять порядок родного города…

Подполковник перечисляет фабрики, заводы, институты, школы, людей самых различных профессий, занятий и возрастов. Вот она, воистину народная милиция — добровольная и неисчислимая!

Лучшим из лучших подполковник называет Анатолия Михайловича Малькова. Неудаченко повествует о больших делах этого незаметного рабочего паренька, в характере которого соединились прекрасные человеческие качества: честность, скромность, самообладание, мужество. А когда подполковник оглашает общее число преступников, задержанных Мальковым, зал удивленно ахает. Министр наградил бригадмильца именными часами.

Неудаченко просит Анатолия выступить перед товарищами. Люди дружно хлопают в ладоши, с любопытством ожидая появления на трибуне чуть ли не богатыря. А на сцену поднимается стройный двадцатилетний юноша с плечами обычной ширины, с напряженным, красным от смущения лицом, и хлопки звучат еще сильнее и громче. Это хорошо, что он такой же, как все, и можно даже пройти мимо, не заметив его. Хорошо, что он не похож ни на сказочного богатыря, ни на героического сыщика из популярных когда-то книжек. Сотни глаз ласково обнимают Малькова, останавливаются на его сильных рабочих руках, которые Толя, растерявшись, не знает куда деть…

К своей речи Мальков не готовился, и вообще выступать он не умеет. Поэтому рассказ его сбивчив. Но стоящие за бригадмильцем дела наливают слова силой и убедительностью. Совладал с волнением Анатолий только к концу своего краткого «доклада».

— Нас много, — спокойным твердым голосом сказал Мальков, — куда больше, чем хулиганов и воров. Мы, народ, хозяева нашей страны, и если не будем ждать, пока милиция управится, а все скопом поможем — через годок-другой ни одного бандюги днем с огнем не сыщешь. Точно. Закоренелых посадим, а до остальных дойдет, что если от оперуполномоченного еще упрятаться можно, то от всех нас ничем не прикроешься…

— Правильно! — раздался девичий голос. — Кончать с ними надо…

И зал долго, согласно аплодирует и звонкому возгласу и сходящему с трибуны Малькову.

В перерыве Анатолия окружили со всех сторон, расспрашивали о жизни, работе, о планах на будущее. А бойкая, черноглазая девушка с крупными, веселыми завитками темно-русых волос попросила:

— Покажи часы, Мальков. Ну те, которыми министр наградил.

— Да нету часов, — улыбнулся Толя, — приказ пришел, а часы еще в дороге.

Девушка прыснула и безудержно расхохоталась, поблескивая ровными влажными зубами. И все засмеялись, а какой-то дюжий, с добродушным лицом парень крепко хлопнул Малькова по плечу:

— Не в часах счастье. Верно я говорю? Небось не за награды стараемся!..


Взломанный сейф


День зарплаты пришелся на субботу — приятное и редкое совпадение.

С полудня в коротком, узком коридорчике автотранспортной конторы толпились шоферы, кузнецы, слесари, токари, электромонтеры; все они пребывали в отличном настроении, а поэтому наполнили помещение гулом, шутками, шарканьем грубой обуви об пол и папиросным дымом.

Кассир Крутиков быстрыми тонкими пальцами отыскивал и подавал в окошечко ведомость с галочкой в том месте, где надо поставить подпись и, привычно отсчитав деньги, говорил тоскливо: «Следующий…» Он устал.

Так длилось до половины пятого. К пяти часам вечера коридор опустел.

Крутиков закрыл окошко на крючок и стал пересчитывать оставшиеся деньги. Он разложил на своем столе толстые, еще не распечатанные после банка пачки. Одну из них, набитую новенькими упругими сторублевками, он немного задержал в руках, с удовольствием провел тонкими пальцами по ее углам, словно представляя через это ощущение, сколько всякого добра можно заиметь на такие деньги.

Скрипнула дверь, Крутиков оглянулся — перед ним стоял шофер Глинский.

— Припоздал я, уж извините. Выдайте зарплату, вам это пустяшное дело, а мне, — он провел рукой по горлу, — во как нужно! В понедельник, значит, я выходной, так что до вторника без монеты буду… Сделайте уважение рабочему человеку.

Кассир сначала пробовал отказать, сославшись на то, что время вышло и он уже спрятал все документы, но Глинский не отступал. Вдобавок, от шофера заметно несло винным перегаром. «Простою с ним дольше, этот просто не отвяжется», — подумал Крутиков и стал искать ведомость.

Когда кассир протянул Глинскому деньги, за спиной того мелькнуло чье-то лицо — видимо, какой-то приятель с нетерпением поджидал шофера.

Затем Крутиков запер изнутри дверь и спокойно пересчитал остаток. Он составлял внушительную сумму — около 48 тысяч рублей. Многие рабочие и шоферы, которые находились на линиях или в рейсах, не успели получить зарплату в короткий субботний день. Кассир запер сейф с деньгами, опечатал дверь и направился из конторы домой.

В понедельник утром Крутикова уже поджидали у кассы рабочие. На лестничной площадке кто-то ухитрился разлить странную белую жидкость. Кассир чуть не упал, поскользнувшись. Он подобрал брюки, чтобы не запачкать их, заворчал:

— Успели уже напакостить! Так немудрено и голову разбить…

— Повремените с головой, — пошутил один из рабочих, — нас пожалейте!..

Крутиков снял с двери кассы печати, вошел в свои владения. Зажег лампу (комната не имела светлого окна) и, побледнев, вяло опустился на стул.

На полу, залитом той же странной жидкостью, среди разбросанных документов валялось несколько рублевок. Ведомости намокли, на многих расплылись чернила. За откинутой дверцей сейфа темнела пустота. Деньги были похищены.

Стук нетерпеливых рабочих в окошечко кассы вывел Крутикова из оцепенения.

— Попозже, товарищи… к выдаче бумаги подготовить нужно, — сказал он как можно спокойнее, а сам подумал: «Да что же это я замешкался, давно пора в милицию сообщить…»

Не прошло и четверти часа, как у подъезда автотранспортной конторы затормозила «Победа» с красной полосой на кузове. Появление ее никого не удивило — весть об ограблении сейфа уже облетела гараж, цеха, мастерские. У двухэтажного длинного здания рембазы, в левом крыле которого и размещалась касса, собрались шоферы; они хмуро обсуждали случившееся и строили по этому поводу разные догадки.

Начальника Автозаводского РОМа подполковника милиции Борисова и его заместителя майора Дубровского выбежал встретить главный инженер конторы Рубинов. Он был без пальто, но холода, казалось, не чувствовал и заметно волновался. Завидев инженера, шоферы подошли ближе. Один, лет шестидесяти, с покрасневшим от мороза лицом, нахлобучил поглубже ушанку и произнес недовольно:

— Что там секреты разводить, все уже знают. Лучше ответьте, когда нам получку дадут?

Рубинов замялся, ему было неловко прямо сказать людям, что неизбежные формальности, связанные с кражей, могут оттянуть выплату денег.

— Потерпите несколько деньков… Вот милиция, — он глазами попросил поддержки у Борисова и Дубровского, — за дело взялась. Если найдут преступника, тогда еще раньше получите. Не беспокойтесь, товарищи…

— Ищи ветра в поле! — протянул кто-то из рабочих.

Шофер в ушанке добавил:

— Беспокоиться нам причины нет, за государством не пропадет. Только мне вот, к примеру, сегодня деньги нужны, тогда что? Тоже утешили: если найдут!.. — Отходя, он буркнул: — Милиция о моем кармане больно-то заботиться не станет. Пораспустили всяких там ворюг, вот и получается…

— Идемте! — сказал Борисов инженеру.

Они поднялись на второй этаж. Подполковник приказал Дубровскому начать осмотр места кражи, а сам направился в отдел кадров.

Три внутренних замка кассы оказались в полном порядке. Печати с двери Крутиков снял сегодня утром при многих свидетелях. Этот путь проникновения преступника в комнату отпадал.

Дубровский задержался на пороге, огляделся: два опрокинутых стула, разбросанные вокруг папки и бумаги, сдвинутый в сторону стол с полуоткрытыми ящиками — все говорило о том, что грабитель действовал в спешке. Майор осторожно, стараясь не задеть валявшиеся на полу документы, пробрался к сейфу. Наружная стенка его железной дверцы в местах замочных скважин была разворочена каким-то острым и очень твердым предметом. Рваные, толщиной миллиметров в пять края чернеющих отверстий давали представление о недюжинной силе взломщика. Внимательно обследовав сейф и не обнаружив ничего такого, что могло бы хоть в малой мере облегчить поимку вора, Дубровский стал вынимать замок из гнезда.

Вскоре подоспели дежурный эксперт научно-технического отдела капитан милиции Эдельман, молодая миловидная женщина в скромном штатском костюме, и сотрудник со служебной собакой.

— Пока ни единой зацепочки, Евгения Семеновна, — сказал Дубровский, здороваясь с экспертом. — Подключайте вашу науку и технику.

— Сейчас подключим, — слегка улыбнулась она и поставила на краешек стола плоский чемоданчик, в котором находились различные кисточки, пузырьки с химикатами, пинцет, скальпель и другие ее рабочие инструменты. — Замок вынули? Хорошо. Заглянем-ка для начала сюда, возможно, что-нибудь да выудим…

Действительно, между дверными стенками сейфа удалось найти два небольших стальных обломка клиновидной формы со следами обработки на наждаке. Эдельман аккуратно, словно хрупкую драгоценность, завернула их в пергаментную бумагу и убрала в свой чемодан. Осколки, без сомнения, принадлежали орудию, которым действовал преступник.

Поправив воротничок белоснежной блузки и стряхнув с юбки пушистый комочек пыли, капитан продолжила осмотр комнаты. Дубровский вполне доверял опыту Евгении Семеновны. Сейчас его заинтересовало другое: каким образом проник грабитель в помещение кассы?

Комната имела окно, выходящее на лестничную клетку. Сквозь давно немытые стекла проступали внушительные прутья железной решетки. В квадрате форточки они виднелись отчетливо, рельефно: здесь стекло было вынуто. Дубровский осмотрел окно снаружи. Загадка решалась просто: грозная решетка держалась на обыкновенных, загнутых крючками гвоздях. На правом крайнем пруте майор заметил несколько свежих царапин. Так и есть: освобожденная с одной стороны от гвоздей, решетка приоткрывалась, как дверь на заржавленных петлях.

Но как же вор пробрался сюда, к окну?

Породистый красавец-пес понюхал уже подсыхающую жидкость, чихнул и присел, стыдливо сложив клинышки ушей; выразительные глаза его как бы говорили: простите, очень хотел вам помочь, но что поделаешь… на этот раз бессилен. Овчарку увели.

Впрочем, Дубровский пока мог и без помощи собаки легко определить путь преступника — тот всюду оставлял за собой белую полосу. Она привела майора по узкому коридору в учебную комнату шоферов. И здесь пол, столы, технические плакаты и авточасти облиты той же жидкостью.

Окно кассы выходило в просторный монтажный цех рембазы. Дубровский просунул голову в открытую форточку, расположенную в нижнем углу рамы. Отсюда, с высоты второго этажа, цех был виден, как на ладони. В воздухе проплывал подвешенный на специальном подъемнике отремонтированный двигатель. Слышались деловые короткие окрики, шум моторов, звонкие удары о металл. Возле несуразных, без колес и кузовов автомобилей копошились рабочие. Эти люди в промасленных комбинезонах, с огрубевшими от железной пыли лицами возвращали машинам силу и жизнь. А многие из них не могли сегодня получить свои трудовые деньги.

Майор посмотрел вниз. Борисов и начальник уголовного розыска РОМа старший лейтенант Казаков стояли прямо под окном в небольшой электромастерской, отгороженной от цеха деревянными стенками. Там верстак и пол также белели пятнами. Подполковник что-то сказал Казакову, потом крикнул:

— Скоро подымусь, Семен Тимофеевич, ждите.

«Успел-таки опередить, — подумал с улыбкой Дубровский про Борисова, — уж, наверное, не с пустыми руками придет». Теперь ему было ясно: преступник проник в помещение конторы из электромастерской, через окно учебной комнаты.

Майор вернулся в кассу, где работала Евгения Семеновна.

— Ну как? — спросил Дубровский.

— Плохо! — ответила она.

Грабитель, без сомнения, детально продумал кражу, заранее рассчитал каждый шаг. Смекалистый, хитрый, он принял свои меры предосторожности, обильно полив все, к чему прикасался, раствором из огнетушителей. Пара красных баллончиков в коридоре конторы и один в рембазе оказались порожними. Проклятая белая жидкость уничтожила запах его одежды, скрыла следы обуви и отпечатки пальцев. Применить научно-технические средства сейчас не представлялось возможным.

Подошел Борисов: выяснилось, что ему также не повезло. За дверью электромастерской путь преступника начисто обрывался.

Результаты осмотра места кражи не обнадеживали. Удалось пока найти только два осколочка от орудия взлома, больше ничего. Предстояло раскрыть сложное, необычное дело.

Сберегая время, подполковник тут же, в соседнем кабинете главного инженера, устроил что-то вроде короткого совещания. Присутствовали трое: Дубровский, старший лейтенант Казаков и сам Борисов. Внимательно выслушав своих офицеров, подполковник заключил:

— Итак, вот что нам известно. Кража совершена в ночь с субботы на воскресенье — за это говорит подсохший раствор от огнетушителей. Судя по найденным осколкам сейф взломан заточенным ломиком из очень крепкой стали, ну, а проще — фомкой. Теперь о наших предположениях. Имел ли преступник сообщников? Похоже, что да, в одиночку трудновато. Меня тоже смущают денежные документы. Некоторые бумаги и не восстановишь, так их окатили жидкостью. А кто в этом мог быть заинтересован? Кассир, если у него не все в порядке… Впрочем, рано что-либо утверждать. Сейчас надо уловить те ниточки, которые ведут к преступнику. И одна, кажется, есть. Ограбление хорошо подготовлено, значит, вор целился давно. А если так, то он не стал бы рисковать, не зная точно, лежат в сейфе деньги или нет. Как же он это узнал? — Борисов поднялся, приняв решение. — Займитесь-ка, Семен Тимофеевич, кассиром. Ну а мы с Казаковым познакомимся со здешней охраной.

Крутиков сидел, опустив голову, стараясь не встречаться глазами с майором. Лицо его выражало растерянность, даже испуг. При каждом вопросе кассир прикладывал к вискам свои худые подвижные пальцы, словно торопя ими память. Отвечал он быстро; запнувшись, сухо и нервно покашливал.

— Большие суммы нельзя оставлять в сейфе. Вас ведь предупреждали об этом?

— Предупреждали, сознаю вину, ошибся…

— Почему вы никому не сообщили про оставшиеся деньги, например дежурному?

— Понадеялся, что обойдется. Конечно, халатность, но поймите… суббота, короткий день… волчком крутился, совсем забыл.

— Кто, кроме вас, мог знать, что в сейфе есть деньги?

— Только бухгалтер. Я и он, больше никто… — Крутиков снова прижал пальцы к вискам и вдруг встрепенулся. — Нет, нет, постойте! Последним заходил шофер, сейчас вспомню его фамилию… Он видел! С ним еще приятель был.

И кассир рассказал Дубровскому о запоздалом визите подвыпившего Глинского.

— Вы бы узнали в лицо приятеля этого шофера? — спросил майор.

— Не уверен… — замялся Крутиков. — Он только на миг высунулся. Нет, вряд ли…

Вскоре Дубровский уже допрашивал Глинского. Это был тучный, медлительный и в движениях и в ответах мужчина средних лет. Держался он степенно, глуховато басил, взвешивал каждое слово. Случись сейчас землетрясение, он и тогда бы, казалось, не заговорил быстрее.

— Почему вы не получили зарплату вместе со всеми? — спросил майор.

— Я с пяти заступил. На ночь. Как пришел в контору, так, стало быть, сразу в кассу и подался.

— И от вас уже несло спиртным. Кто дал вам, шоферу, право выпивать перед работой?

— Это точно, полтораста махнул. Потому на морозе ночь выстоять — дело не шуточное. Я теперь в сторожа определен. Временно. Права отобрали за это самое… — невозмутимо сообщил Глинский, щелкнув себя ниже небритой щеки.

Бывший шофер не отрицал, что видел на столе у кассира много денег. Больше того. Он даже признался: вечером, часов так в девять, вздремнул в кабинке одной из машин. Сборол его с непривычки сон. Но когда коснулось приятеля, про которого говорил кассир, Глинский уперся. Он был один и точка.

— Хорошо, — сказал наконец, майор. — Но тогда, возможно, вы встретили кого-нибудь в коридоре?

— В коридоре нет. Вот с лестницы один сбегал, точно. В аккурат я из кассы вышел…

— Кто?

— Почем мне знать, по спине разве угадаешь? Из наших из рабочих кто-то…

— Вы запомнили, как он был одет?

Глинский поразмышлял с минуту:

— Обыкновенно одет. Пальто, кепка, обувь…

— Понимаю, босиком холодно, — перебил майор. — А все же точнее?

Но никаких других примет Дубровский от шофера так и не добился…

…Третий час оперативный состав Автозаводского РОМа занят расследованием крупного ограбления кассы автотранспортной конторы. Работники угрозыска опрашивают всех, кто может хоть что-нибудь сообщить по этому делу. Сотни вопросов, сотни ответов. От новых и новых протоколов на глазах толстеют папки. Показания сопоставляют, взвешивают, просеивают через решето логики, помноженной на знания и опыт. Труд, подобный промывке золотоносного песка: в потоке слов, часто сбивчивых, неточных, лишних, а возможно, и лживых, надо не пропустить ту ценную крупинку, в которой кроется разгадка главного — кто же преступник?


В кабинете подполковника тепло, уютно. Давно минуло время обеда. Дубровский, обычно строго соблюдающий режим, сегодня забыл о еде. На улице кружатся редкие снежинки. Майор смотрит в окно, но видит совсем другое: монтажный цех, грузовики с голыми рамами, строгие лица рабочих… «А если мне деньги сегодня нужны, что тогда? — как упрек, слышится ему грубоватый голос шофера. — Милиция о моем кармане больно-то заботиться не станет…»

— Ты что в столовую не приглашаешь? — пробует пошутить Борисов. — Пора!..

— Не до этого, Александр Алексеевич, — Дубровский отрывает глаза от окна. — Я все думаю, как нам скорее до него добраться…

Подполковник и майор уже сейчас многое знают о характере преступника. Это человек с выдержкой, умный, осторожный и решительный — самое опасное сочетание Он, бесспорно, сделал все, чтобы запутать, сбить следствие с толку. Где его искать, как?

— Давайте-ка еще раз прикинем, что мы имеем, — говорит Борисов. — Взломщик знает все ходы и выходы, ему известно, сколько в сейфе денег, чем открыть тот или иной замок. Скажи, мог бы посторонний так свободно ориентироваться в незнакомой обстановке, допускаю, даже по самому подробному плану? Нет. Значит, кто-то из своих. В конторе около тысячи человек. Вот круг, в котором находится преступник. Большой, но все же круг, замкнутый. Дальше. Можно подозревать в соучастии кассира или сторожа Глинского. Заметь — «или»!

Майор сразу поймал мысль Борисова:

— Да, кто-нибудь один, иначе Крутиков не стал бы говорить про сторожа.

— Верно, — продолжал подполковник. — Допустим, Крутиков или Глинский соучастники кражи. Но не больше. Ни тот, ни другой сейфа не взламывали. У кассира на это просто силенок маловато. А сторож вряд ли рискнул бы отлучиться с поста — дежурный в любую минуту мог бы его хватиться. К тому же на территории еще одна сторожиха была. Глинский, как она говорит, похрапел пару часиков в кабинке, а потом с ней лясы точил всю ночь. Вообще, охрана безобразная, ну да порядок после наводить будем. Что против Крутикова? Несмотря на предупреждения, оставил деньги в кассе и никому не сообщил об этом. Потом, зачем вору уничтожать кассовые документы, а? Теперь о Глинском. Он видел деньги и…

— Всю ночь отвлекал другого сторожа, — подхватил Дубровский. — Странно.

Подполковник, словно прогоняя усталость, провел ладонью по слегка истыканному оспинками лицу.

— Глинским и Крутиковым занимаются, я дал команду. Но с ними, сдается мне, история затяжная. Давай, Семен Тимофеевич, думать о самом преступнике. Я вот с рабочими надежными потолковал, просил их приглядеть вокруг себя. Возможно, они чем-нибудь помогут. Звонил в научно-технический — не готовы еще результаты. Исследуют там обломки от фомки…

Посмотрев друг на друга, оба невольно рассмеялись:

— Так-так. Значит, обломки от фомки? — дружески поддел майор. — Стихами заговорили, Александр Алексеевич!

Помолчали. Дубровский прищурил голубоватые глаза и снова уставился в окно. Безразличные ко всему, четко тикали часы, подстегивая и без того метавшиеся в голове мысли. Фомка! Майор внезапно вскочил, сбив локтем папку на пол.

— А что если фомка откована в кузнице конторы?

— Погоди, породи! — оживился Борисов. — И верно, зачем изготовлять ее на стороне? Да и где это сделаешь? А тут кузница, в ней горн, наковальня, наждак, словом, все под руками. От кузницы нам и надо танцевать! Кажется, сузился круг.

В кабинет постучали. Вошел пожилой рабочий, электрик рембазы. Он не спеша снял шапку, сказал с порога:

— Здороваться не буду, виделись сегодня. Я вот, товарищ начальник, вещичку одну в мастерской под верстаком своим обнаружил. Прибрал я ее, поскольку вы предупреждали. Возможно, думаю, пригодится.

Электрик положил перед подполковником газетный сверток. Послышался легкий удар металла о настольное стекло. Сдернув бумагу, Борисов и Дубровский увидели ломик, длиной больше полуметра. Один край его был шире и загибался тупой лопаткой, а другой — клиновидный, остро отточенный на наждаке, обрывался неверной линией излома.

Подробно расспросив рабочего, Борисов на прощанье крепко пожал ему руку.

— Вы никому не показывали ломик? Вот и хорошо! Спасибо, очень помогли нам.

— Не за что благодарить, — удовлетворенно произнес электрик. — Тут закон простой: вы нам помогаете, мы — вам. А как же иначе?

Находку немедленно отправили на экспертизу. Борисов почти не сомневался, что извлеченные из сейфа осколки окажутся частью ломика. Если так, то орудие преступника налицо. Но одно обстоятельство смущает и подполковника, и майора. Предусмотрительный, умело запутавший свои следы грабитель вдруг делает глупость: бросает где попало основную улику против себя — фомку!

— Ерунда с горохом какая-то выходит, — вслух размышляет Дубровский. — Неужели же он не догадался спрятать свой инструмент получше? Кажется, не велика мудрость.

— В самом деле странно, — соглашается подполковник. — Берись-ка, Семен Тимофеевич, за кузницу, думаю, там ко всему ключик и спрятан. Да, чуть не забыл. Сейчас же надо взять оттуда образцы железных стержней, сходных по толщине с ломиком. Ну, разумеется, без лишнего шума. И срочно — на экспертизу. Поручи Казакову…

…Наутро результаты научно-технических исследований были получены. Образцы стержней, ломик и осколки, вынутые из сейфа, оказались по составу металла однородными. На сильно увеличенной фотографии два осколочка плотно прижались к заточенному краю ломика, образуя его острие. Полное совпадение по линиям излома и даже по тончайшим, напоминающим паутину следам обработки на наждаке. Исчезли последние сомнения. Электрик принес бандитскую фомку, изготовлена она в кузнице автотранспортной конторы.

В отделе кадров Дубровский внимательно просмотрел личные дела тех, кто работал в кузнице. Всего три человека. Николай Антипов, 1923 года рождения, по специальности кузнец и слесарь, трудовой стаж в данной конторе три года, женат, имеет двух детей. Владимир Пахомов, двадцати двух лет, молотобоец, холостой, работает около года, ранее (Дубровский подчеркнул у себя в блокноте его фамилию) судим за кражу. И, наконец, Петр Андреевич Рябинин, возраст 62 года, слесарь-универсал, перед войной вступил в партию, имеет благодарности… «Да ему скоро юбилей справлять можно, тридцать лет в одном тресте, — подумал майор. — Вот с него и начну, этот наш, верный!»

Дубровский попросил было вызвать Рябинина под каким-либо предлогом сюда, в отдел кадров, но узнал, что тот в кузнице один. Антипов уехал выполнять какое-то задание и вернется после обеда, а Пахомов вот уже два дня не выходит на работу — видимо, заболел.

С морозу в кузнице показалось особенно жарко. В горне огненно дышали угли. У верстака в одной майке стоял широкогрудый, с мускулистыми лопатками рабочий. Ничего старческого, дряблого — только белизна курчавых волос выдавала его возраст.

— Здравствуйте, Петр Андреевич, давайте знакомиться! — Майор пожал, как принято между рабочими, руку Рябинина выше локтя. — Я к вам.

Слесарь аккуратно прибрал инструмент, постелил майору газету на прокопченном табурете:

— Не ждал сюда милицию, — нахмурился он. — Ну, спрашивайте.

В словах старого рабочего промелькнула обида за себя и своих товарищей; он догадался — кто-то из кузницы заподозрен в краже. Дубровский заметил это и поспешил разуверить слесаря.

— Расскажите, Петр Андреевич, про Антипова и Пахомова, — попросил майор. — Что они за люди? Да вы не беспокойтесь, мы всех сейчас вынуждены проверять.

Рябинин ответил не сразу:

— Не знаю даже с чего начать… В общем-то, люди они не плохие. Ну, конечно, и щербинки имеются, это как у каждого. Антипов кузнец редкостный, золотые, что называется, руки. Работает — смотреть дорого. Но, бывает, воюю с ним. Немецкой привычке подвержен: отстоит свое время и — шабаш. К жене новой спешит, не удержишь. А у нас случается, что задержаться надо. Теперь-то он, правда, осознал, дошло. Вызвался тут даже сам, без уговоров, рессору подправить. Что еще? Выпивает мало, разве только за компанию. Все, кажется…

— А Пахомов? — осторожно спросил Дубровский.

Рябинин достал щипцами из горна маленький уголек, прикурил.

— С Пахомовым дела посложнее. Был за ним грех, путался с ворами. В тюрьме год отсидел, потом к нам пришел. Сам. Не хотели его брать, так он с неделю жил, можно сказать, в отделе кадров, а своего добился. Парень, когда захочет, упорный. Я ему поначалу работки навалил дай бог, пусть, думаю, на себе цену трудовой копейки испытает. А заодно и проверить хотел — выдержит ли? Ничего, стерпел, втянулся помаленьку. Разряд недавно присвоили. А вот замашки в нем старые остались, их ведь быстро не вытравишь. Деньги, к примеру, без головы тратит. Профукает все за пять дней, а потом зубы на полку. Да еще бахвалится — глядите, мол, какая натура у меня широкая! Дисциплинки в нем трудовой и личной маловато, все хочет вольной птицей летать. Строгости к себе не имеет… — Петр Андреевич словно забыл о майоре, говорил тихо, помешивая кочергой багровые угли. При последних словах слесарь раздраженно отшвырнул ее в сторону. — У меня работа срочная мерзнет, без подручного зараз, а он — нате!.. Впрочем, что я напраслину болтаю, может, парень вправду болен, — тут же оборвал себя Рябинин и сердито закончил: — А обо мне, коли проверка, других спрашивайте. Я себе не судья.

Дубровский попросил закрыть дверь, вынул из портфеля ломик и протянул его Рябинину:

— Я буду с вами откровенен, Петр Андреевич. Взгляните. Вот фомка бандита и откована она у вас в кузнице. Узнаете?

Старого рабочего поразило такое известие. Он насупился, долго рассматривал фомку, потом сказал чуть слышно:

— Узнаю… По зарубке вот этой узнаю. Только ломик тупой был, а теперь заточен. На нашем наждаке заточен. В рембазе наждак слабенький, такую сталь не возьмет.

Оказалось, месяца три-четыре назад ломик этот отковал и закалил с помощью молотобойца Пахомова кузнец Антипов, которому понадобился гвоздодер, чтобы разобрать старый дровяной сарайчик. Тут подступили холода, и кузнец отложил свою затею до весны. Никому не нужный ломик долго валялся в кузнице среди прочего хлама. Однажды Рябинин хотел его выкинуть, но Пахомов возразил: «Оставь, дед, может, еще пригодится, зря я, что ли, старался!..»

Дубровский спрятал фомку обратно:

— Теперь-то вы, Петр Андреевич, понимаете, почему я интересуюсь Антиповым и Пахомовым?

— Понимаю… только… Нет, не могу поверить, — заволновался слесарь, — мы же в субботу вечером вместе были, втроем.

— Вот и постарайтесь вспомнить все до мелочей, это нам очень важно, — сказал майор.

На плечах «деда» — так с уважением прозвали Рябинина рабочие — мягко прыгали отблески горна. Он долго молчал, а Дубровский, понимая переживания старого мастера, не торопил его с ответом.

— Обрадовали вы меня… — вздохнув произнес Рябинин. — Ну что ж, слушайте. Еще днем в субботу, когда мы обедали, просит нас Николай, Антипов то есть, помочь ему шапку меховую купить. Вообще, я так считаю — дружба дело хорошее. Ну, конечно, согласились. Свернули часам к пяти работу, пошли. У ворот спохватились, что кузницу вроде бы не заперли. Николай побежал проверить, а Володька Пахомов с каким-то шофером болтать стал. Я подождал их в проходной, потом двинулись. С час, наверно, по магазинам бродили. Наконец подобрали обнову что надо. Ну, Антипов обмыть покупку предложил, мы отнекиваться не стали… Хотели сперва в кафе посидеть, но Николай к себе домой нас затащил. С женой, говорит, познакомлю, да и дешевле…

В гостях у кузнеца, как дальше рассказал майору Рябинин, были они часов до семи вечера. Антипов оказался радушным хозяином, все уговаривал товарищей остаться еще, предлагал «слетать» в магазин за новой бутылочкой. Да и жена у него очень приветливая, веселая такая, общительная. Старый слесарь не возражал продолжить вечеринку, но компанию расстроил Пахомов. Он заявил, что спешит к давнишнему другу, с которым больше года не виделся. Антипов просил парня хотя немного задержаться. «Нет, не могу, — решительно отказался молотобоец, — обязательно нужно мне дружка этого встретить. А выпить и в другой раз соберемся, вот тогда уж я вас угощу». Рябинин даже обиделся на Пахомова — скажите на милость, какой занятой! Они попрощались с кузнецом и его женой, вышли на улицу. Порывистый морозный ветер путался в ногах, бросал в лицо колючие снежинки. «Ну, не сердись, дед, будь здоров!..» — крикнул парень, вскочив на подножку трамвая. Так они и расстались.

Дубровский поблагодарил слесаря за чистосердечный разговор, вернулся в отделение милиции. Тут же сообщил обо всем, что узнал, Борисову.

— Не нравится мне поведение Пахомова, — выслушав, сказал подполковник. — Неужели на старое потянуло? Ломик он помогал отковать — раз. Просил, заметь, чтоб его Рябинин из кузницы не выбрасывал — два. Торопился к какому-то дружку — три. И почему-то на работе не появился ни вчера, ни сегодня — четыре. Короче, срочно надо его сюда доставить. И Антипова допросить: возможно, он что-либо отбавит.

За Пахомовым отправился старший лейтенант Казаков. Через час он доложил Дубровскому, что молотобойца дома нет. Поджидать там его остался один из сотрудников угрозыска. Соседи по квартире сообщили: ушел парень недавно с каким-то свертком, а куда — им неизвестно. Связались по телефону с районной поликлиникой. Оттуда ответили: да, вчера действительно был такой на приеме у врача и получил бюллетень на три дня. Основание — несколько повышенная температура, легкая простуда. Предписано лежать в постели.

Беспокойство Дубровского возрастало. А вдруг Пахомов преступник и ему удалось скрыться с похищенными деньгами? Сам по себе поступок, конечно, глупый — надолго-то не упрячется. Но деньги! Их можно растратить, спрятать, передать, наконец, сообщникам. А многим рабочим конторы до сих пор не выдана зарплата. Майор распорядился о мерах по задержанию Пахомова.

Вскоре в кабинет постучался Антипов. Высокий, чуть сутуловатый, с глубоко посаженными темными глазами, рабочий повертел в руках новенькую меховую шапку, добродушно улыбнулся Дубровскому:

— Даже пообедать мне не дали ваши работники. Как вернулся с завода — сразу в милицию и угодил. Ну да ничего, я ведь понимаю, что у вас дела поважнее. Значит, нужда во мне имеется, коли… Ой, да я уже наследил башмаками своими!..

— Не беда, — отозвался майор, — присаживайтесь. Вы догадываетесь, почему вас вызвали?

— Тут догадаться — вещь не хитрая. Не иначе, как из-за кассы нашей.

— Курите, не стесняйтесь, — разрешил Дубровский, заметив, что рабочий мнет папироску. — Верно, из-за кассы. Скажите, вам знаком этот предмет?

Антипов тщательно ощупал бандитскую фомку со всех сторон, попробовал пальцами лезвие заточенного конца.

— Да, вроде бы даже, товарищ начальник, я сам ломик этот и отковывал. С молотобойцем нашим, с Пахомовым. Помнится мне зарубочка — вот она. — Кузнец положил фомку на стол. — Опять же, может, и ошибаюсь, потому я гвоздодер для сарая своего мастерил, а тут край заточен, ровно у кинжала. Так что боюсь вам соврать, вдобавок давно это было, осенью. А вообще похож ломик, очень похож.

Кузнец подробно сообщил то же, что и Рябинин: о покупке новой шапки, о том, как пригласил товарищей к себе в гости.

— Я, знаете ли, потом-то уж сам был не рад, — признался Антипов усмехнувшись. — Впервые ведь с женой разругался. Как остались мы одни, я на нее: из-за тебя, мол, друзья мои сбежали, не ласково! мол, ты с ними обошлась. Слово за слово — ну, известно, семейная сцена. А я еще под хмельком. И так мы с ней распалились, что хлопнул я дверью и подался к теще, жаловаться. Посидел там, остыл немного. Чувствую, виноват, а домой идти стыдно. Прогулялся пешочком обратно, последнюю дурь из головы выветрило. Ну, конечно, извинился и все такое… Ничего, помирились.

— У вас, кажется, двое детей? — вспомнил Дубровский.

В глазах Антипова погасли искорки. Ответил тихо:

— Да, сын и дочь. От первой жены. Разошлись мы с ней. Так уж, видимо, мир устроен: кому везет в личной жизни, кому нет. Поздно! я мое счастье заполучил, на четвертом десятке…

Дубровский не стал пускаться сейчас в рассуждения на семейную тему — не до этого. Правда, невольно он с теплотой вспомнил о своей жене Лиде, верном и милом товарище. Расстаться с ней, уйти к другой женщине ему так же немыслимо, как бросить друга в беде.

— А что вы можете сказать о Пахомове? — спросил майор.

Кузнец глубоко затянулся папироской, стряхнул в ладонь упавший на стол пепел;

— О Володьке-то? Парень он, кажись, ничего… боевой. А так… кто его разберет, чужая душа — потемки. Сдается мне, товарищ начальник, что дружки им крутят, с толку сбивают. Вот хотя бы в субботу — ну ведь, как бык, уперся. Надо ему к дружку и баста. Мы с Петром Андреевичем, с Рябининым значит, сколько раз его наставляли: брось, мол, всякие такие штучки, не больно-то приятелям доверяйся…

— Какие штучки? — насторожился майор Дубровский.

— Нет-нет!.. — Антипов забеспокоился, встал. — Про Володьку я ничего плохого сказать не хотел, вы не подумайте… Я к тому, что легкомыслия в нем много, а люди-то всякие бывают. Тем более, он уже поскользнулся однажды. — Кузнец широко улыбнулся. — А парень он смышленый, через годик классным мастером станет, ручаюсь…

Майор отпустил Антипова, распахнул форточку (он, признаться, не выносил табачного дыма). Справился, задержан ли Пахомов. Ответили — пока нет. Снова размышление. Кузница. В ней трое. Кто? Рябинин исключается. Антипов вряд ли имеет отношение к краже, хотя на всякий случай не мешает проверить его показания — возможно, кузнец и упустил что-либо важное. Итак, остается молотобоец. Да, самое вероятное — он! А Пахомов исчез…

Ползет время. Вынужденное бездействие раздражает Дубровского. Он пробует взяться за другие дела и не может. Сверлит желание самому куда-то пойти, что-то предпринять. Трижды нудно бьют часы. Последний удар, затихая, повис в комнате тонкой комариной ноткой. Ее забивает телефонный звонок. В трубке радостный голос Казакова: «Задержан. Да, пришел к себе домой. И еще кое-что есть. Выезжаем».

И вот Владимир Пахомов сидит против майора. Кудластые с рыжинкой волосы спадают на лоб. Парень круглолицый, с упрямой, крутой переносицей. Роста пониже среднего, зато удался в плечах — таких называют «крепышами».

Поначалу молотобоец возмущался, даже кричал: на каких это основаниях смеет милиция его задерживать? Утверждал, что об ограблении кассы он и слышит-то впервые. Больше того, спросил, когда и как это случилось. Но нахальства хватило не надолго. Вскоре Пахомов присмирел. Он отвернулся к стене, отвечая отрывисто и всем своим видом как бы заявляя майору: «Думайте, что хотите, мне безразлично. Известно, милицию не переспоришь».

— Вы отказываетесь признать, что отточили фомку и взломали ею сейф? — задает вопрос Дубровский.

— Ничего я не взламывал…

— И ломик этот вы тоже не узнаете? А между тем отковали-то его вы, Пахомов!

— Мало ли когда я чего отковал. Все помнить не обязан.

— Хорошо. Ну, а где вы сегодня были, это помните?

Молотобоец, кашлянув, внимательно осматривает носок своего ботинка:

— Так… По улицам гулял…

— Вы же больны, на бюллетене и вдруг решили погулять? Без всякой причины?

Молчание.

Дубровскому знакома эта политика «ничегонезнания» и наигранного равнодушия. Здесь замешан кто-то еще, кого парень старается скрыть. Майор спрашивает спокойно, тихо. Он наступает, медленно подводя Пахомова к тому краю, где тот должен сорваться.

— Что вы делали в субботу после того, как расстались с Рябининым?

— Кино смотрел…

— Допустим. Почему же трамвай, на который вы вскочили, повез вас в другую сторону? Отвечайте-ка лучше честно, какого дружка вы встретили?

Молотобоец тревожно дернулся, поднял голову, столкнулся с майором взглядом. Почувствовал: Дубровскому известно больше, нежели он предполагал. И в замешательстве Пахомов понес уже явную чепуху. Был он якобы в кино один. Потом погулял по улицам — тоже один. Потом, зная, что соседи рано ложатся спать и не откроют ему дверь, поехал с последним трамваем на вокзал, где и переночевал. И все один.

— Довольно, — прервал его майор. — Сами ведь понимаете, что городите чушь. В рабочем пальто вашем, которое в коридоре висело, найдено письмо — вот оно.

Дубровский прочел вслух: «… Увидимся, Володька, 2-го числа у ресторана „Волга“ в восемь. Помнишь, о чем мы говорили там? Тогда жду. Ты мне очень нужен. А пока прощай. Твой друг Левка».

— Ну, Пахомов, теперь будете откровенным?

Молчание. Молотобоец сидит неподвижно, словно каменный. Он ясно, до мелочей вспомнил сейчас все, что произошло в субботу.

…В ресторане они заняли последний свободный столик. Выпили за встречу, за успех. Играла музыка, вокруг смеялись, чокались, танцевали: ему стало легко и весело. А Левка вдруг приуныл. «Да не распускай ты слюни, все обойдется!» — подбодрил Пахомов дружка. «Трудно это небось, а?» — спросил тот. Владимир наполнил себе и Левке рюмки. — «Чудак ты, даже смешно. И вовсе не трудно. Делай, что я тебе скажу, зато после заживешь, как человек! Значит так, слушай. Главное…» Но тут за столик подсел какой-то толстяк, и поговорить им не удалось. Потом они расплатились и покинули ресторан. На улице крепчал мороз, вьюжило. Левка поднял воротник. «Ладно, айда!..» Они завернули за угол, в переулок. А дальше…

— Самое разумное — отвечать начистоту, — перебил майор мысли Пахомова. — Итак, кто такой этот Левка?

Парень смяк, выдавил глухо:

— Не грабил я кассы. А больше ничего не скажу, хоть режьте.

И молотобоец на все последующие вопросы Дубровского, действительно, не проронил ни слова. Майор поднялся.

— Хорошо, — голос его был по-прежнему спокоен. — До утра можете наедине подумать о своем положении. Только, Пахомов, таким вот упрямством вы себе же делаете хуже. Честно говоря, этой глупости я от вас не ожидал.

По распоряжению Дубровского два милиционера отвели молотобойца в камеру предварительного заключения, а сам он пошел на доклад к подполковнику.

— Вот, Александр Алексеевич, какая обстановка, — закончил майор свой рассказ. — Новая личность объявилась — некий Левка. И еще нам надо докопаться, связан ли Пахомов с кассиром или сторожем этим, Глинским…

Спрятав в сейф бумаги, Борисов снял с вешалки пальто.

— Не трудись, — заметил он, — я сам сегодня копался. Ни тот ни другой к краже не причастны. Просто вислоухие растяпы, вот и сыграли бандюге на руку. Ну да скоро мы эту кашу расхлебаем. А сейчас по домам — уже одиннадцать. Одевайся, я на машине подброшу.

В автомашине они молчали, оба изрядно устали. И только когда «Победа» подкатила к дому Дубровского, подполковник, любивший шутку, доверительно сказал на ухо своему заместителю:

— Кстати, жинка твоя мне звонила. Пропал, сообщила, муж из виду. Подозревает, верно, что ты, Семен Тимофеевич, за эти дни роман завел. Из мужской солидарности я, конечно, пока ее успокоил. А вообще опасайся, как бы она того… развод тебе не предложила. — И уже серьезно добавил: — Работки завтра полно. Приходи пораньше и прямо — ко мне.

…Наутро подполковник распорядился никого к себе не впускать. Больше двух часов что-то обсуждал он с Дубровским и старшим лейтенантом Казаковым. Первым из кабинета торопливо вышел начальник угрозыска, немного погодя — майор. «Постарайся закруглиться быстрей!..» — уже в коридоре нагнал его голос Борисова. Сбежав по лестнице, Дубровский сел в машину и куда-то уехал.

Вернулся майор к пяти часам, почти в одно время с Казаковым. Подполковник выслушал своих офицеров, зашагал довольный по комнате, потирая ладони:

— Уф, спихнули-таки с плеч это дело! А я начал было подумывать, что пороху в нас маловато, — он наклонился к Дубровскому, лукаво подмигнул, — хотел даже нового заместителя себе искать… Так. Ну, теперь пустяки остались. Надо для полной ясности еще одну мелочь от кузнеца Антипова узнать. Сейчас его сюда доставят.

Ждали кузнеца недолго. Он со всеми поздоровался, с достоинством опустился на предложенный стул. Лицо его, спокойное и строгое, выражало готовность помочь милиции. Когда Борисов сказал, что преступник уже пойман, он искренне обрадовался. В широкой улыбке блеснули зубы:

— А я и не сомневался! От властей наших не укроешься, ежели напакостил, потому правда — она всегда верх возьмет. И сколько разов упреждал я Пахомова, сукин он сын…

— Это верно, — согласился Борисов, — не укроешься. Вот у товарища майора один вопросик к вам.

Не переставая улыбаться, кузнец слегка приподнялся — ему не терпелось, видно, принять участие в обличении бандита. Он глянул на Дубровского приветливо, уже как на старого знакомого.

— Слушаю. Все, что я смогу, то будьте покойны…

Майор облокотился на спинку кресла, отчеканил жестко:

— Где вы спрятали похищенные из сейфа деньги?

Наступила тишина. Только стул скрипнул под тяжестью осевшего тела. Антипов был огорошен, застывшая улыбка так и не сползала с лица, кривила ему рот. Слова майора, полные простого и страшного смысла, застигли его врасплох. Но уже через минуту кузнец подавил смятение. Вновь ожила окаменевшая от неожиданности улыбка:

— Шутите… Хе… Нельзя так шутить с человеком…

— Не притворяйтесь, Антипов, бесполезно!.. — сразу осек кузнеца Дубровский. — Ваше преступление доказано. И чтобы вы это поняли, я даже расскажу, как оно совершено. Слушайте и не перебивайте меня. Итак, ограбление вы задумали давно — может, с год назад, может, и больше. Не спеша присмотрелись к дверным замкам, разведали толщину стенок сейфа, прикинули, как безопасней проникнуть в кассу. А месяца за три до кражи отковали вы с помощью Пахомова ломик. Заранее, чтобы о нем успели позабыть. Кузнец вы и вправду хороший, если сумели закалить железо до такой твердости. Для гвоздодера-то она вовсе не обязательна, а вот для фомки — да, необходима! Дальше вы ждете: нужен день зарплаты и обязательно суббота. Во-первых, в кассе, как правило, остаются тогда немалые деньги, во-вторых, хватятся их не раньше, чем в понедельник. Такой случай выпадает на второе февраля. Но прежде вам надо во что бы то ни стало побыть в кузнице одному. Всего полчаса. И вот впервые вы удивляете товарищей своим бескорыстным усердием. В среду 28 января…

…Вечер. Рябинин позванивал ключами от кузницы, торопил живей собираться домой. Дымящийся с морозу, вдруг ввалился запыхавшийся шофер. «Выручай, дед! — схватил он за плечо старого слесаря. — Рессорка лопнула, а у меня утром выезд срочный!» Рябинин не успел ответить, его опередил Антипов: «Ступайте, Петр Андреевич, отдыхайте. Вы сколько разов перерабатывали, пора и мне совесть знать. Починю рессорку, будьте покойны!» И кузнец быстро скинул пальто. «Может, помочь, на пару скорей управимся?» — предложил Пахомов. «Иди, иди! — Антипов подтолкнул парня к двери. — Тебя небось девушка уже заждалась…»

Довольный шофер унес отремонтированную рессору. Кузнец запер дверь на крючок, вынул со дна фанерного ящика подернутый ржавчиной ломик. Включил рубильник. Колесо наждака с подвыванием набирало скорость, пока не застыло в бешенстве оборотов. Антипов склонился над защитной решеткой. Дззынн… дззынн… — звенел металл о камень, рассыпались искры. Один край ломика засветился холодным блеском.

Через несколько минут Антипов уже держал в ловких сильных руках бандитскую фомку. Тщательно замел в угол металлические опилки, покинул кузницу. На дворе — никого. Оглядевшись по сторонам, он свернул к забору. Остановился напротив здания рембазы и там, в куче мусора, надежно припрятал свое орудие…

— В субботу, — продолжал майор, — одно обстоятельство несколько изменило план ваших действий. В полдень Рябинина вызвали в цех, и тут Пахомов…

…«Давай покурим, что ли…» — предложил молотобоец и примостился на корточках возле наковальни. Антипов угостил его папироской, задымил сам. Спросил: «С чего это ты такой веселый, получку ждешь?» Пахомову не сиделось на месте. Он вскочил и, лихо приняв позу футболиста перед ударом, нацелился на пустую консервную банку, валявшуюся на полу. От его ботинка та с шумом отлетела к стене. «Гол! Эх, что там получка! Понимаешь, дружка я сегодня встречаю, — поделился своей радостью молотобоец. — Мировой парень, мы в заключении вместе были. Меня раньше освободили, а У него срок только-только вышел. Письмишко прислал, на, почитай»… Лениво взял Антипов конверт, но вскоре глаза его жадно забегали по крупным, неровным строчкам листка…

Дубровский говорил негромко, убежденно. Когда кузнец собирался его перебить, майор повышал голос и тот снова притихал.

— О своей безопасности вы позаботились хорошо. Но вы понимали — пока грабитель не пойман, милиция вряд ли успокоится. А это значит, что на долгое время деньги в ваших руках станут мертвыми. Не будет главного-желаемой свободы. Письмо натолкнуло вас на мысль: а почему бы не подсунуть следствию Пахомова? Ведь молотобоец, ранее уже судимый за кражу, окажется на этот раз в целом клубке улик. Парень вспыльчивый, упрямый, и чем больше он будет отпираться, тем скорее запутается. Затем вы подготавливаете свидетелей в свою пользу. Первым выбираете Рябинина и того же Пахомова. Направляетесь с ними покупать шапку. Еще днем, Антипов, узнали вы, сколько рабочих и шоферов находится в разъезде, и отсюда подсчитали примерно ту сумму, которая должна остаться в кассе. Теоретически, так сказать. Но в последнюю минуту потянуло убедиться в этом своими глазами. И вот около проходной…

…Антипов замедлил шаги: «Погодь-ка, Петр Андреевич, а мы, кажись, кузницу впопыхах не закрыли!» Рябинин остановился, усмехнулся добродушно: «Вот те ну! Ты же сам ключами махал. Размечтался, гляжу, о шапке и голову потерял? Ладно. Слетай-ка, Володька, проверь!..» Пахомов поморщился, ему не хотелось возвращаться. «Мой грех — мне и страдать! — охотно вызвался Антипов. — Я мигом, а то мало ли что стрясется…»

Скрывшись за углом рембазы, кузнец сбавил шаг, нырнул в подъезд конторы. Поднимаясь по лестнице, надвинул кепку до самых бровей. Ступал по-кошачьи, мягко. Коридор был пуст, в окне кассы горел свет. Он припал к стеклу, но ничего не увидел — мешала бумага, пришпиленная изнутри. В комнате послышались голоса — это Крутиков ворчал на Глинского.

Дверь оказалась наполовину открытой. Антипов просунул туда голову и на мгновение замер: на столе лежали толстые пачки денег. Одна, две, много!.. Кузнец, словно обессиленный, привалился к стене. А Глинский неверным от хмелька баском уже на прощанье благодарил кассира. Антипов встряхнулся и теми же мягкими прыжками стал спускаться с лестницы. Очутившись на дворе, он окончательно успокоился. «Все в порядке, зазря я нервничал», — сообщил он Рябинину…

— Вот так, — Дубровский теперь прохаживался по кабинету, — вас и увидел Глинский. Лицо разглядеть он не успел, это верно. Но он заметил кепку. А в кепках, как мы установили, во всей конторе было только два человека, но они в краже не замешаны. Может, признаетесь, Антипов? Или продолжать?

Кузнец не шевелился, молчал. Он начал понимать, что схвачен крепко, наверняка. В глубоких его глазницах притаилась злоба и последнее неистовое желание вывернуться, ускользнуть. Борисов отпил глоток воды, сказал насмешливо:

— Зачем торопить? Ему подумать надо, нет ли какой лазеечки. — И кивнул майору: — Продолжайте.

— Вы, Антипов, — снова заговорил Дубровский, — никогда не отличались хлебосольством. А тут вдруг затащили к себе в гости Рябинина с Пахомовым. Да еще не отпускали их. Зачем? Во-первых, вы создавали видимость собственного благообразия: какой, дескать, я хороший, хочу дома с друзьями отдохнуть и ничего-то мне больше не надобно. Во-вторых, зная, что после семи часов Пахомов непременно должен уйти, вы заставляете его при свидетелях рваться к какому-то подозрительному дружку. Наконец вы остаетесь с женой одни. Но теперь вам, Антипов, дорога каждая минута…

…Новая жена кузнеца, тихая женщина тридцати с лишним лет, мирно прибирала со стола посуду. Антипов нервно прошелся по маленькой комнатушке, задел ее локтем. «Не толкайся! — крикнул он. — И перестань тарелками греметь — в ушах звон. Все ты назло норовишь!..» Женщина растерялась. Два месяца живет она с кузнецом и пока еще не слышала от него грубого слова. Он казался ей ласковым, заботливым и вдруг… «Что с тобой, Николай? — изумилась она. — То веселым был, а то… будто бешеная собака укусила». Антипов схватил пальто: «Сама ты бешеная собака, вот что! Пожалела на стол подать как полагается. Радуйся, через тебя все ушли. И думаешь, не заметил, как ты на Володьку глазела? Все видел. Хватит, невтерпеж!..» Женщина не успела опомниться — за ним уже хлопнула дверь.

По улице Антипов почти бежал. На углу чуть не сбил с ног какого-то прохожего. А вскоре автобус увозил его в противоположную от конторы сторону…

— Тещу свою, Веру Степановну Острикову, вы, действительно, навестили. — Майор вплотную приблизился к Антипову. — Но не для того, чтобы жаловаться ей на жену, как вы сообщили мне. Нет. Вы подготовили еще одно доказательство своей невиновности. Просто и… убедительно: помилуйте, можно ли ограбить кассу, будучи в другом конце города? У тещи притворились огорченным, обиженным, виноватым — все вместе. Наплели старушке с три короба всякой несусветицы. Однако комедию эту закруглили в десять минут. Отказались от чая, не дослушали утешений и снова схватились за шапку. Нужно, дескать, вам бедному, горемычному побродить, «наедине о жизни своей невезучей пострадать». Потом…

…Автобус, как нарочно, не появлялся. На остановке уже скопилась очередь, люди поеживались от холода, притоптывали. Антипов глянул на электрические часы. Стрелки показывали половину девятого. Та, что подлиннее, еще трижды дернулась вверх. Наконец-то! Кузнец протиснулся к водительской кабинке. «Ну же, быстрей, ну!..» — мысленно твердил он, всматриваясь вперед. Проклятый «тарантас» не ехал, а полз… Издевались на перекрестках светофоры, уставив на Антипова злые, красные глаза. Лишь бы успеть! На сейф хватит часа. В одиннадцать он должен быть дома, уже спать. Машины подходят в контору до полуночи, сторожа спокойны и толкутся возле ворот. И милиции тоже не стукнет в голову, что касса очищена раньше. Ну же, быстрей! Отпихнув кого-то, Антипов выскочил из автобуса.

В переулке пустынно, темно. Ветер, как шальной, прыгает между домами, бьет то в лицо, то в спину. Кружит густой снег, заметает дорогу. Поворот. Потянулся знакомый дощатый забор. Вот выплыла плоская крыша рембазы. Здесь! Озираясь, кузнец переложил отмычки в карман пальто, на секунду пригнулся, нацелился. Потом распрямился пружиной, повис, ловко закинул ногу за доски и перевалил во двор.

Против третьего столба он разгреб мусор и сразу же отыскал фомку, заботливо укутанную в тряпицу. Сунул ее в рукав. Тело кольнул холодок стали.

Антипов перебежал к стене и осторожно высунулся из-за угла. Во весь двор несколькими рядами выстроились грузовики. Он заметил кое-где пустые места — вернулись еще не все машины. На другом конце длинного здания у подъезда светился фонарь. Там вход в кассу, там сторожа. Стерегите, милые, стерегите! А он проникнет к сейфу другим путем. Всего в двух шагах отсюда дверь в рамный цех. Одна минута — и он внутри, в безопасности. Пора! Кузнец вынул отмычку, тенью скользнул по стене. Еле скрипнул засов, и он исчез.

Тишина, темно, как в пещере. Теперь можно и закурить. Антипов чиркнул спичкой, подошел к двери в монтажный цех. Снял пальто, бережно подкладкой вниз положил его на пол. Зачем лишний груз? Закинул за шею кусок мягкой проволоки и приладил фомку на груди — ловчее. Поглубже затянулся папироской. В слабом красноватом отсвете нащупал замок. Спрятал вновь приготовленную отмычку и подумал, усмехнувшись: «Так домой рвались, что не успели запереть. Ладно, спасибо. На обратной дороге, так уж и быть, закрою за вас, работнички!»

Монтажный цех. Антипова не видно, и лишь уверенно плывет, покачиваясь и мерцая, огонек папироски. Вот и электромастерская. В ней шкаф. Для устойчивости его надо подпереть железным прутом, что под верстаком слева. Так!.. Потом поставить на шкаф табуретку. Когда на нее взберешься, подоконник учебной комнаты придется чуть повыше пояса. Так!.. Защелку он сломал еще днем — стоит слегка надавить и форточка распахнется. Так!..

Сотни раз Антипов в мелочах представлял себе этот вечер, и сейчас каждое движение, каждый звук казались ему уже давно знакомыми, привычными. Кузнец просунул голову и плечи в квадратную пустоту, оттолкнулся руками от оконной рамы, провалился внутрь кассы. Здесь дверь, как всегда, не заперта, можно не трудиться.

Маленький коридор — и он у решетки. И зачем только висит? Курам на смех! Антипов отжал ее тупым концом фомки, выставил стекло. Страха, тем более стыда, кузнец не испытывал. За два года он свыкся с мыслью о краже, жил ею. И вот теперь, совершая преступление, он влез в кассу, как в собственную комнату, от которой просто потерял ключ.

Антипов — зажег свет — это было безопасно. Вытер со лба пот. Тело немного ныло от напряжения. Тикали старенькие часы. Обернулся — без пяти десять. Время стегнуло его кнутом. В углу прижался зеленоватый, с облупившейся краской сейф. Глаза кузнеца вспыхнули — там, за железной стенкой, деньги, его деньги, много денег! И острие бандитской фомки врезалось в замочную скважину…

— Взломав сейф, — продолжал Дубровский, — вы решили припутать к краже и кассира. Пускай милиция попыхтит, повозится с ним. Чем больше подозреваемых, тем спокойнее — так ведь? Вы раскидали на полу документы и уже с лестничной клетки окатили через форточку всю комнату из огнетушителя. До окна кассы пятились задом поливая свой путь жидкостью второго баллона. Затем спустились в электромастерскую и тут сделали то, что раньше не входило в ваши, Антипов, планы — подсунули фомку под верстак. Она-то, по вашим расчетам, и должна была натолкнуть нас на молотобойца Пахомова. А в начале двенадцатого часа…

… Кузнец в коридоре снял пальто, завернул на кухню, откуда раздавались голоса. Поболтал минутку с соседями, спросил, сколько времени, и, зевнув, пожелал им доброй ночи — пусть все видят, что он дома.

В комнате Антипов натолкнулся впотьмах на стул, и тот с шумом опрокинулся. Снова тишина. «Неужто ее тоже понесло к матери? — подумал он. — Вот дура!» Зажег лампу, успокоился: жена в смятом платье лежала на постели, уткнувшись в подушку. «Нюра, а Нюра! — прошептал он, дотронувшись до ее волос. — Слышь, не серчай! Ну, разве ж я по сознательности?.. Теперь-то и сам ведь не пойму, как язык повернулся. Все через вино, а какой с пьяного спрос? Я ж тоже мучаюсь, к маме вот ездил… Слышь, Нюр, ну, прости!..» Женщина привстала, вытерла платком заплаканные глаза: «Голодный, небось? Пойду ужин справлю…»

Семейный мир был налажен. Пока жена возилась на кухне, кузнец живо переоделся, схватил в охапку костюм и пальто, выбежал во двор. Там, где от окна падал желтый блик света, расстелил на снегу одежду. Платяная щетка запрыгала в его руках. «С чего тебе вдруг чиститься взбрело?» — удивилась жена, когда он вернулся. «Да так, о забор запачкался… — ответил Антипов. — Где у нас вакса? Я уж разом и башмаки…»

Поужинав, он принес таз теплой воды и вымылся по пояс. Лег в постель. Одеяло ласкало, гладило теплом уставшее тело. Так хорошо, покойно. «Хватит, отмаялся!.. — думал Антипов, глядя в потолок. — Будь она проклята, эта кузница, пускай там другие спины гнут!..»

Сон начинал окутывать его туманом. Сверху повалил снег. Потом снежинки стали расти, вытягиваться и превратились в денежные бумажки. Красные, зеленые, синие — они кружились, падали, падали без конца на голову, плечи, под ноги. Он смеялся, ловил их, рассовывал по карманам. И шагал по хрустящему, пестрому ковру из денег в новую, счастливую жизнь. На лице спящего Антипова заиграла блаженная улыбка…

Майор снова уселся в кресло:

— Надеюсь, Антипов, свое будущее вы теперь и сами отлично представляете. Остается напомнить кое-что о прошлом. Лет десять назад сбежали вы из колхозной кузницы в город — разбогатеть задумали. Мастерили и продавали спекулянтам самогонные аппараты. За хорошую цену шпану всякую самодельными финочками снабжали. Крупным ворам, наверное, и отмычки по заказу изготовляли, так ведь? Первая жена испугалась грязных барышей — вы ее бросили. Скрывались от алиментов, жадность даже любовь к родным детям истребила. Ради комнаты одурачили еще одну женщину, от которой тоже собирались удрать. Для чего же вам деньги? Еще давно вы пооткровенничали однажды с бывшей своей женой. Сказали ей, что мечтаете купить где-нибудь на отшибе домик и там, за крепким забором, что-то вроде подпольной слесарной мастерской завести, собственной. Тогда, мол, только и считай звонкую монету. Этой мысли вы подчинили не один год жизни — и вот результат. Что ж, как работник милиции я могу отдать должное выдержке, предусмотрительности вашей, даже уму. Только, Антипов, главного не учли — с фомкой у нас не разбогатеешь, нет! Кстати, Александр Алексеевич, — Дубровский, словно забыв о кузнеце, повернулся к подполковнику, — жинка мне вчера говорила: у них на автозаводе паренек один — фрезеровщик, кажется, — двадцать пять тысяч за рацпредложение получил. Точно не знаю, только такую он к станку штуковину приладил, которая чуть ли не миллионную экономию даст. — Майор жестко глянул на преступника. — А вы, Антипов, на трудовые деньги, на рабочую зарплату руку подняли. Подло!

Кузнец сжался, втянул голову в плечи. Потом дернулся в последнем, уже бесполезном усилии, похожем на судорогу утопающего:

— Насочиняли тут разное такое… замарать хотите… Не грабил я никого… Марайте, ваша сила… — плаксиво проныл он.

Борисов достал из ящика какой-то сверток, положил его на стол. Усмехнулся:

— Ну-ну, не кривляйтесь, нервы у вас крепкие. Так бы и заявили: хочу доказательств! Пожалуйста. Узнаете ваши брюки? Как вы ни старались, а все же два пятнышка от огнетушителя — вот тут, за отворотом, — остались. Выходит, не мы, а сами вы себя замарали. Ну, если не верите, можете почитать акт экспертизы, прошу! Итак, Антипов, — голос подполковника отвердел, — где спрятаны деньги? Скажете или нам доверите этим заняться?

Преступник качнулся, зажмурился — комната вдруг дрогнула и поплыла вбок и вниз. Он должен отдать деньги — свои, новенькие, хрустящие! Антипов открыл помутившиеся глаза: из тумана четко выступили три синих кителя, три спокойных, суровых, как неизбежность, лица. Понял — все, конец.

— Скажу… — выпало деревяшкой слово. — В сарайчике… за поленницей…

— Старший лейтенант, — приказал Казакову подполковник, — возьмете дежурную машину и поедете с преступником за деньгами.

Начальник уголовного розыска увел Антипова.

— Сегодня среда? — спросил майор Борисов. — Так. Значит, за двое суток мы это дело скрутили. А мне, честно говоря, кажется месяца полтора оно тянулось — устал.

Теперь, после сорока восьми часов розысков и догадок, после путаницы самых различных предположений, из которых надо выбрать единственно верное, все стало ясно. А вначале…

…Поначалу против Пахомова собралось столько улик, словно он сам старался помочь следствию. Но поведение молотобойца на допросе, когда тот явно и упрямо лгал, с каждым словом запутываясь больше и безнадежней, как-то не вязалось с ограблением сейфа — хитрым, продуманным до наимельчайших деталей. Вор, характер и повадки которого вырисовывались из дерзкого и одновременно очень осторожного преступления, мало походил на этого прямого, грубоватого парня.

А ниточка тянулась из кузницы. Там работают трое. На Рябинина, разумеется, никаких подозрений не падало. Если молотобоец тоже отпадает, остается один — Антипов. Офицеры милиции занялись им. Взлом сейфа произошел в тот вечер, когда кузнец, судя по его показаниям, был все время на людях. «Будто нарочно мотался по городу, свидетелей подбирал», — заметил подполковник. Предположение крепло, перерастало в уверенность. Слепленный из крохотных, едва заметных черточек и крупинок вставал другой, настоящий облик Антипова — алчного, терпеливого, готового из-за денег на любое…

Дубровский поехал домой к кузнецу, поговорил с соседями, женой, взял у нее рабочие брюки мужа. Оттуда завернул к теще Антипова, и та с недоумением рассказала майору о чудном визите зятя. Отыскать первую жену кузнеца и откровенно побеседовать с ней поручили Казакову. Подполковник тем временем вызвал Пахомова и сумел объясниться с парнем начистоту.

Когда офицеры собрались снова, каждый шаг преступника проступал уже явственно и четко. Экспертиза подтвердила выводы следствия. Оставалась мелочь: под давлением неопровержимых доказательств заставить вора сознаться и вернуть похищенные им деньги…

— Ну, Семен Тимофеевич, — Борисов встал, отодвинул кресло, — иди-ка ты отдохни, выспись. Иди, а то прогоню. Вон заработался как — позеленел.

Они попрощались. На лестнице Дубровский лицом к лицу столкнулся с Рябининым. Старик запыхался. То ли очень торопился, то ли крутые ступеньки дали себя знать.

— Вы к кому, Петр Андреевич? — удивился майор.

— К вам… — Рябинин взялся за перила, вздохнул поглубже. — Был я сейчас у Пахомова. Думаю — долго болеет парень, проведать захотел. И узнал. Говорят, арестовали его. Я сюда. Не мог этого Пахомов, чует мое сердце — не мог! Ведь вор — он жадюга, все для себя, а Пахомов… Да парень последнюю копейку товарищу отдаст, коли нужда есть. Чем хошь поделится. Простой сам, веселый. Чтобы он деньги у своих же, у рабочих… Не верю!..

Дубровский ласково перебил старого слесаря:

— Не волнуйтесь, Петр Андреевич, хороший вы человек! Пахомов ваш дома уже, наверное.

Майор проводил старика до трамвая и зашагал дальше. Только теперь Семен Тимофеевич почувствовал, какого напряжения мысли и нервов стоило ему законченное дело.


В служебном кабинете Дубровского висят на стене… мандолины, балалайки, гитары. Майор любил музыку, мечтал в детстве о славе скрипача, только жизнь распорядилась иначе. Впрочем, привязанности своей к искусству он остался верен. Ухитрился, как шутит подполковник, и в милиции сколотить самодеятельный оркестр народных инструментов, да в последние месяцы совсем запустил с ним занятия — некогда.

Семен Тимофеевич соскучился по струнам. Он складывает бумаги, берет гитару — мягкие звуки наполняют комнату. Нежданно-негаданно для Дубровского в дверях появляются строгие и какие-то торжественные лица рабочих автотранспортной конторы. Люди удивлены, застав майора за таким странным делом, и молча мнутся на пороге. Он смущается, прячет за кресло инструмент, одергивает китель:

— Заходите, товарищи, прошу… Располагайтесь поудобней…

Но рабочие, минуя стулья, подходят прямо к столу. Дубровский видит знакомых: слесаря Рябинина, молотобойца Пахомова, того пожилого шофера, который заявил недавно, что милиция о его кармане заботиться не будет… Шофер откашливается в кулак, а товарищи подталкивают его сзади и что-то шепчут.

— Товарищ майор! — говорит, наконец, он. — По поручению нашего коллектива… это самое… мы благодарим милицию за решительные действия и хотим… заверить… — Заранее выученные слова шофер произносит с трудом и вскоре в них вязнет. Тогда он, виновато улыбаясь, протягивает Дубровскому какую-то папку. — В общем, спасибо вам от нас! Не мастак я речи держать, извиняюсь, конечно… Письмо это мы на собрании общем приняли, там все и сказано…

Обеденный перерыв на исходе, рабочие спешат, и майор тепло прощается с ними. Одного Пахомова просит он задержаться.

Паренек присел и, потеребив рыжеватый чуб, не сдержался, позавидовал:

— Эх, и здорово же вы, товарищ начальник, на гитаре играете. Мне бы так!..

— Послушай-ка, Пахомов, — притворно строго глянул на молотобойца Дубровский, — зачем ты мне голову морочил? Ну, откройся хоть теперь, где был в субботу с приятелем своим?

— Эх, и перепугался же я тогда!.. — весело заявил парень. — Да не за себя, за дружка больше.

И Владимир Пахомов поведал майору всю историю. С Левкой он подружился находясь в заключении, где отбывал наказание за мелкую кражу. Сблизило их желание порвать с воровской компанией, в которую оба попали по мальчишеской дурости. Многое поняв, передумав, решили они, когда получат свободу, начать новую жизнь. Но там это казалось сложным, опасным: ведь «урки» — так на блатном жаргоне зовут заматеревших уголовников — мстят за «измену». И поверят ли им, уже судимым, честные люди?

Позже опасения Владимира лопнули, как мыльные пузыри. Он работал, открыто смотрел всем в глаза и даже не вспоминал о прошлом. И вот вернулся Левка. Сколько нужно ему рассказать, сколько посоветовать. И помочь — иначе какой же он друг?

В субботу, после ресторана, расставаться им не хотелось, и Левка пригласил Владимира к себе домой. В квартире уже спали. Они устроились на кухне и незаметно просидели до утра. «У меня три дня отгула, — прихвастнул тогда молотобоец (он понадеялся взять в понедельник больничный лист), — так что порядок. Костюмчик тебе подберем, ну и работку подыщем!..»

С костюмом не повезло — или не подходил размер, или не хватало денег, — и во вторник Владимир понес другу свой. Это и был тот сверток, о котором сообщили соседи. Прощаясь с Левкой, молотобоец сказал: «Ну, завтра за дела примемся. Главное устроиться, а погулять еще успеем!..» И вдруг как гром среди ясного неба: милиция, допрос, кража, улики. Кто поверит, что ночью мирно сидели они на кухне, о будущей жизни беседовали — свидетелей-то нет! «Ни за что не выдавать Левку!» — твердо решил тогда Пахомов.

— Вот потому я и врал, — закончил молотобоец, — боялся, как бы дружок мой того… без причины обратно не отправился.

Дубровский засмеялся, запустил шутливо руку в кудлатые, буйные волосы паренька:

— За чуб тебя драть надо за рыжий, чудака упрямого! Ну и задал же ты нам лишних хлопот, спасибо! — Уже в дверях Семен Тимофеевич сильно пожал руку Владимиру, подмигнул доверительно: — А Левку своего приводи ко мне. Уладим с работой, если ты, конечно, с хорошей стороны его рекомендуешь!..

Дубровский читает благодарственное письмо от рабочих, улыбается. И снова слышится из кабинета заместителя начальника РОМа тихий гитарный перебор.


Рыцари черного рынка


Дороги пересекают землю. Железные и шоссейные, проселочные и грунтовые разбегаются в стороны, где-то встречаются, идут рядом и вновь расходятся. Извилистые и прямые, надежные и неверные, они чем-то напоминают людские судьбы…

Постукивает колесами на рельсовых стыках скорый поезд «Москва — Тбилиси». В пустом коридоре купированного вагона стоит женщина лет тридцати с лишним. Зеленая юбка обтягивает ее широкие крутые бедра, под красной шелковой блузкой угадываются сильные, по-мужски прямые плечи. За окном ни огонька, и в черном зеркале стекла отражается рыжеватая кудель прически и подкрашенная бровь. В коридор доносится стук костяшек домино по многострадальному чемодану, чья-то песенка под гитарный перебор, смех — идет второй день пути, и пассажиры успели перезнакомиться. Яркие, чуть припухлые губы женщины сердито сжаты, косметика не нужна и кричаща на ее большом скуластом лице. Она озабоченно перелистывает записную книжку…

А почти в то же самое время из Горького в Лысково спешит «Победа» с шахматными шашечками по бокам. Полчаса назад ее взял у Московского вокзала седоватый мужчина в черном бобриковом пальто и синей суконной кепке. Теперь он сидит рядом с шофером и, кажется, подремывает, устало прикрыв глаза. На заднем сиденье багаж: чемодан и два каких-то мешка. Всю эту кладь поддерживает на поворотах женщина, закутанная поверх шубы в белый пуховый платок. Со своим спутником она не заговаривает. Шофер, лихо закусив папироску, летит вперед: обещаны, видно, ему щедрые чаевые.

Николай Иванович Губин аккуратно повесил пальто, обмахнул сапоги веничком. Хозяин дома — низенький старичок с козлиным клинышком бородки — суетливо семенил вокруг него, приговаривая:

— Пожалуйте, гости дорогие, пожалуйте…

Губин неодобрительно покосился:

— Не мельтеши. Жена, — обратился он к полной красивой женщине, — поднеси-ка!

Анна лениво повела плечами под белым платком, склонилась над хозяйственной сумкой, звякнула бутылками. На столе как-то незаметно появились стопки, соленые огурчики и грибки. Хозяин для своих лет был достаточно проворен.

Выпили, и Губин сразу свернул разговор:

— Я к тебе по делу, Никифор.

— Знамо, по делу. Да ты не торопись, согрейся сначала, — старичок подобрался: он сидел прямо, словно рюмка водки скинула с его плеч десяток лет. — Товару много?

— Хватит. Покупатель готов?

— Конгурову-сапожнику сейчас кожа нужна.

Губин налил три стопки.

— Махни, папаша, посошок да сходи за ним. Быстро!

Хозяин, довольно покряхтывая, хрустнул огурцом и вытеснился из-за стола.

Когда дверь за ним закрылась, Губин придвинулся к жене:

— Будешь сама продавать. Как всегда. Я сбоку припека, слышишь?

Она согласно кивнула головой:

— Хорошо.

Поднялась и — высокая, ладная — медленно прошлась по горнице. Губин встал тоже. В коричневом пиджачке с уже лоснящимися рукавами, в брюках, заправленных в голенища стареньких, давно не чищенных сапог, он выглядел невзрачным возле своей нарядной жены. Кроме того, она была выше мужа на полголовы.

— Скукота, — сказала Анна, — приедем домой — налижешься, ко мне лезть начнешь…

Губин прищурился:

— Хахаля завела?

— С тобой заведешь. У тебя каждый рубль, каждый человек на учете, ирод… — вздохнула женщина.

— Стоп! — оборвал ее муж. — Идут.

Он притулился в сторонке, сжался, сделался каким-то маленьким и неприметным.

Вслед за хозяином вошел кряжистый, крепкий старик. Он подозрительно оглядел гостей, кашлянул:

— Здрасьте…

— Здравствуйте, дедушка, здравствуйте, — шагнула к нему Анна, — раздевайтесь; может, с морозу-то выпьешь?

— Это можно.

Он протер запотевшие очки, разделся. И словно отвечая на его немой вопрос, хозяин еще раз подтвердил:

— Не сумлевайся, Олег Петрович, люди верные.

— Да и кому охота себя подводить? — подхватила женщина.

— А коли так, — спокойно подытожил сапожник, — кажи товар.

Анна развязала мешки. Торговалась долго и упорно. Дважды она укладывала и вновь доставала кожу. Наконец в цене сошлись. Сапожник, поплевав на пальцы, отслюнил две с половиной тысячи.

— Дела у тебя, видать, неплохие! — подзадорила его Анна.

— На бога пока не жалуюсь. На хлеб с водицей хватает.

— Ну, а мы иной раз и на водочку выгадаем, — сверкнула женщина влажными зубами. — Зови, Никифор, к столу, обмывать будем!

После второй стопки сапожник подобрел и даже спросил, кивнув на молчаливого Губина:

— А этот кто? Откуда припожаловал?

— Да так, знакомец давнишний, — как можно пренебрежительней отозвался хозяин.


Утром Печкина, оперуполномоченного ОБХСС, вызвал начальник Ленинского РОМа майор милиции Щербаков. Выслушал его доклад о законченном и сданном в прокуратуру деле, спросил:

— О хищениях на «Красном кожевнике» знаете?

— Знаю.

Михаилу Прохоровичу, честно говоря, не хотелось заниматься заводом: воровали там так умело, что даже крохотной ниточки, за которую можно ухватиться, не оставалось. Щербаков погладил пальцами узенькую полоску усов и сказал, нажимая по-волжски на «о»:

— Там большими тысячами орудуют. Берись-ка вплотную.

С чего начать? Ехать в отдел кадров «Красного кожевника»? Но у преступника может быть безукоризненная анкета. Обратить внимание на Молитовский рынок? Ни один дурак не станет открыто продавать кожу. Взять на заметку сапожников-кустарей? Их немало, да и сбывать краденое можно не только в Горьком. «А воруют не по мелочи, — прикидывал Печкин, — не то, чтоб вынесли пару-другую стелек. Видно по почерку — крупный рецидивист работает, не новичок». Оперуполномоченный перебрал в памяти мастеров темных дел. Губин? Отец его в деревне Тубанаевка до революции свое кожевенное производство имел. Сам он судился за кражу и спекуляцию кожей дважды. Провел в разных тюрьмах около двенадцати лет. Вот уже четыре года, как на свободе, живет с виду тихо, к заводу и близко не подходит. Волк стреляный, травленый, осторожный. Похоже он, больше, вроде, некому. «Значит, первое, — решил Михаил Прохорович, — наблюдение за Губиным».

Дней через десять Печкину позвонил один из участковых:

— Губин вчера куда-то уезжал. С грузом. Удачно получилось: он машину к самому дому подогнал, я и записал номерок…

В таксомоторном парке оперуполномоченный узнал часы работы шофера и приехал туда перед началом смены. Войдя в диспетчерскую, Михаил Прохорович увидел чубатого парня, который сердито говорил курносой девушке:

— Незачем милиции мной интересоваться: выпиваю два раза в месяц — с получки, на красный свет не гоню, от алиментов не бегаю, в общем, чист, как ангел.

— Можно вас на минутку, товарищ? — обратился к нему Печкин.

— Занят я, — нехотя отозвался парень, мельком оглядев потертое пальто и поношенную армейскую ушанку оперуполномоченного, — жду человека одного…

— Меня, очевидно, и ждете. — Михаил Прохорович показал удостоверение. — Пойдемте к вам в машину, потолкуем. — Он заметил, что глаза девушки заблестели от любопытства, и не хотел начинать при ней беседу.

В гараже шофер подвел Печкина к «Победе», пробежавшей, вероятно, не одну сотню километров.

— Вот она, кормилица. Осматривать будете?

— Нет, не буду.

Михаил Прохорович открыл дверцу, уселся сам и пригласил жестом в машину ее хозяина. Закурили.

— Вот что, парень, — начал оперуполномоченный, — возил ты вчера гражданина лет пятидесяти? Седоватый, губы толстые, брови густые, косматые, нос мясистый, толстый, красный…

— Похож, — отозвался шофер. — Пальто на нем бобриковое?

— Ну, пальто — вещь непостоянная, — усмехнулся Печкин, — переменить недолго. Вот, глянь-ка на фото.

Оперуполномоченный протянул отливающий глянцем бумажный квадрат.

— Точно, — парень оживился, поняв, что милиция интересуется не им, а пассажиром, — возил. В Лысково.

— Дом в Лыскове запомнил?

— Ага.

— Тогда поехали. По дороге расскажешь.

Шофер нажал на стартер, и машина плавно тронулась с места.

За городом, прибавив газу так, что стрелка на спидометре дрожала около цифры 80, а за стеклами проносились отбрасываемые скоростью заиндевелые деревья, парень говорил о вчерашней поездке:

— Был он, понимаешь, с бабой. Гражданочка красивая, я те дам! — Шофер подмигнул Печкину. — Груза немного: чемоданчик и два мешка. Сам он их, значит, поклал в такси, сам и снял. Тяжелые нет ли — не знаю. Скушно, понимаешь, я ему про то, про се, а он, угрюмый черт, молчал всю дорогу. С бабой двух слов не сказал. Ну, прибыли, расплатился. Врать не буду — двадцатку сверх счета подкинул.

Оперуполномоченный узнавал осторожную повадку Губина.

— Мешки-то с чем? — попытался уточнить Михаил Прохорович. — Ну, по виду — вещи в них какие или что?

— Вроде бы тряпками набиты, — прикинул, подумав, шофер, — мягкие…

Приближалось Лысково.

— Не довезешь меня метров сто до этого дома и подождешь, — распорядился оперуполномоченный.

Еще десять минут… Улица, поворот — и машина затормозила.

— За углом, третий от края, — зачем-то понизил голос парень. — Ни пуха ни пера, начальник.

Печкин хлопнул дверцей и, сутулясь, зашагал навстречу ветру.

Старичок с козлиной бородкой недоверчиво осмотрел рослого, чернявого человека.

— Сапогов я, мил друг, не шью, не выучился.

— Да как же, папаша, — оперуполномоченный старался улыбнуться поласковей, — меня ж к тебе посылали. Бабку я тут одну встретил, — солгал он.

— Бог с тобой, — стоял на своем Никифор, — не могу. Да ты не печалуйся, сапожников здесь много. Вон через избу дед Митрий живет, он стачает. Ежели, конечно, кожа у тебя имеется, — добавил старик.

Поблагодарив хозяина, Печкин вышел. Он понимал, что бродить по сапожникам глупо. Сапоги и туфли, сшитые из ворованной кожи, продают через вторые, третьи руки. «Ладно, — утешил он себя, направляясь к такси, — кончик ниточки от Губина есть. Теперь надо найти ниточку от завода к Губину».

Шофер его не расспрашивал. Несмотря на словоохотливость, парень все-таки разбирался, о чем можно говорить, о чем нельзя.

На другой день Печкин побывал на «Красном кожевнике». Вместе с собаководом, работником заводской охраны, долго ходил по цехам, присматривался.

— Псы твои сейчас на цепи? — спросил Казарина оперуполномоченный.

— На проволоке бегают. На ночь спускаю.

Высокий, худощавый, с военной выправкой, собаковод был сдержан, показывал свое хозяйство спокойно, с достоинством.

Забор поверху опутан ржавой металлической колючкой. Овчарки предупреждающе рычат, собирая в гармошку черные клеенчатые носы. Острые клыки не вызывают желания познакомиться с ними поближе.

Этот путь для вора явно исключался. Оставалась проходная. Но через нее много не вынесешь. Кроме того, помимо вахтера, там почти всегда сидел Казарин. Машины с готовой обувью, зная о хищениях, самолично проверял начальник охраны.

— Как вы думаете, — Печкин чуть приотстал, закуривая, — каким образом можно вынести кожу с завода?

Казарин виновато улыбнулся, пожал плечами.

— Если б знать, Михаил Прохорович! Собаки к забору не подпустят, тут я ручаюсь. А проходная, сами видели… Одна надежда на вас, а мы уж с ног сбились. Просто ума не приложу — кто и как…

Вернувшись к себе в отдел, Михаил Прохорович еще и еще раз продумал свою задачу со многими неизвестными. Против Губина улик пока нет. Старичка из Лыскова тоже голыми руками не возьмешь — кожа-то давно перепродана. Раньше срока его и трогать нельзя — вспугнешь. Единственно верное: не спускать глаз с главаря, следить за каждым шагом. Если не он на завод, так к нему с завода должен кто-нибудь прийти…

Но Губин был хитрее и осторожней, чем предполагал даже Печкин, отдавая должное опыту и уму рецидивиста.


Из дому Губин уходил редко и неохотно. Когда надоедало сидеть одному или видеть опостылевшие лица близких, брел в ближайшую «забегаловку». Водку приносил с собой и, вылив ее в пиво, неторопливо потягивал крепкую желтоватую бурду. Пил обычно возле окошка, ощупывая твердыми, подозрительными глазами прохожих. В разговоры ни с кем не вступал. Как и все алкоголики, почти не закусывал. И в какое время он снова появится дома — никто не знал.

Бесшумно открыв дверь своей комнаты, Губин остановился. В серой паутине сумерек чернели две человеческие фигуры. Резко сунув правую руку в карман, он повернул выключатель. Лампа осветила громоздкую старомодную мебель. На диване у стола сидели жена Анна и ее двоюродная сестра Нина Баранова.

— Повадилась… — хмуро проронил Губин. — Делать тебе нечего.

Женщины молчали.

— А чего в темноте, как совы, сидите? — продолжал он. — Секреты завели?

— Да какие там секреты. Сумерничаем, — с досадой отозвалась жена.

— Ладно, — буркнул Губин примирительно. — Пойди, Аннушка, чайку нам сготовь.

— После водки на чай потянуло? — удивилась Анна. — Или уже и мне верить перестал, старый черт?

— Иди, коли говорят, — выпроводил Губин жену.

Он облокотился на спинку стула, посмотрел в глаза Барановой зло и пристально. И хотя Губин еще не произнес ни слова, она покорно опустила голову. Верткая, злая на язык, уже побывавшая в тюрьме, она теперь напоминала собаку, которая ожидает побоев хозяина.

— Шикарно живешь, — начал Губин тихим, недобрым голосом, — разоделась, в дорогие кабаки мужиков водишь. Молчи! Видели тебя… Ты что, на свою зарплату кочегара так развернулась? Ну? — Ребром ладони он хлестко ударил ее по лицу. Баранова едва удержалась на диване, но не решилась даже приложить руку к ушибленному месту. — Помни: завалишь меня по своей бабьей глупости — на дне моря сыщу. Я тебе почему позволил бывать здесь? — заговорил он спокойно, уже разрядив накопившийся гнев. — На заводе не работаешь — раз, Анне ты сестра — два. Не подкопаешься. А ты?!

— Николай Иваныч, — заторопилась Баранова, со страхом ожидая вторую затрещину, — ошиблась. И вот те крест…

— Крест, — передразнил Губин. — Как бы я на тебе крест не поставил. Сосновый. Деньги трать с умом, а коли своего нет — меня слушай. Рестораны брось. Дочки твои бегают грязные, рваные, старшая куски собирает. Прекрати! Ты кто есть? Честная советская труженица.

Женщина попыталась улыбнуться распухшими от удара губами.

— Не скалься. Чтоб такой и была. С виду. Ну? — Он помолчал, усмехнулся: — Зови Анну, у нее чай не вскипит, покуда я занят.

Баранова облегченно вздохнула и отправилась на кухню.


Поезд «Москва — Тбилиси» приближался к перрону. Паровоз, отфыркиваясь белыми клубами пара, замедлял ход. Уже были видны встречающие. Несмотря на зиму, лица их сохранили оливковый загар. Порывистые, как и все южане, они махали платками, букетами, старались заглянуть в окна. Некоторые торопливо сверялись с узкими телеграфными ленточками на почтовых бланках: не подвела бы память, не перепутать бы номер вагона.

Поезд остановился. Пассажиры, встречающие, носильщики, вещи — все слилось в один пестрый поток, который медленно поплыл в город.

Женщина в зеленой юбке и красной шелковой блузке под расстегнутым макинтошем остановилась у газетного киоска. Она легко донесла два объемистых чемодана и теперь нетерпеливо постукивала каблуком по асфальту. Когда народ схлынул, ее отыскала приятельница, ехавшая в другом вагоне этого же поезда. Маленькая, сухонькая, с тощей косичкой, собранной в пучок на затылке, та подходила, боязливо оглядываясь. Темные пряди ее волос уже кое-где прострочила седина.

— Все в порядке, Тома? — спросила она шепотом.

Молоткова посмотрела с насмешливым сожалением на свою невзрачную спутницу:

— В порядке, в порядке, — уверенным голосом сказала она. — Бери, Зина, вещи, потопали.

Женщина без труда подняла и сунула подруге чемодан, будто в нем ничего и не было. Шагая по залитой солнцем улице, Молоткова начала поучать:

— Сейчас я тебя привезу на квартиру, помоешься там, отоспишься, а мне нужно полезных людей повидать. К вечеру у нас все прояснится. Поняла? Я за день скручу дела, а ты завтра с утра — на вокзал за билетами. Нам болтаться здесь попусту и милиции глаза мозолить нечего. Да не оглядывайся, Зинка, будь ты понахальней…

…А через три дня обе женщины снова сидели в купе скорого поезда, теперь уже с надписью «Тбилиси — Москва» на белых эмалированных табличках. Чемоданы подруг заметно потяжелели. Молоткова довольно улыбалась, мурлыкая себе под нос какой-то примитивный мотивчик, а Зинаида Венкова по-прежнему то и дело испуганно вздрагивала, с опаской всматриваясь в каждого пассажира. Несмотря на заверения приятельницы, ей везде чудились сотрудники уголовного розыска. Как же она, тихая, робкая, не склонная к авантюрам, могла ввязаться в эту рискованную поездку?

Была у Венковой заветная мечта: купить на окраине Горького домик в две комнатки с кухонькой. Маленький, скромный, свой. С геранью и столетником на подоконниках, с белой, гладко струганной лавочкой у крыльца. И хотя зарабатывала Зинаида не так уж много, стала она копить. И мужа своего, шофера, уговорила. В последнем себе отказывали, а урывали от каждой получки. Рубль к рублю, трешница, к трешнице — и за несколько лет собралось у Зины десять тысяч. Ни от кого она этого не скрывала, наоборот, даже гордилась своей бережливостью.

Две недели назад забрела к ним, якобы на огонек, соседка и старая знакомая Тамара Молоткова. Поговорив о всякой всячине, она попросила Зинаиду проводить ее и прямо у крыльца огорошила: «Деньги у тебя есть, знаю. Хочешь их вдвое больше иметь?» — «Не шути так, Тома. У нас с Гришей каждая копейка потом полита», — укоризненно ответила Зинаида. Они остановились, и Молоткова, придвинувшись вплотную, зашептала, согревая горячим дыханием щеку Венковой: «Гляди сама — в Горьком лакированные туфли стоят 450 рублей, а на Кавказе 200, ну от силы 250. Смекаешь? У меня сейчас мало денег на разворот, полюбовничек, чтоб его, — Тамара лихо тряхнула рыжими локонами, — повысосал. Едем! Десять тысяч в дело вложим, двадцать привезем. Барыш пополам. Неделя работы — пять тысяч! В своей артели „Рекорд“ сколько за них трубить будешь? Решай».

От неожиданности Зинаида растерялась. «Погоди ты, как же так сразу… А ведь и посадить могут?» — догадалась она.

«Насчет этого не беспокойся, не первый раз замужем, — бодрительно засмеялась Молоткова. И добавила: — Послезавтра зайду, скажешь точно. Если нет, я себе другую напарницу подыщу».

Зинаида все рассказала мужу. Тот поначалу разругал ее, а потом призадумался. Мысль о легкой наживе стала потихоньку, как жадное зерно сорняка, прорастать в душах Венковых. Опытная спекулянтка неплохо разбиралась в психологии.

Так Зинаида очутилась в Тбилиси. И вот едет она обратно и молит бога, чтобы все обошлось благополучно. Легендарной аферистки Соньки, по прозвищу «Золотая ручка», из нее не получилось.

Мелькают за окнами огни полустанков. Мчится, наращивая скорость, поезд «Тбилиси — Москва».


Небольшая квадратная комната в Ленинском РОМе. Два сдвинутых вместе канцелярских стола, стулья, телефон, шкаф. В углу сейф для секретных дел. Начальник отдела борьбы с хищением социалистической собственности капитан милиции Никонов третий час рисует на бумаге какие-то елочки и домики. Уж такая у него привычка. Исчеркав лист, комкает и бросает его в корзину. И снова тянутся в ряд детские домики с елочками по бокам. Наконец, что-то решив, Никонов берет телефонную трубку.

— Рынок? Младшего лейтенанта Обухова. Слушай, Мамонова у вас сегодня не появлялась? Да, лакированные туфли. Жду.

Капитан свободной рукой снова берется за перо. Но вместо рисунков теперь на бумаге появляется цифра 1. «Еще раз, что я знаю о Молотковой? — думает Никонов, глядя на единицу. — Нигде не работает, с мужем разошлась, погуливает. Часто уезжает из Горького. Вот и сейчас ее нет в городе. Живет широко, денег на все хватает. Года два назад задерживали ее за спекуляцию. Выпуталась тогда — улик было недостаточно. Что еще? Да, Ольге, дочери ее, недавно исполнилось шестнадцать, паспорт у нас получала. Кажется все. Немного».

«2, — записывает Никонов, — выяснить…»

Он кладет перо. Выяснить нужно разное: куда уезжает Молоткова, когда приедет, с товаром или без? И какое отношение к ней имеет (и имеет ли) рабочая кирпичного завода Мамонова, которая стала теперь продавать на рынке лакированные туфли. Ее видели с…

Мысли капитана оборвал голос в телефонной трубке. Выслушав, он приказал:

— Задержите Мамонову и доставьте ко мне.

Пока Мамонову везли, она справилась с первым испугом и продумала, как отвечать на вопросы. Поздоровавшись, девушка опустилась на предложенный стул и крепко сжала тонкие губы настороженно поблескивая небольшими серыми глазами. Никонов взял новенькие лакированные туфли, которые Мамонова не успела продать, и, тщательно осмотрев их, отложил в сторону.

— Фасон не нравится или деньги нужны?

— Жмут, проклятые, — отозвалась Мамонова, — купила на номер меньше, думала разношу, а они как чугунные.

— А где купили?

Капитан спрашивал размеренно, неторопливо. Он видел: спекулянтка неопытна и отвечает спокойно только потому, что к этим вопросам заранее приготовилась. Надо ее ошеломить неожиданностью, выбить, как говорится, из седла.

— У одной гражданки купила. Старенькая такая, в коричневой шляпке. На Молитовском рынке, недели три назад. — Продуманные фразы Мамонова выпаливала почти механически, как таблицу умножения.

— Может быть, вспомните получше? Туфли без фабричного клейма, сшиты, весьма вероятно, из ворованной кожи. Нам очень важно знать, кто их продает.

По тому, как дрогнули ее ресницы, как тревожно затеребили пальцы поясок платья, Никонов понял: Мамонова надеялась, что отсутствие клейма он не заметит.

— Да я уж говорила: старенькая…

— В коричневой шляпке, — перебил ее капитан. — Ясно.

Он достал из шкафа две пары лакированных туфель (они хранились как улики для другого, еще не законченного дела) и показал их девушке:

— А эти тоже купили у гражданки в шляпке?

Расчет был, в общем, простой: торговала туфлями Мамонова не первый раз и сейчас должна запутаться, не зная, что известно и что неизвестно милиции.

— У нее… — растерялась девушка.

— Правильно. — Никонов убрал туфли, аккуратно запер шкаф. — Получали вы весь свой товар у одной гражданки. Только не старенькой. Да и шляпка у нее не коричневая, а зеленая велюровая. — Он описал внешность Тамары Молотковой. — Узнаете?

Мамонова покраснела, но молчала.

— Зря тянете время. Ведь вы понимаете, что я все о вас знаю. Не верите? Хорошо. Зовут ее, вашу гражданку, Тамара Павловна Мо…

— Молоткова, — торопливо подхватила Мамонова.

И она начистоту рассказала капитану про то, как стала спекулировать туфлями на Молитовском рынке.

Месяца полтора назад девушка увидела на одной из своих подруг хорошенькие лакированные туфельки. В магазинах таких не было. Вдоволь насладившись своим превосходством, счастливая обладательница шикарной обуви сжалилась над Мамоновой, и вот дня через три прямо на дом к ней пришла Тамара Молоткова. В чемоданчике спекулянтки было несколько пар туфель. Сторговались быстро. Когда девушка, любуясь черным мягким блеском кожи, нежно поглаживала туфельки рукавом и снимала с них еле заметные пылинки, она услышала вкрадчивый вопрос Молотковой:

— Девчат у вас на кирпичном заводе небось много? Будут допытываться, где ты туфли купила?

— Конечно, поинтересуются. — Мамонова еще не понимала, куда клонит спекулянтка.

— И купить захотят? — настойчиво продолжала та.

— Наверное…

— Вот что, девушка, — Молоткова открыла чемоданчик и поставила сверкающую глянцем новенькую обувь на стол, — мне ко всем ходить недосуг. А ты поговори с девчатами. Ежели кому надобны туфли, продашь. Договорились? Да, — деловито добавила она, — о самом главном забыла: продавай по четыреста пятьдесят рублей, а мне отдашь по четыреста двадцать пять за пару. Четвертной тебе за работу, ясно?

На столе лежали девять пар. Двести двадцать пять рублей — почти получка. И все так просто, легко! Мамонова даже не подумала, что она начнет заниматься чем-то нехорошим. А спекулянтка, расценив ее растерянное молчание как отказ, продолжала:

— Туфельки ты, Наташа, приобрела, да к ним надо бы и платьице красивое. Не худо и шубку цигейковую подкупить, а? — Она провела рукой по густому шелковистому меху своего манто. — Правда?

Мамонова кивнула.

— Ну, вот. Подзаработаешь, деточка, оденешься не хуже меня. По рукам?

И девушка с кирпичного завода согласилась. Продала одну партию туфель, получила другую. Втянулась. Легкие дармовые деньги пришлись ей по вкусу…

Мамонова окончила свой рассказ и низко опустила голову. Никонов подумал с грустью: «Да, всего полтора месяца тому назад девушка эта могла открыто смотреть всем в глаза; она имела самое ценное, что только есть в жизни, — право называться честным человеком. А теперь…»

— За сколько вы продавали туфли на самом деле? — спросил капитан. — Факт сам по себе мне ясен, просто любопытно?

Мамонова покраснела еще сильнее.

— Когда как…

— Если откровенно, рублей пятьсот брали?

— Бывало и так.

— Значит, ваш барыш с каждой пары туфелек возрос с двадцати пяти до семидесяти пяти целковых?

Никонов сейчас до конца понял, что Молоткова опасна не только как спекулянтка. Она ходит, трется между людей, заражая тех, кто послабее, подлым микробом стяжательства. И у них загораются глаза при виде денег, начинают трястись от волнения и жадности пальцы, пересчитывающие на рынках замусоленные бумажки.

— Куда уехала и когда приедет Молоткова? — вопрос капитана прозвучал жестко, словно он вложил в него всю ненависть к этой спекулянтке.

— Наверно, на юг. А вернуться должна вот-вот. Она обещала ко мне зайти во второй половине недели.

Теперь Мамонова отвечала охотно. Она даже чувствовала какое-то облегчение. Самое страшное осталось позади, девушка во всем созналась, и будь что будет…

Никонов встал.

— Спасибо за откровенный разговор, — сказал он. — Придется вас задержать до приезда Молотковой.

Мамонову увели. «Сегодня воскресенье, — думал капитан. — В какой же из следующих семи дней приедет Молоткова? Где это выяснить?..»


Вечером старший лейтенант Печкин зашел в отдел. Нужно просмотреть дела, привести их в порядок. Занимаясь последнее время «Красным кожевником», он немного запустил остальное.

Табачный дым в комнате стоял таким плотным синим облаком, что резало глаза. Капитан Никонов сидел за столом, елочки и домики правильными рядами выстроились перед ним на бумаге.

— Ну, чего ты запечатался? Форточку хоть открой, задохнешься! — покачав головой, проговорил Печкин. Никонов был для него не только начальником, но и другом. Оставшись одни, они переходили на «ты».

Капитан улыбнулся.

— А я и не замечаю. Придышался.

Он распахнул стеклянный квадрат, и морозный холодный пар закурчавился на подоконнике.

— Что нового у тебя с Губиным? — спросил Никонов, глядя, как оперуполномоченный достает из шкафа желтые папки.

— Туго, — Михаил Прохорович махнул рукой. — Он никуда и к нему никто. Ни днем, понимаешь, ни ночью. Я уже начинаю сомневаться — он ли?

— Он! — убежденно ответил Никонов. — Его повадки. Строгая конспирация, цепочка людей к нему и цепочка от него. И знают хозяина всего два человека, самых преданных. А у них язык не скоро развяжется. Губина они, брат, больше, чем нас с тобой, боятся!

Печкин промолчал. Он разложил на столе бумаги и начал было делать выписки, но через минуту положил перо.

— Ходит к нему, понимаешь, некая Баранова, — начал оперуполномоченный; говорил он медленно и тихо, словно сам с собой. — Двоюродной сестрой жене Губина доводится. Зачем ходит? Любовью к родственникам, насколько мне известно, он никогда не страдал. Опять же, шляется она по ресторанам: «Москва», «Волга», чаще всего «Эрмитаж». Деньги на это, сам знаешь, нужны не маленькие…

— А может, ее мужики поят? — отозвался капитан. — Как она собой, ничего?

Печкин усмехнулся:

— Тут всяк по-своему смотрит. Объективно скажу: выдающегося чего-либо не приметил. Обычная вертихвостка. Только расплачивается в ресторанах Баранова сама.

— Ну-ну? — поторопил его Никонов.

— Что «ну»? — Оперуполномоченный взялся было за папиросу, но с досадой скомкал ее в пепельнице. — Тьфу, черт, не обедал сегодня, от табака во рту горько… Все. Ходит она к Губину и точка.

— А на «Красном кожевнике» сестрица не появляется?

Никонов подсознательно, всем своим большим опытом старого оперативного работника чувствовал, что разгадка где-то рядом.

— Пока нет, — хмуро ответил Печкин.

— А ты не думаешь, Михаил, что она, — капитан подчеркнул, — должна там появиться рано или поздно?

— Чем больше я занимаюсь этим делом, — задумчиво откликнулся оперуполномоченный, — тем ясней вижу: на завод она не пойдет. Губин твои догадки-то учел, будь покоен!

Они помолчали.

— И все-таки глаз с нее не спускай, — продолжил разговор Никонов. — А у меня тоже загвоздка, — пожаловался он, — на этой неделе…

Капитан коротко пересказал допрос Мамоновой и закончил:

— Едет Молоткова с товаром. Надо ее встречать. А в какой день? Не могу же я, будь она трижды неладна, бросить все и жить на вокзале!?

Печкин улыбнулся.

— Домой к ней сходи, вдруг там знают… — предложил он.

— Знают, да не скажут.

— А ты осторожненько, повод придумай…

Десятый час. Люди возвращаются из кино, ужинают, ложатся спать. А здесь горят две настольные лампы, дымятся в пепельнице две папиросы, и синий табачный дым плотным облаком вновь забивает комнату…

Последнее время неудачи одолевали Баранову. Не успели сойти синяки после губинского внушения — новая напасть: местком решил ходатайствовать о передаче ее дочерей в детдом. И хотя Баранова не любила своих девочек и видела в них только обузу, всполошилась она всерьез. Плакала на собрании, умоляла не лишать ее материнских прав, клялась исправиться. Спешно купила платьица, башмаки, свела дочерей в баню. И, степенная, трезвая, гуляла после работы по скверику с нарядными счастливыми девочками у всех на виду.

Знала Баранова: если отберут дочерей — вышвырнет ее Губин из дела. Не нужны ему помощники, которых милиция опекает. Да если бы просто вышвырнул! Под его тяжелой рукой начался и накапливался воровской стаж Нины Барановой, и она понимала, как опасно становиться Губину поперек дороги. Действовал тот всегда обдуманно, точно, и казалось, что само слово «жалость» ему незнакомо.

От ресторанов пришлось на время отказаться. Но бесхозяйственная, привыкшая к легким, шальным деньгам, она не умела возиться с кастрюлями. Сама теперь обедала в столовых. А старшей своей восьмилетней Наде выдавала по утрам пятнадцать рублей, и девочки были сыты. Не могла Баранова тратить наворованное как хочется, жить, как нравится. И только иной раз покупала водку и напивалась в одиночку дома. А на другой день приходила на работу невыспанная, похмельная, злая.

Вот и сегодня побаливает голова, резко, с какими-то болезненными перебоями стучит сердце. Баранова дремлет у себя в котельной, привалившись боком к толстой, теплой трубе. Очнулась от скрипа двери и видит: сунув руки в карманы, слегка покачиваясь с каблуков на носки ярко начищенных ботинок, меряет ее презрительным взглядом Казарин.

— Ну, чего уставился, собачий учитель? — хрипло спросила Баранова. — Принес, что ли?

Казарин не спешил с ответом.

— Принести-то принес, — наконец процедил он, — только я тебе еще давеча заявил: за такую цену не согласен. Категорично!

Женщине стало смешно и досадно. «Заершился, — подумала она, — а сам целиком у меня в горсти…»

Медленно, лениво растягивала Баранова слова, будто ей и говорить с таким дураком скучно:

— Не подходит? И не надо. Иди, милый, иди на рынок с кожей своей. Живо разбогатеешь.

Однако ответ показал, что она недооценивала собаковода:

— Похмелись, может, мозги ворочаться лучше станут. На рынок мне идти нужды нет, а вот к Губину я схожу.

— К какому такому Губину? — перешла Баранова на шепот, пытаясь, однако, изобразить на своем лице недоумение.

— Не строй из себя девочку неполной средней школы. — Казарин теперь говорил быстро, зло. — Думаешь, я не знаю, кому ты кожу сбываешь? Скумекал. Да и проследил я тебя, — он довольно усмехнулся. — Мне сунешь сотню, а себе небось три загребешь? Не выйдет! если цену не удвоишь, я с Губиным самолично договорюсь.

Баранова торопливо соображала, что предпринять. Согласиться — себя ущемить. И отказать опасно: поладят они с Губиным — и крышка ее барышам. Может, уговорить его, приласкать? Но злость взяла верх, и Баранова крикнула в гладко выбритое, ненавистное лицо:

— Сходи, дружок, потолкуй. Только когда тебя с лестницы спускать будут, на меня не обижайся!..

Собаковод не дослушал. Посыпалась серая штукатурная мука с косяков захлопнутой с маху двери.

Холодное, давно сдерживаемое бешенство гнало Казарина к Губину. Не желает он больше ходить в дураках. Хватит! Он рискует всем — положением, службой, свободой — и получает копейки. А эта пьянчужка Баранова живет в свое удовольствие. На чьи, спрашивается, деньги? На его, на казаринские!.. Нет, он тоже не повенчан с собаками. Пока можно, надо копить деньгу. Больше, быстрее! Он еще молодой, лет через пять уедет в другой город. Костюмчик, коньячок, женщины…

Собаковод очнулся у губинского дома. Приложил холодные, дрожащие пальцы ко лбу, собрался с мыслями. В дверь отучал уже спокойно. Открыл ему Губин.

Рецидивист не торопясь оглядел незнакомого щеголеватого мужчину:

— Вы к кому?

— Я к вам… на пару слов… можно?

— Пройдите.

Губин тщательно запер замки, провел Казарина в комнату, присел на диван:

— Ну?..

— Давайте напрямую, — собаковод старался говорить солидно, веско. — Я добываю кожу на «Красном кожевнике», передаю ее Барановой, а она — вам. Не понимаю, товарищ Губин, зачем нам посредники. Можно держать прямую связь. Я доставляю товар сюда, и деньги, которые переплачиваются этой никому не нужной Барановой, мы делим с вами… Вы и я.

Губин догадался о причине неожиданного визита Казарина, едва тот начал объясняться. «Поругался с Нинкой, — решил рецидивист, — пожадничала дура». Его не удивило и то, что собаковод пришел именно к нему: Губин был известен среди старых кожевников. «Нет, голуба, — думал он, наблюдая Казарина, — с тобой свяжись — быстрехонько в тюрьме окажешься…»

— Зря вы сюда пришли, — вздохнул Губин, — отсидел я за кожу свой срок. И шабаш. Я теперь старик, мне баловство-то ни к чему.

Казарин сначала оторопел. Но сообразительностью природа его не обидела.

— Я хотел по-хорошему, — криво усмехнулся он, — не вышло. Тогда так: если тебе кожа нужна, веруй сам!

Он уперся в Губина уверенным взглядом победителя. Ему казалось, что у того только один выход: согласиться с ним, с Казариным. Или же надо отказаться от немалых доходов, бросить хорошо налаженное дело. Собаковод примерно представлял себе прибыли Губина на перепродаже кожи и был уверен, что на это тот не решится.

— Ошибаешься, дорогой, воровать я не пойду. Незачем. А совет тебе один дам — почему не помочь хорошему человеку?..

Губин встал спиной к окну: оставаясь в тени, он мог разглядеть каждую черточку на взволнованном лице собаковода. Голос его, обычно грубоватый, сиплый с перепоя, сейчас приобрел какую-то хищную лисью мягкость. Он уговаривал и угрожал одновременно.

— Кожу сбывать сапожникам сам ты не можешь — влипнешь сразу. Да и бывшие друзья тебя утопят. Как щенка. Вот и поразмысли, милый.

Казарин растерянно молчал.

— Иди-ка ты, друг, к этой Баранкиной, что ли, да прощения проси. А то расколет она тебя, как пить дать.

Губин открыто насмехался над собаководом, давая ему пенять, что держит его крепко, как пса на цепи.

— Если Баранова меня расколет, я о ней тоже молчать не буду, — решительно заявил Казарин.

— Вот ты и опять дурак, — ласково сказал рецидивист, и Казарин почувствовал, как от этого голоса холодные противные пупырышки пробежали по его спине. — Баранкиной твоей тюрьма родной дом, а тебе, — он присвистнул, — там солоно придется. Иди-ка, голуба, к ней, мирись, пока не поздно.

Прибитый, подавленный, покинул собаковод дом Губина. А тот, оставшись один, еще раз обдумал случившееся. «Ничего страшного, — решил он, — доносить собачник не побежит — трус. И от Нинки никуда не денется, скрутим!»

Казарин же медленно шагал по улице, хрипло дышал и часто останавливался, вытирая пот платком. Сейчас он почти буквально ощущал на своем горле железные руки рецидивиста и понимал, что ему из них не вырваться.


Никонов скромно сидел на краешке стула, осматривался. Явился он рановато. Растрепанная белокурая девушка махнула ему из кухни полотенцем: «Проходите в комнату, я быстро…» Комната была убрана богато, вещи жались одна к другой, дорогие, новенькие. На черное, сверкающее лаком пианино наступали с двух сторон телевизор и радиоприемник. А на круглом столике в странном соседстве стояли швейная машина и магнитофон. «Зачем? — подумал капитан. — Мысли свои гениальные записывать, что ли?» Пузатый буфет, цветастые ковры на стенах и ядовито-зеленые ковровые дорожки на полу дополняли убранство. Никонову было неуютно среди этих необжитых мертвых вещей, словно он сидел в комиссионном магазине. Разрушивший не одно воровское гнездо, капитан легко представил комнату после конфискации дорогого, громоздкого барахла. «Девчонка, вероятно, балованная, — подумал он о дочери Молотковой. — Если отец ее не возьмет, придется на работу устраивать…»

Она не вошла, а вбежала в комнату, легкая, тоненькая, в пестром халатике, перетянутом широким лакированным поясом.

— Вы к маме?

— К ней, — вздохнул Никонов. — Должна мне, понимаете, Тамара Павловна триста рублей, обещала сегодня отдать…

— Нету ее, — весело сообщила ему девушка, — уехала.

Капитан не ответил, и она добавила:

— Мама, наверно, забыла, а у меня, извините, только семьдесят рублей сейчас.

— Не может этого быть, — нарочито недоверчивым, скрипучим голосом заметил Никонов, — мать уехала, а у вас так мало денег. Как же вы жить собираетесь?

— Не верите? — удивилась девушка. — Честное слово, не вру. Мама скоро приедет.

— Когда «скоро»? — ворчливо спросил капитан. — Мне ее ждать, знаете, неинтересно.

— Послезавтра, — девушка начинала сердиться, брови ее сдвинулись, между ними едва-едва наметилась первая морщинка. — Телеграмму прислала. Вот.

И она протянула Никонову распечатанный почтовый бланк. Он пробежал по строчкам глазами — номера поезда не значилось.

— Встречать разве не будете?

— Нет, она часто уезжает, я привыкла.

Поблагодарив, капитан попросил передать Молотковой, чтобы она поторопилась с отдачей долга. Затем он распрощался и ушел.

«Дочка-то и не догадывается о материнских делах, — думал Никонов, подъезжая к РОМу, — хорошая девочка, надо будет обязательно ей помочь…»

А в день приезда Молотковой капитан, взяв с собой лейтенанта милиции Дубовцева и трех бригадмильцев, дежурил на Московском вокзале. Разделив группу, он еще раз повторил все приметы Тамары Молотковой, роздал ее фотографии. Сам остался с одним бригадмильцем у центрального выхода, а Дубовцева послал на боковой.

Прибыл первый состав. Внимательно, напряженно всматривался Никонов в лица пассажирок. Нет, даже похожих не было. Когда перрон опустел, подошел к лейтенанту:

— Не пропустили?

— Что вы, товарищ капитан! — обиделся Дубовцев. — Ручаюсь, у меня не проскользнет.

Никонов наведался в буфет, выпил там кружку пива. Припомнилась ему уловка местных спекулянтов: посылать багаж до Гороховца или Дзержинска, а потом доставлять его на пригородных поездах. «На это она вряд ли пойдет, — прикинул капитан. — Туфли — товар легкий, в чемоданчике поместятся. А вдруг? Встретишь ее пустую, задержишь, а потом еще извинения приноси…»

Следующий состав — Молотковой нет. Снова долгие, томительные часы ожидания. Поезд «Москва — Нижний Тагил». Результат тот же.


Необдуманный поступок собаковода, который прямо от Барановой зашагал к Губину, все объяснил оперуполномоченному Печкину. Уже не ниточка, а цепь с ясно намеченными звеньями была в руках Михаила Прохоровича. И он начал действовать…

Печкин, лейтенант милиции Капитанов и двое понятых, рабочих с «Красного кожевника», часов в восемь утра подошли к дому рецидивиста. Оперуполномоченный постучал. Долго не отпирали, наконец заспанный женский голос опросил:

— Кого в такую рань принесло?

— Монтеры. Проверка счетчиков, — казенным голосом ответил Печкин.

Недовольно ворча что-то о бездельниках, которые не дают людям покоя, Анна открыла дверь и отшатнулась: слабой коридорной лампочки было достаточно, чтобы узнать синюю милицейскую шинель.

Печкин поздоровался и жестом попросил женщину пройти в комнату. На пяти шагах Анна два раза оглянулась, словно проверяя, — уж не дурной ли сон она видит.

Губин похрапывал, уютно сложив ладони лодочкой под небритой щекой. Печкин разбудил его. Рецидивист медленно ощупал глазами оперуполномоченного Капитанова, который успел примоститься к столу с бумагой для протокола, понятых. Ничто не дрогнуло на его красном, опухшем от алкоголя лице. Не поворачивая головы, бросил:

— Жена, поднеси!

Только после этих слов, сказанных уверенным сиплым баском, Анна проснулась окончательно.

— Ты погляди, что за гости у нас, — укорила она мужа.

— Вижу. Поднеси!

Печкин разрешающе кивнул, и Анна подала мужу полстакана водки. Тот выпил, вытер ладонью рот, привстал.

— Теперь и разговаривать можно.

Не торопясь оделся, спросил:

— Зачем пожаловали? Виза прокурора есть?

Оперуполномоченный протянул ему разрешение на обыск. Губин прочел, зачем-то проверил бумажку на свет, подтвердил:

— Все по закону. Начинайте.

Искали недолго. Кожа была под кроватью и в сундуках. Губин не мешал, не ахал, когда выволакивали метровые чепраки, связки заготовок для дамских туфель, стелечный материал. Хром и шевро! Заводской штамп отчетливо проступал на коже.

Капитанов записывал, Печкин вынимал товар и складывал его на пол. А Губин курил, словно это к нему не имело никакого отношения. Анна не выдержала:

— Да чего же ты молчишь, ирод! — крикнула она. — Растолкуй старшему лейтенанту…

— Заткнись, дура трехспальная! — выругался рецидивист, намекая то ли на комплекцию жены, то ли на ее поведение. И улыбнулся оперуполномоченному: — Кожу я покупал на Молитовском рынке, у кого не помню. Думал подзаработать сапожным мастерством, старинку вспомнить… Можете занести в протокол.

— Следователь выяснит, — отозвался Печкин. — Он с вами, вероятно, не один протокол испишет.

Губин пожал плечами. Травленый волк, он уже наметил лазейку из загона. Кто может накапать на него? Казарин? Да, этот болван приходил, и он собачника выгнал. А за покупку кожи ему даже и спекуляции не пришьют. Конфискуют товар, оштрафуют. В общем — ерунда.

Когда оперуполномоченный предложил Губину собираться в райотдел, тот вежливо осведомился, есть ли ордер на арест. И узнав, что ордера нет, успокоился.

Один из понятых, пожилой рабочий с лицом, изрезанным морщинами, тяжело уронил, шагая следом за рецидивистом:

— Гад! А мы друг дружку подозревали…

Губин остановился.

— За клевету я вас и к ответственности привлечь могу. Будьте свидетелем, товарищ милиционер.

— Буду, гражданин Губин, если это клевета, — ответил Печкин. Он распахнул дверцу машины: — Прошу.

В РОМе оперуполномоченный подвел рецидивиста к одному из кабинетов, возле которого дежурил милиционер. Губин переступил порог, и… Баранова не поднимала глаз от пола, Казарин вытирал слезы жалости к самому себе, Никифор и Конгуров из Лыскова по-старчески безнадежно покачивали головами. Следователь успел уже со всеми поговорить…

«Раскололись, сволочи, — испугался Губин, — продали!..» У него затряслись руки, нервный тик перекосил лицо. Рецидивист было рванулся назад, но в дверях стоял старший лейтенант милиции Печкин.


Ветер гонит вдоль рельс легкий снежок, припорашивает с одного бока шпалы. Зябко. Никонов устал, хочется спать. Он ходит по перрону, точно измеряет его шагами. Минутная стрелка на ярко освещенных вокзальных часах, кажется, примерзает к черным делениям циферблата. С неохотой, помедлив, она делает скачок вперед…

Наконец на платформе появляется человек в красной фуражке. Встречающих мало в такое неудобное время. Выплывают из ночной темноты огни паровоза, рвет воздух простуженный, хриплый гудок. Капитан не торопясь направляется к выходу.

Поезд остановился. Накрашенное скуластое лицо женщины с чемоданом сразу привлекает внимание Никонова. Серый платок повязан до бровей, воротник старенького пальто поднят. Ей хочется быть невзрачной, проскользнуть залитый светом вокзал как можно быстрее. Следом за Молотковой семенит приятельница. Щуплая, маленькая, она испуганно озирается.

Капитан указал на нее бригадмильцам.

— Задержать! — вполголоса бросил он и двинулся за Молотковой. Поравнялся, властно взял за руку чуть повыше локтя, не раскрывая показал удостоверение: — Пойдемте…

Зло покусывая губы, Молоткова сидела перед Никоновым. А Зинаида Венкова уже во всем созналась и плакала, прижимая к глазам смятый в комочек, насквозь мокрый носовой платок. «Пятьдесят пять, пятьдесят шесть…» — вслух считал туфли Дубовцев, вынимая их из чемоданов спекулянток.

— Шестьдесят три пары, товарищ капитан! — доложил он.

— С райотделом связались? — спросил Никонов. — Результаты обыска?

— Так точно. На квартире Молотковой обнаружено еще пятьдесят девять пар.

Вскоре на дежурной машине спекулянтки были доставлены Никоновым в РОМ.


Дороги пересекают землю. Стелются широкие, накатанные автострады, вихляют избитые колесами проселки, путаются в чащобе, обрываясь зачастую в болотах, скользкие тропы. Извилистые и прямые, надежные и неверные, дороги чем-то напоминают людские судьбы.

Жизнь человека зависит от дороги, которую он выбрал. Рубин и Молоткова не знали друг друга, и пути их были различны. Рецидивист разъезжал на такси по Горьковской области, а спекулянтку скорые поезда доставляли к вечнозеленым кипарисам и теплому Черному морю. Но дорога у них все-таки была одна. Губин воровал кожу у государства и доводил ее до жадных рук сапожников-кустарей. От кустарей к одураченным покупателям уже готовую обувь переправляла Молоткова. Они были звеньями единой преступной цепи, спаянной отвращением к труду, презрением к честному человеку, жаждой наживы.

Все неверные, путаные, грязные пути сходятся в одном месте. Губин, Молоткова к их сообщники выбрали себе такую дорогу, и она привела сначала на скамью подсудимых, а потом в тюремную камеру. Так было, так будет! Будет до тех пор, пока наше общество навсегда не освободится от мелких хищников и паразитов.



В ДЕТСКОЙ КОМНАТЕ Две маленькие биографии

Маринкина беда


Два бумажных листка лежат рядом на аккуратно прибранном конторском столе. На одном — слова отстуканы безличным шрифтом секретарской машинки, а на другом — вырванном из тетради — написаны от руки. Внизу, около привычно размашистых росчерков, лиловеют ясно оттиснутые печати.

«…Богданова Марина была неоднократно уличена в воровстве денег и вещей. Девочку необходимо отправить в специальное детское учреждение, где она, безусловно, перевоспитается». Подписи директора школы и четырех учителей. Характеристика из домоуправления кончается еще решительней: «Назрел вопрос об изоляции Богдановой и принятии мер воспитательного характера».

Что же толкнуло Марину на кражи? Плохие подружки? Нелады в семье? Девчонке недавно исполнилось тринадцать, деньги-то ей нужны только на мороженое…

Елена Гавриловна Ширяева, лейтенант милиции, убирает бумаги в стол. Надо докопаться до причины, до главного: что заставило девочку красть?

Лейтенант милиции достает из сумочки пудреницу. Проводит пуховкой по лицу, придирчиво всматриваясь в зеркальце. Елене Гавриловне тридцать семь лет. Стройная девичья фигура и легкая походка молодят ее, но чуть заметные морщинки у глаз и две резкие черточки — от крыльев носа к уголкам губ — выдают настоящий возраст. На Ширяевой серый костюм и белая блузка с черным шнурком галстука. Когда-то преподавала Елена Гавриловна в школе, вот и сохранилась у нее, как шутят товарищи, «педагогическая» манера одеваться… Коричневое пальто, изящная шляпка, — и Елена Гавриловна взялась за ручку двери.

Студеный февральский ветер гнал вдоль улицы пушистые змейки сухого снега. Натыкаясь на тонкие чулки, холодные иголочки больно покалывали ноги. Елена Гавриловна прибавила шагу…

Комната Богдановых никак не напоминала воровской вертеп: вымытый пол, заботливо вышитый коврик над постелью, стол, покрытый веселенькой, пестрой скатеркой. Марина кормила братишку — четырехлетнего Алешу, и малыш, румяный, с белыми усами от манной каши, уставился на незнакомую тетю удивленными глазенками.

— Мама на работе, — неприветливо сообщила девочка.

— А я не к маме, а к тебе. Можно раздеться?

— Да… конечно… пожалуйста… — Видимо, Марина о чем-то догадалась.

Перед Ширяевой стояла, упрямо опустив голову, тоненькая скуластая девочка. Белесые гладкие волосы, вздернутый нос, твердо сжатые губы. А взгляд уже не детский — суровый и недоверчивый. Она спросила чужим, внезапно охрипшим голосом:

— Вы из милиции? В колонию меня забирать?

— Еще не знаю. — Елена Гавриловна всегда говорила своим подопечным правду. — Да ты не бойся, — попыталась она подбодрить Марину, — потолкуем, разберемся, а там… посмотрим.

Девочка отвернулась; и в безнадежно опущенных руках было столько отчаяния, что Ширяева ласково потрепала ее светлые волосы.

— Не бойся, — повторила Елена Гавриловна.

Колонией, вероятно, девочку пугали давно, и она сама свыклась с мыслью, что попадет туда рано или поздно. А неожиданную ласку Ширяевой Марина приняла как дешевую уловку, которой хотят ее успокоить и обмануть. Елена Гавриловна почувствовала, что сегодня откровенной беседы не получится, и сказала:

— Занимайся, Марина, своими делами, а я, если ты ничего не хочешь рассказать, подожду маму. Хорошо?

Она достала книжку и села возле окна, искоса наблюдая за девочкой. Та вымыла замурзанную мордашку притихшего Алеши, уложила его спать, подмела комнату. По ее привычным движениям Ширяева видела, что домашние заботы и хлопоты Марине не в новинку. «Помощница растет», — одобрительно подумала Елена Гавриловна. Девочка казалась неплохой, и стало совсем непонятно, для чего она совершила целый ряд нелепых и неумелых краж.

А Марина тоже ждала. Сердце ее вздрагивало горячо и неровно, словно воробей, зажатый в мальчишеском кулаке. Значит, дома она последние часы. Эта чужая женщина из милиции скоро уведет ее от Алеши, от мамы. И, бережно положив ладонь на теплую головенку брата, Марина вспомнила…


Пока мама и дядя Вася не ссорились, было хорошо. Жили они дружно, и мама требовала, чтобы Марина с Алешей звали его папой. Но хотя девочка не помнила отца, представлялся он ей почему-то высоким, веселым, в военной форме. И верила: надоест ему присылать каждый месяц деньги и приедет он сам посмотреть на Марину… А дядя Вася — совсем другой и на настоящего папу ну ни капельки не похож. Марина слышала, что дядя Вася сказал маме: «Брось неволить девчонку, она не маленькая, смекает — никакой я ей не отец». А Алеша — глупый, он говорил дяде Васе «папа».

Когда мама уезжала в командировку, дядя Вася частенько не ночевал дома. Мама об этом узнала и ругала его. А он теперь и при маме не всегда приходил домой. Мама плакала и покупала водку, чтобы дядя Вася был веселый. Но водка плохо помогала, и они ссорились.

Марина жалела маму, понимала, что дядя Вася хочет, как и папа, уйти от них. Но не понимала зачем: мама добрая, красивая, и будь она, Марина, мужчиной, никогда бы такую не бросила.

Трудно в двенадцать лет разбираться в сложных взрослых делах. А они складывались все хуже. И однажды…

Снег зябко поскрипывал под ботинками Марины и маленькими валенками брата. Мороз к вечеру окреп, и даже мелкие звезды, которыми усыпано небо, казались холодными синими льдинками. Марина, как всегда, зашла в детский сад за Алешей и теперь торопилась домой. Мама опять уехала в командировку, нужно протопить печь, накормить Алешу, выучить уроки. На помощь гуляки-отчима девочка не рассчитывала.

В комнате так холодно, что пар изо рта идет плотной белой струей. Марина сунула братишке коричневого плюшевого медведя с оторванным ухом и разными глазами. Один — хороший, стеклянный, а второй заменяла желтая пуговица. Раздевать малыша не стала — простудится. «Подожди, Алешенька, я сейчас…» — попросила она. Сбросила пальтишко, натянула ватник, схватила ключ от сарая и коробку спичек.

Замок, обросший густым, жестким инеем, липнет к пальцам. Марина отвалила тяжелую дверь, чиркнула спичкой и остановилась в отчаянии: ни полена. Мама оставила деньги на дрова дяде Васе, да тот, видно, забыл позаботиться вовремя.

Девочка прислонилась к серой, шершавой стене. Возвратиться с пустыми руками она не могла: месяца три назад Алеша болел воспалением легких, его едва выходили, всего исколов пенициллином. Нет, укладывать братишку в нетопленой комнате Марина не будет!

Перед глазами девочки плыли двери чужих сараев, равнодушные, накрепко запертые. Недобрые стальные калачики замков продеты в прочные кольца. И вдруг Марине вспомнился старенький замок с рыжей от ржавчины дужкой на соседнем сарае. Ну да, он похож… он точно такой же… Ключ должен подойти. Попробовала. Что-то мягко щелкнуло внутри.

Торопясь, оглядываясь, девочка нырнула в чужой сарай. Дров много. Если она возьмет охапку, никто и не заметит. Придерживая подбородком холодные, скользкие поленья, Марина бежала домой.

Когда Алеша, заботливо укутанный двумя одеялами, заснул, а по комнате медленно растекалось тепло от пышущей жаром печки, девочка задумалась. Мама приедет дней через шесть, а на дядю Васю надежды мало. Сегодня Марину не увидели в чужом сарае, а завтра, а послезавтра?.. И девочка решилась.

Кремлевские куранты прозвонили двенадцать. Все, наверное, спят, но Марина, выключив радио, подождала еще. Потом оделась, обошла дом вокруг, посмотрела на черные, незрячие стекла окон. Спят. Она открыла оба сарая и принялась перетаскивать дрова к себе. Работала долго, вспотела. Девочка отчетливо понимала, что ворует, что так поступать нехорошо, но ей казалось — другого выхода нет. Марина успокоилась, натаскав топлива недели на полторы. Тщательно заперла замки, замела шапкой следы на снегу и уснула сразу, привалившись к довольно посапывающему братишке, едва успев сбросить на пол промокшие чулки.

Первые дни после кражи Марина очень волновалась, но соседи, заметив пропажу, не заявили об этом в милицию и не отыскивали ее по чужим сараям. Они ограничились тем, что сменили обычный навесной замок на какое-то хитроумное приспособление, ключ от которого — длинный, с треугольными зубчиками — напоминал пилу.

Только перед самым приездом мамы дядя Вася привез дрова. Толстые сосновые чурбаки завалили краденые поленья, и мама ничего не узнала. А Марина не стала рассказывать ей, как страшно ночью, задыхаясь, тащить у соседей дрова, как обрывается и падает куда-то в живот сердце, когда скрипнет снег или звонко ударится о мерзлую землю выскользнувшее из рук полено. Для чего? У взрослых свои дела. Мама любит дядю Васю больше, чем ее, больше, чем Алешу. Ну, и пускай! Марина сама вырастит брата. Вот окончит семилетку, пойдет в детский сад воспитательницей. Она любит ребятишек, и они любят ее. А когда мама будет старенькая, она поймет, что дядя Вася плохой человек, а Марина — хорошая. И Марина ее простит…

Ревность, гордость, одиночество больнее, чем кажется, ранят ребенка. Глафира Аркадьевна, занятая своими треволнениями, не замечала, что творится в душе дочери. И не думала, как далеко может зайти Марина в заботах о любимом братишке.

…В тот вечер Алеша не выбежал, как обычно, навстречу сестре. Воспитательница детского сада — тетя Таня (ее так звали здесь и ребята и взрослые) улыбнулась встревоженной девочке: «Ваш-то забастовал. Не хочет домой». Марина торопливо зашагала по коридору. Еще издалека услышала плач малыша. Алеша угрюмо, на самых низких нотах, на которые только способен его голос, тянул какую-то бесконечную жалобу. Он сидел на полу, не сводя глаз, полных слез и безутешного горя, с большой красивой игрушки. Экскаватор работал словно настоящий: ковш подымался и опускался, он мог зачерпывать песок и вываливать его в зеленые и синие грузовички-самосвалы. Расстаться с такой машиной, пленившей мальчишеское сердце, Алеша не мог и, завидев сестру, заревел с новой силой.

Все уговоры были бесполезны. И только когда Марина пообещала завтра же подарить ему экскаватор, подарить в полное и единоличное пользование, малыш успокоился. Распухший от слез, но довольный, семенил он по улице рядом с сестрой, крепко вцепившись в ее надежную руку.

Где раздобыть деньги, где? С ужасом Марина узнала, что этот противный экскаватор стоит целых сорок рублей. Столько не выпросишь, не займешь и не скопишь. А она никогда не обманывала брата…

— Ты мне когда купишь саковатор, Маринка? — допытывался утром Алеша. — Сегодня купишь?

— Куплю.

— Взаправду?

— Взаправду.

Девочка почти машинально повторяла слова малыша. Сорока рублей ей не достать. Ни у кого из подружек нет таких денег. А мальчик будет ждать. Он ведь верит, глупый, что старшая сестра все может.

В детсад они немного опоздали. По дороге встретилась машина, сгребавшая снег ловкими железными лапами. И Алеша, визжа от радости: «Саковатор! Саковатор!» — простоял возле нее минут десять, топая от восторга валенками. Марина с трудом оттащила братишку от занятной машины.

Кроме них в комнате, где раздевают ребят, была полная черноглазая женщина с трехлетним карапузом. Тот капризничал и никак не хотел распрощаться с матерью. А женщина, видимо, торопилась, она сама повела сына в дальний конец коридора, откуда доносились детские голоса. На столе женщина оставила платок и маленькую коричневую сумочку.

«Наверное, в сумочке деньги, — подумала Марина, — сорок рублей… Воровать нельзя… А кто узнает… экскаватор куплю и больше никогда, никогда не буду…»

— Беги, Алешенька, к тете Тане, что она тебе покажет!.. — спровадила Марина братишку. Прислушалась, шагнула к столу. Сунула сумочку под пальто, запахнулась поплотней и — на улицу.

Запыхавшись, Марина заскочила в соседний двор. Никого. Выгребла деньги. Семьдесят три рубля! И мелочь. Перебросила сумочку через забор.

В школу Марина шагала медленно. От пережитого волнения сохли губы, язык стал шершавым и грубым, как суконная тряпка. Девочка горстью зачерпывала снег, прижимала его ко рту, но и это не помогало…

Уроки пролетели быстро. Марину, к счастью, не вызывали, а то не миновать бы ей двойки (учебников она вчера так и не раскрывала). На большой перемене ходила Марина в обнимку со своими подругами — Люсей и Валей, и они оживленно секретничали. Люся — высокая, уже больше девушка, чем девочка, накручивая на палец кончик черной косы, радостно поглядывала на Марину влажными вишнями блестящих от возбуждения глаз, а Валя мечтательно улыбалась. Лицо у Вали хорошенькое — белое, с золотистыми стрелками бровей, и только мелкие, остренькие зубы портили его. Марина всю перемену что-то рассказывала шепотом. Из школы они вышли вместе.

— …а еще папа достает сто рублей, — захлебывалась Марина, — и дает мне. Спасибо, мол, дочка, что ты о маме и братишке заботилась. Купи себе, что нужно. А жить я с вами пока не могу, уезжаю на границу по важному заданию. Вот вернусь, мы, все и порешим. А потом спрашивает маму: дай слово, что пока я на границе, дядя Вася к вам ходить не будет. — А мама плачет, даю, говорит…

Девочки восторженно ахали. Выдуманное казалось Марине такой долгожданной правдой, что слезы искренности и вдохновения звенели в ее голосе.

Взяв билеты на самый дорогой ряд, на котором они раньше никогда не сидели, подруги направились в буфет. Съели по три «Мишки», по сливочному пломбиру, выпили две бутылки яблочной воды. Пировали!

А Марина рассказывала и рассказывала…

Когда на экране отгремели выстрелы и легендарный Камо последний раз улыбнулся девочкам, вспыхнул свет. Валя и Люся с еще большей завистью и уважением посматривали на Марину. Как же, — ее отец уехал на границу по важному заданию, быть может, он сейчас вот, лежа на холодном снегу, бьет из тяжелого маузера по диверсантам. Марина, притихшая и серьезная, шагала между подругами.

В универмаге долго выбирали экскаватор для Алеши. Впервые девочки сами тратили столько денег, и поэтому они были так придирчивы, что вывели из терпения продавщицу.

— Да все они одинаковы, — сердито заявила она, — делать вам нечего, ходите зазря…

— Заверните вот этот, — гордо указала Марина.

Счастливая, крепко сжимая в кулаке бечевку, которой перевязана большая картонная коробка, девочка направилась к двери.

— За Алешей мама зашла, — сказала тетя Таня, как-то странно посмотрев на подруг. — Иди-ка ты, Марина, домой.

А дома… Полная черноглазая женщина сидела за столом. Маленькая коричневая сумочка лежала у нее на коленях. Алеша с ее сыном — толстым, кудрявым карапузом — что-то строили из кубиков. Мама ходила по комнате с красным заплаканным лицом.

Марина остановилась на пороге, зажмурилась, словно ударил ее по глазам чересчур яркий свет. Люся и Валя поздоровались. Мама, не отвечая, рванула из Маринкиных рук коробку.

— Маленькая, игрушки покупаешь! — крикнула она, не понимая, что экскаватор Алешин. — Мать позоришь, подлая! Сумки воруешь!

Твердой тяжелой ладонью наотмашь хлестнула Марину по щеке.

— Не надо так, — попробовала заступиться хозяйка сумочки.

— Не ваше дело, — отрезала мама, — деньги я возвратила, а дочь свою учу, как умею. А вы, бесстыжие, чего стоите?! — накинулась она на Люсю и Валю. — Небось ворованное проедали вместе? А ну, марш отсюдова!

Щеки у Люси полыхали от стыда. И хотя их никто не трогал, они алели ярче, чем щеки Марины. Значит, все эти рассказы о герое-отце — вранье, а ее лучшая подруга — лгунья и воровка. Поворачиваясь к дочери, она полоснула Марину тем непрощающим, жестоким взглядом, который бывает у людей только в юности. Валя, прикрывая золотистыми ресницами глаза, поспешила за подругой. И больнее любых затрещин стал для Марины молчаливый уход подруг…

Вскоре Богдановы остались одни. Уснул наплакавшийся Алеша (он заступался за сестру, и ему тоже попало под горячую руку). Мать Марины откричала и успокоилась. Вполголоса жаловалась дочери на свою незадачливую жизнь. А Марина молчала. Она не плакала. В этот день девочка впервые почувствовала, что она — воровка. Ей казалось, что ничего хорошего уже не будет и она не нужна никому, никому на свете.

Вроде бы ничего не переменилось в жизни Марины. Никто ни в школе, ни дома не напоминал ей о краже, но она знала сама, что произошло непоправимое. В классе Марина перебралась на последнюю пустую парту, Люся даже не подняла головы, когда она первый раз прошла мимо своего старого места. Последние три года девочки сидели рядом, но почему-то никто не удивился (по крайней мере вслух), увидев их в разных концах класса. Валя, правда, здоровалась с Мариной, но неохотно, сквозь зубы. Холодок пренебрежения и любопытства окружил девочку. И еще заметила она, что в классе стали как-то очень внимательно следить за своими вещами, и деньги теперь девочки доставали не из портфелей, а из карманов.

Как будто ничего не переменилось в жизни Марины. Отводила по утрам Алешу в детсад, бежала в школу, учила уроки. Но мама начала запирать деньги, а ключ уносила с собой. Она никуда не уезжала и даже в магазин за хлебом не посылала Марину.

Ничего не переменилось в жизни Марины. Но ей никто не верил, и переменилась она сама. Смотрела исподлобья и научилась усмехаться какой-то нехорошей, всепонимающей усмешкой. Ей казалось, что нет на свете ни настоящей любви, ни искренней дружбы. Это так… на словах да в книжках. А на замечания Марина отвечала теперь коротко, с ожесточением: «И пускай!»

Как-то в школьной раздевалке Марина увидела, что из кармана пальто торчат зеленые, расшитые красным узором перчатки. Пригляделась получше: ну да — перчатки Даши Северовой, ее одноклассницы. Раньше аккуратная Даша укладывала их в парту, справа от портфеля. «От меня прячет, — со стыдом и злобой подумала Марина, — я — воровка… И пускай!» Она выдернула перчатки из чужого кармана. Ходила в них днем по улицам, не боясь, что может встретить кого-нибудь из класса. А вечером, возвращаясь домой, сорвала перчатки с рук и долго, с ненавистью втаптывала их в снег…


…В коридоре послышались шаги. Глафира Аркадьевна распахнула дверь и удивилась незнакомому человеку, который по-хозяйски расположился в ее комнате с книжкой.

— Здравствуйте! — растерянно поздоровалась она.

— Здравствуйте. — Елена Гавриловна захлопнула книгу, встала. — Давайте знакомиться… Инспектор детской комнаты, лейтенант милиции Ширяева…

— Достукалась, Маринка! — всплеснула руками Глафира Аркадьевна и, не раздеваясь, медленно опустилась на стул. — Что же теперь будет? Неужто в колонию?..

— Зачем же сразу в колонию? — улыбнулась Елена Гавриловна. — Поговорим, разберемся в Маринкиных, — она помедлила, отыскивая слово, — художествах, а потом решать будем. Вместе.

Глафира Аркадьевна приободрилась.

— Ставь, дочка, чайник, — распорядилась она, — угостим чайком… как вас, извините, величать? Спасибо. И вот что… ты, дочка, иди погуляй…

— А по-моему, — перебила Ширяева, — отсылать Марину не надо — она не маленькая. — И добавила: — Секретничать нам нечего. Решается судьба девочки, а Марина, если захочет, сумеет нам многое объяснить.

Говорила Елена Гавриловна серьезно, в тоне ее не промелькнуло и нотки не любимой детьми нарочитой педагогичности.

Дымится мягкий, пахучий парок над тремя расписными чашками. Глафира Аркадьевна в ситцевом цветастом халатике хозяйничает: режет батон, выкладывает на блюдечко желтый брусок масла. Наконец усаживается и она.

Молчание прерывает Ширяева:

— Давайте обсудим все спокойно. Ведь мне, чтобы решить — отправлять Марину в колонию или нет, нужно многое знать… Скажите, — неожиданно спрашивает она, — вы давно не живете с отцом Марины?

— Разошлись мы — ей аккурат четвертый годок минул, — отзывается Глафира Аркадьевна. И, подумав, продолжает; — Вы правильно ищете корень, он завсегда в семье. Расскажу вам про свою жизнь. Вы вот хоть и лейтенант и инспектор, а ведь, как там не называй, как не крути — все одно баба. Значит, поймете… Я и теперь еще ничего… и лицом и женской статью не обижена. А когда молодая была, видать, больше в глаза бросалась. Осталась я с Маринкой одна… Ну, а дальше объяснять ни к чему: баба не девка, до греха недалеко. Только вы не подумайте, — спохватилась она, — что я как-нибудь так… нет, это уж кто по сердцу пришелся… Да не умею я мужиков возле себя удерживать. Вот с Васькой-то два почти годка прожили, свернул кобелина хвост набок. Эх, Елена Гавриловна, думаешь, легко мне это? Да и запетлялась я с ним, с Васькой, будь он неладен, за дочкой недоглядела. Честно тебе скажу: взять по дому — девка прямо золотая: и сварить, и постирать, и за мальчишкой ходить — со всем справляется. Алешка-то ее больше, чем меня, любит. А как у нее рука на чужое поднялась — ума не приложу. Украла, значит, деньги — Алешке игрушку купить. Да разве это мыслимо на игрушки-то красть? А еще — хотите верьте, хотите нет, но клепают на нее много зазря. Говорят, у соседей дрова воровала. Да что она вовсе глупая, что ли? Своих дров небось полон сарай… Вот из школы приходили, жалуются на нее: перчатки, мол, у девочки взяла. Деньги за перчатки я отдала, а правды-истины не добилась. И еще скажу: первая она мне помощница, если заберете, я уже не знаю, как и обходиться-то без нее буду…

— А вы знаете, что Марина бросила школу?

— Как так бросила? Когда? — ужасается Глафира Аркадьевна.

— Да вот уж месяца полтора. После попытки украсть в доме у своей подруги Валентины опасную бритву.

— Не крала я бритву и попыток не делала, — впервые вмешалась в разговор Марина. — Чем хотите поклянусь, — она прижимает руки к груди, — и не думала. Верите?

— Верю, — отвечает Елена Гавриловна. В словах девочки столько боли, что не верить ей нельзя. — А дрова?

Обида взяла верх над страхом, и Марина рассказала все…

Беседовали долго. А уходила Ширяева с твердым убеждением, что и школа и домоуправление ошиблись, считая девочку неисправимой. Она, лейтенант милиции, не думала, что «назрел вопрос об изоляции Богдановой…»

Несколько дней Елена Гавриловна потратила на выяснения всевозможных мелочей. Побывала в детском саду, наведалась и к соседям Марины, и к Валиной маме. Разные люди по-разному отзывались о девочке. Сопоставляя их рассказы, привычно отметая случайную шелуху от главного, Ширяева еще раз убедилась в своей правоте. Только тогда она направилась в школу.

В кабинете директора полный седоватый мужчина тяжело поднялся из-за письменного стола навстречу Елене Гавриловне. Настороженно скользнул глазами по синей тужурке, по серебристым погонам офицера милиции.

— Что, кто-нибудь из моих набедокурил?

— Я по делу Богдановой, — ответила Елена Гавриловна.

— А… — В этом коротеньком возгласе прозвучало облегчение. Видимо, вместе с заявлением в милицию директор школы сложил с себя и ответственность за девочку. — Садитесь, пожалуйста, — приветливо кивнул он на кресло. — Слушаю вас…

Ширяева опустилась в кресло, обтянутое черной, холодной клеенкой, и как-то по-женски, всей кожей почувствовала его скользкий казенный неуют. Может быть, поэтому она начала излишне резко:

— Мне бы хотелось, чтобы при разговоре присутствовал классный руководитель Марины.

Директор пожал плечами:

— Пожалуйста. — Он вышел и попросил кого-то посмотреть, свободна ли Елизавета Семеновна.

Помолчали. Сильные мужские руки с крепкими, короткими пальцами, как в зеркале, отражались в толстом настольном стекле. Они не торопясь раскрыли коробку «Казбека», протянули ее Елене Гавриловне. Та отказалась.

— Ах да, вы же не курите, — улыбнулся директор. Разбежавшиеся лучики морщинок сделали его продолговатое, усталое лицо округлым и добродушным. — Сколько встречались, а я все не запомню. Очевидно, мне кажется, что на вашей работе обязательно нужно курить.

— Наоборот. Мне часто приходится говорить с мальчишками о вреде табака. Неудобно, если после беседы тебя увидят с папиросой. Так что на моей-то работе, — засмеялась Ширяева, — мне и пришлось бросить дымить. А привычка была со стажем — еще фронтовая.

В кабинет вошла девушка, невысокая, стройная, в темном платье с наглухо застегнутым воротом. Гладко зачесанные волосы и сдвинутые брови выдавали желание казаться старше, но под строгими бровями сияли такие ясные глаза, что их хозяйке никак нельзя было дать больше ее двадцати четырех лет.

— Вы звали меня, Сергей Михайлович? — спросила она.

— Вот, Елизавета Семеновна, — неловко пошутил директор, — лейтенант милиции желает нас с вами арестовать.

— Мне думается, что ирония здесь неуместна, — Ширяева сразу переменила тон разговора, — решается судьба человека.

Улыбка исчезла с лица директора, и оно сразу стало усталым и скучным. Девушка слушала внимательно, чуть приподняв светлые брови.

— Я считаю, — продолжала Ширяева, — что вы поторопились с ходатайством о немедленной отправке Богдановой в колонию. Девочка, конечно, трудная, но, по-моему, небезнадежная.

— Позвольте, позвольте. — Сергей Михайлович притушил в пепельнице недокуренную папиросу. — Вы в милиции привыкли возиться с разными там взломщиками, домушниками, рецидивистами, и вам, конечно, на этом фоне Богданова видится почти ангелом. А у нас, простите, нормальная школа, и девочка, которая неоднократно уличена в воровстве, для нас и есть рецидивистка. Да, да, как бы это смешно ни звучало! И мы просим, чтобы вы оградили от нее других детей.

— Прежде всего… — Но Елена Гавриловна пересилила раздражение и заговорила тихо, словно думала вслух: — Какое магическое слово — вор! Произнеси его, — и все становится ясно. В нем и презрение к негодяю, и страх за свою собственность, и уже готовый приговор. Да присмотритесь получше: ведь перед вами девочка, которая украла деньги на игрушку четырехлетнему брату. Вы правы в одном, Сергей Михайлович, милиции действительно приходится работать с далеко не безукоризненными людьми. И магическое слово «вор» не заслоняет от нас человека. Мы всегда стараемся разобраться в преступнике, взвесить его плохое и хорошее, определить, чего больше… А уж коли это ребенок, то надо быть вдвойне, втройне осторожней. Как, по-вашему, Елизавета Семеновна, — обратилась Ширяева к девушке, — Марину необходимо изолировать от ребят?

— Ну, я не знаю, — растерялась от неожиданного вопроса учительница, — педсовет решил, но с другой стороны, конечно, девочка способная…

— Постойте, — пришел на помощь директор, — Елизавета Семеновна педагог молодой, и вы ее сейчас уговорите. Кстати, и на педсовете она защищала Марину. Дело осложняется тем, что родители протестуют против пребывания Богдановой в школе, жалуются в роно.

Ширяева утвердительно кивнула головой:

— Мать ее одноклассницы Валентины? А вы представляете себе, как Марина «пыталась» украсть эту злосчастную бритву? Это очень интересно…


…Одиночество трудно переживать всегда, а в детстве оно совершенно невыносимо; кажется, что тебя отрезала от всех высокая обледенелая стена. Но однажды Марине почудилось, будто теплый ветерок дружбы перевалил через эту стену.

Обычно Валя не приглашала подруг к себе. Девочки не задумывались почему, но в гостях у нее так и не побывали. А Валя стеснялась. Стеснялась икон и синей, негасимой лампадки, стеснялась матери, поминутно поминавшей бога. Открыто бунтовать против «ветхозаветного» уклада Валя не решалась, она как-то привыкла к тому, что на уроках зоологии и литературы надо думать по-одному, а когда мама читает вслух свои священные книги — по-другому. Ни с кем не нужно ссориться… и пионерский галстук мирно уживался с «отче наш».

Росла Валя скрытной, неискренней, привыкшей лгать поневоле. И было в ней какое-то мелкое и остренькое, как ее зубы, любопытство. Она внимательно приглядывалась к Марине, ее волновало, что рядом ходит, учится, живет настоящая воровка. (После того как в «раздевалке» пропали перчатки, Валя в этом не сомневалась ни минутки.) И мучило ее не то, что подруга поступила плохо, нет… Валя уже умела точно рассчитывать свои коротенькие жизненные шажки и не понимала, как можно преодолеть страх, почему желание купить братишке (не себе же!) игрушку сильнее мысли о почти неминуемом возмездии. И она заговорила с Мариной.

Они возвращались из школы. Марина шла впереди одна, помахивая портфелем. Тринадцать лет и веселый солнечный денек брали свое: неожиданная в январе капель так звонко постукивала стеклянными молоточками, и снег, голубоватый, пропитанный талой водой, блестел так, что было невозможно помнить о неудачах и неприятностях. Валя оглянулась — знакомых на улице нет — и догнала Марину.

Увидев бывшую подругу рядом с собой, Марина насторожилась. Гордость не позволяла ей заговорить первой, и только частое, прерывистое дыхание выдавало волнение девочки. Валя тоже не знала, с чего начать.

— Поссорились мы, — наконец вымолвила Валя, — а зачем? Всем плохо.

Марина не уловила фальши в грустных словах подруги и с трудом сдержала перемешанную с обидой радость.

— Тебе что… Вы с Люсей…

— Да я, Мариночка, ведь большее тобой дружила, и мне тебя так не хватает, так не хватает…

Торопливая, ласковая трескотня Вали успокаивала. Словно все позабылось, и стало по-прежнему хорошо и обычно.

Дойдя до своего дома, Валя остановилась.

— Может, зайдешь, Мариночка, ко мне? Уроки поучим, музыку послушаем — у нас приемник…

И Марина согласилась.

В комнате первое, что бросилось в глаза, — это иконы. Они занимали целый угол: большие, нарядные, в тяжелых позолоченных окладах, и маленькие — темного неразборчивого письма. Массивная лампада, свисавшая на бронзовых цепочках с потолка, теплилась тусклым, желтоватым огоньком. «Во! Как в церкви!» — подумала Марина, ошарашенная неожиданностью. Странно было видеть в соседстве с божественной утварью матовый экран телевизора. Но Валя не стеснялась. Да и кого стыдиться — воровки?! Даже приятно незаметно наблюдать растерянное лицо подруги.

Скользящей, неслышной походкой в комнату вплыла Валина мама — высокая, сухопарая, рано увядшая блондинка. Бесцветные губы брезгливо поджаты, тонкие пальцы стиснуты в бледные кулачки, словно держат что-то живое и боятся выпустить. «Это и есть Марина? — спросила она. — Ну-ну…» Взяв из буфета чашку, женщина вышла, беззвучно притворив за собой дверь.

— Я рассказывала маме, что тебя обидели, — затараторила Валентина, — а ты не виновата… Ведь так получилось, правда?

Глаза у Марины потухли, движения стали неловкими, связанными, будто ее опутали невидимыми, но прочными веревочками. Значит, Валина мама знает про нее, наверное, поэтому она такая сердитая. Эх, лучше бы Марине не приходить сюда!..

А Валя действительно защищала Марину. Ей хотелось пригласить подругу к себе и потихоньку выведать, часто ли та ворует и как это делается. Хотелось узнать все как можно подробнее и одновременно почувствовать себя выше и лучше Марины. Скрыла Валя от подруги, что мама, согласившись на Маринин визит, хочет ее испытать по-своему. И сейчас Валентина поняла как: на черном отполированном дереве буфета лежало десять рублей, прижатые опасной бритвой покойного отца. Хотела сказать об этом Марине, но подленькое любопытство пересилило. «Мама говорит, что вор не может не красть, у него уже зуд на чужие деньги, — думала Валя. — Интересно, возьмет Марина десятку или нет?» И она заторопилась из комнаты, чтобы оставить подругу наедине с соблазном.

А соблазна и не было. У Марины даже не промелькнула мысль взять десять рублей с буфета. Оставшись одна, девочка постояла перед иконами, вглядываясь в сумрачных святых. Смеркалось, и озаренные лампадой святые смотрели на Марину неодобрительно и сурово. Девочке надоели постные, торжественные лики, а хозяева все не шли. Перламутровая рукоять бритвы тепло и весело отражала желтый огонек. Марина подошла к буфету. Дядя Вася скоблился, как он выражался, безопаской из тусклой коричневой пластмассы, а такой бритвы, нарядной, как чеченский кинжал, Марина никогда не держала в руках. И девочка раскрыла ее.

На блестящем лезвии выгравирован какой-то рисунок, и Марина шагнула в угол, чтобы при огоньке лампадки его рассмотреть. Красавец-олень, закинув на спину ветвистый куст рогов, высоко подымая точеные ноги, мчался по гладкой стали. Два волка, пригнув треугольные, лобастые головы, летели по его следам. Девочка невольно залюбовалась тонким рисунком.

Открылась дверь, и в комнату упало из коридора косое полотнище света. На пороге стояла Валина мама. Марина хотела положить бритву обратно, но вдруг ее обожгло: ведь она — воровка… Подумают — взяла… лучше вернуть потом, незаметно… И девочка судорожно сунула бритву в карман.

Повернув выключатель, Валина мама обвела взором комнату.

— Валентина! — негромко и строго позвала она, а когда появилась дочь, женщина театральным жестом вскинула руку.

— Я тебе говорила, — начала она, уставив тонкий белый палец в Марину, — кто раз преступил через божию заповедь, тот пропал. Девочка эта — настоящая воровка. Денег она не взяла — еще бы, десять рублей — невелика сумма. А вот бритву, которую можно выгодно продать, сперла. Выкладывай, поганка, вещь и убирайся вон. Вон! — визгливо крикнула женщина, топнув мягкой войлочной туфлей.

Ничего не могла ответить Марина. Швырнула бритву на стол и, давясь, чем-то соленым, натягивает пальтишко.

А Валина мама торопливо добивает ее:

— Не допущу, чтоб заблудшая овца портила стадо. Завтра же, Богданова, я буду у директора школы и позабочусь о том, чтобы тебя забрали в колонию для преступников. Там, там твое место, а не рядом с нормальными девочками…

Выбежав на улицу, Марина расплакалась. От сочувствия прохожих она укрылась в каком-то безлюдном дворе за ржавым железным гаражом. А когда наконец прибрела домой, глаза у девочки были сухими и красными, словно выплакала она все слезы. В школу Марина больше не ходила…


…Выслушав рассказ Ширяевой, Сергей Михайлович поморщился:

— Да, подловато, но…

— Но все-таки, — подхватила Ширяева, — вы еще думаете: дурную траву из поля — вон? Оно, разумеется, легче и вам, и мне. Нет, — твердо сказала она вставая, — Марина в колонию не поедет. И, если хотите, я лично за нее поручусь.

— Не горячитесь, дайте договорить. — Директор улыбнулся, и добрые лучики морщинок разбежались по его лицу. — Вверяюсь, Елена Гавриловна, вашему опыту и женскому сердцу. Пусть Богданова приходит, постараемся ее отстоять.

Попрощавшись, Ширяева и молодая учительница покинули кабинет.

Длинный школьный коридор пуст. Солнце горячими желтыми квадратами распласталось на полу, пахнет теплым, нагретым деревом. Елизавета Семеновна мягким девичьим движением берет лейтенанта милиции под руку.

— Какой ужас! Что же нам с Валентиной-то делать?

— Да, — отвлекается Ширяева от своих мыслей, — да, вы правы — Валя меня тоже беспокоит. Над ней придется нам вместе и подумать, и поработать. Но уладим сначала с Мариной… И, простите меня за прямой вопрос, какие у вас отношения с классом?

— Отношения? — рассмеялась девушка (начальство ее, видимо, стесняет, сейчас внутреннее напряжение исчезло, говорит она легко и просто). — Вроде бы ничего отношения. С мальчишками мне труднее, а с девочками — хорошо. Они меня даже домой провожают… А что, — спохватывается она, — думаете, нужно с ними побеседовать о Марине?

— Богданова должна забыть, что она воровка, а помочь ей забыть должны товарищи. — Елена Гавриловна понимает, что больше ничего объяснять не надо. Немного помолчала, словно подчеркнув паузой свою мысль, и продолжила: — А с кем дружила Богданова, кроме Вали?

Учительница тоже помедлила, выбирая слова:

— Есть у нас в классе очень принципиальная, очень чистая девочка. Вот с ней, с Люсей, по-моему, и дружила Марина до всей этой истории.

— Чудесно, — оживилась Ширяева. — Смогу я ее сегодня повидать?

— Разумеется, — Елизавета Семеновна смотрит на часы. — Через четыре минуты — звонок, первая смена кончает уроки. Вот, — останавливается она у распахнутой двери, — пустой класс, подождите здесь.

Девушка ушла. Ширяева оглядела маленькие черные парты. Ей стало грустно, как всякому человеку при встрече со своей давно пролетевшей юностью. Елена Гавриловна взяла мел, попробовала. Нет, не разучилась: почерк четкий, крупный, с правильным наклоном… «Педагогический», — усмехнулась она, стирая влажной тряпкой написанное.

Раскатился звонок, школу наполнили голоса и громкий топот. Ребята торопились домой. Ждать Ширяевой пришлось недолго. Девочка в коричневом форменном платье вошла в класс и неприязненно посмотрела на Елену Гавриловну круглыми, похожими на спелые вишни, глазами. «И чего от меня этой милиционерше надо? — думала Люся. — Что Марина еще натворила? Неужели ее в тюрьму?» Спелые вишни стали тревожными и сумрачными.

Ширяева следила за переменами в лице девочки. Перехватила ее неприязненный взгляд и негромко сказала:

— Ты, Люся, плохой товарищ. Ненадежный. На фронте тебя бы, например, в разведку не взяли.

— Я? — удивилась и обиделась девочка. Она никак не ожидала, что милиционерша заведет разговор о ней, о Люсе. — Почему? — Вопрос прозвучал холодно, почти по-взрослому.

— Бросаешь друзей в беде. Так настоящие люди не поступают, — продолжала наступление Елена Гавриловна. — Чем ты помогла Марине, когда та ошиблась?

— Она лгунья! — вспыхнула девочка. — Врет все: отец, герой, граница, а он…

— А он? — поторопила Ширяева внезапно умолкшую Люсю.

— А его… ну, нет. Понимаете?

— Понимаю. А у тебя есть отец? Есть. А если, представь себе на минутку, отца не было, ты бы хотела его найти? Хотела. А каким бы он тебе представлялся, твой отец, которого ты никогда еще не встречала?

Девочка не ответила. «Если бы моего папы… — торопливо и напряженно соображала она. — А у Марины вот — нет… А Марина хотела… И вот думала о нем, думала и придумала себе папу…»

— Марина придумала себе отца — храброго, щедрого, справедливого, такого, каким и должен быть отец, — подытожила Люсины мысли Ширяева.

— А зачем она взяла перчатки у Даши? — уже сама перед собой оправдывалась девочка.

— Вы ведь ее считали воровкой. А Марина обиделась, озлобилась на всех. Ясно?

— Так что ж она, по-вашему, хорошо поступила, хорошо, да?

— Нет, Люся, плохо. Очень плохо. Но ей нужно теперь помочь. Как человеку, который упал и расшибся. И если б она была моим другом, я бы ей помогла.

— А бритва? — спросила Люся шепотом, видно, она и сама не очень в это верила.

— Марина приходила к тебе домой? — ответила вопросом на вопрос Елена Гавриловна. — Много раз. И ничего у вас не пропадало. Я, работник милиции, ручаюсь, что не брала она бритву… Подумай обо всем сама, девочка, — тепло закончила Ширяева, — ты уже не маленькая, разберешься.

Люся кивнула головой. Они вышли вместе, и ребята второй смены, пробегая по коридору, удивленно на них поглядывали…


Сегодня Марина не провожала братишку в детсад. Сегодня мама выходная, и Алешка остался дома. Марина шагает по улице одна, февральский ветер путается в полах пальто, обжигает щеки, но девочке все равно хочется, чтобы путь ее был длинным, долгим, чтобы улица никогда не кончалась. Она идет в школу, идет медленно, так медленно, как только может.

Что-то переменилось за последние дни в жизни Марины. А что — она сама толком не умеет понять. Будто все люди вокруг стали добрыми. Соседи начали с ней ласково разговаривать и оставлять на кухне, как прежде, кастрюли с супом и молоком, а мама больше не запирает от нее денег (Марина не знает, что каждый вечер Глафира Аркадьевна их тщательно пересчитывает) и даже в школе вспомнили о Марине.

Заходила Елизавета Семеновна, советовала, как побыстрее догнать товарищей. Словно Марина просто так заболела и отстала от ребят. А Елена Гавриловна раз встретила ее и тоже долго разговаривала. И все про школу, про уроки, а о колонии и не вспомнила…

Марина идет медленно, стиснув покрасневшими от ветра и мороза пальцами ручку потертого дерматинового портфельчика.

Но как там ни замедляй шаги, как ни старайся, дорога до школы не так уж велика. Марина открыла знакомую коричневую дверь — звонок рассыпался металлическими горошинами по всем трем этажам. Значит, правильно подгадала, не раньше, не позже, а точно к началу, чтобы торопливо пробежать через класс к пустой последней парте, чтобы ни с кем не здороваться, чтобы никто не пялил на нее глаза. Девочка повесила пальто на «свой» крючок — желтый, слегка отогнутый вправо — и затопала по лестнице и пустым коридорам.

Как пловец в холодную воду, рывком шагнула Марина в веселый и шумный гомон ребячьих голосов. И все стихло. Сжав губы, глядя прямо перед собой, девочка шла между партами и жалела, что послушалась маму и Елену Гавриловну. Но Люся неожиданно встала.

— Садись, пожалуйста, ко мне, Маринка!.. — голос у нее сорвался и она добавила тихо-тихо: — Как раньше…

Ее слова отдались не в ушах, а в сердце Марины. Она споткнулась на гладком полу, но никто не засмеялся. Марина села рядом с подругой, руки стали неловкими, деревянными, и она никак не могла уложить цеплявшийся за парту портфель. Люся ей помогла. На Валю обе девочки и не взглянули, но зато на нее смотрели другие, и Валентина ссутулилась, стараясь занимать как можно меньше места. Марина не знает, что Валин поступок обсуждался на пионерском сборе…

— Здравствуйте, ребята! — сказала войдя Елизавета Семеновна. А когда школьники уселись, громыхнув крышками парт, заметила без всякого удивления: — Богданова здесь? Вот и хорошо.

Урок начался обычно: Елизавета Семеновна раскрыла классный журнал и повела карандашом по списку фамилий, раздумывая, кого вызвать к доске.


…Погожим июльским днем Елена Гавриловна встретила Марину на улице. Девочка сильно подросла за последние месяцы, и ее девичьему телу уже тесновато в застиранном ситцевом платьице.

— Как дела, Маринка? — ласково спросила Ширяева.

— Хорошо, тетя Лена. Я в седьмой класс перешла.

— Молодцом. А мама, Алеша?

— Все в порядке. Только мама обижается — совсем вы нас позабыли. И не зайдете теперь.

Марина не глядит больше исподлобья, у нее открытый, веселый взгляд человека, у которого спокойно на душе. А нежная улыбка словно освещает ее скуластое лицо изнутри.

— Спасибо, Маринка. Выберу время — зайду.

Убегает по каким-то своим неотложным девчачьим делам Марина, и Елена Гавриловна провожает ее глазами…


Отпетый


Странная милиционерша
Обстоятельства заставляют Витьку самого идти в детскую комнату Ленинского РОМа. Ничего приятного это, конечно, не сулит. Но еще хуже быть в состоянии противной неопределенности, когда угроза уже нависла, но откуда и как она свалится — точно не знаешь. Витька отбрасывает последние сомнения, толкает дверь и… мнется озадаченный: у шкафа с книгами стоит совсем незнакомая высокая женщина в спортивном свитере. Она уже обернулась и молча, с интересом разглядывает Витьку серыми, чуть прищуренными глазами. Удирать поздно, надо что-то говорить этой, новой…

— Я Звонарев!.. — для начала и не без гордости заявляет он, выпятив вперед грязный башмак.

— Да ну? — очень удивлена женщина. — Неужели сам Звонарев?

— Тот самый, из колонии… — подтверждает с достоинством Витька и для большей убедительности утирает нос рукавом. — Слыхали уже, наверно?

— Нет, — виновато признается новая, — пока не слыхала. Познакомимся давай. Фамилия моя Иванова, Ниной Константиновной зовут. А тебя?

— Витькой. А еще… еще Отпетым зовут.

— Это почему? Ты петь умел, а потом голос пропал, так что ли? — серьезно высказывает она догадку.

«И зачем только дурачит меня, будто маленький!» — думает Витька и подозрительно, пристально наблюдает за лицом той, которая назвалась Ниной Константиновной. Да нет, не похоже. Милиционерша, кажется, и вправду не понимает что к чему. Ему становится смешно. Он даже фыркает, но сдерживает себя и начинает притворно кашлять. Вот чудачка, побольше бы таких! «Этой мозги быстро заправить можно…» — продолжает рассуждать Витька, и в голове его зарождается заманчивый план обороны своей личной свободы.

Отпетому чуть больше четырнадцати. Мальчишка невысок ростом, курнос, веснушчат. Густой ежик волос выбивается у шеи за воротник — с парикмахерами вражда давняя.

Теперь Витька меняет тактику. Без напоминаний стаскивает он шапку, вытирает ноги, скромно присаживается на уголок старого, рыхлого диванчика. И соображает, с чего лучше начать беседу. Когда врешь, важно не прятать глаза — тогда почему-то верят. Это нетрудно. Раз плюнуть — два растереть, — по излюбленному выражению Кольки Дрозда, его друга. Голосу своему Витька придает мягкие нотки неподдельного огорчения.

— Школу я бросил… — признается он.

Странно, только сообщение это не производит на милиционершу особого впечатления.

— Больше учиться не хочешь, да? — спокойно справляется она, словно речь идет о какой-нибудь недоеденной тарелке супа.

— Я… хочу… — Витьку не проведешь, он знает, как отвечать на такие вопросы, и прикидывается даже обиженным. — Чем я других хуже, рыжий, что ли?

— Да нет, с виду вроде бы не рыжий, — соглашается женщина. — А если и есть, то самая малость, почти незаметно…

Отпетый несколько смущен — разговор получается как-то не по правилам. Витька приготовился к тому, что милиционерша (это уж как водится) отругает его, будет стыдить. Он же ее выслушает, ну, конечно, согласится — и сам, мол, осознал! А после подпустит тумана, — тут его не надо учить. И пускай бы тогда новая попробовала расхлебать — кто прав, кто виноват. Прежняя вот два года с ним билась, покуда не раскусила.

Но Нина Константиновна… эта будто и не в детской комнате служит! Копается себе в шкафу, в книжной скучище, и ясно — браниться вовсе не намерена. Немного погодя, она все же спрашивает:

— Почему же ты школу бросил?

Витька оживляется:

— Да так как-то… Ну, в общем, ребята дразнились, обзывали по-всякому. Придирались еще. Двоек наставили, целых семь в четверти. Все равно бы выгнали, если уж решили. Ну я и бросил…

— Так-так… Бывает… — замечает милиционерша, откладывая несколько книг с дряблыми обложками и без корешков в сторону. — Эти переплести бы нужно, верно?

Опять Витьку охватывает подозрение. «Опоздал я, — думает он. — Прекрасно она про меня все знает и просто говорить не желает. Может, и бумажки уже заготовила, чтобы обратно в колонию — ту-ту!..» Отпетый собирается прекратить бесполезную игру, но его удерживает вопрос.

— А ты какую школу бросил? — интересуется новая.

— Н-нашу, какую же еще… — удивлен он.

— У нас в районе их много. Ты мне номер скажи.

Если капнули, зачем бы ей спрашивать?

— Сто восьмую…

— Так-так… Вот и хорошо!..

Витька еще не уловил, к чему относится это «хорошо». А Нина Константиновна закрывает, наконец, свой шкаф, подсаживается рядом и продолжает:

— Хорошо, что ты сам пришел. Значит, вправду учиться хочешь. И школа нужна тебе, так ведь?

— Ага… — охотно кивает головой Витька.

«Как же, — веселеет он, — нужна. Как попу гармонь!»

Теперь Отпетый уверен: милиционерше, действительно, ничего о нем неизвестно. Повезло ему с этой новой, даже врать-то особенно не потребовалось. Нет, она определенно чудачка! Ладно, пускай устраивает его в школу. В старую он, извините, вернуться не может, а в другую — пожалуйста, с большим удовольствием! Интересно только, какой дурак-директор его примет? Одним словом, давай-валяй, все равно дело дохлое.

Они говорят еще полчаса.

Витька опасается, что новая начнет расспрашивать о доме, об отце. Чего доброго заявится еще в гости на манер той, прежней. Но милиционерша не любопытна. Она только приглашает его заходить почаще в детскую комнату, обещает познакомить с какими-то хорошими ребятами. Маменькины сыночки, отличники всякие, не иначе. Очень они ему нужны. Раз плюнуть, два растереть! И помимо своей воли Витька даже поморщился презрительно.

А напоследок чудачка и вовсе откалывает номер: просит его, Звонарева, участвовать в каком-то дежурстве. В каком и зачем — этого он толком так и не понял, но согласился.

— Я буду ждать, — улыбается Нина Константиновна. — Ну, до свиданья.

Отпетый тихо прикрывает за собой милицейскую дверь. Оглядывается — коридор пуст. Не удерживается, приседает на одной ноге, размашисто шаркает другой.

— Наше вам с кисточкой!.. — торжественно, хотя вполголоса, произносит он, сотворяя при этом ехидную рожу.

Вот обхохочется Колька Дрозд, когда узнает…

Дома
Домой Витьку вообще никогда не тянет, а сегодня и подавно. У отца получка. Опять завалится пьяный и станет драться. Не впервой, конечно, только приятного-то мало. Сколько ни плюй и как ни растирай, все равно больно. А если запоздать, то есть надежда, что отец уже будет дрыхнуть.

Но на улице холодно. Вдобавок и Колька куда-то пропал, а одному скучно. И Витька идет домой.

Своего ключа от квартиры нет. Замок он отпирает расплющенным гвоздем — большое удобство, спасибо Дрозду, что научил. В прихожей по старой привычке задерживается. Слушает. В их комнате шумно.

«Стакан п-подай, говорю! Оглохла, что ль! Ст-такан, говорю!..»

Голос грубый и неверный — вязнет в хмелю. Это отец. Так и есть — с приятелями не добрал, а теперь уж не успокоится, пока не налижется в доску. У мамы голос слабый, просящий и чуть вздрагивающий:

«Захарушка, хватит, ну куда тебе? Приляг, отдохни лучше, я тебе чайку…»

«Стакан, н-ну!..»

Дальше отцу перечить нельзя. Становится тихо, только глухо звякает стекло. Витька не видит, как тот пьет, но он ясно представляет все, что делается сейчас в комнате. Еще бы — вот уже сколько лет одно и то же, даже слова и те почти не меняются, будто их заучили однажды и навсегда.

«Пап, а пап, а ты мне гостинца принес, а? Дай, пап!..»

Это клянчит Верка, сестренка. Умеет подлизаться. Ей вторит и младший брат Степка: «И мне, папка, и мне дай!..»

Отец что-то бурчит невнятно, но ласково. Этих он любит, приносит им обычно или печенье или по шоколадке. Наверно, и сегодня не забыл, потому что они быстро заткнулись. Разбежались по углам и жуют, не иначе. Витьку охватывает зависть и к худенькой Верке, и к пузатому попрошайке Степке. Его, Отпетого, отец не любит, а только колотит. Ну и пусть! Он сам обойдется, без подачек.

О деньгах мать заикается робко, без надежды:

«Осталось хоть сколько… или все? На жизнь ведь прошу, Захарушка, не себе ведь — им. Дай, если осталось…»

Отец пропился вчистую. Приберег на завтра червонца три и крышка. Потому и стервенеет:

«Д-дай, говоришь? А это… это видела? Мои деньги, кровные, х-хошь пропью, х-хошь сожгу! Наплодила свору — сама и корми. Н-ну, что уставилась?»

Мать всхлипывает сухо, точно поперхнулась. Плачет она почему-то уже давно без слез.

«Твои же дети-то, Захарушка, твои они. Пожалей их. Обтрепались вконец, обголодались… в рот друг дружке заглядывают. Доколь же можно, Захарушка! Все, как люди, а мы… Ох, удавиться мне, что ль…»

«Молчи, говорю, а то враз!.. Н-ну?..»

Витьке становится жалко маму. Снова тихо, снова звякает стекло. Сейчас отец выпьет и ненадолго подобреет. Надо входить…

Комната, полученная от завода в новом доме, довольно просторная, с двумя окнами. Мебель в ней старая, обшарпанная и скрипучая. Буфет, стол с клеенкой, шаткие стулья и одна высоко взбитая кровать (дети спят на полу). Это все, что сохранилось от молодости, от недолгого и смутного, как давно позабытый сон, счастья Захара Звонарева с женой Марией — когда-то веселой, а теперь высушенной до дна, придавленной накрепко шальной мужниной жизнью. Счастье! Если и помнят его здесь, так только вещи. После свадьбы вот на этой самой кровати думали они ночами, обнявшись, Захар и Мария, как назовут первого своего сына. Витька этого знать не может…

Отец еще морщится от водки, передергивает плечами. Мама гладит подушку и смотрит не моргая, будто она в кино, в стену. Степка с Веркой уже улеглись на тюфяке, за буфетом.

Отец трудно поднимает голову:

— А… Заявился, п-паскудник! Где бро…бродяжничал? — Но тут же забыв про вопрос, он ватной от хмеля рукой подталкивает недопитый стакан. — Н-на!.. Разрешаю, говорю… Н-ну?..

Что ж, Витька не прочь, ему не привыкать. Правда, сама по себе водка невкусная, даже противная. Но зато потом в животе заворочается приятное тепло и нахлынет откуда-то легкая, отчаянная смелость. И тогда, кажется, что все хорошо и нет в мире ничего плохого — ни школ, ни колоний, ни милиций…

Подражая отцу, Витька смаху выпивает два больших глотка и крякает. Мама почему-то уходит на кухню.

— И катись к… к черту! — кричит ей вслед отец и вдруг поникает, бормочет бессвязно и жалобно: — Загубили… один буду, один… Все сволочи… Один под забором…

Витька не умеет утешать:

— Ну брось же. Ну ладно тебе…

Обычная его настороженность, холодная и недобрая, тает. Под языком у горла становится сладковато. Какая-то слепая сила, всколыхнувшись, тянет Витьку сейчас прижаться к отцу, рассказать ему про себя все-все, чтоб он понял… Но внезапный порыв сразу тухнет. Тот, очнувшись и стряхнув пьяную свою слабость, обводит медленным мутным взором стакан, бутылку, застывает на Витьке — снова чужой и опасный:

— А, ты… — К отцу опять подступает злоба. — Где бро… бродяжничал?..

— Так… гулял…

— По карманам гу… гулял? У-ух, паскудник! Сидел бы в колонии, гнил бы… Письма какие слал, н-ну? Спаси, па-папочка, помоги… Кто вызволил? Кто, говорю?..

— Ну, ты…

Витька жалеет, что пришел домой. Лучше бы на трамвае туда-сюда поездить или на лестнице переждать. Холода, дурак, испугался. Теперь-то трепка обеспечена, ясно. Нужно хоть постараться смолчать, тогда он стукнет пару-тройку разков и отстанет. А если не вытерпеть — дело дохлое, распалится и так приварит…

Отец, шатаясь, поднимается — плохой признак.

— Я вызволил! Думаешь, за те… тебя вступился? На, в-видел! Не сын ты мне… у-у, пакость! Степка мне сын… он мне сын, а ты хоть подохни — тьфу! — Он бьет кулаком по столу, напрягается и багровеет. — А фамилие свое з-звонаревское позорить не дам! Не допущу, чтобы мне разные там эти… указывали мне… в рабочую душу лезли. Если чего такого сызнова коснется… ежели милиции и прочего такого — пришибу враз! Сам пришибу, говорю, слышишь? У-у, отпетая морда!..

Обида за себя дурманит голову, выдавливает на Витькины глаза слезы. Сейчас он ненавидит отца. Увернувшись от затрещины, он отбегает в угол и бросает, задыхаясь:

— А ты… ты — отпитая морда!..

Дальше все идет, как обычно. Витька съеживается в комок, прикрывает коленями лицо, локтями бока, а ладонями — уши. Удары он не считает и боли почти не чувствует — это будет после. Как бы издалека доносятся до него короткие отцовские ругательства. В просвете между коленками, совсем близко от себя он замечает Степку — тот высунулся из-за шкафа и корчит довольные рожицы. Маленький, а зловредный. Ничего, завтра Витька ему покажет…

Потом наступает долгая и какая-то звенящая тишина. Можно, пожалуй, немного разогнуться. Отец уже у стола. Он выпивает полстакана водки, словно на ощупь бредет к кровати и валится вмертвую. Как есть — в запачканных снизу брюках, в башмаках. Теперь на нем хоть пляши — и не чухнется.

Мама молча приносит Витьке тарелку холодной картошки и снова уходит на кухню — наверное, стирать. Вскоре он уже лежит на своей подстилке, накрывшись старым отцовским пальто, и даже похрапывает.

Но Витька не спит. Выждав минут десять, он встает и прислушивается. Да, Верка со Степкой дрыхнут. Только б мама не застукала… Он подкрадывается к отцу и ощупывает маленький кармашек у ремня. Есть, оставил на опохмелку. Витька ловко вынимает тугой комочек денег. Одну бумажку, ту что побольше, зажимает в кулаке, две другие засовывает обратно. И снова он под старым пальто на своей подстилке.

Под лопаткой колет, побаливает шея. И все равно хорошо, потому что теперь до самого утра будет тихо и спокойно. А дальше тоже не страшно. Мама уж обязательно разбудит Витьку в школу, и он смоется из дома раньше, чем отец продерет глаза. Вот вечером… Но стоит ли о нем думать, если впереди целый день, который они с Колькой Дроздом проведут вместе и весело…

На полпути ко сну Витьке кажется, что мама гладит его голову теплыми руками и что-то ласково шепчет. Вправду или нет — он так и не может разобрать, только это очень приятно…

На свободе
Школьную сумку Витька прячет во дворе за сараем и двигается к скверику, прозванному непонятно, но звучно — Цурюпой. Там он встречает Дрозда. Сперва они идут просто так — никуда. Колька, озираясь, доверительно сообщает новости: какой-то Женька Кот «подзалетел» на деле и его посадили, зато Федька Хват, наоборот, «выскочил» и уже вернулся в город. Ни того ни другого Витька не видел и знает о их воровской жизни, отчаянной и вольной, только со слов Дрозда. Он слушает с интересом и завидует Кольке, который на четыре года старше, лично знаком с Котом и Хватом и, судя по намекам, даже в чем-то им помогал.

Сквозь проношенные подметки проникает щекотливый снежный холодок. Витька молчит и подгадывает удобный момент — он также имеет, чем козырнуть. Но вот Дрозд останавливается в раздумье:

— Куда рванем? Может, в кино махнем, а? Раз плюнуть…

Обычно это завершается плохо — контролерши стали злыми и внимательными. Да и сам Колька вносит свое предложение как-то неуверенно, кисло. Пора!

— Тоже обрадовал — махнем! У меня угол есть… — говорит Витька самым безразличным тоном. — Вчера сработал. Культурно. Завалился в трамвай, гляжу — тетка…

«Угол» означает четвертак, а еще проще — двадцать пять рублей. Как никак — деньги! Витька собирается удивить дружка длинной, заготовленной еще с вечера историей о дерзкой краже «угла» в трамвае, но Колька, дважды поддакнув для приличия, перебивает его:

— Раз плюнуть… Тогда порядок. Выпивон сварганим, законно?

Витька соглашается, он вообще не спорит с Дроздом. Вскоре они сидят на чердаке соседнего дома. Здесь пыльно, уютно и не очень холодно. За балкой Колька находит припрятанный на такой случай стакан, который прошлым летом был украден ими у зазевавшейся газировщицы.

— Готовь закусь, — командует он и наливает водку из маленькой бутылки, предварительно отмерив на ней половину пальцем. — На, валяй!..

Разломанный батон и немного колбасы Витька кладет в собственную шапку. Лицо у Отпетого деловое, сосредоточенное, и только в глазах светится гордость — сегодня ведь он угощает Дрозда! Теперь важно не поморщиться. Витька пьет одним духом и, запрокинув голову, даже постукивает стаканом о зубы, доказывая тем самым, что тот пуст.

— Во пошла! — сообщает он и хватает кусок колбасы, чтобы скорей приглушить горький, застрявший в горле привкус.

Чердачные столбы и балки начинают весело покачиваться. Витька хочет подольше сохранить ощущение этого приятного, легкого кружения и закуривает. Тихо, только изредка хлопает под ветром оконная рама. Вот так, рядом с другом, он готов сидеть здесь сколько угодно.

— Опять в колонию заметут? — спрашивает Колька, дожевывая батон. — Там не погуляешь, законно! Ништо, я тебе передачку пришлю, раз плюнуть…

— Забожись?

— Гад буду, пришлю!..

«Вот это дружок, не бросит!» — с благодарностью думает Витька. Законно! Он и сам всегда выручит Дрозда, если понадобится. Расшибется, но поможет. А насчет колонии Колька поспешил — туда он теперь вовсе и не собирается возвращаться.

— Тоже обрадовал — заметут! Хватит, рыжий я, что ли? — хитро подмигивает Витька и складывает из трех пальцев известную комбинацию. — А это видел?

Отпетый останавливает глаза на высоко поднятом, узком окошке, — оно хотя и без решетки, но очень смахивает на то, которое было в «дисциплинарке»…

В колонию Витька попал год назад за мелкие кражи и находился в ней всего два месяца. Воспоминания об этом времени не радуют. Житуха, собственно, ничего, сносная. Кормят дай бог, по праздникам даже кино крутят. И все бы хорошо, если бы не строгость. Неимоверная. Покурить и не мечтай — дохлое дело. С утра пожрал — работай, опять пожрал — учись. И так весь день словно на ошейнике водят. А чуть провинился — пожалуйте в «дисциплинарочку». Затосковал Отпетый о прежней свободе, чуть бежать не решился. А тут один воришка (вот уж все порядки знал как свои пять) посоветовал ему отца упросить. Несовершеннолетних, сказал он, родители могут взять до срока, вроде бы на поруки. Тогда-то и стал Витька посылать домой жалобные письма.

Ответа не было. Он начал уже терять последнюю надежду, как вдруг за ним приехал отец — трезвый, бритый и, что совсем непонятно, не очень злой. На обратном пути даже угостил пирожками с мясом, а сам выпил в буфете несколько кружек пива и распетушился: Захару Звонареву, дескать, чужая помощь не к лицу, у него как-нибудь силенки хватит собственного сына и прокормить и воспитать.

Дальше все пошло по-старому. Быстро промелькнуло лето, которое Витька любит за то, что на дворе тепло, школы закрыты и дома можно почти не появляться. Хорошо погуляли они с Колькой. Осенью же прежняя милиционерша притащила и посадила его в класс. Опять в шестой. Потом двойки, прогулы. Дважды застукали на кражах. Вот Дрозду в этом почему-то везет — всегда удается улизнуть. Короче, туда-сюда, а у него, Отпетого, дело снова запахло колонией…

На карниз чердачного окна вспархивает озябший воробей и, попрыгав немного, улетает. Колька с пренебрежением старшего отводит Витькину руку, усмехается:

— Ты мне фигу не кажи. Иди в детскую и там попробуй. Что, слабо?

— Тоже испугал! Вчера в детскую ходил. Сам, добровольно. Чтобы первым, а то отец бы мне таких навешал — не жить… Ну, в общем, соображаешь… — Витька обстоятельно закуривает новую папироску, смачно сплевывает. Говорит он не спеша и нарочито равнодушно: — Топаю, значит, я в детскую и кумекаю: что бы загнуть? От рубашки соседской… ну, помнишь, которую с веревки стибрили, отбрехаться еще можно. А эта… ну, толстая, из школы… она-то про все накапала, верняк! Домоуправша тоже. Ну, думаю, крышка. Так, в общем, и заявляю — берите в свою колонию, плевать! Только втихаря и чтобы без разной там трепологии… Законно? Ну, заваливаюсь…

Дрозд заинтересован визитом дружка в детскую комнату, но старается этого не показать.

— Здесь она тебя и прищучила, железно?

— Как бы не так! — не выдержав своего безразличного тона, кричит Витька и снова перед носом Кольки возникает та же комбинация пальцев. — Гляжу, а там новая милиционерша торчит…

Отпетый подробно рассказывает о знакомстве с чудачкой Ниной Константиновной, о ее приглашении быть на каком-то дежурстве вместе с этими маменькиными сынками-пионерчиками.

— Пойдешь? — спрашивает Дрозд.

— А то как же! — усмехается Витька и сообщает свою дальнейшую линию поведения с милиционершей. — Вообще, пускай воспитывает, жалко что ли? Только я не дурак, меня не купишь! Подходи завтра к клубу, сам увидишь…

Дрозд одобрительно кивает, он разделяет Витькин остроумный план одурачивания милиции. И оба довольно смеются.

До вечера далеко, а денег уже нет. Дрозд предлагает потереться на рынке — может, повезет, и они раздобудут на кино. У какой-то рассеянной старушки Витьке, действительно, удается вытащить бумажку в десять рублей.

…Посмотрев фильм и побродив по улицам, они расстаются на том же скверике имени Цурюпы, когда уже стемнело и в окнах домов зажгли свет. В прихожей Витька по старой привычке задерживается, слушает. В их комнате шумно. «Стакан подай, говорю… Оглохла, что ль? Стакан, говорю!..» — кричит маме отец.

Витька на дежурстве
На следующий день часов в пять Витька направляется в детскую комнату. Еще в коридоре он понимает, что Нина Константиновна не одна — за дверью звенят голоса. «Я тебя прошу, Алеша, присмотри за ним. И осторожно, чтобы не обидеть чем-нибудь», — говорит милиционерша. «Ладно…» — неохотно отвечает какой-то мальчишка.

«Кого это они обидеть боятся?» — удивляется Отпетый и входит в комнату. Там он застает шесть-семь ребят, примерно его же возраста. Через расстегнутые шубенки виднеются пионерские галстуки и отглаженные школьные куртки. На рукавах красные повязки. Ну, конечно же, маменькины сыночки, тронь пальцем — заплачут. Витька стаскивает шапку, держит ее за шнурок одного уха (другой волочится по полу) и молчит.

— Вот и Витя Звонарев, — встает Нина Константиновна. — А это ребята из нашей пионерской дружины, Алеша у них командир. Знакомьтесь и будьте друзьями.

Милиционерша подводит Витьку к белесому мальчику, который немного выше ростом всех остальных. Тот неприязненно оглядывает Отпетого с ног до головы, но все же протягивает ему руку. Затем сразу оборачивается к своим «подчиненным»:

— Все готовы?

«А воображает-то из себя, — думает с пренебрежением Витька. — Тоже сыскался командир! Раз плюнуть, два растереть».

— Погоди, Алеша, — вмешивается Нина Константиновна, — надо объяснить, зачем мы устраиваем дежурства нашей дружины.

И милиционерша растолковывает Витьке, что пионеры борются за порядок в своем районе. Если кто-нибудь, к примеру, бросит на тротуар окурок, поедет на трамвайной подножке, перейдет не там улицу или, чего доброго, станет ругаться и приставать к прохожим — такого надо задержать, сделать ему внушение, а в крайнем случае с помощью постового оштрафовать и даже доставить в милицию. Нечего сказать, приятное занятие!

— Теперь тебе понятно? — спрашивает Нина Константиновна, одевая на Витькин рукав красную повязку.

— Ага… — подтверждает Отпетый.

— Вот и хорошо, что ты нам помочь согласен. Только шапку завяжи, а то неудобно получается: за порядком будешь следить, а сам одет неряшливо. — Милиционерша провожает ребят до выхода и говорит командиру:

— Значит, Алеша, я вас обратно часам к восьми жду. Ну, не подведи меня, помни, о чем я тебя просила…

Но всего минут через сорок из коридора доносится шум мальчишеской перебранки. Потом на пороге детской комнаты появляется командир дружины. По сверкающим глазам и сжатым губам легко можно догадаться, что он чем-то взволнован и возмущен.

— Что случилось? — встревожена Нина Константиновна. — Хулигана задержали, да?

Ребята вводят запыхавшегося от сопротивления и покрасневшего, как спелый помидор, Витьку.

— Вора задержали, вот он! — хмуро выдавливает Алеша и кладет на стол сдернутую с Отпетого повязку. — С таким помощником на весь район прославились.

— Не крал я! — бурчит Витька и под жестким, непрощающим взглядом командира опускает голову.

Ребята наперебой рассказывают Нине Константиновне о том, что стряслось:

— На улице этот сразу папироску в зубы и давай дымить. Ну, мы отняли…

— А у клуба он отстал от нас, какого-то приятеля шпанистого встретил. Как раз возле мороженщицы… Потом вдруг кричат… Прибегаем, а этот…

…У мороженщицы стояли девочки и считали деньги на эскимо. Дрозд заметил в кармане одной из них пять рублей, подмигнул Витьке, подтолкнул его: «Валяй, покажи им, как надо порядок охранять!» Отпетый не удержался от соблазна похвастать перед Колькой своей смелостью и полез в карман. Все бы кончилось хорошо, коли бы в этот момент глупая девчонка не собралась добавить своих денег подругам. Она первая загалдела, как зарезанная. Поднялся крик, Дрозда словно ветром сдуло. А Витьку схватили эти пионерчики. Лучше бы уж дрались. Нет, накинулись все вместе, взяли под руки и притащили к милиционерше. Теперь-то она ему, Отпетому, ни за что не поверит, дело дохлое. Как глупо получилось из-за какой-то несчастной пятерки. Можно манатки в колонию укладывать…

Нина Константиновна, выслушав ребят, строго смотрит на Витьку.

— Ну, а ты что скажешь?

— Врут они все, не крал я… — пробует оправдаться Отпетый и краснеет еще гуще.

— Так, так… Ну, ладно. Продолжайте, ребята, дежурить, — спокойно обращается к своим пионерам милиционерша. — А я тут со Звонаревым сама разберусь…

Мальчишки, брезгливо сторонясь Витьки, уходят. «Сейчас она прямо с колонии и начнет, законно!» — соображает Отпетый. Помолчав немного, Нина Константиновна говорит негромко и чуть обиженно:

— Зря я на твою помощь понадеялась, подвел ты меня. Не ожидала. Вчера вот в новую школу тебя устроила, думала обрадовать. А теперь и не знаю, как с тобой поступить — снова ведь какую-нибудь штуку выкинешь. Верно, что ли?

Милиционерша не кричит, и в голосе ее нет угрозы.

— Не выкину! — приобадривается Витька (может, не все еще пропало?) — Вот ни за что не выкину! Так как-то получилось, не нарочно.

— Дай мне слово, что этого больше никогда не будет?

Отпетый с горячей готовностью дает торжественное обещание не воровать, не курить, не хулиганить, старательно учиться в новой школе и вообще вести себя примерно. Милиционерша, кажется, перестает на него сердиться. Хотя она, определенно, чудачка, а добрая…

— Ладно, поверю тебе в последний раз, коли ты клянешься, — прощается Нина Константиновна.

Из милиции Витька направляется к скверику, где встречает Дрозда.

— Ну как, влип? — осведомляется Колька и тут же утешает: — Ништо, не дрейфь, все это зола!..

Отпетый победоносно улыбается другу и бросает небрежно:

— А во видал? Отмотался, раз плюнуть! Ништо, пускай воспитывает, меня не купишь…

Спустя месяц
В жизни Витьки произошло немало перемен. Теперь он посещает вечернюю школу. Это удобно, потому что с отцом дома он почти не сталкивается. Даже прогуливать не тянет.

В последнее воскресенье случилось странное — мама купила ему новый костюм. Отец был хмурым, но трезвым и потому не дрался. «Захара Звонарева учить не вам», — ворчал он, и Витька понял, что кто-то его стыдил.

Милиционерша оказалась чересчур надоедливой. Она заставляет Отпетого каждый день приходить в детскую комнату. Проверяет табель, а потом усаживает заниматься с Алешкой. И хотя о краже на дежурстве тот не вспомнил ни разу, Витька его недолюбливает. Командовал бы другими, а к нему не лез. Даже с Колькой Дроздом встретиться теперь стало трудно — то Нина Константиновна прилипнет, то Алешка. Но что поделаешь, надо пока терпеть.

И Витька терпел.

А позавчера отец ворвался домой пьяный, побагровевший и избил его так, как никогда. Он прямо задыхался от злости и был страшным. Дрался долго, с мутным хмельным остервенением. Витька, против обыкновения, кричал, но сосед, который находился в квартире, испугался и заперся на ключ.

Как все кончилось, он помнит плохо. Отец орал: «Нажаловался в свою милицию!.. На работу приперлась!.. Заводского собрания потребовала, сволочь!.. Опозорен Захар Звонарев!..» И еще: «Вон из моего дома, ему, змеенышу, костюм, а он на отца родного клепает!» А разве объяснишь, что он, Витька, вовсе и не жаловался, ну даже словом не обмолвился.

Опомнился Витька уже на лестнице. Он прислонился лбом к заиндевевшему окну и заплакал. А мама, которая всегда старается его защитить, сама вынесла пальто и проговорила, всхлипывая: «Беги, сынок, покуда отец перебесится…»

Потом Витька залез на знакомый чердак. Всю ночь шумел, стукал рамой ветер. Было темно и страшно, словно во всем мире никого-никого, кроме него, Отпетого, больше не стало.

Утром Витька подследил, когда мама пошла вместе с Веркой за хлебом. Он отпер Колькиным гвоздем дверь, взял в охапку свой старый, драный костюмчик и снова очутился на улице. Домой он теперь ни за что не вернется!

Витька вспомнил, что в Дзержинске у него живет тетка, у которой он гостил, правда давно — года четыре назад.

Дрозд, узнав про случившееся, сплюнул и сказал:

— Валяй к ней. А костюм продай, раз попрекают, вот тебе и тугрики. Ништо, я тебе помогу, раз плюнуть.

И верно. Новый костюм Колька сам продал на рынке какой-то тетке. Торговался он долго, а вернувшись, сообщил, что больше «стольника» — ста рублей — получить за эту тряпку нельзя. В магазине костюм стоил почему-то в три раза дороже, но не будет же Дрозд врать?

Колька предложил «сварганить» на прощание выпивончик и сам отправился в магазин. Прибежал он растерянный, с блуждающими по сторонам глазами:

— Чтоб ему, гаду, пропасть. Встречу — прирежу!.. Понимаешь, стою в кассу, а тут притерся один ханурик. P-раз и сработал стольник. Вот отсюда… у своего же, гад, сработал… Ну, погоди! — Дрозд вдруг метнул руку к соседнему дому. — Вон он! Я сейчас!..

И убежал. Ханурика Витька заметить не успел. И как это только у Дрозда, который помогал самому Женьке Коту и Федьке Хвату, сумели выкрасть деньги?

Витька подождал пять минут, десять. Час, другой. «Что с Колькой? — затревожился он. — Неужели в милицию обоих замели?»

К вечеру эти мысли сменились беспокойством за самого себя. В животе противно урчал голод. Нет ни костюма, ни денег, ни дружка. И некуда идти…

Вторую ночь Витька опять провел на чердаке. Там он на ощупь долго отыскивал недоеденный когда-то батон, а съев кусок безвкусного, засохшего хлеба, почувствовал голод еще сильнее…

Весь следующий день Отпетый слонялся по холодным улицам и путаным переулкам. Мимо спешили равнодушные прохожие. Раз он почти натолкнулся на продавщицу пирожками. «Горячие! С мясом!» — визгливо покрикивала она, хлопая рукой об руку, а из лотка валил пар.

Витька и не попытался украсть что-нибудь сам — ведь рядом не было поддержки Дрозда. Он один, совсем-совсем один в городе, который вдруг стал чужим и очень большим. Куда пойти — налево, направо? Все равно…

Когда стемнело, Витька незаметно оказался в знакомом скверике имени Цурюпы. И, даже не отдавая себе отчета, он поплелся в направлении детской комнаты, свернул во двор. В окне первого этажа сразу увидел Нину Константиновну. Она стоя говорила по телефону. Потом положила трубку, прошлась взад-вперед и снова стала кому-то звонить. Ей-то хорошо, «тепло и мухи не кусают». И вовсе нет дела до Витьки. Потреплется и потопает домой — спать. А если бы не она, лежал бы он сейчас на своей уютной подстилке, свернувшись под старым пальто, как всегда.

Нина Константиновна опять кладет трубку, накидывает на плечи жакет. Заворочалась, подкатилась к Витькиному горлу глухая, неудержимая злоба. Все его беды через эту высокую въедливую тетку! Отомстить! Отпетый хватает обломок кирпича, рука его уже взметнулась вверх.

Милиционерша, словно почуяв что-то недоброе, припадает к оконному стеклу, всматривается. Витька застывает. А она вдруг быстро-быстро, почти бегом бросается к двери.

Валит снежок…

— Витя, глупый ты мальчишка… — прижимает его к себе Нина Константиновна. — Два дня тебя ищем…

Кирпич вываливается из замерзших пальцев, беззвучно падает у ног в наметенный сугробец. Теперь Отпетому почему-то хочется плакать. Но не от боли, нет. Так бывало, когда мама после взбучки отца как-то особенно гладила его ершистую голову…

В комнате Витька отогревается. Нина Константиновна возвращается, раздобыв стакан горячего чая с бутербродом. Потом она сама провожает его до дома. У подъезда он упирается, вспомнив еще раз про отца и проданный костюм. Милиционерша легонько подталкивает его:

— Иди, Витя, не бойся. Я все знаю, иди. Больше он тебя никогда не тронет. Ты ведь мне веришь? Слышишь — никогда! А завтра мы с Алешей тебя ждем, как обычно.

Отец лежал на кровати, но не спал. Когда Витька вошел, он только и сделал, что отвернулся к стене…

Однажды летом
Было это в начале июня.

Витька только сдал все испытания и, по выражению Нины Константиновны, «переполз» в седьмой класс. В табеле же под годовыми отметками (в основном, тройками), чуть повыше печати, написали проще: «переведен». Вчера он заметил, что мама украдкой дважды развернула эту страничку и смотрела улыбаясь.

Отец после проданного костюма и вправду ни разу его не ударил. Случалось, замахнется сгоряча, но спохватится и опустит кулак, только выругается. Витька уже не боится его, вдобавок тот и пьет теперь меньше. Здорово, видно, накрутили ему на заводе хвост.

С Колькой дружит Отпетый по-прежнему, только встречаются они редко — Нина Константиновна мешает. Но на нее Витька не сердится. Она, конечно, прилипчивая, но добрая. Он подслушал, как в школе милиционерша спорила с математичкой насчет того, что Витьку обязательно надо перевести в следующий класс. Вот отец бы за него заступаться не стал…

… Погожий жаркий день. Витька стоит у забора, подбрасывает от нечего делать монетку, и та, блеснув на солнце, падает обратно ему в ладонь. Хорошо! Ни о школе не надо думать, ни об уроках. Дрозда, что ли, разыскать или в кино податься? Деньги на билет можно бы взять у мамы, он сегодня ей дал пятнадцать рублей. Свои, личные. Утром соседка тетя Вера попросила его вскопать огород, а потом заплатила за работу. Но мама так обрадовалась деньгам, что брать их назад как-то неудобно.

— Эй, Витька, айда с нами на Волгу. Купаться!.. — слышится знакомый голос.

Отпетый оборачивается и видит невдалеке Алешку с другими ребятами. Что ж, это лучше, чем слоняться одному, все не так скучно. Он засовывает руки в карманы и, словно оказывает одолжение, нехотя бредет за уходящими мальчишками…

Приятно втереться телом в горячий, рассыпчатый песок, лежать так под колыханием легкого ветерка и, прищурившись от солнца, смотреть на Волгу. По реке снуют катера, пыхтят пузатые буксирчики, жалуясь гудками на груз прицепленных к ним длинных барж. Рядом с двухпалубным теплоходом обычные лодки напоминают игрушечные.

— Витька, давай в воду!.. — зовет его Алешка.

— Да он боится!.. — подзадоривает Венька, командирский дружок, похлопывая себя по мокрым плечам.

Еще не хватало, чтобы его, Звонарева, сочли трусом. Он лениво поднимается и шагает к реке. Алешка покачивается на волнах от катера метрах в пятидесяти от берега и кричит:

— Давай сюда!..

— А ну, покажи класс!.. — подстегивает Венька, который стоит возле.

Плавать Отпетый не умеет. Не бултыхаться же ему на глазах этих маменькиных сынков по колено в воде, как это делает его брат Степка. Он уже собирается пренебрежительно отмахнуться и удалиться прочь, но вдруг замечает совсем недалеко от себя гонимое течением бревно. Витька, обдавая сухое тело прохладными брызгами, бежит ему наперерез. Хватается руками за один конец и, отмерив приблизительно предел дальности — то место, где глубина будет ему «по шейку», — начинает усердно двигать ногами. Он видел: так тренируются настоящие пловцы, когда отрабатывают стиль.

Расчет был неверным. Витька пробует коснуться дна и не может. Холодная, недобрая глубина заманила его, теперь затягивает вниз. Отпетый судорожно опирается локтями о скользкое, намокшее бревно, хочет вскарабкаться выше. А оно, до этого спокойное, теперь вертится, норовит вырваться из его рук, уходит под воду. И уплывает от берега все дальше и дальше.

Витьке становится страшно. Он захлебывается, дышит прерывисто. И до ясности понимает, что одному ему не выбраться. Но какая-то упрямая и глупая сила запрещает кричать о помощи. Отпетый стискивает побелевшие скулы — все, хана!

У другого конца бревна вдруг показывается голова Алешки:

— Ну, поплаваем на полешке? Обхватывай его, Витька… Вот так… Полный вперед!..

Бревно почему-то успокаивается, перестает прыгать. Алешка толкает его к берегу, а Витька, обняв скользкое дерево одной рукой, другой даже слегка подгребает.

Когда Отпетый встал на твердый песок, ноги его дрожали и все вокруг покачнулось. Мальчишки смотрели на Витьку с удивлением, а Венька усмехнулся и уже открыл рот, желая что-то сказать. И тогда Алешка, как ни в чем не бывало, подкинул мяч, отбежал в сторону и крикнул:

— В волейбольчик, ребята, давай! Венька, лови!

Минут через пять Витька, забыв о случившемся, играл вместе со всеми…

С кем быть?
Как-то в июле Нина Константиновна попросила Витьку помочь ей подклеить обтрепавшиеся книги. Вдвоем с этим делом справились они довольно быстро. Отпетый хотел уже попрощаться и убежать, но милиционерша усадила его на диван и сказала:

— Давай-ка мы с тобой потолкуем наконец серьезно. Теперь у нас это должно получиться.

Витька не чувствовал за собой особой вины, но все же смутился:

— О чем?

— О тебе. Послушай меня внимательно, Витя… — Голос Нины Константиновны был нестрогим, тихим и внятным. — Вот здесь, у этого шкафа, мы с тобой познакомились. Зимой. Ты сам пришел, помнишь?

— Ага…

— Так вот, сознаюсь. Когда я принимала дела и еще не видела тебя, мне сказали… ну, в общем, что ты, действительно, отпетый и тебя нужно отправить в колонию. Слышишь?

— Ага…

— А когда мы познакомились, то я подумала почему-то, что ты не такой. Ну, ладно, незачем нам копаться в прошлом. Я не об этом, Витя, я о будущем. В седьмой класс ты переполз. А дальше?

— Что дальше? — не понял Витька.

— Кем ты стать хочешь? Ну, токарем или, может, шофером, матросом, кем?

Отпетый еще ни разу не задавал себе такой вопрос.

— Не знаю… — пробурчал он.

— Ладно, решить это время у тебя есть. Ну, а с кем ты по-настоящему дружишь?

Витька смолчал — не говорить же про Дрозда. Нина Константиновна поглядела на него долго, пристально.

— Я кое-что знаю, Витя. Поверь мне — не друг он тебе, нет. Ну, хотя бы потому, что воровать тебя подталкивает, а сам не идет, боится. Так ведь?

— Я теперь не ворую… — нахмурился Витька и покраснел.

— А курить тоже бросил?

— Нет еще…

Нина Константиновна, улыбнувшись, встает:

— Вижу. Вон пачка из кармана торчит. Давай-ка, кстати, ее сюда, вот так… — Она достала из сумочки часики, потом положила их обратно. — Чуть-чуть не опоздала с тобой. Ладно, разговор наш мы как-нибудь в другой раз продолжим. А насчет дружка своего одно запомни — подлые люди, они всегда плохо кончают. Хочешь верь, хочешь нет. Ну, отправляйся гулять…

Выбежав во двор, Отпетый задумался. Странно. Раньше он врал Нине Константиновне легко, а теперь сам взял да и сообщил ей, что курит. Вот дурак!

…О скучной беседе с милиционершей Витька так и не поведал Дрозду — он попросту о ней забыл. А денька через три Колька пригласил его прокатиться за город в гости к какому-то своему приятелю и сварганить там вьшивончик. Встретиться уговорились они пораньше, в семь утра, в скверике.

Витька чуть не проспал — спасибо, мама растолкала. Дрозда он увидел еще издали — тот уже поджидал его, развалясь на скамейке. Подойдя ближе, Витька хотел было окликнуть дружка, но… По дорожке сбоку двигался с удочками и небольшим ведерком Алешка.

Отпетый сразу вспомнил недавний разговор с Ниной Константиновной и нырнул в чащу мокрых от росы кустов. Хорошо, что еще вовремя успел заметить — зачем знать милиционерше о его встречах с Колькой?

— Эй ты, лягавая морда!.. — процедил Дрозд, когда Алешка поравнялся с его скамейкой. — Подойди, гад, ко мне. Да не бойся, не трону. Пару слов окажу и отпущу…

Алешка замер как вкопанный, вскинул голову. Красивые карие глаза его вызывающе блеснули и сузились:

— Надо, так подойдешь сам. Только скорей, а то я всякую шпану долго ждать не буду!

Дрозд молча сплюнул, поднялся. Он надвигался на Алешку медленно, вразвалку и зловеще улыбался, скаля белые зубы с двумя стальными коронками, которые — Витька это знал — легко снимались и при желании одевались снова.

Вот их разделяет десять шагов, пять, три… Драка неминуема. Колька на полголовы выше и шире в плечах. Витьке становится не по себе. Жалость к Алешке подталкивает его выскочить, не допустить избиения. Но как он может пойти против Дрозда?

Алешка и не шелохнется.

Один шаг. Колька сильно ударяет ногой по ведерку, и то со звоном катится по дорожке, застревает в кустах, совсем рядом с Витькой.

— Ждать не будешь? Скорее желаешь, да? На, гад, получай, раз плюнуть!..

Дрозд, оглянувшись, не спеша заносит руку. Вот оно! Витька невольно хочет зажмуриться, чтобы не видеть этого удара, но вдруг…

Алешка разжимается пружиной, его кулак мелькает в воздухе. Колька, смешно запрокинув голову, словно он собрался бежать задом наперед, пятится, пошатываясь, метра два в сторону. Но не падает — он тяжелее.

— Ах так, гад! Ну, все, прощайся с глазами!..

Побелев от бешенства, Дрозд выдергивает из кармана бритву и, вертя лезвием, медленно подступает к врагу. На миг Витьке почти до собственной боли представилась ровная глубокая рана на Алешкином лице. Короткий взмах наискосок и брызнет кровь. Так вот он какой, Колька Дрозд!

Ни о чем больше не думая, Отпетый кидается вперед. Налетает неожиданно, сбоку, сбивает Дрозда на землю. Потом — яростный клубок трех тел, удары, свистки, крики…

…Витька опомнился, когда они с Алешкой выходили из садика. В руках у командира были удочки и расплющенное ведерко, а над опухшей губой и под глазом — два синяка.

— Ну, айда рыбку вместе удить? — предложил он, тряхнув белесыми волосами, и по-дружески толкнул Витьку плечом. — Айда, что ли?

— Можно, — согласился Отпетый.

Алешка кивнул на дорогу — там, вдалеке, два милиционера уводили извивающегося Дрозда.

— А здорово мы его?..

— Да и он нас тоже прилично…

Мальчишки рассмеялись и зашагали в другую сторону.




ИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ Повесть об участковом милиционере

Выродок

В промокших полях шатается дорога. Твердеют сумерки. Сапоги отяжелели в цепкой грязи. «Хоть бы телегу встретить», — думает Борисов и тут же понимает, что мечтать об этом глупо.

То ли от долгого пути, то ли от бескрайности обступивших его просторов шевельнулось зябкое чувство одиночества. Несколько капель разбилось о плащ — скоро заладит дождь. Когда же оно наконец, это Ратово?

Впереди, там, где колея прячется в уже наступившей темноте, что-то глухо ударилось о землю. Борисов всматривается — нет, почудилось. «И чего я на ночь глядя подался? Приехал бы утром, честь по чести…» — ругает он себя, хотя прекрасно знает, что прийти в село ему надо сегодня.

Получив вчера назначение, Борисов, откровенно говоря, не особенно ему обрадовался. Начальник Сеченовского районного отделения милиции лейтенант Клюшин обвел зеленый клочок карты: «Вот ваш участок. Желаю успехов в работе. Надеюсь, что оправдаете доверие», — сказал он обычные для такого случая слова.

В зеленый клочок входило восемь деревень. До него с работой здесь не справились шесть милиционеров. Он — седьмой. Кусочек карты разросся на десятки километров, квадратики деревень растянулись сотнями дворов. Голубая ленточка Суры вспенилась, раздалась, за ней стеной встали леса. Там, в глубине их, скрывается банда Матвеева.

Левой рукой Борисов взял назначение, правой козырнул.

— Спасибо. Постараюсь оправдать доверие, — ответил он начальнику и вышел.

Незаметно из-за холма высунулся и нехотя пополз ввысь купол старой ратовской церкви. Последний подъем. Вот и околица. Потянулись серые, похожие друг на друга избы, — они словно выпрямили дорогу.

Улица села безлюдна. Поодаль, между тонких, еще голых ветвей, засветились окна клуба. «Значит, успел» — радуется Борисов, но тут же беспокойство, свойственное каждому на новом месте, охватывает его.

За время пути он ни разу не подумал о том, как встретят его в Ратове. Сейчас, когда до клуба осталось две-три сотни метров, отчетливо вспомнились лица колхозников, приезжавших в райотдел со своими горькими жалобами. Вспомнились нераскрытые дела: кражи, угоны скота, бандитские налеты. Участок, доставшийся Борисову, слыл «отбойным». Нелегко тут будет, ох, нелегко! Он поймал себя на том, что невольно замедлил шаги.

Перед входом Борисов снял и накинул на руку плащ, очистил от грязи сапоги. Надавил на дверь. Она скрипнула, подалась немного и уперлась в чьи-то спины. Боком он протиснулся в щель.

Тесная комната была до отказа набита народом. Тускло светили керосиновые лампы. Штатская одежда — серый помятый пиджак и брюки, заправленные в кирзовые голенища, не привлекли к нему внимания. Только сзади простуженный бабий голос буркнул:

— Еще одного принесло. Нет, чтоб к началу поспеть, как положено.

— Да это вроде не наш, не ратовский… — ответил кто-то.

Борисов огляделся. Люди сидели на лавках, прямо на полу, стояли у стен. Мужчин почти не было, если не считать нескольких стариков. По деревенскому обычаю им отвели первую скамью. Белые платки, туго натянутые до бровей, делали женщин какими-то одноликими.

У стола, несколько наклонясь вперед, к колхозникам, говорил высокий, плотно сколоченный человек. Борисов узнал уполномоченного райкома партии Сухова. Тот, очевидно, заканчивал свое выступление, голос его стал громче.

— Мы встречаем завтра светлый праздник — Первое мая. Гитлеровские войска по всему фронту терпят поражение за поражением. Не щадя себя, сражаются с фашистскими гадами наши сыновья и братья. Армии нужен хлеб, товарищи. Мы должны провести весенний сев военного 1944 года без единого огреха на пахоте, без единого потерянного зерна. Да здравствует наша скорая победа!

В клубе стало шумно. Колхозники захлопали, многие встали. Борисов осторожно начал пробираться вперед. Сухов отошел от стола, жестом попросил тишину, улыбнулся.

— Жизнь скоро наладится. Смотрите, к нам фронтовики наши возвращаются. С нами опять работать будут… — сказал он и осекся.

Все как-то странно примолкли. Борисов, уже стоявший рядом с уполномоченным, увидел в задних рядах семь-восемь мужчин в солдатских гимнастерках. Один из них, опустив голову и обрубком руки прижав к груди кисет, набивал трубку, зажатую между колен. Пальцы уцелевшей руки дрожали, махорка сыпалась на брюки. У окна худенькая, сероглазая женщина лет тридцати вдруг по-детски зажмурилась, прижала к губам уголки платка и тихонько всхлипнула.

Борисов почему-то почувствовал себя виноватым. Сухов тоже понял, что слова его пришлись не к месту, и на минуту растерялся.

— Война идет… — совсем некстати сообщил он и, словно оправдываясь, добавил: — Я сам недавно оттуда…

Оживление вернул звонкий девичий голос:

— На гармонике бы кто сыграл ради праздничка. Давай-ка, дед Василий! Бабы говорят, ты в молодости на это мастак был.

Заулыбались, заговорили разом. Всем хотелось отогнать невеселые мысли. Сухов заметил рядом с собой Борисова.

— А, новый участковый! Может, народу сказать что хочешь?

Борисов надеялся сегодня побеседовать с людьми, познакомиться. Собственно, ради этого сюда и спешил. Но сейчас затевать разговор о том, что ратовцы должны помочь ему в борьбе с бандитами, было бы неудобно.

— Да вроде все уже сказано… — ответил он.

Сухов посмотрел на часы:

— Остаешься в клубе? А мне еще в Щукино топать. Проводил бы…

Они направились к выходу. Рядом с рослым уполномоченным Борисов казался маленьким, невзрачным.

— Жидковат супротив матвеевских… — послышалось сзади. — Жидковат…


На печи сладко посапывают ребятишки. Давно заполночь, а Ремневой не спится. Днем за делами да заботами о печалях бабьих некогда думать. А вот когда остается одна, стиснет грудь такая неизбывная тоска — завыть впору. Посмотрит она на детей, совладает с собой. Разве только всплакнет беззвучно. Всем тяжко — война.

Месяц назад прислали похоронку на Степана, мужа. Ждала его, понимала, что всякое может быть, но в такое не верила. Три года письма с фронта получала. Оборвалось. Последнее пришло не его рукой писанное.

Ребят трое, мал мала меньше. Мальчонка весь в отца, даже две макушки на пушистой головенке точь-в-точь, как у Степана. И любит его Вера Михайловна сильнее, чем девок. А Мишутка-то о самом страшном и не догадывается.

Поутру, как всегда, сварит она похлебку, покормит своих — и в поле. В колхозе рук не хватает — посевная скоро. Но не от того тяжело, что приходится мужицкую работу справлять — за военные годы привыкла. Никто, кроме детишек, не обнимет, не приласкает…

Стук в стену отвлек Ремневу от этих мыслей. В хлеву поросенок, толкая пустой старый ларь, требовал пищи. Купила его Вера Михайловна на последние деньги и крепко надеялась, что выручит он ее с ребятишками зимой, в самую трудную пору.

Удары становились громче. Уже не верилось, что так сильно может стучать поросенок. Разбуженные ребята слезли с печи, окружили мать. Старшая — восьмилетняя Даша — вдруг все поняла и стала натягивать шубенку.

— Маменька, я за соседями, я быстро…

— Сиди в избе, я сама, — прикрикнула Вера Михайловна.

Стараясь оправиться с волнением, она зажгла лампу, отодвинула засов. Дверь, отворяющаяся внутрь, распахнулась, ударила Ремневу в грудь, отбросила назад. В избу, пригнувшись, вошел человек в грязной, изорванной шинели, в ушанке, надвинутой на глаза. И хотя лицо его было повязано тряпкой, Ремнева узнала односельчанина — дезертира Матвеева.

Она молчала. Дети дружно заревели, прижались к материнской юбке. Дверь осталась открытой. Со двора донеслись глухие шаги, затем истошный визг поросенка, матерщина, злобный крик: «Упустил, сволочь! Держи!..»

— Стыдно обижать меня, — тихим, дрогнувшим голосом сказала Ремнева. — Нас и так бог обидел. Мужа на фронте убили, а ты последнюю животину отбираешь…

Матвеев подошел вплотную, сжал плечо женщины жесткими пальцами.

— Молчи! — прохрипел он, с силой оттолкнул Ремневу к печи, уставил в нее куцый ствол винтовочного обреза. — Помни, Верка, скажешь кому о нас — пристрелю. И избу спалю вместе со щенками твоими.

От удара зашумело в голове. Ремнева осела на пол, кофточка ее распахнулась. Матвеев опустил обрез, посмотрел на женщину сальными глазами. Шагнул вперед. Тень его закачалась на стене, выросла и, переломившись, поползла по потолку.

— Может, я к тебе по-хорошему… — ухмыльнулся он.

Ремнева резко вскочила, побледнела. Пристально, в упор посмотрела на бандита, прожгла его взглядом.

— Уходи, выродок! — почти прошептала она. — Отобрал у вдовы последнее и уходи!

В голосе женщины было столько ненависти и презрения, что Матвеев сгорбился, отступил в угол.

— Не трогай мамку!.. — закричал пятилетний Мишутка. — Не трогай! Вот придет папка, он тебе…

Лицо дезертира перекосилось в злобной гримасе. Обрезом он наотмашь ударил мальчика в грудь. Тот упал. Забыв все, Ремнева кинулась к сыну, подняла его, прижала к себе. Мишутка не плакал. Обвив ручонками шею матери, он смотрел на нее удивленно, растерянно, словно не понимая, как кто-то чужой посмел его бить.

Фитилек лампы задрожал, стал гаснуть. Матвеев зябко передернул плечами и вышел, тихо прикрыв за собой дверь.

Когда Ремнева обернулась, в избе его уже не было. Она успокоила детей, уложила их на печь. Вышла во двор. Начинало светать. Сорванная с одной петли дверь хлева раскачивалась на ветру. Земля вокруг забрызгана еще свежей кровью. Следы от сапог тянулись через огороды к оврагу и дальше — к Суре.


Два дня, как живет Борисов в Ратове. Пока все спокойно. На рассвете, когда низины еще залиты белыми, словно молоко, туманами, он седлает рыжую кобылку, которую закрепил за ним колхоз, и едет по деревням своего участка.

Уже в пути он видит, как солнечный шар, оттолкнувшись от дальнего пригорка, повисает в небе, и кажется, что по косым его лучам стекает в чернозем благодатное тепло. Распаханная земля стала рассыпчатой, бархатной — она готова принять зерно.

По дороге в Мурзицы, где расположен сельсовет, встретились Борисову женщины, работающие в поле. Они пахали на лошадях, вжимая блестящие лемехи плугов в землю. Поблизости, виновато примолкнув, стоял трактор. Был полдень.

— Отдохнуть пора! — крикнул им Борисов.

Первой выпрямилась статная девка с раскрасневшимся от напряжения лицом, немного смешная оттого, что была в мужских штанах, неумело засунутых в сапоги. Она сдвинула платок на плечи, тряхнула русыми волосами:

— И то дело, раз сам участковый позволяет. Стой, бабы!.. И нам перекур положен…

Борисов подсел к колхозницам. Женщины больше молчали, зато словоохотливой и острой на язык оказалась девушка, их бригадир.

— Трактор-то чего заглох? — спросил он.

— Сам, что ли, не видишь? Вспахал две борозды и довольно. На ремонт встал. Механизатор у нас знатный, тоже баба. Копалась она в нем, копалась, перепачкалась, как бес. А теперь в МТС сидит, какую-то деталь починяет.

— Да, техника богатая! Вам бы еще пару коров к тяглу прибавить, тогда бы дела были!.. — пошутил Борисов.

— Смотри, какой умный! А то мы без тебя не догадались. Намедни вон она, — девушка показала на соседку, — хотела привести сюда свою корову, и без того тощущую, да и запрячь в плуг. Много ты с нее потом надоишь, говорю, держи ее, дура, дома, уж худо-бедно, а без коровы твоей обойдемся.

Колхозницы улыбнулись, а хозяйка тощей коровы просто сказала:

— Свое, чужое — после разберемся. Чай, не глупая, понимаю, какое время.

Борисов закурил, посмотрел на рыжую кобылку — как бы она сейчас пригодилась в поле. Ему нравилась в женщинах спокойная сила русского характера, умение улыбаться, когда тяжело. Эти четыре колхозницы здесь, в глубоком тылу, на мирном поле совершали свой подвиг, взращивая хлеб.

— Вся твоя армия тут? — спросил участковый у бригадира.

— Да нет, одна дома… — лицо девушки вдруг посуровело, голос стал гуще. — Мальчонка у нее приболел, не знаем, выживет ли.

И она рассказала о ночном налете на Ремневу, случившемся за неделю до приезда Борисова. Минуты две после этого все молчали. Снова первой встала девушка, повязала на голову платок.

— Ну, хватит! По местам, бабы. Поезжай, участковый, по своим делам, счастливого тебе пути.

Колхозницы направились к плугам. В последних словах Борисову послышалась насмешка. «Сегодня же надо побывать у Ремневой», — решил он и, не оглядываясь, повернул обратно в Ратово.

Войдя в избу, Борисов сразу припомнил Ремневу. Это она заплакала в клубе, на предпраздничном собрании, когда выступавший от райкома партии Сухов сказал, что в село стали возвращаться фронтовики.

Разговор получился тяжелым, натянутым. Вера Михайловна ни на что не жаловалась, скупо, иногда невпопад, отвечала на вопросы, то и дело подходила к кровати сына. У мальчика был жар, он метался во сне, порой бредил, дышал часто, с хрипотцой. Видно, удар обрезом в грудь дал себя знать.

Ремнева говорила мало, но и так все стало ясно. Обозленный на себя за то, что он никому еще не помог, Борисов вышел на улицу.

Напротив, возле сарая, возился с пожарным инвентарем мужчина в полинялой и замасленной гимнастерке. Лениво попыхивая цигаркой, он прилаживал оглоблю к передку старой телеги, на которой был установлен насос, и казалось, ни до чего другого ему нет дела. Может быть, поэтому так резко заговорил с ним Борисов:

— Табаки раскуриваешь, Макарин! Солдатскую вдову ограбили, а тебе наплевать? Моя, мол, хата с краю…

— Хата моя и впрямь с краю, — хмуро отозвался пожарник, не прекращая работы, и только мельком взглянул на участкового. — С того, что к Суре поближе…

— Ну так…

— Вот те и «ну так»! — перебил Макарин. — Ее в случае чего подпалить легче. Понял?

Борисов облокотился на телегу, та скрипнула, подалась немного назад. Пожарник поднял голову, они пристально посмотрели друг на друга.

— Значит, боишься? — едко бросил участковый.

— Не то что боюсь, — Макарин снова склонился над оглоблей, — а знаю — у матвеевских суд да расправа короткие. А у меня, между прочим, тоже семья и дети есть. Так-то…

Негромкий, ровный голос пожарника раздражал Борисова. В бою за родину, в дальней стороне погиб и похоронен солдат. Жену и детей солдата ночью грабит дезертир, бандит, тот, чье имя проклято даже его родными. А этот крепкий мужик спокойно ковыряется в какой-то старой телеге в двух шагах от дома женщины, на которую обрушилось такое горе. Хотелось крикнуть ему: «Как ты можешь, как смеешь!»

Борисов сдержался.

— Что ж, видно, верно говорят: за чужой щекой зуб не болит, — холодно произнес он и пошел было прочь.

Пожарник выпрямился, с силой бросил окурок оземь. Легкий ветерок подхватил и унес стайку затухающих искр. Голубые глаза Макарина потемнели, брови сошлись.

— Погоди, участковый! Стыдить легко, я и сам умею. Теперь меня послушай. Ты в Ратове без году неделя и сколь пробудешь — неизвестно. А мы живем здесь. Может, кто и слышал, как у Ремневой матвеевские порося уводили. А кто на заступ кинулся? Никто! Учены уже. Я, если хочешь знать, однажды попробовал поперек им встать. Врезал мне Матвеев, сукин он сын, в плечо из обреза — до своей избы еле дополз. Сухожилие перебил, видишь, рука сохнет. А быка колхозного они в ту ночь так и увели. Ты сперва с мое хлебни, потом срамить будешь. Тебя вон, гляжу, даже револьвером снабдили.

На этот раз Макарин говорил горячо, торопливо. Кончив, он опять нагнулся к оглобле, но тут же встал и зло оттолкнул ее ногой. Закурил. Борисову трудно было сказать что-нибудь в ответ.

— Ты еще мало узнал, — продолжал пожарник, немного остыв. — С месяц назад они, сволочи, шесть мешков семенного зерна из амбара выкрали. А детишки наши картошке рады. Да всего и не перескажешь, что от них натерпелись. Так-то… Дай-ка огонька, у меня спички все…

Впервые за время встречи они взглянули друг на друга без неприязни.

— Да, невесело!.. — сказал Борисов. — Меня-то одного они тоже не больно боятся. Я в Ручьях ночью, они в Щукине орудуют, я в Щукино — они в Ратове. А за Суру мне пойти — под осиной лежать с дырой в башке. Глупо вроде. Из райотдела в село наряды милиции приезжали, а Матвеев, как знает, в лесах отсиживается. Видно, кто-то из здешних ему сообщает. Вот если мужики помогут, тогда это волчьё скрутить можно.

Оба задумались, примолкли. Закат уже наложил на избы свои ярко-красные тона. По деревенской улице потянулись колхозницы — они возвращались с поля.

— Помочь-то бы надо, — сказал наконец Макарин, — но только по-умному. Мужиков в селе на одной руке перечтешь, да и тех на фронте покалечило крепко. Так-то… Но зато ребята бывалые. Оружие, участковый, достанешь?

— На такое дело раздобудем, — ответил Борисов.

— Тогда хватит нам здесь болтать. Приходи ко мне, как стемнеет. Мужиков я постараюсь собрать, там все и обтолкуем.

…Разошлись далеко за полночь. Разговор был прямой, грубоватый, без скидок на слабость. Так говорят видавшие виды солдаты перед трудным боем — они знают, на что идут.

Хозяин проводил всех до калитки. Борисов крепко пожал руки Авдолину, Кочетову, Саронину, Шиканову. Прощаясь с участковым, Макарин засмеялся:

— Не серчай на меня, что давеча погорячился. Прав ты — навалимся собором и черта поборем. А матвеевские бандюги давно у нас, — он стукнул себя по шее, — вот тут сидят! Так-то…

Ночь была тихая, ясная. На небе мерцала серебряная россыпь звезд.


В половодье Сура поднялась, точно вздохнула всей грудью, затопила песчаные косы и отмели, вплотную подступила к лесам. Днем с крутого левого берега видно, как щетинистая синева их постепенно тает, стирается в неохватной шири и дали.

За час до рассвета Борисов и пятеро его новых товарищей встретились в условленном месте, у давно заброшенного парома. Через реку переправились на просмоленной рыбацкой лодке, которую еще с вечера пригнал сюда Сережа Кочетов. Не успели они пройти и двадцати шагов, как прибрежный кустарник кончился и со всех сторон их обступили деревья. По молчаливому согласию оружие взяли на изготовку.

Прошлогодние листья мягко шуршали под ногами. Шли цепочкой, впереди — Борисов. Временами он останавливался, настороженный неясным звуком, прислушивался, потом давал знак следовать дальше. Вскоре молодой дубняк возмужал, стал плотнее, выше. Воздух был напоен прохладой и пряным запахом леса. Ночные тени прятались между стволов, раскидистые ветви, сплетаясь, повисли сверху причудливой паутиной.

Когда занялась заря, они были далеко от Суры. Как-то сразу лес зарумянился, ожил. Веселой звонкой разноголосицей перекликались птицы. Борисов огляделся вокруг: деревья уже подернулись пока еще робкой зеленью весны.

— Красота-то какая! — вырвалось у него. — Вот где с ружьем побродить!..

Сережа Кочетов улыбнулся, слегка подкинул двухстволку и подмигнул стоявшим рядом Макарину, Авдолину, Саронину, Шиканову.

— За этим сюда и пришли. Неужто забыл, Иван Васильевич? Вот только охота у нас сегодня особого рода…

От слов Сергея прелесть природы, которой невольно все залюбовались, погасла. Лес опять показался настороженным, недобрым. Как знать, может быть, в эту минуту они уже взяты на прицел злыми глазами невидимого врага? Пригибаясь, снова двинулись вперед, в глубь лесной путаницы.

В тот вечер, когда фронтовики собрались в избе у Макарина, было решено не ждать появления бандитов в селе, а самим пойти на рискованное дело — отыскать их логово за Сурой. «Не может быть, чтобы там не удалось набрести хоть на какие-либо приметы матвеевских», — рассудил Борисов. Собирались недолго. Захватили с собой нехитрый провиант: хлеб, немного сала и несколько фляг с водой. Все оружие составляли две трехлинейные винтовки, которые раздобыл участковый в райвоенкомате, три охотничьих ружья и наган. Впрочем, Авдолин засунул еще за пояс трофейный, ножевой штык. «Ты, никак, этим тесаком лес вырубать вздумал?!» — пошутил тогда Сергей Кочетов, на что предусмотрительный Авдолин невозмутимо ответил: «Мне не помеха, а вдруг пригодится…»

Время близилось к полудню. Борисов внимательно осматривал все, что попадалось им по пути, но пока не встретил ни одной приметки, которая смогла — бы подсказать верный след. Ни тропки, ни зарубки на дереве, ни свежего пня или хоть нечаянно надломленной ветки.

— Перекусим, что ли, — предложил он, присев на замшелые корни старого дуба, но тут же вскочил. — А где же Авдолин?

Действительно, Авдолин, замыкающий цепочку, куда-то исчез. Без единого звука, словно сквозь землю провалился. Что с ним могло стрястись? Беспокойство Борисова возрастало. Кочетов уже сложил ладони у рта, чтобы крикнуть товарища. Участковый остановил его и приказал всем залечь. Неужели…

Невдалеке кусты густого орешника зашевелились, и оттуда высунулась голова внезапно пропавшего Авдолина. Борисов коротко свистнул, искусно подражая птичьему голосу. Заметив своих, фронтовик жестами дал понять, чтобы все скорее ползли к нему.

Виновником случившегося, как ни странно, оказался трофейный штык, который Сережа Кочетов прозвал «тесаком». Когда Авдолин ослабил ремень, чтобы поправить сбившуюся от долгой ходьбы гимнастерку, штык выпал, глухо шлепнувшись о прелые листья.

— Нагнулся я, значит, его поднять, — шепотом рассказал участковому Авдолин, — пригляделся по низу: метрах в полсотни бугорок выпирает. На блиндажик, вроде бы, смахивает. Вон он, чуток правее пенька. Глянь-ка сам, Иван Васильевич.

Небольшой бугорок, поросший молодой травой, ничем не вызывал подозрения. Вплотную к нему прижимался упругий березовый подлесок.

— А место, заметь, здесь ровное, — добавил Авдолин.

— Проверить не лишне, — решил Борисов.

На разведку пополз Сережа Кочетов. Вернулся он взволнованный, запыхавшийся и радостный.

— Точно, Иван Васильевич! Они! Зашел я с другого краю, вижу из бугорка-то кончик деревца торчит, топором обрубленный. Землянка, думаю. Поднялся, чтоб убедиться, а там вход чернеет. Они, не иначе, как они!

Если так, то развязка истории с матвеевскими бандитами близка. Но сколько дезертиров и где они — спят ли тут, в землянке, или ушли на новый грабеж — этого Борисов не знал. Сомнения в своих силах не было. Рядом с ним находились честные люди — они ждали его слова. Желание скорей положить конец делу боролось с боязнью спугнуть, упустить бандитов. «Не торопись, будь осторожен», — твердил сам себе участковый.

— Слушай, Макарин! — сказал он. — Ты останешься здесь с Сарониным и Шикановым. Я с остальными залягу в том березнячке. Будем ждать. Стрелять только после моей команды.

Долгие часы ожидания ничего не дали. По-прежнему на легком ветерке шелестела листва, по-прежнему около землянки никто не появлялся. А солнце уже клонилось к закату.

— Да чего там! — не выдержал Сережа Кочетов. — Давай, Иван Васильевич, нагрянем скопом да и порешим все разом!

— Ты не горячись… — ответил Борисов. — Я сам пойду, один. А вы смотрите в оба. В случае чего…

Он не договорил и пополз к землянке. Вход в нее был задернут мешковиной. Изнутри несло сыростью и гнилью. Прислушался — тихо. Ловко соскочив вниз, участковый сорвал рогожу и уставил в полумрак дуло нагана:

— Выходи!

Та же тишина. Борисов шагнул вперед. На полу, поверх тонких березовых прутьев, был овален слой листьев, прикрытых ветхим тряпьем и затасканной шинелью. Все это, очевидно, служило постелью. Земля на стенах набухла и от малейшего прикосновения отваливалась большими кусками. Борисов нашел в углу ржавую консервную банку, из крышки которой торчал огарок фитиля. В самодельной лампе оказалось немного керосина, а приплюснутый солдатский котелок был наполнен еще свежей водой. «Значит, матвеевцы живут в землянке и должны в ней появиться снова. Засаду надо продолжать», — подумал Борисов. Он поставил на место лампу и котелок, по-старому заделал вход мешковиной и отправился к своим.

Наступила ночь. Спать решили поочередно. Первым прилег Сережа Кочетов. Подложив локоть под голову, он сразу же ушел в сон. С реки потянул холодный ветер. Сердито заворчал, заворочался лес, еще теснее столпились в темноте деревья.

— Не простыл бы парень, — сказал Борисов, прикрывая Кочетова своим плащом; от земной сырости он сам почувствовал в теле озноб. — Вот бы сейчас стопка водки кстати пришлась…

Авдолин хитро улыбнулся, достал флягу:

— А я в аккурат настойки рябиновой прихватил. Крепкая. Жинка к моему приезду сотворила, так вот осталось малость.

Они выпили по глотку, стало теплее. Оба напряженно смотрели туда, где чернел бугорок землянки. Но матвеевцы не показывались, словно знали, что им уготовлена засада.

— Ты, Иван Васильевич, случаем не здешний? — спросил вдруг Авдолин.

— Здешний, — просто ответил участковый. — Деревню Свинухи знаешь? Так вот оттуда родом.

Борисов припомнил родное село, старую милую избенку с маленькими окнами, где прошло его детство. Приходилось туго: в семье девять ртов. Еще мальчиком изведал он тяжелый крестьянский труд. Батрачил, пас скот, помогал отцу в поле. Когда того взяли на фронт, он остался за старшего, и было ему неполных семнадцать лет. А через два года сам попал в армию. В Польше, под местечком Золотая липа, его тяжело ранило осколком немецкого снаряда. Домой вернулся на костылях, незадолго до революции. Потом Красная Армия, работа в продотрядах, коллективизация. Он вступил в колхоз, стал бригадиром полеводческой бригады, обзавелся своей семьей. Началась Великая Отечественная война, он просился на фронт. Не взяли по состоянию здоровья, но предложили службу в милиции. Так и оказался он участковым в Ратове.

Борисов разогнул онемевшую руку, посмотрел на часы. Маленькая стрелка приближалась к цифре три. Разбудил Кочетова, на его место лег Авдолин, и снова нестерпимо медленно поползло время. Покачиваясь, шумели ветви, да изредка, гулко хлопая крыльями, взлетали ночные птицы…

…Двое суток длилась засада. Уже на обратном пути набрели они и на другую брошенную землянку. Наверное, бандиты имели здесь не одно пристанище. На рассвете третьего дня, усталый и раздраженный, вернулся Борисов в Ратово. Поймать Матвеева в Сурских лесах так и не удалось.


Пока Борисов был за Сурой, матвеевцы наведались в Ратово. На этот раз сбили они ночью замок с окованной железом двери и ограбили сельпо. Значит, точно — есть у бандитов в селе дружок, следит кто-то за каждым шагом участкового. Но кто? Понимал Борисов, что покуда не подрубит он этот корешок, не сломить ему Матвеева.

На участке более пяти тысяч человек. Как среди них отыскать бандитского подручного? Сначала на семью Матвеева подумал. Нет, непохоже. Работают на совесть, живут, как и все, трудно. Старик-отец, правда, в глаза людям не смотрит — да, видно, придавил его стыд за сына. Доска с семейными фотографиями белеет пустыми, еще не выцветшими квадратами — нет на ней карточек дезертира.

Утром к Борисову прибежал Макарин. Сапоги у него были мокрые, спешил по траве.

— Иван Васильевич! — начал он с порога. — Кланьку Степанову председатель в Сеченево отпустил.

— Ну и что? Это дело колхозное… — ответил участковый. Он собирался бриться и водил по лицу мыльной кисточкой.

— Погоди. Пришла она на конюшню лошадь выпрашивать, а чтоб конюха задобрить, принесла самогона пол-литровку. Самогон-то, знаешь, какой? Пшеничный. Так-то…

Борисов все понял. В селе хлеба давно не пекли, даже в праздники. Хранилась, как зеница ока, в колхозном амбаре, семенная пшеница. Шесть мешков оттуда недавно похитили бандиты. Значит…

— Иван Васильевич! — продолжал пожарник. — Бери понятых и, пока Кланька не уехала — к ней с обыском. Найдем и пшеницу и самогон.

«Найти-то найдем, арестуем ее, а Матвеев на воле останется. Нет, надо по-другому», — соображал Борисов. Он встал из-за стола и заходил по избе, забыв про мыльную пену, которая застыла на щеках и подбородке.

— Вот что, Макарин! Трогать Степанову мы сейчас не будем, пускай едет с богом. А завтра ты загляни к ней, поговори ладом, самогона попробуй купить. Да слушай ты меня!.. — почти закричал участковый, видя, что пожарник хочет его перебить. — Подладиться тебе к ней надо, узнать, когда матвеевские в село придут…

Летом, зимой ли — все равно над каждой избой изгибается поутру синяя струйка дыма. Кто вчерашние щи разогревает, кто кулеш варит — надо кормить детишек и торопиться в поле. И только над домом Клавдии Степановой сегодня ни дымка. То ли спит, то ли еще не вернулась. Макарин постучал. Раз, другой… Лязгнул засов, и в дверях встала женщина лет тридцати. Растрепанная, заспанная, она обирала волосы со щек пухлыми белыми пальцами. Круглые плечи ее поеживались под серым платком.

— Тебе чего? Кой леший пригнал спозаранку? — сказала она сердито.

— Я по делу, Клаша. Можно в избу войти?

— Войди, коли пришел…

Степанова посторонилась, пропустила Макарина. В сенцах стояла кадь, укрытая рядном. «Барда, — подумал пожарник, — то-то она двух поросей кормит. Есть чем». Он вошел в горницу, степенно снял шапку.

— Ну, какие у тебя дела? Печь, что ли, проверять будешь? — не скрывая насмешки, спросила женщина.

Макарин сел, закурил цигарку, сказал мягко, просительно:

— Не добудешь ли, Клаша, литровку-другую самогончика. Верхние венцы у моей избы подгнили, менять буду. Так вот для плотников…

— Самогона у меня нет, не займаюсь, — отрезала Степанова, зло и недоверчиво оглядывая Макарина.

— Да ты никак меня боишься? — улыбнулся пожарник. — Вон у тебя какая кадь с бардой. Выручи, век благодарен буду!

Женщина прислонилась к стене, пальцы ее нервно забегали по платку.

— Не суй нос больно далеко. Учили тебя в чужие дела не лезть, да, видно, не впрок пошло.

— Да я не лезу, я тебя по-дружески прошу, — голос Макарина был ласков, уступчив. — Долг-то, он платежом красен. И я тебе подмогну, Клаша, коли что…

— Ладно баюкаешь, да сон не берет. Какая от тебя польза?

Униженный тон пожарника понравился женщине. Она добрела.

— Сгожусь! — уверял Макарин. — Поехать ли куда — помогу лошадь достать, опять же печь сладить аль крышу перекрыть — слова не скажу, сделаю. Уважь!..

Клавдия вышла в сенцы, слышно было, как заскрипела приставная лестница. Вскоре она внесла две бутылки, аккуратно заткнутые белыми тряпочками.

— На уж. Для себя гнала, не для продажи.

Макарин отсчитал ей несколько червонцев. Степанова достала из шкафа недопитую бутылку, два стакана и миску с квашеной капустой. Разлила самогон.

— Ваше здоровье, Клавдия Григорьевна!

— Ваше, Александр Михайлович!

Они выпили.

— Трудно теперь жить, — вздохнул Макарин, — тяжеленько. Так-то.

— А это — как кому, — Степанова подмигнула хитрым сорочьим глазом, — дуракам трудно, умным полегче.

— Так-то оно так, только как умником стать?

— А ты сумей, — Клавдия засмеялась, на миг прижалась к пожарнику, отодвинулась и твердо посмотрела ему в самые зрачки: — Чего это участковый, как чумовой, из села в село мечется? Куда сегодня поехал?

— Да, кажись, в район. Докладать, что никого не поймал.

Макарин встал, улыбнулся:

— Ну, спасибо, Клаша, за угощение.

— Да ладно, заходи, коли надо будет.

Степанова проводила пожарника до порога, но на крыльцо не вышла. Крепкая, на смазанных петлях дверь бесшумно закрылась за его спиной.

А через двое суток, в полночь, встретил Макарин в проулке двух человек. Не дойдя до него шагов десяти, они остановились. Пожарник услышал, как клацнул затвор, но винтовки не увидел. «Обрез», — подумал он. Стало холодно, потом бросило в жар.

— Погоди, не стреляй, — сказал высокий плечистый детина, — это никак Макарин. Ты, что ли, пожарная кишка?

Макарин приободрился:

— Я…

— Ну, здорово! — Матвеев шагнул к нему. — Ты брось к Кланьке ходить, голову оторву… Да ладно, не бойся, шучу я. Она баба не такая, чтоб с тобой, дураком, путаться.

Бандита шатнуло, он привалился боком к плетню:

— Слышь, Макарин, ты сердца на меня не держи! — От Матвеева разило самогоном, язык его заплетался. — Мы с тобой мужики: сами подеремся, сами и помиримся. Нам чужих указчиков не надобно.

— Верно, сами разберемся, — поддержал пожарник, — твоя правда!

— Во! Приходи в субботу вечером к Кланьке. А сейчас недосуг, путь у меня не близкий. Ну, бывай!..

Когда Макарин оглянулся, бандитов уже не было. Они словно растаяли в темноте.

Окна избы завешены одеялами, платками, бабьими юбками. За столом, лицом к двери сидит Матвеев. Потухшая самокрутка прилипла к губе, ворот рубахи расстегнут. Рядом в помятом платье — Клавдия.

Макарин сидит напротив, а по бокам, словно конвой, Галкин и Хомяков. Давно не стриженные, одичавшие в лесу бандиты и за столом не расстаются с оружием. «Может, мне не доверяют, — думает пожарник, — может, что пронюхали…» Он смотрит на куски вареной свинины, на белый жир, застывший на дне миски. Страха, что его могут разгадать и убить, сейчас нет, осталась одна ненависть, которая делает мысли четкими, позволяет ему пить наравне с дезертирами и не пьянеть. Макарин опасается только, что глаза его выдадут, и не поднимает их от стакана.

— Эх, родила мама, что не примает яма! — Матвеев притворялся пьяным, расплескивал, наливая самогон. — Кланька, дашь Макарину пшеницы — пущай жена его пирогами кормит!

— Спасибо, Петр Иванович! От детишков моих спасибо! — угодливо отвечает пожарник, заставляя себя улыбнуться.

А на улице темным-темно. Над самыми крышами плывут клочковатые облака. Дождь то затихнет немного, то снова забарабанит. Борисов присел на корточки у стены соседней избы, чуть наискосок от двери Степановой. Наган переложил из кобуры за пазуху — доставать быстрей. Поблизости от него с двустволкой Кочетов, а на огороде, чтобы бандиты не ушли задами, залегли оперуполномоченный райотдела Пронин с Сарониным и Авдолиным. Вроде все обдумали, должны сегодня взять Матвеева, и все же беспокойно. Как там Макарин? Не разгадали бы, пропадет мужик.

В избе тихо, будто в ней и нет никого. Минуты растягиваются часами. Борисов несколько раз поворачивает барабан револьвера, и от еле слышного стрекотания металла становится как-то легче, уютней.

В горнице у Степановой тем временем происходил такой разговор.

— Ну, согласен? — спрашивает Матвеев, испытующе глядя на пожарника.

— Не знаю, как и быть, Петр Иванович… — отвечает Макарин. — Я к тому, что без тебя трудно и с тобой боязно.

— Боязно? — передразнил бандит. — Коли я не боюсь, тебе чего трястись? Твое дело маленькое: лежи с бабой на печи и в окошко поглядывай — куда участковый поехал, да чего в сельпо привезли. — Ноздри его короткого, тупого носа дернулись, раздулись. — Леса за Сурой в день не объедешь, меня в год не поймаешь!

Матвеев ухмыльнулся, он вспомнил сменившихся участковых, которые ничего не могли с ним поделать. Новый-то, Борисов, больно прыткий да упрямый. Ничего, пускай, попадет под пулю, ежели не угомонится. Верил Матвеев в темную ночь да бандитский обрез — не раз выручали в трудную минуту.

«Люди на фронте головы кладут, — думает Макарин, чокаясь с дезертиром, — а ты, захребетная вошь, у солдатских сирот последний кусок изо рта отымаешь!» Он жадно затягивался цигаркой, словно хотел спрятать за дымом свою злобу и нетерпение.

Так шла ночь. Пили, много, угрюмо, и не было веселья в этой мрачной гульбе.

— Ну, по последней, светать скоро будет! — Матвеев встряхнулся, застегнул ворот рубахи. — Ты, Макарин, первым пойдешь. Ежели что… сам понимаешь.

Был с Борисовым уговор — пожарник выйдет последним, чтоб в темноте его с бандитами не спутать. Он вытер рукавом губы — самогон на этот раз показался слабым, как вода, — направился к выходу. Матвеев, держа палец на спусковом крючке, шел за ним.

Давно уже кропит дождь, и под его нудный ропот как-то притупилась первоначальная острота ожидания. Борисов подвинулся к самому углу избы; здесь под ногами был сухой клочок земли и капли не падали за воротник. Неподалеку бегала и плескалась в лужице стекавшая с кровли тонкая дождевая струйка. В памяти невольно шевельнулись какие-то смутные воспоминания. Борисову показалось, что где-то далеко-далеко, в прошлом, он уже пережил точно такую же ночь; показались до странности знакомыми и звонкая струйка, и глуховатый ровный шумок дождя, и этот застывший внутри немой вопрос: когда же, когда, когда? На миг даже представилось, что произойдет потом. Сейчас, да, именно сейчас они выйдут…

За дверью Кланьки Степановой еле слышно скрипнул засов. Борисов вжался в бревенчатую шершавость избы, до боли напряг зрение. С крыльца по-кошачьи бесшумно соскользнули людские тени. Куда пойдут — на огород, на него или правее, где спрятался Кочетов?

Шаги приближались. Люди шли прямо на участкового. Вот уже можно, насколько позволяет темнота, разглядеть их. По походке и большому вздернутому козырьку Борисов сразу узнал в первом пожарника. Рядом с ним, сутулясь и покачиваясь, двигалось, словно безрукое, туловище рослого молодчика. «Матвеев!» — не подумал, а скорее ощутил участковый.

По телу торопливо пробежала дрожь, что-то заворочалось в горле. Ближе, ближе… Пора! Борисов выскочил, в упор наставил наган на бандита и вместо уготовленного на такой случай окрика «Руки вверх!» или «Стой, стрелять буду!» сдавленным голосом бросил ему в лицо:

— Теперь не уйдешь, сволочь!

Глаза дезертира застыли, он оцепенел. Но тут же щека его дернулась судорогой, а над самой головой участкового просвистела пуля. Макарин вовремя успел подбить снизу бандитский обрез. С отчаянной озверелой силой Матвеев отшвырнул пожарника и кинулся в сторону ближнего проулка.

Бандит бежал ловко, рывками, от плетня к плетню. Сапоги Борисова скользили по мокрой траве, бешено билось сердце, а разрыв между ними все увеличивался. Вспышка выстрела — мимо. «Уходит, уходит!» — стучало в голове. И тогда участковый раз за разом трижды нажал на податливый спуск нагана Дезертир упал, словно его дернули за ногу. Борисов с разбегу навалился ему на спину.

Подоспели Кочетов и Макарин. Они уже вязали руки бандиту, когда на огороде Кланьки Степановой протарахтела автоматная очередь. Там Пронин с Авдолиным и Сарониным задерживали матвеевских подручных.

…Утром из Сеченова пришла машина с двумя милиционерами. Не разговаривая друг с другом, не угрожая больше Борисову, дезертиры карабкались в кузов. Легкораненому Матвееву Иван Васильевич даже помог. «Атаман» сидел сгорбившись, не отрывая взгляда от щербатого пола трехтонки. Со своей участью он примирился. Но страшнее всякого суда была для него встреча с односельчанами сейчас, среди бела дня. А бабы с детишками и старики стояли у каждой избы. Многие его помнили еще мальчишкой, провожали в армию. Помнили, как, напившись на проводах, он орал, что не допустит врага на землю русскую.

Машина ехала медленно, и с каждым поворотом колеса, новая тяжесть ложилась на плечи Матвееву, пригибала его.

— Бывало глянет, так лес вянет, — раздался высокий звенящий голос девушки-бригадира, — а теперь присмирел, как волк под рогатиной!

Матвеев дернулся, словно хотел поднять голову, но опустил ее еще ниже…

Потеряв своего вожака, банда распалась. Одни были вскоре задержаны работниками милиции, другие пришли в райотдел сами. И Сурские леса теперь никому не казались тревожными и угрюмыми. Кряжистые дубы-великаны добродушно покачивали над головой путника своей резной листвой.

Дела колхозные

Прошел год с лишним, и вот под осень, когда в полях еще дозревали хлеба, а в правлении на конторских косточках уже подсчитывали и распределяли новый урожай, в село ворвалась наконец долгожданная радость. Если на вертлявой змейке дороги в пыльном клубке показывался грузовик из Сеченова, все, кто был в деревне, высыпали на улицу. От самой околицы, размахивая деревянными саблями и пистолетами, с торжествующими криками «ура!» бежали за машиной босоногие мальчишки; женщины молчали и с трепетом всматривались в кузов: «Уж не мой ли вернулся?..» Что ни день в Ратово, после долгих лет разлуки с домом, прибывали фронтовики.

Попутный грузовик тормозил против какой-нибудь избы. Демобилизованный прыгал на землю и, как зачарованный, глядел вокруг: на родной дом, на шуструю стайку цыплят, на тополь у дороги… Так стоял он — с вещевым мешком в руке, пропыленный, загорелый, обветренный суровыми ветрами войны — русский солдат. Он победил!

А к нему со всех ног бежали мать с отцом, жена, дети. Дети! Подросли-то! Прижмет он в такую минуту к груди семилетнего сына, который толком и не помнит отца, а тот гордо и с уважением, на зависть своим сверстникам, гладит на его гимнастерке боевые ордена.

К вечеру в дом вернувшегося солдата собирались односельчане-фронтовики. За доброй чаркой водки вспоминали они, кто кем воевал, каким путем шел, где был ранен да сколько лежал в госпитале. А детишки, широко раскрыв глаза, ловили непонятные слова: Будапешт, Прага, Варшава, Вена, рейхстаг…

В Ратово возвращались фронтовики. Но за этой великой радостью плелось тенью и великое горе. Были избы, в которых вечерами слышались приглушенные рыдания. Нелегко ведь поверить бумажке с черной каемкой. И вдовы не верили ей, каждая оставила и берегла тонкую ниточку надежды: а вдруг пропал без вести, а вдруг перепутали, а вдруг… И вот теперь эти слабые ниточки рвались, а страшная правда вставала обнаженной, жестокой, неумолимой. В те дни Борисов до глубины понял, какой ценой заплатил народ за победу.


Осеннюю распутицу сменили заморозки. Давно опала с деревьев листва, земля затвердела, покрылась первыми снежными проседями. Наступала зима.

Работая участковым, Борисов хорошо узнал ратовцев, со многими из них подружился. Теперь село это не было для него чужим. Сам в прошлом крестьянин, он частенько задумывался о делах колхоза. А дела-то обстояли неважно.

По-прежнему не хватало техники. Мобилизовав, как говорят, все силы и средства, ратовцы успели собрать урожай и распахать поля, но на двух-трех кусках земли все же оставалась торчать колючая стерня. Кормов для скота запасли недостаточно. Рассчитавшись с государством, колхозники мало получили на трудодень. Хозяйство артели крепко подорвала война.

«Конечно, с возвращением фронтовиков многое должно измениться, и основное в том, чтобы во главе колхоза встал опытный, твердый председатель», — рассуждал участковый.

Неделю Борисов «гостил», как пошутила его жена, у себя дома. Действительно, за неполных два года он еще не брал отпуска и наведывался в семью раз-другой в месяц, да и то не больше, чем на день, — все было некогда. А тут проездом заглянул к нему начальник райотдела. «На семь суток под домашний арест!» — узнав об этом, сказал он, почти насильно усадил участкового в машину и отвез в Свинухи.

Пока Борисов отсутствовал, в Ратове состоялось общее собрание, на котором колхозники избрали нового председателя артели «Зори коммунизма» — офицера запаса Галина.

От ратовцев участковый много слышал про Галина. Говорили, что он хорошо знает агротехнику и вообще, в делах «мужик крутой и толковый». Новый председатель демобилизовался позже остальных, Борисов же последний месяц много работал в других деревнях своего участка. Поэтому, наверно, до сих пор им не довелось встретиться.

Узнав новость, Борисов пошел в правление. На улице большими хлопьями валил первый настоящий зимний снег. У старой избенки-клуба мальчишки, побросав где попало школьные сумки, играли в снежки. Один из них, лет восьми, без шапки, вихрастый и раскрасневшийся, в пылу «боя» угодил ненароком участковому в плечо. Иван Васильевич про себя улыбнулся, но пригрозил мальчугану, и тот, смутившись, спрятался за угол избы.

В председательской комнате было накурено и шумно — очевидно, разгорелся какой-то спор. Борисов застал здесь Авдолина, Кочетова, парторга Ветленского и брата нового председателя Тимофея Галина. Оказалось, что Александр Галин с утра уехал в райцентр. Они поздоровались, и спор сразу же возобновился.

— Ишь ты, какой прыткий!.. — почти кричал Тимофей Галин Сереже Кочетову. — Крыши у изб прохудились, дров запасти не успели. А ты пчел разводить да клуб строить! И где только твое комсомольское соображение? Я полагаю, перво-наперво животноводство поднимать следует.

— Да разве я против… — оправдывался Кочетов. — А только от пчелок-то тоже доходец немалый.

— Для скотины главное дело — корм! — веско сказал Авдолин. — За спасибо ты с нее ничего не получишь.

— А что, у нас лугов мало? Хватает, да еще пойменных!.. — горячился Тимофей. — Их только в порядок привести.

— На одних лугах широко не развернешься, — поддержал Авдолина парторг. — Под животноводство базу подвести нужно.

Борисов понял: речь идет о том, как поставить колхоз на ноги и за что приниматься вначале. Участковый собрался было вставить и свое слово, но дверь распахнулась, и в комнату не вошел, а скорее ворвался новый председатель. Высокий и складный, с красивым волевым лицом и резкими движениями, Александр Галин сразу понравился Борисову. «Этот трепаться не будет», — подумал он. Председатель кинул на стол полевую сумку, расстегнул заснеженную шинель, сдернул зубами одну перчатку. Протянул участковому руку.

— Галин, — коротко назвался он и, оглядев всех, спросил с насмешкой: — Заседаем?

Видно, он был раздосадован неудачной поездкой в район. Ветленский попробовал вкратце пересказать недавний разговор. Не дослушав, Галин перебил его:

— Так… О богатой жизни мечтаем! Похвально, только от слов проку мало. — Он внезапно повернулся к Авдолину. — Слушай, Семен, в телятнике, я заметил, щели в палец толщиной. Чуть завьюжит — и пропал молодняк. А ветфельдшеру нашему, — председатель метнул взгляд на брата, — на это начхать. Возьмешь двух-трех себе в помощь и чтоб к завтраму заделать. Понял? И еще печь там установи. Вообще, ты мужик хозяйственный, назначаю тебя завхозом.

— Спасибо, конечно, только ты, Александр Васильевич, сперва мое мнение спроси… — возразил огорошенный Авдолин.

— Мнение свое после скажешь. А сейчас за дело! — отрезал Галин.

Авдолин немного помялся, потом одел шапку и кивнул Кочетову. Они вышли. Парторг нахмурился, зашагал взад-вперед по комнате.

— Полегче с людьми обходись, Александр. Они ведь тебя в председатели выбрали, — сказал он.

Галин оторвал глаза от бумаг, которые разложил на столе.

— Не для того выбрали, чтоб я песенками их баюкал. Я за колхоз отвечаю, понимаешь?

Галин шелестел бумагами, делая на них какие-то пометки, недовольно фыркал. Ходила в нем, как брага в запечатанной бочке, хорошая деловая злость. Братья чуть даже не разругались из-за сена, которое до сих пор лежало в скирдах под открытым небом.

— Зря обвиняешь, председатель, — сердился Тимофей. — Сам знаешь, не на чем было вывезти. А сено заскирдовано как надо, хоть до весны пролежит.

— К рождеству на лугах и сенинки не останется — растащат! — не унимался Александр.

Оба стояли взбудораженные, лицом к лицу. Тимофей был похож на брата, правда, поменьше ростом да посветлее. Неизвестно, сколько обидных и, может быть, несправедливых слов наговорили бы они друг другу, если бы не вмешался Борисов. Он подошел сбоку и дважды ударил ладонью по столу.

— Остыньте, товарищи, — посоветовал участковый и добавил: — А насчет того, что сено растащат, ты, Александр Васильевич, не прав. Цело будет сено, ручаюсь.

— Это чем же ты ручаешься? — посмотрел на него исподлобья Галин. — Фуражкой своей милиционерской, что ли?

— Зачем фуражкой, — спокойно ответил Борисов. — Словом коммуниста ручаюсь! Этого тебе достаточно?

Председатель недоверчиво покачал головой, но промолчал. Он развернул карту угодий колхоза и стал прикидывать, как скорее и лучше восстановить правильный севооборот, куда и сколько надо вывезти удобрений, кому поручить то или иное дело. Участковый с удовольствием наблюдал Александра Галина. В каждом слове и жесте его угадывался рачительный, твердый хозяин с военной привычкой быстро принимать решения. Немногословный, резкий, порой грубый, Галин неожиданно для Борисова открылся и с другой стороны.

В комнату вошла Ремнева. Она замялась и тихонько встала у двери, боясь помешать разговору.

— Что тебе, Вера? — сразу заметив ее, спросил председатель.

— С просьбой, Александр Васильевич, — нерешительно начала она-Крыша у меня вконец обветшала. Дожди были — текло. А теперь холода подступили. Топи не топи — одно, ветер в избе гуляет, дети простужены. Так, если можно что сделать…

Борисов ждал ответа председателя. Неужели откажет? А если и нет, то где он возьмет на крышу материал? О кровельном железе или черепице и мечтать глупо, тесу тоже нет. Солома, и та на строгом учете — всем ясно, что под весну ею придется кормить скот.

— М-да… — протянул Галин. Он с минуту покусывал карандаш, что-то соображая, затем сказал: — Ладно, обновлю тебе кровлю. Только, Вера, денька три потерпи.

Когда колхозница вышла, Ветленский одобрительно, но непонимающе посмотрел на председателя:

— Что надумал, Александр?

Галин отвернулся к окну.

— Сегодня в районе тесу для фермы выговорил. Переругался, просил две машины, дают одну. Оттуда и возьмем.

Но тут, опрокинув лавку, вновь вскочил Тимофей.

— Нет, ты это всерьез? Вот те раз!.. — Он подбежал к парторгу за поддержкой. — Тес этот колхозу позарез нужен, а тут нате…

— Замолчи! Сам знаю, что нужен, — грубо оборвал его брат и, ни к кому не обращаясь, добавил: — Мы ведь со Степаном, мужем ее, одногодки. Золотой мужик был.

Тимофей Галин понял свою неправоту, притих. Зная трудную жизнь Ремневой, участковый сам приготовился вступиться за нее, но это оказалось лишним.

— Правильно ты поступил, Александр Васильевич! — сказал Борисов и дружески прикоснулся к левой руке председателя, но через черную кожу перчатки не ощутил упругости живого тела; кисть была твердой, холодной.

— Деревяшка… — усмехнулся председатель. — Своя где-то в Одере плавает. Ну, да это между прочим. Ответь лучше, участковый, на чем я тес этот вывезу?

Борисов вспомнил — начальник райотдела обещал ему грузовик на случай доставить дрова домой, в Свинухи. Участковому очень захотелось чем-нибудь помочь Ремневой.

— Знаешь, а машину я, пожалуй, достану, — сказал он. — Завтра же попробую!

Галин удивленно глянул на Борисова и понял, что тот не шутит.

— Коли так, спасибо, — улыбнулся председатель. — Выручишь!

В этот день Борисов засиделся в правлении. Долго еще говорили здесь о делах колхозных, и он тоже спорил, давал советы, горячился. Да иначе и быть не может: ведь тот, кто хоть раз взрастил своими руками хлеб, навсегда останется в душе земледельцем.

Разговор прервал вбежавший в комнату мальчуган, сын Ветленского, который скороговоркой сообщил, что «мамка давно ждет папку к обеду, суп простыл и в школе ему ни за что влепили тройку». Парторг ласково потрепал его по вихрам.

— Поздоровайся сначала с дядей, — он показал на участкового, подтолкнул к нему сына, — скажи, как тебя зовут.

Мальчик неохотно приблизился к Борисову и уставился в пол:

— Здравствуйте… Меня Женькой зовут… — невнятно пробурчал он и, круто повернувшись, кинулся к отцу.

— Да мы с ним уже знакомы, — засмеялся Борисов. — Он сегодня в меня снежком запустил.

Ветленский улыбнулся, посадил сына на колени.

— Значит, везде успел отличиться!.. — с напускной строгостью сказал парторг и повернулся к председателю: — Вот за их будущее мы с тобой и воевали, Александр. Не зря, думаю, воевали!

— А кем ты хочешь быть, когда вырастешь? — спросил Борисов мальчика.

Тот уже освоился, перестал стесняться:

— Летчиком. Как Покрышкин! — не задумываясь выпалил Женька.

Вскоре все стали собираться по домам. И тут Борисов вспомнил, что хотел посоветоваться с парторгом и председателем о создании в каждом селе бригад содействия милиции. Он в двух словах рассказал об этом Галину и Ветленскому.

— Дело интересное, и колхозу от него польза, — сразу поддержал участкового парторг. — Обсудить стоит.

— Только не на пустой желудок, — возразил Галин.

— Я вот что, мужики, предлагаю: айда ко мне, подзаправимся вначале. У меня и бутылочка горючего найдется. Для аппетита! Хлеб, как говорят, живит, а вино крепит.

Ветленский согласился, но сказал, что присоединится несколько позже. Выйдя из накуренной комнаты на улицу, Борисов с наслаждением вдохнул свежий морозный воздух. Председатель, уже как старого знакомого, хлопнул его по плечу:

— Эх, назначил бы я тебя бригадиром, да жаль, не подчинен ты мне.

Участковый шагал между двумя братьями. Он думал о том, какие славные люди живут в Ратове, а рассыпчатый снег, словно в подтверждение его мыслей, весело скрипел под ногами.


Произнося с детства примелькавшееся слово «хлеб», городской житель чаще всего представляет или свежевыпеченный, мягкий, как пух, ситный каравай, или душистую, с румяным ободком и черно-бурой верхушкой ржаную буханку, которые лежат на полках в ближайшей булочной. А между тем, какую мудрую простоту и сложность скрывает в себе коротенькое это слово! Недаром, верно, в старину приговаривали на Руси: хлеб наш — батюшка. И не тогда начинается неприметная и многотрудная борьба колхозника за хлеб, когда по весне лемехи плугов станут отваливать тяжелые маслянистые пласты чернозема. Начинается она много раньше, а вернее — не прекращается целый год.

Уроженец хлебодатных здешних мест, Борисов не умел, да и не хотел быть в стороне от колхозных дел, хотя они вовсе не входили в круг его обязанностей. К тому же с новым председателем Галиным и парторгом Ветленский у него сам собой возник как бы негласный уговор — помогать друг другу в работе.

Участковый каждодневно заглядывал в различные уголки артельного хозяйства. Он беседовал с людьми, стараясь глубже узнать их, разбирал заявления и жалобы, а попутно сколачивал себе актив. Случалось всякое — ладное и неладное.

Однажды по пути к себе домой Борисов увидел в поле два трактора, за которыми тянулась ровная черная полоса вспаханной земли. «Хорошо идут, — подумал он, но тут же шевельнулось сомнение: — Что-то уж больно быстро». Участковый спрыгнул с лошади, вынул складной метр и сунул его в пашню. Посмотрел — глубина 14 сантиметров. Он нахмурился, поскакал наперерез, загородил переднему трактору дорогу.

— Прекрати пахать!.. — крикнул Борисов.

Тракторист приглушил мотор. Достал из-под картуза заранее заготовленную самокрутку, сказал нагловато:

— Чего стряслось? Уж никак ты огоньком меня снабдить так спешишь, что запыхался даже? Вот спасибочко за внимание!..

Участковый, действительно, тяжело дышал от возмущения: он не представлял, как можно, думая лишь о своем заработке, сознательно портить землю, не давать ей рожать полной мерой.

— Как ты смеешь, Зуйков! — набросился Борисов на бригадира. — Вместо восемнадцати сантиметров на четырнадцать гонишь. Да ведь это недород по целых два центнера на гектар! Прекращай работу, я за председателем поеду.

Зуйков скатился с трактора, схватил под уздцы лошадь участкового.

— Погоди, Иван Васильевич, не беленись. — Почуяв плохой для себя оборот, он сразу сбавил тон. — Честью клянусь, дальше пахать буду правильно. Со всеми случается. Ты уж не поднимай шуму, не срами меня!..

Борисов посмотрел на его заискивающее, растерянное лицо, но жалости не почувствовал.

— О стыде раньше надо было заботиться, а чести у тебя и в помине нет, коли ты на такое способен.

Он ударил кобылу плетью. Зуйков отошел в сторону и проводил угрюмым взглядом удаляющегося Борисова.

Приехали председатель и агроном. Они промеряли весь участок, заставили трактористов перепахать землю. Вскоре Зуйкова сняли с должности бригадира.

Таких случаев было у Борисова немало.

…Подобно зреющему колосу, наливалось постепенно силами, крепло хозяйство артели. Старался вложить б это свою — толику и участковый. Как и прежде, бывал он на фермах и в поле, везде отыскивал придирчивым глазом неполадки. И не знал только Борисов одной мелочи: то ли просто привыкли к нему ратовцы, то ли по другой причине, но в разговоре между собой стали они прибавлять теперь к его имени и отчеству словечко «наш».

Испытание временем

Время течет незаметно, как вода в Суре. Глянешь на нее с крутого берега, и покажется неподвижным синее тело реки, будто и не пробивала она себе дорогу среди холмов, а долго и терпеливо выискивала удобное место, чтобы лечь спокойно и заснуть. Застыли в длинном изгибистом зеркале ленивые, пышные, как взбитые подушки, облака. А попробуй перебраться на другой берег — вот тут покажет Сура свой нрав. Неопытного пловца сразу рванет вниз по течению, да и опытный, пересекая стрежень наискосок, немало потратит силенок, покуда одолеет напор упругих вод. Неприметно, но упрямо и быстро катит речной поток, вскипая иногда под ветром мохнатыми гривками.

Время течет незаметно, как вода в Суре, и, видно, так уж устроена жизнь, что никому не дает она поблажки. Стоит только забыть об этом, остановиться на середине — рванет вниз, начнет сносить все дальше и, коли не спохватишься, выкинет где-нибудь в глухой заводи на илистую мель.


Ранняя осень 1958 года. Сырое мглистое утро. Светает медленно, словно солнцу трудно и неприятно подниматься в затянутое серостью туч небо.

Возле колхозного правления толпятся бригадиры. Поеживаясь, дымят они самокрутками, ждут председателя. Наступила горячая страда, теперь, как говорится, день год кормит. Нужен зоркий хозяйский глаз, чтобы убрать урожай, не дать ему погибнуть под злыми дождями.

Борисов, одетый в забрызганный грязью плащ, подошел к крыльцу, спросил у мрачно насупленного Ветленского:

— Где же Галин?

Тот ответил вполголоса, сердито поблескивая потемневшими от раздражения глазами:

— Завтракать изволит…

— Кой черт завтракать!.. — подхватил стоявший рядом Сергей Кочетков. — Небось никак не опохмелится!

Борисов посмотрел на хмурые лица людей — они были нарочито равнодушны, как бы замкнуты изнутри. И лишь один бригадир, пожилой, давно не бритый, с рыжеватыми от табака усами, сказал, налаживая новую цигарку:

— Эх, да чего там… Поднял Галин колхоз, а теперь рушит. Поначалу считали — орел, а ныне у орла-то крылья в водке намокли.

На улице наконец, показался председатель. Он ступал преувеличенно твердо — такая походка бывает у тех, кто не уверен в своих движениях. Бригадиры расступились. Галин тяжело поднялся по ступенькам крыльца, махнул рукой:

— Заходи…

Войдя в комнату последним, Борисов прислонился к холодной печке и через головы колхозников смотрел на Галина. Тот сидел на своем председательском месте, некогда красивое лицо его стало невыразительным и одутловатым, глаза помутнели, веки опухли. Пил он, как видно, несколько дней подряд, пил угарно, до бесчувствия. Бригадиры молчали — никто не хотел что-либо спрашивать у этого плохо понимающего, где он, человека. А Галин качнулся на стуле, едва сохранил равновесие и неожиданно запел:

Выпьем за тех, кто командовал ротами,
Выпьем за тех, кто лежал на снегу…
Он оборвал песню, икнул и сказал обиженным голосом:

— Чего же не подтягиваете, а?..

Никто не ответил, многие бригадиры смущенно потупились.

— Смирр… но! — крикнул Галин, ударив кулаком по столу. — Запевал на правый фланг… С песней… с места… марш…

То ли он вправду не понимал, что находится в правлении, то ли считал все это милой шуткой. Председатель раскачивался на стуле, улыбаясь бессмысленной улыбкой. Вскоре он захрапел, уронив голову на руки.

«Меня люди не для этого выбирали, чтоб я песенками их баюкал», — припомнились Борисову слова Галина, сказанные тут же, в правлении, на этом вот самом месте десять с лишним лет назад. Припомнились уверенные командирские жесты, армейская подтянутость и суровая деловитость этого, сейчас безнадежно пьяного человека. Да как же, как могло такое случиться?

Рос Александр красивым веселым парнем, любая работа спорилась в его руках. А когда Сашка проходил по селу, гордо вскинув кудреватую цыганскую голову, не одна девка припадала к окну, провожая его загоревшимся взглядом. Сил девать было некуда, удаль вскипала в нем, перехлестывала через край. Мог он иной раз и выпить лишнее, но больше из этакого молодечества, из-за желания покрасоваться своей крепостью. А вот после ранения, когда тупой болью сводило обрубленную осколком руку, когда хотелось уложить ее, несуществующую, поудобнее, стал пить сильно. Правда, на работе это поначалу не отражалось. Галин никогда не опохмелялся и приходил по утрам в правление трезвый. Росло, богатело хозяйство колхоза, и немалая была в том заслуга председателя. К его резким замечаниям внимательно прислушивались в районе, знали: коль Галин сказал — выполнит, погонять его не надо. Колхозники уважали, да и любили Александра Васильевича за мужицкую хватку, за чуткое на чужую беду сердце, за верность своему слову. И хотя последние два года поговаривали на селе, что пьет председатель уж больно «вдумчиво», прямо заявить ему об этом никто не решался, будто совестно было упрекнуть хорошего человека, который столько для всех сделал.

А Галин пил все больше. Как-то незаметно для него самого пришла привычка опохмеляться, и на работе теперь от него попахивало спиртным. Иные мужики, кто похитрей да поизворотливей, нарочно угощали его, чтобы выпросить себе у пьяного какую-нибудь поблажку. Туманился мозг, становилось безвольным крепкое мускулистое тело. Галин опускался медленно, словно болото затягивало его. Но таким, как сегодня, председателя в правлении еще не видывали…

— Чем заниматься будем, Иван Семенович? — обратился к Ветленскому пожилой усатый бригадир. — Тоже песни играть аль по домам разойдемся?

— Работать будем! — парторг сел за свободный стол. — Давайте вместе думать, колхозники…

Обсудив с бригадирами неотложные дела и дав каждому задание, Ветленский отпустил их. Участковый, парторг и заливисто храпящий Галин остались втроем в опустевшей комнате. Борисов первый нарушил молчание:

— Эх, такой человек пропадает, и никакими словами до него не достучишься…

Он горестно махнул рукой, а Ветленский, который шагал по комнате от стены к стене, крутнулся на каблуках и почти вплотную подошел к участковому.

— Тебе что, — голос у парторга стал каким-то тусклым, — для тебя Галин председатель колхоза и точка. А мы с Сашкой еще мальцами без порток на Суру гоняли, в ночное ездили. У нас, почитай, всю жизнь два горя вместе, а третье — пополам.

Борисов не дослушал.

— Кто мне Галин, о том не теперь судить-рядить, — сказал он холодно. — Тебе-то он друг? А меня еще дед учил: друг познается на рати да в беде. Видел ты, что Александр Васильевич запил, надо было на бюро пропесочить, в райком сообщить. А ты его по проулкам ловил да уговаривал, как девку: «Саша, брось! Саша, остепенись!..»

Ветленский понимал правоту участкового, но сознание собственной вины, как это часто бывает, переросло в неприязнь к тому, кто высказал начистоту все, что думал. Он пожалел о своей откровенности и сейчас перешел невольно на сухой, официальный тон:

— Чужие ошибки считать легко. Вы бы лучше, товарищ Борисов, самогонщиков на селе искоренили. Тогда бы и пьянства у нас было меньше.

Борисов ответил не сразу. Густой храп Галина подтверждал справедливость замечания парторга. Да, это дело его, участкового, и с ним он пока не справляется. Колхозники мало помогают ему, не все еще поняли, какой вред приносят самогонщики. Перед глазами встало наглое лицо Клавдии Степановой. Матвеев отнимал у солдатских вдов последнее и тащил к ней. Ребятишки сидели без хлеба, а она пускала краденую пшеницу на самогон, поила бандитов, норовила прожить легко и пьяно. А мало ли сейчас таких вот кланек, которые губят, калечат людские судьбы своей корысти ради! Придет час, выведет он подлую эту породу, выведет!

Борисов, застегивая плащ, говорил обычным ровным голосом. Волнение его выдавали пальцы, он с трудом попадал пуговицами в петли.

— Коммунисты меня плохо поддерживают. Кое-кто так полагает: неудобно, дескать, против соседей идти, то забота участкового, пускай он и действует. А мне надо самогонщика с аппаратом, с бардой, то бишь, с уликами поймать. Без народа это трудно. Прошу я сейчас вот у вас, — он подчеркнул, — как у парторга, помощи. Надо собрать актив и поговорить наконец всерьез. И чем быстрее, тем лучше.

Ветленскому стало неловко за свои слова, и, не зная, как это загладить, он сказал:

— Хорошо, товарищ Борисов, на неделе соберемся. Я вас поддержу…

Расстались они с некоторой обидой друг на друга. Но бывает хорошая обида, которая грубой шершавой рукой проводит по сердцу, заставляет пристально оглядеться вокруг, задуматься о главном.


Тесная, от угла к углу в пять шагов, комнатка, где жил Борисов в Ратове, стала для него за эти годы вторым домом, как он шутил, «холостяцким». Постель, добела выскобленный хозяйкой низкий стол с ножками крест-накрест, лампа, покрытая самодельным бумажным абажуром, и табурет составляли все ее убранство. Одежду приходилось развешивать по стенам и прикрывать от пыли газетами или простыней. Участковый, собственно, только ночевал здесь, если не считать, что днем забегал на полчасика пообедать, да и то не всегда. Ратовцы это знали и по делам приходили к Борисову в отведенное для приема время в правление колхоза, а в случае срочной надобности искали его в поле, на фермах, в клубе, одним словом, где-нибудь на людях, только не тут.

Сегодня Иван Васильевич несколько запоздал к обеду и, войдя в горницу, удивился, когда хозяйка сообщила, что его ждут. В комнате участкового сидела на табурете Ремнева.

— Здравствуй, Вера Михайловна! — сказал он приветливо (они давно были на «ты»). — Может, перекусим вместе, коль ты у меня в гостях?

Ремнева поблагодарила, но отказалась. Услышав, что хозяйка загремела чугунками, доставая их из печи, она добавила:

— Извини, Иван Васильевич, сама вижу — не в пору пожаловала. Потому решилась, что поговорить мне с тобой очень надобно, да при народе не хотелось…

— Полно тебе извиняться, будто первый год знакомы. Только уж потерпи тогда еще чуток, — улыбнулся Борисов, — я и впрямь голодный как волк.

Наскоро перекусив, участковый прикрыл дверь и сел против Ремневой на кровать.

— Ну, какое лихо приключилось? — спросил он, внимательно посмотрев на колхозницу, и вдруг не удержался: — А ты… постарела малость…

Встречаться в Ратове им доводилось довольно часто. День прижимался ко дню, неделя к неделе. Все, казалось бы, течет обычно, сегодня — как вчера. И вот сейчас, неожиданно для себя, Борисов глянул на Веру Михайловну совсем иначе, будто увидел ее в зеркале незаметно прожитых лет. Каштановые волосы припорошила седина, по лицу разбежались тонкие бороздки морщинок. На огрубевших, натруженных руках проступили суставы. Тело ее как бы подтаяло изнутри, а в глубине серых, чистых глаз затаилась усталость и еще какая-то невысказанная, долго скрываемая печаль.

Невольно вспомнилось первое знакомство с Ремневой. Она стоит у кроватки сына. После удара бандитским обрезом в грудь тот болен, у него жар, дыхание неровное, тяжелое. «Придет папка, мы ему…» — бредит мальчик, сжимая кулачки. Потом он худенькими, ослабевшими ручонками ищет шею матери, чтобы убедиться в ее близости. «Мамка… больно…» — шепчет он. «Я с тобой, маленький, — склоняется к сыну Вера Михайловна, — потерпи, Мишутка, потерпи, мой родной…» А в глазах ее, в голосе застыло одно: лишь бы выжил!

Эх, стряхнуть бы ей с плеч годков двадцать, разгладить, освежить румянцем лицо, налить тело вновь соками молодости! Да в ней ли, в увядшей красоте дело? Кто в силах возвратить погибшего мужа, дать этой солдатской вдове, верной долгу и сердцу своему, единственно возможное для нее счастье? Не случится такое, и некого даже упрекнуть — война всему виной. Борисову стало обидно за Ремневу, он подумал о том, что ни разу еще не видел настоящей ее улыбки. А она, словно отгадав мысли участкового, ответила просто:

— Да, постарела… Погладила меня судьба против шерсти…

— Зря ты, Вера, эти слова говоришь! — Борисов впервые назвал ее только по имени. — Так уж заведено, времячко, оно никого не милует. Да мало ли радостей в жизни? Держи выше голову. Смотри, каких детей взрастила! Старшой дочке свадьбу сыграли, внука жди скоро. Младшая, Ольга, в техникум определилась, год-другой и специалистом в село приедет. А сын твой Михаил, по батьке Степанович, в трактористы вышел. Видный парень, слышал я, и статью и умом в отца. Дай срок, он…

«Он себя еще покажет, глядишь — и председателем станет», — хотел приободрить ее участковый, но осекся. Вера Михайловна, вопреки его совету, почему-то опустила голову и странно заморгала вдруг заблестевшими ресницами.

— Да, ты же ко мне по делу, — спохватился Борисов. — Так что у тебя стряслось?

Ремнева помолчала с минуту, словно упрятала в себя боль, готовую было выскочить наружу, заговорила по-прежнему спокойно, тихо:

— С сыном-то и неладно, Иван Васильевич. Задурил у меня Михаил, свихнулся. И что дальше, то хуже. Пьет он.

От неожиданности участковый даже растерялся.

— Так… — протянул он, встал с кровати. Одернул зачем-то гимнастерку, потом присел опять. — Послушай, Вера, точно ли это? Я за ним такого пока не наблюдал. Ну, случилось, выпил с дружками. Парень молодой, взрослым себя считает, так сказать, самостоятельным. А тебе и почудилось…

Вера Михайловна подняла лицо.

— Не успокаивай, Иван Васильевич. Со стороны, может, и не приметно, а я мать, вижу, куда Михаила моего потянуло. Пробовала ласками да уговорами его пронять. Поначалу смешком, шуточкой отмахивался. А вчера, — губы Ремневой слегка дрогнули, — пришел хмельной, денег взаймы просит. Это у меня-то в долг. Да разве ж я бумажки пожалела! Обняла его, говорю: «Мишутка, хороший, одумайся, погляди, до чего Александр Васильевич, председатель наш, через водку проклятую себя довел!» А он в ответ: «Не лезьте, мама, в мои дела, не маленький». И отстранил меня рукой, да так холодно, будто я ему чужая. Не хочу верить, только порой кажется — сердце его ко мне каменеет. Ну, да не о том речь… Одно мне в жизни надо — чтобы Михаил крепким человеком стал. Об этом последнее слово Степана, мужа моего, было, когда мы прощались. Как сейчас слышу…

Проводив колхозницу, Борисов задумался. Ремнева доверила ему свое материнское горе, он должен, обязан ей помочь. А дело, кажется, не из легких, его наскоком не выиграешь. Прежде надо раскусить характер Михаила, узнать про него все, до мелочей, а потом уже прикинуть, с какого края подступиться. Не верилось участковому, что двадцатилетий паренек сам собой потянулся вдруг к водке. Не иначе, как попал он под чье-то влияние. «Неужели Галин?» — мелькнуло у Борисова. Действительно, председатель заботился о судьбе сына погибшего односельчанина, с его участием, к примеру, стал тот трактористом. Недаром ведь сегодня сказала Вера Михайловна, что стоит при Михаиле задеть хоть малость имя Галина, он сразу насторожится, готов на обидчика чуть не в драку. С одной стороны понятно — видит он в председателе бывалого фронтовика, друга отца своего, а с другой… Возможно, старается во всем подражать ему, значит… «Нет, нет, хватил я лишку!.. — отогнал Борисов от себя эту мысль, но она снова навязчиво лезла в голову. — А впрочем, как знать…»

— Иван Васильевич, самовар поспел, — послышался за стеной голос хозяйки, — ты хотел чайком погреться.

— Да-да… ухожу… — невпопад ответил участковый, накидывая плащ и направляясь к двери. Он решил сейчас же встретиться с комсоргом колхоза и подробно расспросить его про Михаила Ремнева.


Приземистую, хилую избенку старого клуба, в которой произошло первое знакомство Борисова с ратовцами, снесли. Колхозный клуб переселился в просторное, вытянутое здание, крытое красной черепицей. Строительство закончили не так давно, и вокруг валялись еще свежие стружки и щепа, а от толстых, добротных бревен исходил душистый сосновый запах.

Неподалеку от крыльца, отыскав безветренное местечко за штабелем теса, о чем-то спорили несколько парней и девчат. Участковый сразу заметил среди них того, кто был ему нужен, — Евгения Ветленского, сына парторга.

Когда-то вихрастый, непоседливый мальчуган залепил в Борисова снежком, а на вопрос, кем он хочет стать в будущем, выпалил без колебаний: «Летчиком! Как Покрышкин!..» Прошли годы, и Генькины детские мечты, простые и непостоянные, как веснушки, исчезли, забылись сами собой. На земле тоже хватало дел. Он окончил десять классов, с увлечением работал сейчас заведующим клубом, а на последнем комсомольском собрании был выбран секретарем.

Евгений не успел еще привыкнуть к своим новым обязанностям. Возможно, поэтому он разговаривал нарочито спокойно и рассудительно, держался со всеми ровно и вообще старался выглядеть серьезным и всегда хоть чуточку занятым. Ему казалось, что именно так должен вести себя колхозный комсорг. Впрочем, до конца сохранить «солидность» он не умел — порывистая горячность, свойственная его натуре, частенько прорывалась наружу.

Спор у ребят, как догадался по отдельным словам Борисов, шел о какой-то пьеске, которую ставил клубный драмкружок. Видимо, дело не клеилось, «артисты» были возбуждены и довольно резко упрекали друг друга в отсутствии способностей. Круглощекая, по-мальчишески задиристая девушка (участковый не раз встречал ее на молочной ферме), перекинув через плечо льняную косу, обрушилась на длинного, неповоротливого парня:

— Вот верста бестолковая!.. Да вдолби же себе, что любовь, это… ну, в общем, ее с чувством представлять надо. А ты? — Тут доярка сделала угрюмое лицо и очень живо передразнила парня: — Стоишь пень-пнем и мычишь, ровно Геракл, бык наш племенной: «Я бу-бу без вас жить не могу-у-у…» Потом еще «люблю» у тебя точно «убью» получается, мне даже страшно — вот-вот нож вынешь. А как целоваться, так не дурак, взаправду норовишь!

— Очень ты мне нужна… — неубедительно защищался парень. — Небось получше найду, коли захочу…

Евгений увидел шагах в десяти Борисова.

— Перестаньте же вы ругаться, — укоризненно сказал он. — Подняли тут шум на все село, узнают — засмеют нас.

Высокий парень махнул рукой в знак того, что считает подобный разговор ниже своего достоинства, и отвернулся. Девушка же не сдержалась и нанесла ему последний удар в спину:

— То-то Наташка с тобой гулять бросила. Не велик интерес мычанье слушать.

Все, кроме незадачливого актера, засмеялись, и в компании наступило перемирие. Борисов, несмотря на неважное настроение, тоже невольно улыбнулся.

— Здравствуй, молодежь! О чем беседа? — спросил участковый, давая понять, что не заметил творческой перепалки.

— Да так, Иван Васильевич… Репетировали кое-что, а теперь вот киномеханика поджидаем, — ответил за своих Евгений. — Придете вечером на картину? Тогда я местечко оставлю.

Поболтав с ребятами о том о сем, Борисов собрался было отозвать молодого Ветленского в сторонку, но тут девушка-доярка вскочила и показала на дорогу:

— Глянь, Женька, кто плывет. Мишка Ремнев! Руки в брюки, нос задрал. Важничает, механизатор!.. Ты, вроде, с ним браниться хотел? Эй, Мишка, подь-ка сюда!..

— Не браниться, а поговорить, — строго поправил Женя.

— Ну-ну, попробуй. С ним-то ты быстро дотолкуешься… — глаза девушки хитро блеснули; ей, верно, нравились острые положения.

«Вот кстати и я послушаю», — обрадовался участковый случаю и присел поодаль с равнодушным, скучающим видом.

Михаил приближался не спеша, вразвалку. Это был белесый, среднего роста юноша с приятным, немного скуластым лицом. Синий замасленный комбинезон делал его выше и взрослее. В прямом взгляде, в походке сквозили легкая насмешка и вызов. Он картинно помахивал большим разводным ключом, словно желал подчеркнуть, что недосуг ему тратить время на всякие пустяки. «Парень-то не из робких», — подумал Борисов.

— Ну, чего тебе?.. — недовольно спросил Михаил у девушки. Он, казалось, знал заносчивый ее нрав и опасался какого-нибудь подвоха.

Доярка, играя кончиком косы, лукаво прищурилась и сказала подозрительно ласково:

— Да вот, Мишенька, хочет тебя комсорг в драмкружок записать, активность твою расшевелить. Соглашайся, в любовь вместе играть будем…

— Этими блинами других покорми, — с деланным безразличием ответил ей Ремнев и, кивнув на длинного парня, добавил: — С ним играй, коли есть охота…

Он надвинул кепку на лоб и повернулся, чтобы продолжать свой путь, но тут вмешался Евгений:

— Погоди!.. В кружок за волосы мы никого не тянем, мероприятие добровольное. А вот дисциплина комсомольская — она для всех обязательна. Пойми, Ремнев, ты своим поведением не только себя — весь наш коллектив позоришь. Как отбился от ребят, так и пошел колобродить. Спутался с пьяницей этим, с Петром, или как его там… Последний раз предупреждаю — штучки твои мы терпеть долго не можем. Дождешься, на бюро вызовем!..

Неизвестно, что бы ответил Михаил, будь он с Евгением наедине. Но сейчас комсорг задел парня при ребятах, вдобавок еще при девушках. И Ремнев притворно зевнул:

— Ну, завел шарманку!.. Надоело уже. — Он выставил вперед щеголевато смятый в гармошку сапог, ловко подкинул разводной ключ. — Ты меня своим бюро не пугай, небось не заплачу. Я сам за себя в ответе, в няньках не нуждаюсь. Тоже воспитатель отыскался!..

«Теперь, верно, и Женька не выдержит, запетушится», — прикинул Борисов. Комсорг и впрямь начинал терять свой спокойный «веский» тон, в голосе его появились высокие нотки:

— Ошибаешься, все мы друг за дружку в ответе. Кто в мурзицком клубе драку чуть не заварил? Ты! А жалоба-то к нам в комитет поступила: ратовские, мол, комсомольцы в пьяном виде и прочее…

Евгения перебила неуемная доярка. Она вдруг выскочила вперед и выпалила с маху.

— А кто вечор в сельпо кулаками дубасил, водку требовал? Не ты ли со своим приятелем-забулдыгой? Опосля иду я, ребята, из клуба и вижу — ползут два красавца, кренделя выписывают. Обнялись, плетни сшибают… Один, значит, шлепнется, другой его поднимет, бережно так, словно разбить боится, и сам — в лужу. Рожи глупые, довольные, и выражаются, что иностранцы, — ни черта не понять. Нализались-таки, не иначе, как самогонки. Уж точно — свинья грязи сыщет!.. — Девушка смерила Михаила презрительным взглядом, лицо ее было сейчас серьезным и сердитым. — Герой! А еще ухаживать лезет.

Михаила огорошил такой выразительный «монолог» доярки. Он вспыхнул, стыд тянул его бежать, а нанесенная обида приковала к месту. От неожиданности он растерял слова.

— Ты… ты… — только и смог выдавить Ремнев сквозь сжатые зубы.

«Да, влип Мишка в переплет, — подумал участковый. — А девчонка, кажись, ему и вправду приглянулась, даже язык отнялся». Борисов решил выручить Ремнева и положить конец этой, уже далеко не творческой перепалке. Он подошел к ребятам, когда прозванный «верстой» парень примирительным баском заглушил общий смешок:

— Навалились все на одного!.. Оно, конешно, хоша Мишка и того, а все же нельзя так…

Ремнев совладал с волнением и опять накинул на себя равнодушную маску.

— Да отвяжитесь вы все от меня, пристали, как…

Он не уточнил, как именно к нему пристали, махнул рукой и зашагал прочь.

Киномеханик запаздывал. После случившегося разговор не ладился, и вскоре ребята начали расходиться. Комсорг согласился проводить участкового, и они медленно направились в сторону околицы.

— Не подумай, Женя, что я вмешиваюсь в дела ваши комсомольские, — сказал Борисов как можно мягче. — Послушай-ка меня, стреляного воробья, и не обижайся. Все ты очень правильно Ремневу толковал. Про коллектив, про дисциплину, про ответственность. А чего достиг? То-то и оно… Слова, Женя, простыми, ну вроде бы, живыми должны быть. Вот тогда они, как зерна, западут в человека и дадут ростки. А ты: «предупреждаю в последний раз…» или «на бюро вызовем…» Да еще при девчатах. Паренек этот, — продолжал участковый, — меня тоже беспокоит. Давай-ка, комсорг, вместе поразмыслим, что же нам с Михаилом делать. Между прочим, о каком это Петре речь зашла давеча?

— Да мурзицкий один, забыл я фамилию… — ответил, нахмурившись, Евгений. — Не то Супков, не то Сурков… Повадился к нам в село. Из трактористов его за пьянку погнали. Кажись, Мишка у него в учениках был, ну и… В общем связался черт с младенцем.

— Может, Зуйков? — переспросил Борисов.

— Вот-вот, он!..

Картина постепенно прояснялась. Участковый сразу вспомнил хитрого, падкого на длинный рубль мужика. Еще много лет назад, по настоянию Борисова, сняли Зуйкова с должности бригадира трактористов. Тогда он, нагоняя себе заработок, уменьшил глубину вспашки на добром десятке гектаров колхозной земли. Однажды Петра задержали на спекуляции, но за недостатком улик он отделался штрафом. А теперь и вовсе не работал, жил «святым духом». История с Михаилом показалась сейчас участковому серьезнее, чем он думал вначале.

Борисов говорил с комсоргом осторожно, стараясь не задеть чем-нибудь его самолюбия. Посоветовал выпускать газету «Колючку» — пусть посмеются колхозники над задирами и гуляками; попросил отобрать в помощь ему, участковому, самых надежных комсомольцев для борьбы с пьяницами и самогонщиками.

За беседой не заметили, как вышли за село. Они повернули обратно. По-осеннему студеный ветер сорвал с придорожного тополя стайку пожелтевших листьев, погнал их кувырком по голой земле, побросал где попало у обочины, а сам улетел дальше, в поля.


Партактив колхоза, о котором просил Борисов, собрался через несколько дней. Собственно, это было не заседание. Просто Ветленский попросил коммунистов прийти в правление в определенный час. Сошлись вечером, после работы, многие толком и не знали, о чем предстоит разговор. В комнате председателя тесновато, разместились кто где: на стульях, лавках, подоконниках. Александр Галин привычно сидел за своим столом, а брат его, Тимофей, возился с затопленной печкой, подкладывая в нее пахучие, липкие от смолы полешки. Нетерпеливый Сергей Кочетов, которого колхозники помнили еще комсомольцем, поглядывал на дверь, встречая каждого опоздавшего укоризненным жестом, а когда все собрались, крикнул Ветленскому:

— Иван Семенович, начинать пора!

Парторг о чем-то вполголоса беседовал с Борисовым у окна. Он обернулся.

— Нужно серьезно потолковать нам, товарищи! Дела на селе с пьянством и самогоноварением не очень-то нарядные. Попросим доложить об этом нашего участкового, старшего лейтенанта милиции товарища Борисова.

Шумок общего говора затих, все насторожились. Иван Васильевич остановился около председательского стола, откашлялся. Выступление его было недолгим и убедительным — ненависть к самогонщикам подсказывала нужные слова. Он рассказал о том, как ломает пьянство людей, напомнил коммунистам о последних указаниях партии по борьбе с алкоголем.

— Народ у нас в Ратове хороший. Но бочку меда и ложкой дегтя испортить можно. Варят на селе это проклятое зелье пять, ну, шесть спекулянтов. Так неужели мы с ними не справимся? Они, как гвозди ржавые, торчат на ходу, зацепившись, не всяк отцепится. Да еще вот напасть: молодые, на старших глядя, пить начинают… — Хотел Борисов привести пример Михаила Ремнева, но сдержался, добавил только: — Лихостью своей по глупости похваляются, а у матерей слезы не просыхают.

Авдолин вставил густым, прокуренным баском:

— Драть их, чертей, некому. Особливо, если баба одна, разве ж ей с парнем управиться?

В печке потрескивали дрова, становилось жарковато. Иван Васильевич вытер рукавом лоб, возразил Авдолину:

— Драть не велик прок. Учить молодежь надо, воспитывать. А у нас как в поговорке получается: маленькая собачка лает — от большой слышит. — Он сделал паузу и закончил несколько громче: — Общая наша забота, не только моя, вывести на селе самогонщиков. В одиночку мне одолеть их трудно, за всеми не уследишь. Так помогите мне, товарищи коммунисты. Давайте вместе корчевать эту сволочь, ловчее будет!

Последние слова Борисова прозвучали скорее требованием, чем просьбой.

Пока участковый говорил, он ни разу не посмотрел на Александра Галина и теперь стал искоса наблюдать за поведением председателя. Тот словно дремал, склонив голову и полуприкрыв глаза, было в нем какое-то наигранное равнодушие к происходящему. Он боялся сейчас встретить чей-либо взгляд и жалел, видно, что сидит у всех на виду.

— По-моему, ясно, — сказал Ветленский, — помочь Ивану Васильевичу наш долг, тут и спору быть не может. Пьянство у нас за все границы зашло — это участковый правильно отметил. Ты первый, Александр Васильевич… — парторг запнулся, но пересилил себя, — да, первый пример подаешь. А чего с рядового колхозника спросишь, коли сам председатель сивуху хлещет. Бросай пьянки, при всех тебя предупреждаю. Эта дорожка к хорошему не приведет.

Настало напряженное молчание. Галин почувствовал, что от него ждут ответа. Он распрямился, сильно сжал пальцами черную перчатку протеза.

— Нагнали нам тут страха Борисов с Ветленский. Мужики, конечно, пьют, однако и работают неплохо. Не с нами водка родилась, не при нас она кончится, — он попытался улыбнуться, — не отказываюсь, и я выпиваю, не ангел… Только самогонщикам сроду не потакал и, вообще…

Его оборвал брат Тимофей:

— А с Андреем, конюхом, не ты вчера литровочку выдул?

Галин не привык оправдываться, тем более на людях. И по тому, как дрогнули брови, как скрипнула под здоровой рукой стиснутая кожа перчатки, было видно — он начинал злиться.

— Чего мелешь?! Самогонку эту Андрей в Мурзицах у бабки какой-то конфисковал. Не пропадать же добру… — он шуткой хотел смягчить слова брата, но по нахмуренным лицам коммунистов понял, что ее не приняли.

— Врет конюх, а ты и уши развесил, — не унимался Тимофей. — Я, как бригадмилец, ручаюсь — у нас, в Ратове, самогон сварен…

Казалось, Галин вот-вот вспылит.

— Ну, хватит!.. Раздавили после работы бутылку, дело, что называется, личное.

Тимофей знал характер брата. Понимал, что стегает Александра по самому больному его месту, по гордости. Но увещевания уже не помогали, и он, переборов поднявшуюся было жалость, не отступал:

— Личное?

Тимофей припомнил брату недавний случай. Колхозный шофер под хмельком подался в другое село свояченицу навестить, да и загулял там. Искали его, с ног сбились, так и пришлось с соседнего склада водителя «взаймы» просить.

— Ты же, председатель, в ту пору сам соображал туго и, может, про шофера этого впервой слышишь. А что песни ты в правлении распевал, это тоже твое личное дело?

Галин, побелев, крикнул:

— Замолчи!

— Орать на меня не смей, ты не в своей избе. — Тимофей сунул кулаки в карманы старого пиджака с такой силой, что тот затрещал в плечах. — Участковый прав — самогонщики, что ржавые гвозди, рвать их надо, а ты клещи у нас из рук вышибаешь. — Он глянул в лицо брата, которое пошло теперь красными пятнами, и голос его стал мягче. — Да постыдись ты, Александр! Жену до чего довел, совсем она извелась с тобой. Сам не знаешь, так хоть в людях спроси, что дома делается…

Галин поднялся и, опустив голову, направился к выходу. Он шел медленно, ожидая сначала, что кто-нибудь осадит Тимофея, попросит его, председателя, вернуться. У порога он несколько замялся. «Повиниться бы мне перед товарищами, — мелькнула мысль. — Вот если сейчас окликнут, так прямо и начну: сам в петлю влез, помогите, мол, выбраться…» Но все молчали. А когда за Галиным захлопнулась дверь, парторг сказал:

— Кажись, проняло. Это ему на пользу.

Коммунистов задело за живое. Они выступали горячо, резко, без обиняков. Многие, верно, припомнили сейчас того, прежнего Александра Галина, посматривая на пустой председательский стол.

Незаметно подступила полночь. О печке забыли, она погасла. Возбужденные колхозники много курили махорку или крепкий самосад, и в комнате плавал сизый слоистый дым. Перед тем как закрыть собрание, парторг сказал:

— Значит, на том и порешили: каждого любителя лишней рюмки в ежовые рукавицы возьмем. Они в семьи разлад несут, колхозу помеха, да в придачу молодых ребят на свою дорожку сманивают. С такими мы драться должны. Этим, товарищи, их же самих спасать будем.

— И всяк по-своему тонет, — вставил Борисов. — Одного под локоток поддержишь, он и выплывет. А другого за волосы, грубо, изо всех сил тащить надо, чтобы из беды выручить. Так вот и здесь.

— Самогонщики — статья особая, — закончил Ветленский. — Всех, на кого подозрение есть, под контроль поставим. Тогда-то они, голубчики, от нашего участкового не упрячутся. Организовать это, полагаю, поручим Тимофею Галину. Он старший бригадмилец на селе, пускай и от нас будет старшим. Вот, собственно, и все. Теперь, товарищи, от слов — к делу!


Моргунковы жили на самом краю села. Аграфену, сухопарую и сутулую женщину с плутоватым, скользящим взглядом и головой, чуть склоненной на бок, будто она всегда к чему-то прислушивается, в деревне недолюбливали. В свои пятьдесят с лишним лет она сохранила крепкое здоровье, хотя при случае обязательно начинала охать да причитать, что «износилась вконец, косточки ломит и пора-де ей в землицу-матушку собираться». В колхозе Аграфена не работала, но за собственным хозяйством — огородом, коровой, поросятами и курами — следила ревностно.

Дочь Аграфены — Ксения слыла в свое время завидной невестой: крылатого разлета брови ее, под которыми дерзко поблескивали большие зеленые глаза, и тугая рыжевато-русая коса не давали покоя здешним парням. Выбор же Ксении пал на фронтовика из соседнего села кузнеца Ивана Дремова. Поженились они сразу после войны, но личная жизнь их не получилась. Вскоре начались скандалы и распри. То ли Аграфена встряла между молодыми, то ли не сошлись они характерами, но Дремов покинул дом Моргунковых, оставив Ксении сына Володьку.

Участковый знал Дремова как мужика сдержанного, честного и работящего. Встретив однажды его в кузнице, Борисов деликатно попробовал выяснить причину семейного разлада. От прямого ответа тот уклонился, только, махнув рукой, грустно сказал: «Эх, Иван Васильевич!.. В чужой монастырь со своим уставом не суйся». Слова эти насторожили участкового, и он решил повнимательнее приглядеться к Моргунковым.

По селу ходили смутные слухи, что Аграфена, дескать, гонит самогонку, но хитро — сбывает ее в других деревнях. А помогает ей в этом деле новый полюбовник Ксении, которая после развода и вправду была не прочь мужика к себе привадить. Толкам всяким Борисов доверить не привык, и все же один случай заставил его призадуматься.

Уже смеркалось, когда, проходя мимо избы Моргуновых, участковый услышал тихие всхлипывания. Он отворил калитку. Прижавшись к плетню, плакал мальчик в распахнутой шубенке, накинутой прямо на рубашку. Стараясь сдержать слезы, он растирал их кулачком по мокрому лицу. Борисов узнал сына Ксении двенадцатилетнего Володьку. Странно было застать в таком виде мальчугана, который всегда отличался бойким и веселым нравом. Участковый наклонился, спросил ласково:

— Кто же это тебя обидел?

— Никто… — процедил сквозь зубы Володька, еще плотнее прильнув к плетню. Из гордости он перестал хныкать и только усиленно сопел носом.

— Вот тебе раз! — Борисов погладил мальчика по голове. — Такой герой, а глаза на мокром месте.

— И пусть на мокром!.. — Володька отстранился. — А чего он дерется?

— Да кто «он»?

И тут прорвалась Володькина свежая обида.

— Дядька Петр, вот кто!.. Сперва его бабка водкой напоит, потом они про деньги ругаются. А потом… потом он на мне зло срывает…

— Да ты расскажи все по порядку, — попросил Борисов, — и застегнись, простынешь ведь.

Но мальчик упрямо замолчал, словно понял, что выпалил в сердцах лишнее. Аграфена, откинув занавеску, увидела участкового. Поспешно выскочила она во двор, засеменила к внуку, на ходу приговаривая:

— Ах ты господи, вот беда с ним, с пострелом. Чуть загляделся — и след простыл. Осерчал на бабу, что пирожка не дала? Не серчай, милый, ступай в избу, дам тебе пирожка… — Заслонив Володьку, она даже пожаловалась Борисову: — Хлопотно с ними, с детишками-то, Иван Васильевич. Все капризы да прихоти, все на них никак не угодишь. Послал господь наказание за грехи наши…

— Да, хлопотно… — неопределенно повторил участковый.

Дверь за Аграфеной и Володькой закрылась. До Борисова донеслись неразборчивые голоса, среди которых выделялся один мужской — грубоватый и явно хмельной. «Сгинь, лисья душа, крапива старая… — слышалось из сенцов. — Раскудахталась, чтоб к тебе лихоманка прилипла… Да плюнь ты, Ксюша, на хлюпика своего, сам заткнется…». Дальше все стихло.

Участковому стало противно, будто он ненароком оступился и влез по колено в гнилое болото. Ну и семейка! Ксения с полюбовником тешится, совсем про сынишку забыла. Другая-то баба постыдилась бы людям в глаза смотреть, а этой хоть бы что, знай живет в полное свое удовольствие. Аграфена смирнехонькой, несчастной такой прикидывается, а сама — вот уж верно лисья душа — везде тихой сапой выгоду ищет. Неспроста от них Иван Дремов сбежал, не вытерпел. Мальчонку только жалко…

Тут Борисову вспомнились Володькины слова о каком-то «дядьке Петре». Мужской голос в избе Моргунковых показался очень знакомым. «Зуйков! — мелькнула догадка и сразу переросла в уверенность. — Ну точно, он! Вот где объявился, старый приятель».

Иван Васильевич был озадачен. Аграфена себе на уме, всему селу известно — у нее среди зимы снега не выпросишь. Какой корысти ради угощает она водкой Петра? И потом из-за каких это денег они ругаются, чего не поделили? «Странно», — подумал участковый и направился к дому с надписью «Сельпо».

В маленькой квадратной комнатке держался сложный смешанный запах резины, кожи, продуктов и тканей. Непонятно, каким чудом умещались здесь на узких прилавках и полках кульки с крупами и обувь, консервные банки и различная одежда (верхняя и нижняя), пуговицы и мыло, папиросы и патефоны. Весь этот пестрый ансамбль венчал подвешенный на гвоздях велосипед.

Посетителей в магазине не было. Тучный и всегда словно заспанный продавец (он же заведующий) собирался уже сворачивать торговлю. В ответ на вопрос участкового, покупают ли Моргунковы сорокаградусные бутылочки и если да, то сколь часто, он сначала открыл от удивления рот, а потом расхохотался.

— Уморил, Иван Васильевич… Ха-ха-ха… — звенело в ушах Борисова. — Аграфена-то?.. Водочку-то? Ха-ха-ха… Она третьего дня пару наперстков покупала, так, ей-ей, не вру, битый час вокруг них вертелась. Полтинник, мол, цена для нее разорительная. Водочку!.. По ней, по мамочке, другие ударяют. Вот председатель, к примеру, — тот да! А ты — Аграфена!.. Ха-ха-ха… Уф, сил моих нет, уморил…

Продавец-заведующий долго еще не мог успокоиться. Борисов попросил его забыть этот разговор и вышел на улицу. Ему было не до смеха.

Нет дыма без огня. Значит, не зря бродит по селу слушок, что Аграфена с полюбовником Ксении промышляют самогонкой. Тогда понятно, какие рубли они делят. А возле Петра, будь он неладен, Михаил Ремнев крутится. Неужто успели они и паренька в свой омут затянуть? Да, на путаный клубок наткнулся участковый.


После партактива участковый и Тимофей Галин встречались чуть ли не каждый день. Борисов поделился со старшим бригадмильцем своими подозрениями на Петра и семью Моргунковых. Ветфельдшер по должности, Тимофей частенько сталкивался с Ксенией на молочной ферме, где та работала дояркой.

На просьбу рассказать о ней все, что ему известно, Галин ответил:

— За скотиной ухаживает так себе, с прохладцей. Но придраться, вроде бы, не к чему. А личное ее поведение ты и сам знаешь. Баба в соку, погулять любит, ну и разное такое прочее… Как развелась с мужем, все ей трын-трава. Одно слово — вертихвостка… — Подумав, он добавил: — А касательно самогонки ты, пожалуй, прав. На деньгу-то Аграфена очень даже падкая, да и Зуйков ей под стать.

Тимофей пообещал приглядеть за Ксенией.

Как-то вечером уже неподалеку от своей избы ветфельдшер спохватился, что забыл на ферме нужные ему бумаги. Пришлось воротиться. В каморку заведующего, отделенную от стойла скота тонкой фанерной перегородкой, доносилось сытое мычание коров. Когда Тимофей искал в ящике стола бумаги, за стенкой послышался голос Зои Кульковой, той самой доярки, которая отчитала недавно Михаила Ремнева у колхозного клуба.

— Так-так!.. — говорила она кому-то. — А я, глупая, дивлюсь-гадаю: с чего это к тебе коровы несознательно относятся, молочком не балуют? Теперь-то оно понятно. Ты, значит, их водичкой, ну там, травкой полакомишь, а посыпку — в мешочек и домой. Должно быть, вместе с матушкой на собственной буренке рекорд по удою устанавливаешь, так что ли? Погоди, отметим твое усердие, не сомневайся!

— Зоинька, добрая моя, хорошая, не выдавай! — последовала жалкая просьба, и ветфельдшер узнал Ксению Моргункову. — Вот чем хочешь поклянусь тебе — не притронусь больше к посыпке, провались она пропадом. И взяла-то я чуток…

Тимофей сообразил: Ксения пыталась вынести с фермы молотое зерно, которое доярки подмешивали в корм скоту, но это заметила Кулькова.

— И без того на мою голову сраму хватает, — продолжала просить Ксения, — поимей хоть ты сострадание, ну какая тебе выгода?

— А та мне выгода, чтобы коровы через тебя не терпели!.. — отрезала молодая доярка. — Чем они провинились?.. Нет уж, коли они бессловесные, я за них скажу!

До ветфельдшера долетели вздрагивающие звуки. Сперва тонкие, еле уловимые, они становились все громче и надрывней. Это плакала Ксения.

Девушка вдруг смягчилась:

— Что с тобой, Ксюша? Ну погоди, не реви. Ладно уж, не скажу, раз ты обещаешь… Слышь, Ксюша!.. Ну, честное комсомольское, не скажу…

Моргункова зашептала сквозь рыдания быстро, нервно:

— Тошно мне, ох, кабы кто знал, одиноко… свет не мил… На людях смеешься, виду не подаешь, а здесь-то ноет, свербит… Сама я себя, дура, растеряла-растратила, теперь каяться поздно… обратно не воротишь.

— Да о чем ты, Ксюш? — спросила Зоя. — Не терзайся, хватит. Ну, случилось у тебя с посыпкой… Так ведь ты больше не будешь? Ведь правда?..

— Я не о том, — ответила Моргункова, и в голосе женщины ветфельдшер поймал что-то новое, не свойственное ей раньше: искренность, боль, беспокойство за себя, беспомощность. — Эх, Зоинька! Вся-то жизнь моя кувырком покатилась, пойми! Погляжу я на баб — всякая домой торопится, у каждой хлопоты, заботы там разные. Справит, к примеру, мужу обновку и счастлива, как дите малое, когда по селу с ним идет — вот, мол, какой мужик у меня. Все это смешным мне казалось, а теперь… теперь завидно. Словно кукушка я — ни гнезда своего, ни хлопот, ни спешки. И люди сторонятся, и самой неуютно, холодно так… Не дай-то бог тебе, Зоинька, моей доли!..

— Непутевая ты какая-то, Ксюша!.. — ласково сказала девушка. — Ну зачем вот с Иваном развелась? Он и собой ничего, подходящий, и сын у вас, жить бы тебе с ним да ладить!

— Может, мы бы и ладили, только… — Ксения запнулась, но продолжала: — Чего там скрывать, мать моя родная всему и причина. Невзлюбила она Ивана, ну и добилась своего — выкурила. А я по глупости на ее дуде сама же подыгрывала. Поначалу мать-то мужа на свой лад перековать задумала, потом видит — не на того напала. Ну, стала она меня на Ивана подзуживать, нашептывать: зачем, мол, тебе голоштанник этот, будешь с ним весь век тужить-маяться, мы уж как-нибудь получше найдем. Дальше — больше… Собрал он тогда свои вещички, мелочь там разную… меня с собой звал… Да что, Зоя, старое поминать!..

— И ты стерпела? — почти крикнула молодая доярка. — Ну нет! Я бы ее, извини, конечно, сквалыгу хитрую, так бы турнула…

Ксения вздохнула:

— Путано все это… Ведь какая-никакая, да мать она мне. А если рассудить — через жадность ее и страдаю. Вот хоть с посыпкой. Пристала, спасу нет — возьми ей с фермы, зачем, дескать, свое зерно переводить. И везде она так… Копит, бережет, прячет, и все ей мало. «Потом, — говорит, — меня поблагодаришь!» Вот и благодарю, сама видишь…

Доярки помолчали.

— Ксюша, а Ксюш!.. — начала тихо Зоя. — Ну с Иваном ты разминулась… а дальше? Подумай о себе, как жизнь-то устроить. Бросила бы ты того, ну, знаешь, о ком я… Или не можешь? Любишь, да?

— Любишь!.. — грустно усмехнулась Ксения. — Разве ж это любовь?

— Как же ты с ним тогда?.. — растерялась девушка.

— Ох, Зоинька, станешь бабой — сама поймешь!.. Поддалась я ему однажды по слабости нашей по женской, а теперь не отвяжусь никак. И хотела бы прогнать, да не вольна — с матерью моей у него дела… — вырвалось у Ксении. — Нет уж, поздно мне себя перекраивать, по-пустому надеждой тешить. Вот за Володьку, сынишку, горько…

Голоса стихли. Тимофей Галин подождал немного, но ничего больше не услышал — доярки, верно, ушли.

В этот же вечер ветфельдшер навестил участкового. Из разговора, нечаянным свидетелем которого оказался Тимофей, Борисову было уже совершенно ясно, что Аграфена с Петром варят и продают самогон. Приближался Покров, древний церковный праздник, пора веселых деревенских свадеб. «Навряд ли они упустят случай выгодно подзаработать», — смекнул участковый. Он решил во что бы то ни стало взять Моргункову и Зуйкова с поличным.


В один из свободных дней приехал Михаил в Сеченово. Вера Михайловна просила его отослать младшей сестре Ольге гостинцев и купить кое-что для хозяйства. Ремнев постоял в очереди на почте, потолкался в магазинах. Как ни спешил, управился он только часа в два пополудни и, почувствовав, что здорово проголодался, зашагал к чайной.

Кому из путешествующих по Руси она не знакома, чайная в районном городке! Ее всегда узнаешь издалека: толпятся вокруг машины-трудовики, забрызганные грязью тяжелых дорог, среди «газиков» и «козликов» встретишь иногда заслуженную, обшарпанную полуторку. К некрашеному забору поставлены рядком терпеливо ожидающие хозяев велосипеды, а в палисаднике отдыхает «Победа» областного начальства.

Кормят здесь без особых затей, но сытно. Пьют в чайной мало и, как правило, не засиживаются. Шоферы, трактористы, приезжие колхозники торопливо едят густой наваристый борщ, жирную баранину с картофелем, подчищают хлебом тарелки и, закуривая на ходу, направляются к дверям. И вновь идет машина по избитой проселочной дороге, ныряет в колдобины и подпрыгивает на ухабах…

Михаил пробирался между столиками, отыскивая свободное место, когда его окликнули:

— Своих, парень, не узнаешь? Давай сюда, вместе харчиться будем!

Звал его Петр Зуйков. Сидел он в углу и, видимо, тоже пришел недавно — голубая клеенка влажно блестела, на ней ничего не было, кроме солонки и стаканчика с горчицей.

— Что тебя в Сеченово занесло? — спросил Петр. — Понятно!.. Я? Значит, нужно, коли приехал… — О себе он изъяснялся туманно, намеками. — Отсюда — домой? Подзаправимся, покупки твои обмоем и — айда!

— Лады. — Михаил уселся поудобней, наклонился к соседу. — Только деньжат у меня маловато, поистратился…

— Да какой между нами счет! — благодушно отмахнулся Зуйков. — Сегодня у меня, завтра у тебя, небось не впервой…

Он позвал рослую румяную девушку в белом переднике, заказал ей обед и, подмигнув, добавил:

— И бутылочку нашенской тащи, видишь, с дружком встретились…

Они выпили и не спеша принялись за еду. Борщ, подернутый красной пленкой жира, был прямо огненным, обжигал губы, и Петр вскоре положил ложку.

— Пущай остынет. Ну, чего нового у вас? Тракторишко-то мой топает?

— А как же! — охотно подхватил Михаил. — Поршеньки ему сменили, коленчатому валу перетяжку сделали. Он еще поскрипит, даром что старик, а крепкий…

Ремнев говорил о тракторе тепло, словно о живом существе. Всего год назад он впервые сам, без посторонней помощи, тронул с места именно эту машину и сразу почувствовал себя уже не мальчишкой, но мужиком, работником. Обучал Михаила ремеслу механизатора Зуйков, у которого он числился тогда прицепщиком, и хотя тот уже не работал, Михаил по-прежнему относился к Зуйкову как к своему учителю.

Пол-литровка быстро пустела, и они заказали вторую. Ремнев, захмелев, обиженно рассказывал о своей распре с комсоргом, что-де не дает он ему прохода, наставляет да воспитывает.

— Допечет меня вконец, пойду к Александру Васильевичу.

— Легок твой Александр Васильевич на помине, — озабоченно перебил Петр и, стараясь сделать это понезаметнее, отодвинул свернутые мешки, которые лежали у его ног, подальше в угол.

Галин улыбнулся Михаилу и направился к их столику.

— Пируешь? — опросил он, кивнув на недопитую бутылку.

— Какой там пир! — ответил за Ремнева Зуйков. — Видишь, никак одну на двоих не прикончим.

— Вижу — вон другая порожняя под столом. Да что ты заметался, — поморщился председатель, — вы не монахи, я не игумен. Налей-ка, Миша, а то ждать долго.

Галин, не обращая внимания на протянутый к нему стакан Петра, чокнулся с Михаилом.

— Разве же от тебя что укроешь? Орел! — сказал Зуйков, и трудно было понять, то ли с восхищением, то ли с насмешкой.

Не ответив ему, Галин крикнул официантке:

— Машенька, мне — как всегда!..

— Последние деньки догуливаешь, Александр Васильевич?.. — начал Петр сочувственно.

— Почему это последние? — Галина занимали свои, видно, не очень веселые мысли, хмель не мог заглушить ощущение какой-то еще точно не осознанной утраты.

— Чего в прятки играешь? — Петр пьянел, обычная его осторожность исчезла. — Слыхали мы, как дружок твой Ветленский под тебя же яму роет, на твое место целится. Понятно?

— Дурак ты, Зуйков!..

— Будя похваляться! — Сейчас в голосе Петра звучало уже плохо скрываемое злорадство. — И коммунист, и руку, говорят, под Берлином потерял. А теперича тебя из председателей-то — вон! За это воевал? Хороши порядочки!

Галин словно очнулся, глянул на перекошенную усмешкой рожу Петра. Ответил больше себе, чем ему:

— За это и воевал!..

— Чтобы с председателей тебя взашей? — ехидничал Зуйков.

— Нет, за порядки за наши, которые тебе, шкура, не по нутру! Народ меня поставил, народ и снимет, коли я, — председатель трудно выговорил последнее слово, — не справляюсь. А ты ко мне, — Александр Васильевич пнул ногой аккуратно свернутые мешки, — в жалельщики да друзья не лезь, спекулянт паршивый!

Зуйков примолк, поблескивая маленькими, злыми, как у хорька, глазами. Михаил еще не вполне понимал сказанное председателем. Одно он видел — плохо ему. Желая как-то утешить Галина, он протянул стакан:

— Выпьем, Александр Васильевич, где наша не пропадала!..

Галин, резко обернувшись, выбил у него водку из рук.

— Не смей пьянствовать, сосунок! С кого пример берешь? С него? Или, может, с меня? — Он перевел дыхание, заговорил уже спокойней: — И с меня, Миша, не надо. О себе печали нет, о матери подумай. Славная у тебя мать.

Расшвыривая по полу носком сапога осколки стекла, вмешался Петр:

— Ну, чего ты, председатель, шумишь? Мать!.. Баба как баба, — он ухмыльнулся. — Знаю я их, святых, имею здесь, так сказать, полный трудовой опыт…

Галин тяжело ударил кулаком по столу, тарелки со звоном подпрыгнули. Михаил застыл, в упор глядя на Зуйкова, словно что-то соображал, прикидывал.

— Так вот ты какой!.. — чуть слышно выдавил наконец он и, схватив Петра за грудки, тряхнул так, что заношенная рубаха лопнула у ворота, а пуговицы отлетели напрочь. — Если о маме так говорить будешь — прибью!

Хмель с Ремнева слетел, и стал он белый как только что выпавший снег.

…Об этом Борисов узнал от шофера райотдела, которому довелось обедать за соседним столом.


Стук в окно разбудил Борисова. Он вскочил с постели, зашлепал босыми ногами по холодному полу. По раме, прильнув, лбом к стеклу, чтобы разглядеть кого-нибудь в темной избе, барабанил Женя Ветленский. Участковый дал ему знак — не стучи, мол, сейчас выйду, и начал одеваться. Шинель натягивал уже на крыльце. Женя кинулся к нему:

— Варит, Иван Васильевич! Этот тип-то еще с вечера к ней пожаловал. Часа в два ночи печь затопила, и до сих пор дымок вьется. Мы к Тимофею Васильевичу — так и так. Он — дуйте, значит, к Борисову, я за понятыми побегу…

Участковый и комсорг торопливо шагали по пустой улице спящего села. Предутренний холод схватил землю, она затвердела, как железо. Вымерзшие до дна лужи затянуты сверху белым, тонким ледком.

Звонко хрустел под сапогами ледок. Борисов и комсорг прибавили ходу. В ближайшем проулке их уже поджидали Тимофей с Авдолиным и Кочетовым.

К избе Моргунковых приблизились молча, осторожно. Ветфельдшер постучал в дверь, а участковый и остальные встали за крыльцо. Аграфена откликнулась не сразу. Но вот в сенцах прошаркали ее семенящие шаги.

— Ктой там?..

— Отворяй, бабка. Это я — Галин. Зорька, корова Ксении, занедужила, как бы не подохла. Буди дочь!.. — отозвался Тимофей.

— Ах ты, батюшки, скажи на милость… — запричитала старуха. — Не доглядели за болезной, не доглядели… Погоди, родимый, погоди трошки. Я зараз, я мигом…

Вскоре дверь распахнулась, и Ксения, затягивая потуже платок, спросила Тимофея:

— Ну, чего приключилось? Еще с вечера Зорька здоро…

Она не договорила: по ступенькам поднимался участковый.

— Здравствуй, хозяйка! — поприветствовал он доярку. — Не ждала гостей? Приглашай в избу!..

Ксения уперлась руками в косяки, словно загораживая вход, но тут же смякла, посторонилась. Участковый с понятыми, Ветленский и Галин переступили порог.

Аграфена, как стояла, так и застыла возле печи, переводя взгляд с Борисова на пузатый, поблескивающий белой жестью самогонный аппарат. На постели, поверх одеяла, лежал в пиджаке и брюках Зуйков, сапоги со сбитыми каблуками валялись на полу. Он спал, похрапывая и довольно улыбаясь чему-то. Ксения привалилась плечом к стене, будто прошла она много сотен верст по тяжелой, путаной дороге и устала той усталостью, когда становится безразличным все, даже собственная судьба.

— Господи, боже ты мой, — сокрушенно начала Аграфена. — Хотела к Покрову дню немножко винца сготовить, праздничек по-семейному встретить, а люди-то могут и недоброе что подумать… Вот беда-то, вот горюшко…

Ее не слушали. Борисов вел протокол, Кочетов и Авдолин то и дело подсказывали ему:

— Аппарат еще горячий. Записал? Две кадки с бардой, барда теплая. Есть? Теперь: готового самогона — один, два, четыре… десять… ого, литров с полсотни наберется!

Володька, разбуженный чужими голосами, слез с печи и встал около матери. Он не жался к ней, ища защиты, как это делают дети, нет. Казалось, он сам в случае нужды мог бы броситься ей на выручку. Аграфена притихла. Склонив голову набок, часто помаргивая маленькими, неопределенного цвета глазками, она лихорадочно соображала, как половчей вывернуться. А хозяйственный Авдолин вытащил из подпола четыре ведра с закваской.

— Теперь все, — обратился он к Борисову. — Прямо фабрику, черти, развели!..

Кочетов не утерпел и нарочито ласково спросил у Аграфены:

— Значит, по-семейному хотела? Так-так!.. Клади с закваской, литров восемьдесят, пожалуй, у тебя бы было, если не больше. Ай-яй, разве ж можно ее, проклятую, в таком количестве употреблять? Да ты, бабушка, любого мужика перепьешь! А с виду ветхая такая, прямо чудо. Тебя, бабка, в музей, как редкость, поместить следует.

— Благодетели вы мои, голубчики!.. — заголосила старуха. — Иван Васильевич, родимый, не обижай! Вот те крест, для себя гнала, думала Ксеньку замуж выдать, свадебку сыграть. Доченька, чего молчишь, поддержи мать-то, бесчувственная!

— Не лгите, мама, про свадьбу. — Ксения рванула с шеи и распустила узел платка: слова ее легли тяжело и глухо, как булыжник в рыхлую землю. — Вы и так по моей жизни точно бороной проехали, места нет целого. Хватит.

— Дочери, дочери-то ноне, — захныкала старуха, — камень-камнем. Иван Васильевич, отец родной, ты хоть снисхождение поимей, не обездоль… — она вдруг перешла на шепот: — Я штрафик какой или еще что — зараз уплачу, сделай только милость. Не обездоль, голубчик ты наш, сжалься!..

Участковый, не отвечая, шагнул к постели, тряхнул Петра за плечо.

— Просыпайся!

Тот открыл глаза.

— Чего тебе?.. — Он сел, оглядел избу: аппарат, бутылки и жбаны с самогоном, барда, ведра с закваской. — Столь разов упреждал старую каргу, чтоб не гнала… Я-то к Ксюшке хожу, любовь у нас, — заискивающе пояснил Зуйков.

— Обувайся, в райотделе расскажешь.

— Зачем в райотделе? По какому такому праву? Я к самогонке имею отношение? Не имею! И не мешай спать.

В голосе Борисова звякнули недобрые металлические нотки, он громко отчеканил:

— Встаньте! Собирайтесь, гражданин Зуйков. Вы и Аграфена Моргункова. Быстрее!

— Продала, старая? — Петр повернулся к Аграфене. — Сказано ведь: ежели что — бери вину на себя. Дура!..

— Да кого же я продала? Видать, милиции о тебе и так все очень даже хорошо известно, миленький…

Они говорили одновременно, не слушая один другого, и столько было в них злости, что Тимофей Галин крикнул:

— Веди, Иван Васильевич, а то они кусаться начнут!..

Изба опустела. Ксения даже не шелохнулась, когда за Аграфеной, Петром и остальными захлопнулась дверь. Только сейчас Володька прижался к матери и, подняв стриженную ежиком головку, посмотрел на нее не по-детски серьезно, с беспокойством и какой-то надеждой.

— Бабку надолго забрали? — спросил мальчик. — Мы теперь одни жить будем, да?

— Не знаю, сынок, — тихо ответила ему Ксения. — Ничего-то я теперь не знаю…


Уже седьмой час продолжается общее собрание колхозников «Зори коммунизма». Новый клуб, всегда казавшийся таким большим и просторным, сегодня словно ужался. На скамейках сидят тесно, стараясь занимать, как можно меньше места. Стоят у стен, толпятся в проходах, а не попавшие в зал, застыли в коридоре и, кажется, не дышат, чтобы чего не прослушать. Сегодня, сейчас вот, определится — быть дальше Галину председателем или нет.

Толковали здесь разное: кто поминал заслуги Александра Васильевича перед колхозом и просил дать ему срок на исправление, кто требовал смены председателя, доказывая, что не в состоянии он, пьяница, руководить артелью. Многие, говоря о замене, называли имя Ветленского.

Собрание вел сам Галин. Слушая о себе жесткую правду, он не отворачивался, не прятал глаз, разве что становился чуть бледнее обычного. Верно, не мог Александр Васильевич до конца поверить в то, что назавтра придется ему сдавать дела.

Наконец, все высказались. Наступало время, когда безмолвно поднятые, грубые, обветренные, с коричневатыми бугорками мозолей руки колхозников решат судьбу Галина.

Александр Васильевич поднялся, медленно провел взглядом по лицам людей, сидящих перед ним. Пробовал начать и — не смог. Было тихо, все молча, терпеливо ждали, пока Галин соберется с силами. А ему, верно, хотелось сказать не те слова, которые он должен произнести, а какие-то совсем другие. Хотелось объяснить, что не за должность председательскую он держится, нет. Просто вложил он душу свою в родной колхоз, и горько, немыслимо ему быть на отшибе. Но Галин переломил себя.

— Ставлю на голосование. Кто за снятие председателя, прошу поднять руку.

Он стоял, внешне почти спокойный. Одни глаза жили на его лице, надеялись, просили, возмущались. Они заметались по залу, когда там, вначале нерешительно, будто бы с неохотой, стали подниматься руки. «Ты! — кричали глаза приземистому седоватому мужику. — Ты против меня, а кто тебе по весне перекрыл избу? И ты… — укоряли они статную, синеглазую молодуху. — Звеньевой тебя сделал, подарок от колхоза на свадьбу получила. И ты!.. И ты!.. И ты…» Поднятых рук становилось все больше, глаза не успевали останавливаться на каждой. Они с разбегу натолкнулись на Тимофея Галина. Тот сидел в первом ряду и рассматривал свои ладони, лежащие на коленях, так внимательно, словно впервые их увидел. «Эх, Тимка, Тимка, — с неожиданной нежностью подумал Галин, — больше всех шумел и бранился, а сейчас притих». Он приласкал брата на секунду потеплевшими глазами, а когда поднял их снова, что-то, гулко застучав, оборвалось в груди: густой лес рук сказал ему все…

— Ясно, — чужим, деревянным голосом обратился Александр Васильевич к секретарю райкома, — нужно выбирать нового…

Он не договорил — перехватило дыхание.

— Не торопитесь, товарищ Галин, — секретарь райкома вышел вперед. — Кто за прежнего председателя?..

Голосовало за него так мало, что не стоило и считать. А Тимофей продолжал разглядывать свои ладони, будто было на них нечто исключительно интересное.

Дальше все шло своим чередом. На смену Галину выдвинули Ветленского, переизбрали и правление артели. Наказывали им строже смотреть друг за дружкой, чтобы беда не повторилась.

Когда колхозники стали расходиться, Борисов замешкался на крыльце. «Надо повидать Александра Васильевича, — думал он, — поддержать мужика ласковым словом!»

А на улице после света темнотища — дерева в двух шагах не приметишь. Взбудораженные собранием люди нащупывают сапогами ступеньки и пропадают, нырнув в черную бездну ночи. Говорят все враз, но только отдельные фразы, вырываясь из шумной разноголосицы, ясны участковому.

— Оно, конечно, Галина жалко, — бухает густой степенный бас, — да что поделаешь, фермы раскрыты, а зима — вот она…

— Жалью моря не переедешь, — подхватывает белеющая платком бабка. — А ему и заботушки мало.

И вновь ровный невнятный шум общего говора.

— Доводит водка нашего брата, — поблизости сказал кто-то раздумчиво, грустно, — богатырей с ног валит.

Братья Галины приближались к нему. Тимофей уговаривал Александра горячо и бережно, как он, наверное, делал это давным-давно, в детстве. Тот слушал молча, не перебивал. Борисов понял, что будет он тем третьим, который лишний, и отошел в сторону.

Облака уплывали, заваливаясь куда-то за горизонт. Светлело. Месяц до блеска начищенной подковой повис над селом. «К счастью», — улыбнулся участковый, вспомнив старую примету.


Завьюжило, замело поля. Сковало Суру и завалило сугробами. Но и под жесткой ледяной коркой, под пуховой шубой снегов, под санными дорогами катит река свои синие, жгучие от мороза воды. Свистит ветер над белым раздольем, тащит за собой колючие хвосты поземки.

Хорошо в такой день завернуть в натопленную избу и почувствовать, как зазябшее тело начинает каждой клеточкой впитывать тепло. Борисов прислонился к кирпичам русской печи, от которых исходил сухой жар, а Вера Михайловна Ремнева, разрумянившаяся и даже как-то помолодевшая, рассказывала ему:

— А еще Михаил пишет: «Скучаю о родном селе и о вас, мама». Колхозными делами интересуется, как, мол, и что — все-то ему знать надобно. Тебя, Иван Васильевич, добром поминает. Так и написано: «Поклон участковому нашему, помог он мне в жизни разобраться. От меня за то солдатское спасибо ему передай…»

— Да полно, Вера, — Борисов вспомнил, что месяца два назад, после ареста Петра Зуйкова, был у него с Михаилом большой, серьезный разговор. — Ему спасибо за память да теплое слово…


Участковый увидел: под стеклом, в деревянной раме с семейными фотографиями, почти плечом к плечу стоят два солдата. Старший, снятый где-то в госпитале, на перепутье между фронтами, подбористый, в ладно пригнанном обмундировании, и молодой — в новенькой, еще топорщившейся гимнастерке. У обоих одинакового рисунка упрямые скулы, размашистые брови, твердые глаза и пятиконечные звездочки на ушанках. Степан и Михаил. Для отца время остановилось, и теперь сын догонял его. Они скорей напоминали братьев, и младший равнялся по старшему, как по правофланговому.

Борисов обернулся и впервые за долгие годы заметил на лице Веры Михайловны гордую и счастливую улыбку, улыбку матери.

…Снег весело похрустывал под сапогами участкового. Несмотря на мороз и встречный ветер, он шагал легко, будто хранил в себе тепло сбереженного им дома Ремневой. Борисов вспомнил сейчас людей, с которыми его столкнула судьба и служба в Ратове: искаженное злобной гримасой лицо Матвеева, лисью усмешку Аграфены, говорящие глаза Галина, понявшего всю трагичность случившегося, задорный голосок Зои Кульковой, деловой, озабоченный тон Жени Ветленского, вспомнил Авдолина, Кочетова, парторга с ветфельдшером и многих, многих других. Иван Васильевич подумал: сегодняшнее ощущение счастья пришло к нему потому, что, хотя и встречались всякие, хороших, славных людей было всегда больше. С ними он, здешний участковый, сроднился и нужен им так же, как и ему они.


Аркадий Иосифович Ваксберг ПРЕСТУПНИК БУДЕТ НАЙДЕН рассказы о криминалистике


АРСЕНАЛ СЛЕДОПЫТА


Совершено преступление… Злоумышленник перешагнул границы закона, посягнул на жизнь, здоровье, достоинство, честь человека, на интересы общества, на его богатства.

Нужно защитить попранную законность, восстановить справедливость, покарать виновного.

Этому служит юстиция — ей положено все увидеть, все разглядеть, все понять и найти мудрое, справедливое, единственно правильное решение. Такое, которое не только покарало бы преступника, не только помогло бы ему вернуться к честной жизни, но и другим заказало бы идти по его пути.

А что нужно для этого?

«…Предупредительное значение наказания, — говорил Ленин, — обусловливается вовсе не его жестокостью, а его неотвратимостью. Важно не то, чтобы за преступление было назначено тяжкое наказание, а то, чтобы ни один случай преступления не проходил нераскрытым».

Над этим размышлял еще молодой Маркс, пришедший к выводу, что «жестокость, не считающаяся ни с какими различиями, делает наказание совершенно безрезультатным, ибо она уничтожает наказание, как результат права». Великий гуманист, глубочайший мыслитель, он утверждал, что государство даже в правонарушителе «должно видеть… человека, живую частицу государства, в которой бьется кровь его сердца, солдата, который должен защищать родину… члена общины, исполняющего общественные функции, главу семьи, существование которого священно, и, наконец, самое главное — гражданина государства. Государство не может легкомысленно отстранить одного из своих членов от всех этих функций, ибо государство отсекает от себя свои живые части всякий раз, когда оно делает из гражданина преступника».

Наказание может быть и суровым, но строгость принесет пользу лишь в том случае, если она справедлива, если она соответствует вине. Кара же без надобности, кара, которой не предшествовала даже попытка как-либо вернуть человека на правильный путь — воспитанием, убеждением, не дает результата. Она не предотвращает рецидива, ибо сама по себе не может «излечить» человека от того глубокого душевного недуга, который позволяет ему совершать антиобщественные поступки. Она не выжигает главное зло — психологические предпосылки к совершению преступления: пороки воли, нравственную шаткость, аморальные наклонности.

Будучи несправедливой, она лишь ожесточает, а не смягчает характер. Она не гарантирует, что те же правонарушения не будут совершены «новичками» — далеко не каждого остановит страх перед возможной ответственностью? Иного он даже «подхлестнет», тем более, что каждый, кто идет на преступление, втайне надеется вообще ее избежать.

В послевоенные годы был принят ряд строжайших указов с тяжелейшими мерами наказания. Однако жизнь показала ошибочность ставки только на суровость, тем более, что она не дополнялась эффективной системой воспитательных мер к «споткнувшимся». Требовались поправки.

Появились указы, значительно смягчающие уголовную ответственность за менее серьезные преступления; Была разработана целая система мер, обеспечивающая применение условного и иного, не связанного с лишением свободы, наказания, что прежде всего касалось тех, кто совершил преступление впервые и искренне раскаялся в своей ошибке. Наконец, был сделан решительный поворот к замене уголовного наказания мерами общественного воздействия, коллективным надзором, вовлечением в труд и учебу, обращением к самому лучшему, к самому светлому, что есть в человеке, то есть умелым пробуждением в нем гражданских и просто добрых человеческих качеств.

Именно о таком подходе к «воздаянию за зло» писал А. М. Горький, который умел быть беспощадным к врагам и внимательным, заботливым, даже нежным к тому, в ком тлела хотя бы самая малая добрая искра: «Советская власть вполне обладает законно обоснованным правом наказывать и даже уничтожать бандитов, грабителей, воров, но только в тех все более редких случаях, когда это неизлечимо больные люди, совершенно изуродованные мещанской волчьей жизнью. Советская власть не мстит преступнику, а действительно «исправляет» его, раскрывая перед ним победоносное значение труда, смысл социалистической жизни, высокую цель социализма, который растет, чтобы создать новый мир».

Эти строки писались тогда, когда уже имелся отлично удавшийся опыт массового превращения бывших преступников в энтузиастов труда, достойных граждан своего отечества.

А. М. Горький внимательно следил за поистине историческим процессом этой «перековки». Он писал: «Жизнь «уголовника» бесцельна и безнадежна, как об этом говорит весь «блатной» фольклор. Это — жизнь людей, которые непрерывно чувствуют, что, хотя они действуют ловко и удачно, впереди у них нет ничего, кроме тюрьмы. Это — озлобляет, это делает из мелкого вора — грабителя, из грабителя — бандита».

Как же тогда получилось, что из этих озлобленных грабителей и бандитов выросла «армия людей труда, которым, надолго обеспечено участие в грандиозных работах по благоустройству огромной нашей страны, по канализации ее бесчисленных рек, по орошению степей?»

И Горький отвечает: «…Основным и первоначальным толчком к их перерождению служило простое, человеческое отношение к ним».

Не месть. Не жажда крови. Простое, человеческое отношение. Есть над чем подумать…

Вера в свое благородное дело, горячее желание очистить землю от преступности, неистощимая энергия, настойчивость, упорство, талант, навык — все это надежно гарантирует успех сил добра в их схватке со злом.

Но для того чтобы выполнить задачу, о которой говорил Ленин, мало всех этих прекрасных и необходимых качеств. Если отвлечься от побудительных мотивов, то можно сказать, что теми же качествами обладал и Шерлок Холмс, этот созданный воображением Конан-Дойля легендарный сыщик, проницательность и находчивость которого и по сей день восхищают читателя. Как же мало, однако, он мог, старина Шерлок Холмс, гениальный одиночка, со своей преотличной памятью и слабенькой лупой! Столкнувшись с изощренными преступлениями, которые, увы, совершаются сегодня, он встал бы в тупик, как это неизменно случалось с его напарником доктором Уотсоном, беспомощно отступавшим даже перед самой невинной загадкой.

Сделать явной каждую преступную тайну может только наука.

Есть такая наука! Ее имя — криминалистика. Ее цель — служить истине, служить правде, чтобы распутать любую ложь, восстановить справедливость, чтобы покарать виновного и оградить от напраслины доброе имя честного человека.

Существует одно довольно прочно укоренившееся предубеждение, имеющее многовековую историю. Оно состоит в том, что самым верным доказательством вины заподозренного в преступлении человека является его личное признание.

Эта коварная и жестокая идея родилась в ту пору, когда знания и возможности служителей богини правосудия Фемиды были ничтожны — они не позволяли докопаться до истины объективным, честным путем. Но должен же был кто-то отвечать за посягательство на законы властителей! И должна же была сопровождаться эта ответственность хотя бы видимостью справедливости! А что, казалось бы, надежнее, убедительнее, достовернее, чем собственное признание своей вины? «Сам признался!» — тут уж ничего не попишешь: вершина истины, царица доказательств…

Законы прошлого нередко содержали перечень доказательств вины, которые должны были иметь для суда обязательную «предустановленную» силу. И, разумеется, на первом месте, как самое ценное доказательство вины, неизменно стоит личное признание обвиняемого. В одном из русских законодательных актов XVIII века оно даже названо «лучшим доказательством всего света»…

Поэтому с таким усердием, с таким сладострастным восторгом холуи тиранов изобретали «оригинальные» пытки для впавших в немилость «божьих рабов».

Да и не только пытки, но и их «философию»: считалось, что божество ни в коем случае не допустит, чтобы погиб невинный. В своих многотомных ученых трудах тогдашние юристы не оправдывали, нет, восторгались «закопченной и стройной» системой пыток и так называемых ордалий («божьих судов»), которые, конечно же, являлись проявлением «высшей мудрости, справедливости и совершенства».

Могло быть так: заподозренному (а этим несчастным мог оказаться любой, буквально любой человек) предлагали «погулять» с бруском раскаленного железа в голых руках или спуститься босиком по раскаленным ступеням железной лестницы. Это называлось — испытание огнем.

Или так: мученик должен был достать со дна кипящего над огнем котла воды камень размером с яйцо и показать палачам руку без малейших признаков ожога. Лишь тогда он признавался невиновным. В противном же случае считалось, что преступная тайна раскрыта, и на хрупкое плечо жертвы спускалась карающая десница властителя. Это называлось — испытание кипятком.

Были еще знаменитые испытания погружением в воду (невиновен — не тони!), и свирепые поединки (силач против слабого, зверь против человека), и пытка специальным хлебом, который мог застрять в горле, разумеется, только у преступника (отсюда, кстати, пошла сохранившаяся до наших дней формула честности: «Да подавись я этим куском!» и проклятье: «Чтобы ты подавился!»).

С каждым веком пытки становились все «тоньше», все совершеннее. Так велели цари, короли, императоры, президенты. Им служили не только придворные льстецы и придворные философы, но и придворные механики, придворные инженеры. Это они придумали железные сапоги, обручи, костедробилки, доски с гвоздями, дыбы, иглы для ногтей и многие другие «чудеса техники», плоды пытливой мысли.

И все для того, чтобы вырвать у жертвы признание своей вины, услышать страдальческий лепет: «Виноват… признаю…» и возрадоваться великому торжеству добытой истины. Ведь зачем невиновному признаваться, не правда ли?..

Это было в средневековье, но долго еще представление о «личном признании» как о «царице доказательств» уживалось в судейской практике. Оно, говорил известный русский юрист В. Д. Спасович, «облегчает работу суда и дает ему возможность основать свое убеждение на этом сознании, не прибегая к утомительной и часто опасной борьбе с сомнениями по делу».

Со временем за порочную идею «признания» стали цепляться не столько от невозможности, сколько от нежелания сказать правду. Этот давний способ расправы с честными людьми позаимствовали бериевские бандиты в трагические годы культа личности. Подкупом, шантажом, обманом, изощренными физическими и психическими пытками они добивались «признания» своих жертв в совершении самых фантастических преступлений. Никаких иных доказательств, разумеется, не было, но услужливые теоретики поспешили объявить, что они, оказывается, и не нужны: сам признался! Туг уж ничего не попишешь…

Додумались до того, что подвергли сомнению даже самую возможность существования каких-либо доказательств в «такого рода делах». Поскольку, мол, «враги народа» ушли в подполье, не будут же они оставлять следы своих преступных действий!

Выходит, улик по таким делам вообще не бывает, и все усилия надо обратить на то, чтобы вырвать личное признание. И вырывали…

О том, как попиралась в те годы законность, как гибли лучшие сыны и дочери народа, «признавшиеся» во всех смертных грехах, теперь хорошо известно. Партия сорвала покров с этих мрачных тайн и торжественно заявила, что никогда, никогда такое не повторится.

Концепции, складывавшиеся в те годы (а было тех лет немало), не могли не оставить след в умах некоторых юристов, воспринявших эти концепции еще на студенческой скамье, а затем способствовавших внедрению их в жизнь. С последствиями культа личности, в чем бы они ни выражались, идет беспощадная борьба. Идет она и на правовом фронте.

Новый закон развенчал порочную идею особой значимости «личного признания», которое отныне «может быть положено в основу обвинения лишь при подтверждении признания совокупностью имеющихся доказательств по делу».

Но старые традиции живучи; иногда они проникают и в практику, порождая ошибки, которые не так-то легко бывает исправить.

Однажды я был назначен судом выступать по необычному делу. Смешанное чувство брезгливости и удивления не покидало меня все время, пока я, готовясь к процессу, читал протоколы допросов, очных ставок, осмотров — десятки листов, вшитых в аккуратную коричневую папку с надписью: «Дело по обвинению Саранцева в покушении на изнасилование Кузиной».

…Ранним августовским утром в самом центре Москвы из подъезда четырехэтажного дома выбежала молодая женщина — Вера Михайловна Кузина. Глотая слезы и путаясь в словах, она рассказала постовому милиционеру, что, проснувшись среди ночи, увидела стоящего на подоконнике незнакомого мужчину, который тотчас же спрыгнул в комнату и напал на нее. Она отчаянно сопротивлялась, и ей, наконец, удалось сломить силу преступника: пьяный, утомившийся от борьбы, он заснул тут же, на кровати.

Милиционер, поднявшийся вслед за Кузиной в ее квартиру на третий этаж, действительно обнаружил спящего посреди кровати одетого мужчину.

Через несколько часов отрезвевший преступник предстал перед следователем. Он назвался шофером Саранцевым. Когда следователь объяснил ему, почему его задержали, Саранцев сразу во всем признался.

Накануне вечером, рассказывал он, ему пришла в голову мысль забраться в чью-нибудь квартиру. Он облюбовал именно тот дом, где его задержали, для храбрости выпил четыреста граммов водки и полез на чердак. Оттуда выбрался на крышу. Ноги не слушались его. По мокрому скату крыши — был сильный дождь — ему пришлось передвигаться на четвереньках. Все-таки добрался до водосточной трубы и стал по ней спускаться. Нащупал карниз, пошел по нему, наткнулся на открытое окно. Л дальше было то, что уже известно.

Как защищать такого преступника? То, что он совершил преступление, — это, кажется, ясно: пойман на месте, сам сознался… Следователь добросовестно проверил, есть ли в доме водосточная труба, можно ли с карниза попасть в комнату Кузиной. Все это подтвердилось. Чтобы исключить всякие сомнения, следователь отправил Саранцева на психиатрическую экспертизу, которая признала его совершенно здоровым.

И все-таки зачем понадобилось Саранцеву в проливной дождь лезть на крышу, спускаться по скользкой трубе, каждое мгновение рискуя свалиться и сломать себе шею, потом балансировать на узком, осыпающемся под ногами карнизе и, главное, не имея никакой конкретной цели, не зная, будет ли на его пути открытое окно, что ждет его в комнате, как удастся ему выбраться назад?..

Долго беседуем мы с Саранцевым в тюрьме, а он уныло повторяет одно и то же. Но когда я подробно рассказываю ему, что минимальное наказание за совершенное им преступление — не один год лишения свободы, а поступок его отличается такой дерзостью, что минимальным сроком он, конечно, не отделается; когда Саранцев узнает, что Кузина подала заявление, требуя для него сурового наказания; когда я напоминаю ему о матери и спрашиваю, не хочет ли он написать что-нибудь ей в деревню, — Саранцев начинает плакать. Этот здоровый, сильный тридцатилетний мужчина плачет навзрыд — долго и мучительно.

И, наконец, рассказывает правду.

Он был одинок и молод, в свободное время его тянуло к шуму, веселью, музыке. Зимой он пропадал на катке, весной и летом — на танцплощадках. Это был его «мир», его родная стихия, здесь он знакомился, ссорился, мирился, сердился, шутил. Здесь начинались и кончались все его «романы» — маленькие, пустенькие увлечения.

С Кузиной Саранцев познакомился несколько месяцев назад на танцевальной площадке парка культуры. С женщинами он вообще знакомился легко и просто. Застенчивый и молчаливый в обществе незнакомых мужчин, он становился веселым и свойским, если рядом оказывалась женщина, которая была ему симпатична. Находились и непринужденная шутка, и острый, но вполне пристойный анекдот, и дружеское внимание…

У Саранцева были добродушное лицо, спортивная выправка и сильные руки. В его голубых глазах и густых льняных волосах было что-то мягкое, трогательное, порой наивное, но резкая линия подбородка и глубокие желобки морщин на лбу придавали его лицу то мужественное, волевое выражение, которое так нравилось женщинам. Да, женщины любили Саранцева, он знал это, и с беззаботной легкостью бросался из одной интрижки в другую.

В тот вечер Саранцев пришел на танцы к восьми часам, сел в уголке и стал наблюдать.

Он заметил ее сразу. Кузина стояла у барьера, заложив руки за спину, и внимательно разглядывала танцующих. На вид ей было лет двадцать семь — двадцать восемь. Ее красивая фигура, надменность, с которой она держалась, невольно привлекали внимание. Саранцев знал всех здешних завсегдатаев. Она была «чужой».

Прошло несколько минут, и Саранцев убедился, что она одна и что ее никто не приглашает. «Любопытно, — подумал он. — Очень любопытно. Ну-ка, посмотрим, что это еще за птичка».

Они танцевали все танцы подряд, без передышки. Потом гуляли по весеннему, цветущему парку. Было темно. Одиночные фонари тускло подсвечивали зеленеющие кроны деревьев. Сквозь листву проглядывала река, отраженные ею огоньки дрожали как звездочки. Где-то наверху собирались тучи. С реки потянуло прохладой. Тревожно зашуршавший в листве ветер обещал близкий дождь.

Саранцев привычно обнял свою спутницу и накинул на ее плечи пахнущий бензином пиджак.

Некоторое время спустя они сидели в уютной комнате с яркими обоями и «стильной» мебелью, в той самой комнате на третьем этаже, где вскоре ему пришлось пережить свой позор.

С того памятного первого вечера всякий раз, когда муж инженера-экономиста Кузиной — ответственный работник одного из министерств — уходил на ночное дежурство, развлекать скучающую женщину являлся шофер Саранцев. Да, Кузина только развлекалась… А Саранцев?

Этот грубоватый шофер, встречавший на своем пути не одну женщину и всегда считавший, что даже само слово «любовь» выдумано писателями на потребу сентиментальным барышням, неожиданно влюбился — влюбился искренне и застенчиво.

Сначала он не хотел признаться в этом даже самому себе. Первая любовь пришла к нему с большим опозданием, в нее было трудно поверить. Но чувство, заполнившее его всего, было слишком сильным, чтобы от него отмахнуться. «Значит, судьба», — решил Саранцев. Он не умел колебаться.

Для него все было ясно. А для нее? Любит ли она его настолько, чтобы бросить «солидного» мужа, налаженную жизнь, комфорт и стать женой недоучившегося шофера, простого парня из ярославской деревни?

Он сильно любил. Он не мог поверить, что его мечты несбыточны. Он не умел сдаваться без боя. Он должен был знать правду. Он готов был воевать за свою любовь.

И он пришел, наконец, для серьезного разговора.

Только самого малого не хватало ему: смелости первого слова. Поэтому он загодя выпил, чтобы развязать язык.

Он проснулся в милиции. Ему показали заявление Кузиной: «Прошу привлечь к ответственности неизвестного мне мужчину, который влез в мою квартиру через окно и напал на меня».

Саранцев несколько раз перечитал беглые, размашистые строчки заявления. Нет, здесь не было подделки: этот почерк он узнал бы из тысячи других.

«…Неизвестного мне мужчину…» Это он-то неизвестный, он, Саранцев, который выучил ее наизусть, как стихи!.. Это он-то влез через окно, он, Саранцев, которому она со счастливой улыбкой открывала дверь, едва заслышав на лестнице его шаги!.. Это он-то напал на нее, он, Саранцев, который трижды ходил с закрытыми глазами по осыпающемуся карнизу, чтобы доказать ей, что ради нее он может сделать все.

Да, может. И сейчас он опять все сделает для нее. Ведь он понял: наступало утро, с дежурства должен был возвратиться муж, а пьяного Саранцева никак не добудиться. И, спасая свою «честь», Кузина поспешила принести любовника в жертву.

Ну что же, если ей нужно, пусть так и будет. Он спасет ее от позора любой ценой.

— Да, это правда, — сказал он следователю, кладя заявление Кузиной на стол. — Чистая правда.

…Я слушаю взволнованный рассказ Саранцева и верю каждому его слову. Такое нельзя придумать. Горе этого человека неподдельно. А его готовность примириться с судьбой, зачеркнуть свою жизнь в угоду бездушной и подлой бабенке вызывает глубокое возмущение.

— Пора, Саранцев, кончать игру, — говорю я ему. — Вы расскажете суду правду. Настоящую правду. Слышите — только правду!

…При закрытых дверях — в пустом зале — начинается судебный процесс. Темноволосая женщина с холодными серыми глазами и гордо посаженной головой подробно рассказывает, какой ужас испытала она, увидев в своей комнате незнакомца, свалившегося точно с неба. Милиционер, дворник, понятые добросовестно докладывают, что они лично видели Саранцева спящим в комнате Кузиной. Ученый эксперт с чертежами в руках доказывает, что путь, якобы проделанный Саранцевым с крыши до окна Кузиной, «технически не невозможен». Другой эксперт приводит десятки случаев, когда совершенно пьяные люди чудом сохраняли равновесие, двигаясь чуть ли не по тонкой проволоке.

Потом встает Саранцев и повторяет все, что он рассказывал мне в тюрьме.

— Это ложь! — истерически кричит Кузина, и лицо се покрывается вишневыми пятнами. А когда ее просят замолчать, она вскакивает со своего места и торжественно удаляется из зала. И оттого, что в этом зале она — единственная слушательница, ос уход особенно эффектен.

Прокурор произносит обвинительную речь. Он призывает строго наказать Саранцева, потому что тот не только не раскаялся в своем поступке, но еще пытается ввести суд в заблуждение и очернить честную женщину. Свой отказ от прежних показаний, говорит прокурор, Саранцев ничем не обосновал. Почему мы должны верить его голословному заявлению?

…Процесс подходит к концу. Суд удаляется на совещание и, наконец, выносит свой приговор: Саранцев виновен, он будет подвергнут длительному лишению свободы.

Но разве на этом заканчивается борьба? Разве можно опустить руки, если ты уверен, что осужден невинный? Разве можно смириться, когда подлость торжествует, а законность нарушена?

И вот — жалоба за жалобой отправляются в разные, инстанции. И некоторое время спустя на каждую из них приходит аккуратный ответ. Ответ — это отпечатанный в типографии бланк, где чернилами проставлена только фамилия Саранцева. Ответ — это сообщение о том, что «оснований к отмене приговора не найдено».

Почему не найдено? Ведь в жалобах были какие-то аргументы, были раздумья, сопоставления, выводы. О них в ответе нет ни слова. Почему?

Кто знает, почему… Не найдено — значит, не найдено. Нет — значит, нет.

Может быть, стоит бросить эту бесплодную переписку, признать бой проигранным, утешая себя, что сделано все возможное, что и в суде бывают ошибки?

Бывают. Но там, где решаются судьбы людей, их быть не должно.

Легко сказать — не должно. Но как доказать, что все эти улики, показания «свидетелей», доводы экспертов не более чем нагромождение случайностей, результат богатого воображения, плод лености мысли и некритической оценки поступков и слов?

Ведь на каждую улику нужна противоулика.

На показания одних свидетелей — показания других, опровергающие.

Нельзя требовать, чтобы суд отверг доказательства, опираясь всего лишь на голое «нет» заинтересованной стороны. Это азбука юстиции, смешно объявлять ее устаревшей.

Где же найти противоулики?

Где раздобыть истинных свидетелей?

Не сам ли Саранцев постарался, чтобы их не было: ведь его визиты к Кузиной обставлялись глубокой тайной. Ни один человек не знал об их связи. Кого он может теперь позвать на помощь?

Неужели так-таки и некого? Разве Кузина и Саранцев встречались на необитаемом острове? Разве они были совсем-совсем одни?

А что, если призвать в свидетели стены?

Заставить заговорить мебель?

Услышать голос посуды, одежды, книг?

А что, если сама Кузина уличит Кузину во лжи?..

Этот выход кажется предельно простым. Нельзя поверить, что он не пришел в голову сразу. Но так бывает. Все кажется несложным, когда поставлена последняя точка. Нелегко она дается, однако. Ведь каждое дело требует напряжения всех сил, внимания, размышлений, поисков, мастерства. Не все рождается сразу. И лучше поздно, чем никогда.

В Верховный Суд отправляется письмо отчаявшегося Саранцева, письмо, на которое вся надежда. Саранцев описывает такие подробности расположения комнат, обстановки в квартире Кузиной, ее одежды, наконец, ее биографии, которые может знать только близкий человек. Он припоминает смешные домашние тайны, над которыми он когда-то весело смеялся, слушая рассказы возлюбленной и, конечно, не предполагая, что они приобретут значение юридических доказательств. Он перечисляет изъяны на чашках, пятна на стенах, трещины на стульях — все эти ничего не значащие детали, которые должны спасти его, спасти потому, что, взятые вместе, они неопровержимо доказывают главное: Саранцев и Кузина были знакомы раньше… Близко… Давно…

Назначается новая проверка. Факты, сообщенные Саранцевым, подтверждаются. Снова собирается Верховный Суд, и лучшие из лучших судей страны, придираясь к каждой мелочи, тщательно взвешивают все «за» и «против», решают — преступник Саранцев или нет.

И приходит еще один ответ. Только это уже не типографский бланк с местом, оставленным для фамилии. Это — отстуканное на машинке специальное письмо, коротенькое письмо, но в нем заветные слова: «Не виновен».

Саранцев свободен. Правда победила. Судебных ошибок быть не должно.

Такова цена признания. Как видим, оно было вызвано сложным переплетением личных и бытовых отношений, искренним чувством к женщине, честь которой «признавшийся» хотел спасти, принеся в жертву себя. Стоило, однако, критически отнестись к этому быстрому «признанию», испытать его, как говорится, на прочность, проверить с помощью других доказательств, — и тотчас столь легко добытая «правда» оказалась лжеромантической «ложью во спасение».

А вот другая история. Она не менее характерна.

В прокуратуру пришло покаянное письмо: осужденный за убийство Коняхин чистосердечно признавался еще в одном убийстве. «Граждане начальники! — писал он. — Хочу снять с души камень. Как говорил мой бедный покойный папа, — не могу молчать. Не могу и все! Пробовал, терпел, но ничего не получается. Организм мой требует: скажи все как есть, не таись, легче будет. И вот я вам говорю: я — убийца. Вы, конечно, посмеетесь и скажете: «Ну и что? Мы это хорошо знаем, за то ты и сидишь». Нет, граждане начальники, не все вы знаете. Я не только убил Мурадову, но еще и другую девушку — Митрошкину. Было это вот как…»

И дальше на двадцати семи тетрадочных страницах Коняхин яркими красками живописал кошмарное убийство своей спутницы-недотроги, которую он решил «проучить за дерзость». Письмо заканчивалось надрывно: «Граждане начальники! В бессонные ночи я пролил реки слез над загубленной мною Митрошкиной. Если б вы знали, как мне жаль эту девушку! Теперь, когда я все рассказал, моя совесть чиста, и, выйдя на свободу, я смогу честно смотреть людям в глаза, смогу быть достойным строителем счастливой жизни».

Рассказ «строителя» вызвал переполох. Дело в том, что Митрошкина действительно была убита, причем все без исключения подробности, сообщенные Коняхиным, — будь то время, место или способ убийства, события, предшествовавшие ему к следовавшие за ним, детали обстановки, одежды, внешности убитой и многое другое — все это в точности соответствовало материалам уголовного дела. Дела, по которому был осужден другой человек. Тот, что не признавал себя виновным.

Ошибка? Страшная ошибка, которую нужно скорее исправить!

Так примерно и поступили. Приговор отменили, Коняхина же вновь предали суду и приговорили к расстрелу: два зверских убийства — это слишком много для того, чтобы даже в отдаленном будущем «держать» убийцу на правах мирного соседа.

Только тогда Коняхин понял, что перегнул. Он снова ударился в слезы: «Граждане начальники! Как могли вы мне поверить?! Я же просто дурил вам голову, а вы мне поверили… Все было очень просто: рассказал мне один кореш, как просил его в пересылке какой-то фраер взять на себя это убийство. Тебе, говорит, все равно дали полную катушку, больше уже не дадут, а зачем двоим погибать зазря? Возьми, говорит, на себя, а я тебе всю жизнь буду передачи слать, вот тебе истинный крест. И рассказал ему все свое дело до самой последней крошки. Кореш мой отказался на себя брать, был, выходит, умнее меня. А я решился. Если, думаю, выйдет, буду на свои пятнадцать лет обеспечен как бог. А не выйдет, так немного хотя бы развлекусь с тоски своей арестантской жизни. Ребята, думал, помрут от смеха… Хуже, думал, не будет. Вышки, конечно, не ждал…».

Снова завертелась судебная машина. Правда, конечно, восстановилась. Справедливость восторжествовала. А «царица доказательств» была наглядно посрамлена.

Признание своей вины — вовсе не главное, не решающее, не единственное, а самое рядовое доказательство, которое «играет» лишь в том случае, если есть и другие объективные доказательства, подтверждающие «чистосердечное раскаяние», делающие его убедительным, правдивым. Эти доказательства нужно найти. В арсенале современного следопыта — новейшие достижения науки.

Непосвященный человек, оказавшийся в криминалистической лаборатории, не сразу поймет, где он находится. Здесь и химические реактивы, и кварцевые лампы, и муфельная печь, и спектрограф, и микроскоп, пинцеты, иглы и множество других аппаратов и приспособлений, каждым из которых в отдельности пользуются люди различных профессий, но всеми вместе, пожалуй, только криминалисты. На помощь юстиции приходят биология, аналитическая химия, техническая физика, научная фотография, психология… Но криминалисты не просто механически воспринимают достижения естествознания и техники. Они перерабатывают их таким образом, чтобы приспособить к своим практическим нуждам, то ость к задаче расследования преступлений.

Наука обеспечивает раскрытие любого преступления и — что, может быть, еще важнее — страхует от возможных ошибок, вызванных предубеждением, случайностью, некритическим отношением к фактам.

Об этом и пойдет речь в рассказе «Простой штык», к которому потом еще придется вернуться на страницах этого повествования.

ПРОСТОЙ ШТЫК


Телефонный звонок разбудил меня в два часа ночи. Я не удивился. Еще не подняв трубку, я знал, кто звонит. Ночью мне звонил только один человек — Илья Давидович Брауде. Казалось, он никогда не спал. Он мог позвонить и в два и в три часа ночи. Увлекшись каким-либо делом и готовясь к выступлению, он забывал о времени. Когда ему не терпелось поделиться удачной находкой, или неожиданной мыслью, или просто интересным случаем, он звонил своим молодым коллегам. Именно молодым — он любил их. Он никогда не называл их учениками. Помощники, говорил он.

Мне посчастливилось два года, до самой смерти Ильи Давидовича, быть одним из его помощников. Я еще не сказал, кто такой он сам. Впрочем, вряд ли он нуждается в рекомендации. Его имя в нашей стране хорошо известно. И. Д. Брауде — выдающийся адвокат, участник многих крупнейших судебных процессов, блестящий оратор, тонкий психолог и знаток человеческой души. Выступать вместе с ним, помогать ему готовиться к делу, слушать его было редким удовольствием и отличной школой.

Брауде не любил таких дел, где все ясно с первого взгляда. Он любил дела запутанные и загадочные, над которыми стоит поломать голову, чтобы доискаться до истины, отмести все наносное и ложное, утвердить правду.

И на этот раз он мне так и сказал:

— Надо поломать голову. Приезжай завтра в суд. В десять часов. Смотри, не опаздывай.

Я приехал ровно в десять, а Илья Давидович — беспокойная душа — уже ждал меня, вышагивая по коридору и размахивая левой рукой. Привычка у него была такая — размахивать левой рукой. Он говорил, что это помогает думать.

А в то утро ему было над чем подумать: некто Василий Стулов, обвинявшийся в убийстве, упорно отрицал свою вину, хотя десятки — буквально десятки — серьезнейших улик, собранных в двухтомном увесистом деле, неопровержимо подтверждали доказанность предъявленного ему обвинения.

Это было загадкой.

Загадкой, потому что возражать было чистой бессмыслицей. Улики окружали его со всех сторон. Он был скован ими, как железной цепью. И все-таки он возражал. «Я невиновен», — говорил он. Это было загадкой.


Марию Васильевну Лазареву бросил муж — человек, которого она глубоко и преданно любила.

Лазарева остро переживала неожиданное одиночество. Ей уже перевалило за пятьдесят, вся ее жизнь всегда была посвящена мужу, и как-то так получилось, что рядом не оказалось ни родных, ни друзей.

Но время — лучший лекарь. Хоть и немного месяцев прошло с тех пор, как она «овдовела» (муж умер для нее, и поэтому она себя именовала вдовой), а острота переживаний постепенно притуплялась, жизнь брала свое…

Лазаревой захотелось найти человека, который тоже страдает, который нуждается в помощи, изнывая от одиночества и неприкаянности. Ей было безразлично, будет ли это мужчина или женщина, лишь бы он был человеком, лишь бы он развеял ее тоску и наполнил каким-то смыслом ее жизнь.

Так и появился в квартире новый жилец, за бесценок снявший у Лазаревой «угол»: продавленный узкий диван да две полки в общем комоде.

Это был здоровый, богатырского телосложения, бездельник с холеным, упитанным лицом, лживыми глазами и дергающимся мясистым носом. Трудно представить себе человека, который вызывал бы сострадания и жалости так мало, как: Стулов. В лучшем случае он мог оставить людей равнодушными. У большинства он вызывал отвращение. У некоторых — страх. У некоторых — насмешку. Но сострадание?! Жалость?!

Что и говорить, загадочны пути, ведущие к сердцу человека!

Позже Лазарева писала в Киев племяннице, своей единственной родственнице и самому близкому человеку, которому она могла рассказать все: «Дорогая Тонюшка, открою тебе свой секрет, ты одна поймешь меня правильно. Я вышла замуж. Конечно, без всяких этих формальностей: во-первых, в моем возрасте смешно надевать подвенечное платье, а во-вторых, мы ведь еще так и не разведены с Николаем. Да разве дело в формальности? Лишь бы человек был хороший…

Тебя, конечно, интересует, кто мой новый муж. Он интересный, я бы даже сказала — красивый мужчина. По специальности механик, но сейчас не работает, не может подыскать для себя ничего подходящего. Один минус: он на десять лет моложе меня. Но я уговариваю себя, что это не имеет большого значения. Как ты думаешь?

Зовут моего мужа Василий Максимович. Ты даже не представляешь, какой он заботливый: на днях, например, подарил мне мои любимые духи. Помогает убирать комнату и даже иногда — смешно сказать — готовит обед. Я подсмеиваюсь над ним и советую ему пойти в шеф-повары или в домработницы. А он не отвечает, молчит. Мне нравится, что он молчит. По-моему, настоящий мужчина должен быть молчаливым…

Пожалуйста, никому из знакомых не рассказывай, Я пока ни одному человеку не сказала, что вышла замуж, тебе первой. Для всех Василий считается моим жильцом. Чего стесняюсь, сама не знаю, но ты меня, Тонюшка, конечно, поймешь…

Хоть и труднее мне сейчас, потому что приходится одной зарабатывать на двоих, но в то же время и легче — все-таки появился друг…»

…Было одиннадцать часов вечера, когда в коридоре коммунальной квартиры, где жила Лазарева, раздались тяжелые мужские шаги, и взволнованный голос Стулова произнес:

— Людмила, помогите!

В квартире уже спали. Но на зов о помощи откликнулись немедленно. Соседка Лазаревой — Людмила Матвеева и ее муж выбежали в коридор. Вскоре собрались и все жильцы.

Дверь в комнату Лазаревой была открыта. Слабо освещенная из глубины комнаты настольной лампой, Лазарева сидела на полу спиной к двери. Тянувшиеся от ее шеи кверху шнуры были перекинуты через крюк, на котором крепилась люстра.

С криком «повесилась!» Людмила Матвеева выбежала на улицу, другие жильцы, ошеломленные неожиданностью, молча стояли поодаль, все еще не веря в то, что произошло. Один только Стулов проявил свойственное настоящему мужчине хладнокровие и выдержку. Он быстро отыскал пассатижи, ловко перекусил ими тянувшиеся от шеи Лазаревой шнуры и, бережно положив ее на пол, начал делать искусственное дыхание. Но усилия его были тщетны. Лазарева была мертва.

Тем временем Матвеева привела милиционеров. Один из них, случайно проходивший мимо лейтенант, видимо, как старший по званию, взял команду в свои руки. Он проявил недюжинную оперативность. Едва взглянув на труп, он сел в кресло и недрогнувшей рукой написал свое авторитетное заключение: «Установлено, что Лазарева покончила жизнь самоубийством через повешение».

Труп отправили в морг, и утром следующего дня судебный врач дал наскоро заключение, которое гласило, что смерть Лазаревой от удушения наступила «скорее всего» в результате самоубийства.

На том и порешили. Труп Лазаревой был кремирован, комнату заселили новые жильцы, а тощая папка с надписью «Материал о самоубийстве гр-ки Лазаревой М. В.» осталась пылиться в архивном шкафу.

Дело закончилось, не начавшись.


Нет, оно не закончилось.

Прошло несколько месяцев. В прокуратуру явилась женщина, приехавшая из Киева. Это была племянница Лазаревой — та самая, которой Лазарева поверяла свои тайны. Она не верила в миф о самоубийстве. У нее были достаточно серьезные основания сомневаться в этом, и о своих сомнениях ока не хотела молчать.

Когда умирает одинокий человек, нотариус производит опись всего оставшегося имущества. Если в течение определенного срока объявятся наследники, это имущество выдадут им, Если нет, оно пойдет в доход государства.

В описи имущества Лазаревой нотариус записал: «…19. Пальто демисезонное, ношеное, серое, с пятнами бурого цвета, похожими на кровь, и со следами пыли на спине…».

Тогда на это никто не обратил внимания. Но племянница, для которой каждая деталь полна глубокого смысла и которая пытается разгадать тайну внезапной смерти своей тети, эта короткая запись показалась важной и значительной. Племянница рассуждает так: у Лазаревой было только одно демисезонное пальто, в котором она каждый день ходила на работу. Можно ли представить себе, чтобы женщина, следящая за собой, привыкшая к чистоте и порядку, вышла из дому в перепачканном кровью пальто?

Но если в день ее смерти на пальто еще не было пятен, то откуда появились они? И когда?

Племянница не отвечает на эти вопросы. Она только их задает. Это ее право. Она самая близкая родственница покойной, она желает знать истину. Она не строит догадок, а только делится своими сомнениями. Но раз есть сомнения, их надо проверить.

И вот следователь Маевский берется развеять сомнения киевской родственницы. Надо только установить, каким образом запачкалось пальто, и, сообщив об этом заявительнице, заняться другими неотложными делами.

Но первый же день приносит следователю не ответ, а новую серию вопросов. Выясняется, что бурые пятна, похожие на кровь, были не только на пальто, но и на петле из электрического шнура, которую сняли с шеи Лазаревой. Выясняется, что такие же пятна соседи видели в тот самый вечер на полу возле двери. Выясняется, что ковровая дорожка, всегда лежавшая на полу, от двери к кровати, в тот вечер отсутствовала, а затем и вовсе исчезла. Выясняется, что эксперт обнаружил следы ударов тупым предметом на затылке и висках трупа, но не придал этому значения, почему-то решив, что это — посмертные следы, следы ударов трупа об пол.

Словом, выясняется, что папке с надписью «Материал о самоубийстве гр-ки Лазаревой М. В.» рано еще пылиться в архивном шкафу и что, оставив в стороне все прочие дела, надо распутывать этот клубок загадок.

Но за что уцепиться, чтобы размотать его? Нет трупа — он кремирован. Нет вещей — они распроданы, розданы, пропали. Нет даже комнаты — она отремонтирована, переоборудована и заново обставлена другими хозяевами. Время стерло в памяти свидетелей многие драгоценные подробности. Убийца — если только Лазарева была убита — наверняка постарался замести следы и подготовить противоулики.

Что и говорить, трудная, очень трудная задача выпала на долю следователя Маевского.

Значит — отступиться? Вновь объявить Лазареву самоубийцей?

Конечно, так было бы легче. И проще. И спокойнее.

Но молодой юрист Григорий Маевский хотел, чтобы восторжествовала законность.

Он хотел правды и справедливости.

Трудно? Да. Но возможно. Значит, надо искать.

Итак, Лазарева повесилась? Мы помним, что шнур был прикреплен к крюку от люстры. Если Лазарева самоубийца, то прикрепить его могла только она сама. Высота потолка я комнате Лазаревой достигает трех с половиной метров. Значит, надо узнать ее рост и высоту мебели, с помощью которой Лазарева могла дотянуться до потолка.

Узнать рост — дело одной минуты: в протоколе такие данные есть. Но как измерить стол и стулья, если они исчезли?

Их надо найти — без этого любой вывод следователя легко будет уязвим.

Находят стол. Находят стулья. Находят всю мебель. Всю — до единого предмета. Соседи и знакомые подтверждают, что это та самая мебель, которая стояла в комнате Лазаревой в день ее смерти. Измеряется высота каждого предмета с точностью до сантиметра.

Но этого мало.

Когда человек старается дотянуться до какого-либо высоко расположенного предмета, он поднимает над головой руки и тем самым как бы увеличивает свой рост. При одинаковом росте длиннорукий достанет более отдаленный предмет, чем тот, у кого руки короче. Поэтому для точности выводов не хватает еще одной цифры. Нужно знать длину рук Лазаревой. А в протоколе о длине рук ничего не сказано. Правда, есть ее пальто и кофточки. Но длина рукавов у них разная. А нужна точность, точность и еще раз точность.

Неужели придется отступить только из-за того, что недостает маленькой, хоть и существенной детали?

Терпение, терпение… Не могла же Лазарева всегда покупать только готовое платье. Как всякая женщина, она, несомненно, хоть изредка обращалась к услугам портних, А портнихи, как известно, всегда снимают мерку. И уж длину рукава они знают наверняка.

Находка. Отличная находка!

Нет, неудача: никто не может сказать, у кого шила Лазарева свои платья. Ее туалеты никогда особенно не поражали. Ни одной знакомой моднице не пришла в голову мысль ее об этом спросить. Очень досадно! Но не страшно: может быть, Лазарева шила в ателье? Тогда есть надежда: надо только порыться в папках с обработанными квитанциями заказов и найти заказ Марии Васильевны Лазаревой.

Порыться и найти… Легко сказать! Ведь в Москве десятки ателье, и в каждом — тысячи заказчиков, и никто уже не помнит, давно ли Лазарева щеголяла в какой-нибудь обнове. Вот ведь задача!..

Находят. Находят ателье, в котором Лазарева шила пальто. Узнают длину ее рук. Можно встать на стол и увидеть, как высоко могла достать эта непонятная и загадочная самоубийца. Ведь твердо установлено, что под люстрой в момент обнаружения трупа стоял на своем обычном месте круглый обеденный стол. Значит, Лазарева, чтобы закрепить узел на крюке от люстры, взбиралась на этот стол — добраться до потолка как-нибудь иначе было невозможно.

Разыскивают женщину, рост и длина рук которой в точности соответствуют лазаревским, и просят ее взобраться на стол, подняться на цыпочки и вытянуть руки вверх. Не получается. Не достает эта женщина — двойник Лазаревой — до крюка. Тогда на стол ставят стул, и женщина не без труда карабкается на это громоздкое сооружение.

Все равно не получается. Только подпрыгнув, она может кончиками пальцев дотянуться до крюка, но все ее попытки завязать на крюке узел оказываются тщетными.

Ну, хорошо: эта женщина не смогла. А вдруг Лазарева была более расторопной? Вдруг она умела лучше прыгать? Вдруг ее ловкость и сноровка позволяли ей вязать петли на лету? Надо проверить.

Проверяют. Не получается.

Вес Лазаревой превышал сто килограммов. Она не умела и не любила прыгать. Даже после самой непродолжительной ходьбы ее мучила одышка. Соседи рассказывают, что когда Лазарева вешала белье, она не могла встать даже на низенькую скамейку, а закидывала его на веревку и расправляла с помощью палки.

Убедительно? Кажется, да.

А впрочем, мало ли какие у нее были привычки! Ведь то были привычки женщины, старающейся себя не утомить, не повредить свое здоровье — женщины, думающей о жизни. Л если она решила с жизнью порвать, придет ли ей в голову мысль об усталости, об одышке?

Допустим самое невероятное. Допустим, что Лазарева, прыгая на стуле, сумела завязать узел на крюке, затем сунула голову в петлю и с петлей на шее бросилась вниз. Тогда стул должен остаться на столе. Или хотя бы упасть.

Всех соседей снова вызывают в прокуратуру, и каждый из них в отдельности подтверждает, что в тот трагический вечер все стулья стояли вокруг стола на своих обычных местах; что рядом со столом упавшего стула не было; что скатерть, покрывавшая стол, не была сдвинута; и что, наконец, в центре стола, как обычно, стояли стеклянная пепельница и ваза с живыми цветами.

Значит, на стул Лазарева не становилась. Значит, на стол она не становилась тоже. Значит, остается признать, что забраться под потолок Лазарева не могла.

Но одной этой улики мало. Сама по себе она еще ни о чем не говорит. А кроме того, бывают случайности. Бывают непредвиденные возможности настолько простые, настолько элементарные, что даже обсуждать их кажется абсурдом. Вообще, всякое бывает.

Словом, еще ничего не решено. Поиски продолжаются…

Но за какую ниточку тянуть дальше? От чего отталкиваться? Пожалуй, прежде всего надо восстановить вплоть до мельчайших деталей, какой вид имела комната в тот момент, когда Стулов позвал соседей на помощь.

Опять вызывают соседей. Они многое позабыли. Один припоминает какую-либо деталь, а другой опровергает. Кому верить? Никому. Сомнительную улику нельзя брать на вооружение — это незаконно. Но есть улики, которые подтверждают все. И как раз они-то самые важные.

Все подтверждают, что Лазарева с петлей на шее полусидела на полу, занимая все пространство между шкафом и столом. Но — любопытная подробность: комната была освещена лишь настольной лампой, стоявшей на тумбочке в самом дальнем углу. Пройти к настольной лампе и не задеть при этом труп Лазаревой было невозможно.

Кто же зажег эту лампу? И почему не горела большая люстра, выключатель от которой у самой двери и зажечь которую было проще всего?

Задать эти вопросы надо бы Стулову, но следователь Маевский не хочет спешить с его вызовом. Лучше обождать, пока будут собраны веские доказательства и представится возможность сделать какие-то обоснованные выводы. Стулов далеко: он работает завхозом в какой-то научной экспедиции. Пусть работает, его время еще не настало.

Следователь внимательно вчитывается в объяснения, которые Стулов писал в милиции. Он писал, что весь день был дома. Лазарева, вернувшись с работы, принесла покупки. Он вынул покупки из ее сумки, перебросился с ней несколькими словами и пошел в ванную мыться, по просьбе Лазаревой закрыв дверь на ключ. Помывшись, он постирал в ванной майку и, не заходя в комнату, вышел из дома. Сначала отправился к знакомому, потом в Дом культуры, где смотрел фильм «Нахлебник». Из Дома культуры он вернулся домой, открыл ключом дверь комнаты. В комнате было темно. Это удивило его: ведь Лазарева никуда не собиралась уходить. Он повернул выключатель, который находился слева от двери, и увидел Лазареву сидящей на полу с петлей на шее…

Но доподлинно известна по крайней мере одна неправда: в комнате горела не люстра, а настольная лампа. Значит, или Стулов, не зажигая люстры, прошел в темноте к настольной лампе, или он сначала зажег люстру, а затем выключил ее. В любом случае это подозрительно. А кроме того, зачем надо было, уходя в ванную, запирать Лазареву на ключ? Зачем надо было тут же стирать майку? Зачем сразу уходить из дома, даже не зайдя в комнату?

Есть много «почему» и «зачем», но все они — тоже не улики. Сомнения, не больше. А этого мало. Нельзя даже предъявить обвинение. Прокурор не даст санкцию на арест.

Есть сомнения. Есть несуразности. Есть заведомая ложь.

Есть интуиция следователя, подсказывающая ему истину.

Но нет доказательств. А в них-то все дело! Значит, надо искать. Ищут.

Вызывают сослуживцев Лазаревой. Это продавцы и сотрудники одного из самых популярных в Москве цветочных магазинов. Милые, общительные, симпатичные люди. Они очень любили Лазареву. Они были поражены ее гибелью. Они искренне хотят помочь следствию найти убийцу. Да, убийцу: они уверены, что Лазарева убита.

Откуда такая уверенность? Может быть, у них есть факты? К сожалению, нет. Есть интуиция. Ах, боже мой, опять интуиция! Это очень хорошая вещь, но ведь она не заменяет улик.

Следователь отправляется по следам Лазаревой. Он восстанавливает в памяти каждый ее шаг в тот последний, трагический день — час за часом, минута за минутой.

В девять утра она пришла на работу. А настроение? В каком она была настроении? В хорошем. Шутила, даже напевала песенку из последнего кинофильма. В обеденный перерыв гуляла по бульвару, строила планы на лето. Она была в новом шелковом платье, красивых светлых босоножках. А пальто? Да, она была в пальто. Конечно, совершенно чистом: Лазарева была на редкость чистоплотна и очень следила за собой. В шесть часов вечера она ушла с работы и обещала одному из сослуживцев принести на следующий день книгу.

А через два — от силы три — часа Лазаревой не стало…

Поистине странная самоубийца, эта Лазарева. Но дело не в странностях. Надо искать дальше. Ищут.

Вызывают соседей. Они припоминают, что Стулов почти весь день был дома, что-то мастерил в комнате, стучал молотком. Потом куда-то уходил. Еще днем он согрел воду в ванной, но мыться не стал.

Лазарева пришла домой около восьми часов вечера — это заметила одна из соседок, встретившая ее у подъезда: соседка спешила в кино, на сеанс, начинавшийся в половине девятого. Стулов был в это время дома. Потом он ушел; это заметили другие соседи.

После спешившей в кино соседки Лазареву уже никто не видел живой. Кроме Стулова, конечно. А в одиннадцать часов вечера все видели ее труп…

Значит, Лазарева погибла между восемью и одиннадцатью часами. Когда она пришла домой, в комнате был только Стулов. Затем он ушел, замкнув комнату на ключ. От комнаты имелось лишь два ключа: второй был найден в сумочке Лазаревой, лежавшей на письменном столе. Значит, никто посторонний в комнату не входил. Значит, или Лазарева действительно повесилась, или ее убил Стулов. Стулов — и никто другой.

Итак, она повесилась. Для этого она взбиралась на стол и стул, завязывала петлю, бросалась вниз. Но ближайшие соседи не слышали за стеной никакого шума. Впрочем, и это бывает — если, например, в квартире толстые стены и хорошая звукоизоляция. Проверяют. Оказывается, что звук от падения сколько-нибудь тяжелого предмета, любое слово, мало-мальски громко сказанное в одной комнате, любой скрип половицы — все это в другой комнате хорошо слышно.

Кажется, можно кончать следствие. Пора вызвать Стулова, предъявить ему обвинение, арестовать и предать суду. Чего, собственно, ждать? Разве собрано мало доказательств?

Мало. Еще не все версии проверены, не все возможные возражения отметены. Значит, надо искать, искать и искать!

Ищут.

Устанавливают, что в день гибели Лазаревой в Доме культуры, действительно, должен был идти фильм «Нахлебник», о чем было загодя повешено объявление. Однако фильм не показывали, так как зал срочно потребовался для собрания комсомольского актива.

Получают заключение биологической экспертизы, подтверждающей, что бурые пятна на пальто — это пятна крови и что кровь эта относится ко второй группе.

Разыскивают в архиве поликлиники давнишнюю историю болезни Лазаревой и узнают, что кровь Лазаревой тоже принадлежит ко второй группе.

Находят еще одного важного свидетеля — мальчика из соседнего дома, который всегда смотрел у Лазаревой телевизионные передачи. Этот мальчик получил разрешение прийти в тот вечер «на телевизор» при условии, если утром он успешно сдаст свой первый экзамен. Отлично ответив на экзамене, мальчик весь вечер безуспешно звонил тете Марусе по телефону, но на его звонки никто не отвечал. Между тем, соседи, живущие за стеной и безотлучно находившиеся в тот вечер дома, никаких телефонных звонков не слышали.

Вызывают жильцов, занимающих теперь комнату Лазаревой. Они хорошо помнят, что в день своего переезда обратили внимание на оборванный шнур телефонного аппарата. Вызывают монтера телефонного узла, который этот факт подтверждает. Вызывают сотрудников отдела обслуживания телефонного узла, которые сообщают, что им дважды звонил какой-то мужчина, упорно отказывавшийся назваться, и, сообщая о смерти Лазаревой, просил снять аппарат в ее комнате.

Рассуждения следователя точны и логичны. Соседи знали, что Лазарева возвратилась домой. Услышав телефонные звонки, на которые никто не отвечает, они могли бы слишком рано заподозрить неладное. Поэтому Стулов решил оборвать шнур. Впоследствии он, естественно, хотел уничтожить эту косвенную улику, но не сумел: телефонный аппарат снят не был.

Наступил момент, когда следствию нужен сам Стулов. Чтобы вести с ним бой, уже собрано достаточно доказательств. Остальные он — вольно или невольно — даст сам.

Стулова вызывают в Москву. Самодовольный, уверенный в себе человек усаживается в кресло напротив следователя. Он совершенно спокоен: в распоряжении следствия нет и не может быть прямых улик, главные косвенные улики он уничтожил, на его стороне время. Он внимательно слушает и неохотно отвечает. Недаром Лазарева называла его немногословным. И сейчас он остается верным себе. «Не люблю я говорить», — признается он следователю.

«Не хочу», — так было бы точнее.

«Боюсь проговориться», — точнее всего…

Стулова заключают под стражу. Отлично расследованное дело можно передавать в суд. Друзья и товарищи поздравляют молодого юриста с заслуженной победой.

Но победитель еще не считает себя победителем. При всем обилии серьезнейших улик ему кажется, что их недостаточно.

Конечно, бой с опасным преступником он выиграл. Но он выиграл его по очкам. А ему хочется нокаута. Ему хочется «чистой» победы. Ему хочется не оставить защите ни одной щелочки, ни одной лазейки. Ему хочется найти такую улику, которая одна стоила бы всех остальных.

И он находит ее. Он наносит последний удар, венчающий успех. Пройдет немного времени, и о нем будут рассказывать на лекциях будущим юристам, писать в методических пособиях, передавать из уст в уста.

Давно замечено, что у моряков, пожарных, ткачей, рыбаков есть свои особые способы вязания узлов и петель. Даже связывая порвавшийся шнурок на ботинке или упаковывая сверток, моряк, пожарный или ткач сделают это каждый по-своему: независимо от их воли, узел будет всегда «профессиональным».

Из биографии Стулова было известно, что в молодости он долгое время служил матросом, плавал на торговых судах, работал в порту такелажником.

А в прокуратуре, в кабинете следователя Маевского, в большом бумажном пакете, запечатанном пятью сургучными печатями, ждет своего часа петля из электрического шнура, та самая петля, которую сняли с шеи Лазаревой. Это единственное вещественное доказательство, которое пока еще не пущено в работу. Не пора ли?

Следователь уже давно убежден, что Стулов — убийца. Если окажется, что узел на петле из электрического шнура является профессиональным, матросским, — нужно ли доказательство вернее?

А если нет? Если выяснится, что это обычный узел, без сложностей и украшений, узел, похожий на миллионы других, никак не выражающий самобытность автора? Что тогда? Ведь это не только лишит обвинение еще одной улики, а серьезно подорвет ценность всех остальных. И это не только не укрепит избранную следователем версию, а породит новые сомнения. Может, лучше не рисковать?..

Вздор! Нужна истина, истина и еще раз истина. Только истина, и ничего больше. Все, что можно, должно быть проверено. Проверяют.

Приглашают старейших, заслуженных моряков, износивших не одну тельняшку за годы своей службы во флоте, и нарекают их торжественным званием экспертов. В присутствии понятых они вскрывают запечатанный пакет и, вооружившись, лупами, тщательно изучают злосчастный узел. Их ответ категоричен и прост: это профессиональный матросский узел, называется он «простой штык», широко распространен среди матросов Черноморья. Но есть одна заковыка: от «классической» формы «простого штыка» подопытный узел имеет небольшое отличие, весьма пустяшное искажение, которое, по мнению экспертов, не следует даже принимать в расчет.

Не следует? Ну, уж это кому как: для крепости узла при разгрузке пароходного трюма это, может быть, и все равно. Но следствию «небольшие» и «пустяшные» искажения далеко не безразличны: каждая деталь полна глубокого значения, каждая мелочь говорит о многом.

Неугомонный следователь Маевский идет к Стулову в тюрьму. Он понимает, что перед ним сидит не дурак, и что скрывать от него свой замысел совершенно бесполезно. Он и не скрывает: или — или. Или Стулов действительно убийца, и тогда годами укоренявшаяся привычка выдаст его. Или все улики — не больше чем нагромождение случайностей, трагическая цепь следственных ошибок, и тогда Стулов поможет ее разорвать. Пожалуйста, пусть пробует: его судьба в его же собственных руках.

— Свяжите-ка, Стулов, несколько узлов, — говорит ему Маевский и протягивает захваченную с собой прочную капроновую тесьму.

— Ловите? — деловито осведомляется Стулов.

— Ловлю, — честно признается следователь. — А вы постарайтесь связать как-нибудь по-другому.

И преспокойно отходит к окну.

За его спиной молча трудится Стулов. Он старается. Очень старается. Обострившийся слух следователя улавливает позади тяжелое прерывистое дыхание, угадывает паузы для размышлений, чувствует, как дрожат и покрываются потом его большие огрубелые руки.

— Готово! — говорит, наконец, Стулов. — Целых три узла. Сличайте, пожалуйста.

Сличают. Придирчиво и внимательно сличают три экспериментальных узла с узлом на петле из электрического шнура. Абсолютное тождество! Тот же «простой штык»! И всюду — с одним и тем же искажением. От себя самого никуда не спрячешься, даже если очень стараться.

Все ясно. Хватит. Пора судить.


У Стулова не было ни родных, ни знакомых — никого, кто мог бы о нем позаботиться. Но он не остался беззащитным. Суд сам выбрал ему адвоката — одного из лучших защитников в стране — и сказал: «Боритесь. Доказывайте. Спорьте, Помогите отыскать истину. Только истину, и ничего больше».

Мы пришли к Стулову в тюрьму рано утром. Он вломился в комнату, где мы ждали его, заспанный и сердитый.

— Я невиновен, — сказал он еще с порога. — Невиновен, так и знайте.

Потом мы сели за стол, разложили все наши выписки из дела и снова прошлись по уликам — большим и малым, серьезным и не очень.

И когда изрядно уставший от этой мучительной читки Брауде выдохнул наконец: «Амба!» — Стулов спросил:

— А зачем мне было ее убивать?

Он задал вопрос, который у каждого из нас невольно вертелся на языке. Точный ответ на него — сам по себе серьезная улика или противоулика. «Просто так» никто не убивает. Во всяком случае тот, кто находится в здравом уме и твердой памяти. «Cui prodest?» (Кому выгодно?) — интересовались древнеримские юристы, когда совершалось какое-либо преступление. Кому это выгодно, тот, наверно, и преступник. Кто достиг или хотел таким путем чего-то достичь, тот, скорее всего, и виновен.

Итак, cui prodest? Кому же было выгодно убивать Лазареву? Ответ неясен. Зато совершенно ясно, что если уж кому было невыгодно ее убивать, так это Стулову.

Он тотчас лишался квартиры. Как временного жильца, не имевшего права на площадь, его немедленно выселили.

Он тотчас лишался средств к существованию: лентяй, которого Лазарева полностью содержала, он вынужден был поступить на весьма скромно оплачиваемую работу да притом еще далеко-далеко от Москвы.

Не существовало никакой другой женщины, ради которой он мог бы пойти на убийство. Впрочем, если бы она и существовала, для убийства не было смысла, ибо Стулов и Лазарева формально ничем не были связаны.

Не было и корысти. Все вещи, кроме ковровой дорожки, оказались на месте, а все деньги Лазарева хранила в сберкассе, завещав к тому же свой вклад киевской племяннице. Впрочем, его отношения с Лазаревой сложились так, что получить деньги у живой ему было гораздо легче, чем у мертвой. И не надо было платить за это столь дорогой ценой.

Зачем же Стулов убил Лазареву? Зачем он оглушил ее, закинул на шею петлю и подтянул к потолку ее безжизненное тело? Зачем ему была нужна эта заранее обреченная на провал затея, эта страшная игра, в которой проигрыш обеспечен, а выигрыш невозможен? Чего он достиг, этот хитрый и жестокий человек, подрубивший сук, на котором сидел, и погубивший не только Лазареву, но и самого себя?

Всю ночь мы сидим с Брауде в его заваленной книгами и бумагами квартире и спорим, спорим, спорим… Он вышагивает по комнате из угла в угол, размахивая левой рукой, и одну за другой выдвигает разные версии, а я их опровергаю. Потом мы меняемся местами, и все мои доводы он разбивает коротким и энергичным словом «чепуха».

И когда все, даже самые фантастические предположение продуманы, изучены и отвергнуты, остается только одно: Стулов, действительно, преступник.

По свойственному молодости нетерпению и прямолинейности суждений я спешу сказать это вслух. Я жду, что Брауде оборвет меня и бросит свое обычное — жестокое и в то же время доброе (интонацией своей доброе): «Из тебя — защитник, как из меня — балерина».

Но, вопреки моим опасениям, он задумчиво говорит:

— Пожалуй, так.

Он не верит в «нет» своего подзащитного. Но он должен его защищать.

И он защищает. Он рассказывает суду о нашем ночном споре — рассказывает удивительно правдиво, искренне и задушевно. Он делится своими сомнениями. Он недоумевает. Он говорит, что бессмысленные преступления бывают только в плохих детективных романах. Он утверждает, что никто не станет хладнокровно и обдуманно убивать человека себе во вред. Он просит суд при вынесении приговора учесть этот важный довод.

И суд учитывает это. Но, честно говоря, он все же слишком мал, чтобы поколебать здание обвинения.

Десять лет лишения свободы — таков приговор по делу Стулова, одному из последних дел, над которыми мы работали вместе с Брауде.

Я часто вспоминаю две тяжеленные папки, хранящие следы виртуозного искусства молодого следователя, и нашу беседу со Стуловым в тюрьме, и ночной спор, и всю обстановку этого судебного процесса. Столь странных и увлекательных дел в моей практике было не так уж много. И если бы меня спросили, не кажется ли мне, что суд допустил здесь ошибку, я, не колеблясь, ответил бы: «Нет, не кажется». Но зачем Стулов убил Лазареву, так и оставалось для меня загадкой.


И вот спустя несколько лет мне довелось снова услышать знакомую фамилию. В коридоре суда меня окликнула какая-то женщина:

— Не знаете, где здесь судят Стулова?

Стулова?! Неужели нашелся еще один преступник с такой редкой фамилией, угораздивший по странной прихоти судьбы чуть ли не в тот же зал, где судили того Стулова?

Только это был не однофамилец. Это был он сам, мой старый знакомый, загадочный Василий Максимович Стулов.

Он сильно сдал: ни наглой уверенности, ни сытого довольства не было в его отяжелевшем и смятом лице. Только беспокойно бегали налитые кровью глаза и так же, как встарь, нервически дергался его мясистый нос.

Стулов встретился со мной взглядом и, видимо узнав меня, тотчас отвернулся.

Я простоял несколько минут в душном переполненном зале, хотя смысл происшедшего мне, юристу, был ясен уже в то мгновение, как я узнал, что Стулова судят снова.

Нет, он не совершил нового преступления. Его судили за старое, за очень давнее — такое давнее, что, казалось бы, пора было о нем уже позабыть.

Но о нем не забыли. Пятнадцать лет искали опаснейшего преступника, негодяя, сделавшего убийство своей главной профессией.

Он знал, что за ним идут по пятам. Он понимал, что когда-нибудь сорвется. Но долго и довольно искусно ему удавалось заметать следы.

И все-таки он сорвался. Неосторожно вырвавшееся слово заставило Лазареву вздрогнуть. Она ничего толком не поняла, но ей стало ясно, что Стулов скрывает страшную тайну.

Он безошибочно прочел ее мысли. И тут же решил, что Лазарева не должна жить…

Я хорошо помню, что и Маевский, и Брауде предполагали и это. Как сейчас вижу: заваленная бумагами комната, ночничок, тускло горящий в углу; Брауде стоит у окна, вытирает слезящиеся от усталости глаза и ворчит со своей обычной хрипотцой:

— Может, он ее из страха кокнул?.. Может, она пронюхала о нем что-нибудь такое… Как ты думаешь?

А мне совершенно не хочется думать, я устал и чертовски хочу спать.

— Не может быть, — вяло говорю я, чтобы сказать хоть что-нибудь.

— Не может быть… — передразнивает меня Брауде. — Тоже мне Спиноза.

Но то, о чём смутно догадывались и следователь, и адвокат, подтвердилось. Тогда это были предположения, их нечем было обосновать. Теперь же другие люди, с не меньшим упорством распутавшие клубок другого преступления, доказали правоту талантливых своих коллег, отыскав последнее звено в железной цепи улик.

Загадки больше не было.

СМОТРЕТЬ И ВИДЕТЬ


Усталая взмыленная лошадь, дико вращая глазами, влетела на площадь, круто развернулась и остановилась возле почты, тяжело дыша. Седока не было видно. Сбежавшиеся люди нашли его в санях, с пулей, пробившей сердце. Убитый наповал, он упал лицом вперед, прижимая к груди ящик с деньгами…

Это не цитата из Брет-Гарта. Это — подлинное происшествие. Оно произошло несколько лет назад в Ивановской области. Почтальон, развозивший в отдаленные села денежные переводы, подвергся нападению и в завязавшейся перестрелке был убит. Преступникам не удалось захватить деньги: лошадь понесла, увозя труп и денежный ящик.

Через несколько минут срочно вызванные по телефону сотрудники уголовного розыска произвели первый осмотр. В револьвере, принадлежавшем почтальону, не хватало нескольких патронов — значит, почтальон отстреливался.

Удалось ли ему попасть в преступника? Сколько человек участвовало в нападении? В каком направлении они скрылись?

Место, где было совершено преступление, вскоре нашли, но раздобыть какую-либо улику не удавалось. И вдруг один из производивших осмотр работников обратил внимание на небольшое красное пятнышко, слабо приметное даже на белом снегу. Его нашли в нескольких десятках метров от места нападения — это был кровавый плевок. В плевке оказалось несколько мельчайших осколков зуба.

На первый взгляд такая находка — вообще не находка. Попробуй разыщи кого-нибудь по таким крупинкам!.. Но тысячу раз был прав старина Шерлок Холмс, с гордостью заявлявший: «В моей профессии нет ничего важнее пустяков».

Для сведущего человека, для того, кто вооружен знаниями, кто силен навыками, кто владеет тончайшим искусством видеть то, что скрыто от невнимательного глаза, для такого человека осколок зуба — это целая «повесть» о преступнике!..

Совпадение линии изломов позволило установить, что осколки, когда они сложены, имеют форму коронки мужского левого коренного зуба нижней челюсти — стоматологи называют его моляром. По зеленоватой окраске части стенок всех найденных осколков специалисты установили, что зуб этот пломбировался, причем поставлена была металлическая коронка.

Однако болезнь зуба — кариозный процесс — находилась, как установили эксперты В. А. Энтелис и З. А. Геликонова, еще на той стадии, когда для раздробления коронки на мелкие осколки требуется действие значительной силы. Отсюда был сделан вывод, что зуб, по-видимому, раздроблен пулей. А это значило, что человек, потерявший зуб, ранен в левую щеку. Нестертость зубных бугров и определенный след зубного камня позволяли утверждать, что владельцу зуба не исполнилось еще сорока лет.

Были немедленно приняты меру к тому, чтобы в ближайших районах задержать всех мужчин, не достигших сорока лет и имеющих ранение левой щеки. Вскоре был задержан двадцатисемилетний Шепелкин. Он утверждал, что коренные зубы потерял несколько лет назад, а рана на щеке образовалась от падения на доску с гвоздем. Следователь запросил все зубоврачебные кабинеты тех областей, в которых жил Шепелкин, не лечил ли тот свои зубы. Одна из поликлиник сообщила, что восемь месяцев назад в левый нижний второй моляр Шепелкина была положена металлическая пломба. Судебный медик, в свою очередь, установил, что ранение Шепелкина в щеку является огнестрельным.

Круг замкнулся. Когда Шепелкина ознакомили с материалами, которыми располагало следствие, он подробно рассказал о своем преступлении. От момента, когда в руки следствия попало «всего» несколько мельчайших кусочков зуба, до окончания расследования тяжкого преступления прошло лишь несколько дней.

В том, что здесь рассказано, нет решительно ничего особенного, удивительного, необычайного. Это — рядовой случай из следственной практики. Каждый следователь может рассказать десятки случаев, куда более занимательных и эффектных, когда распутываются такие сложные хитросплетения, что поначалу хочется опустить руки, когда картина преступления — загадочная и непонятная — восстанавливается в совершенной точности почти «из ничего».

Чем достигается это? Прирожденными свойствами? Сноровкой? Опытом?

Шерлок Холмс, которого я сейчас помянул мимоходом, втолковывал однажды своему спутнику доктору Уотсону:

«— Вы смотрите, но вы не наблюдаете, а это большая разница. Например, вы часто видели ступеньки, ведущие из прихожей в эту комнату?

— Часто.

— Как часто?

— Ну, несколько сот раз.

— Отлично. Сколько же там ступенек?

— Сколько? Не обратил внимания.

— Вот-вот, не обратил внимания. А между тем вы видели! В этом вся суть. Ну, а я знаю, что семнадцать, потому что я и видел, и наблюдал».

Каждый может проверить свою наблюдательность, включившись в игру, которую как-то затеял с нами, студентами, старейший советский криминалист профессор И. Н. Якимов, ныне уже покойный. Он предложил нам описать по памяти университетский коридор, аудиторию, вестибюль — помещения, которые каждый из нас видел сотни, тысячи раз. Наконец, он попросил подробно, с максимально возможной детализацией, дать «словесный портрет» той самой комнаты, в которой мы сидели, то есть, иначе говоря, описать то, что находилось перед нашими глазами.

И когда мы положили не густо исписанные листочки на профессорский стол, оказалось, что мы отчаянно, преступно ненаблюдательны. Именно преступно, — так сказал профессор. Описания по памяти были чудовищно скупы и примитивны: мало кто мог вспомнить что-нибудь, кроме столов, стульев, кресел, да еще часов, по которым мы тоскливо отсчитывали время, оставшееся до звонка. Но и в комнате, которая была перед глазами, мы замечали лишь то, что лежало на поверхности, что сразу бросалось в глаза…

Потом я часто ловил себя на мысли, что многие люди поразительно слепы и, не тренируя свою наблюдательность, лишают себя возможности увидеть множество интереснейших вещей — в путешествиях, в общении с людьми, да и просто в повседневной жизни. Как много, к примеру, могут сказать о человеке его манеры, его речь, его одежда, и то, как он ест, и как он зевает, и как стрижется или бреется, и какова форма его ногтей, и каково происхождение пятнышка на его шляпе, и какими нитками пришиты пуговицы к его пиджаку, и на какую шутку он реагирует, а какую пропускает мимо ушей. Для того, кто умеет все это подмечать, сопоставлять, делать выводы, мир становится объемнее, полнее, красочнее, люди перестают быть случайными прохожими или попутчиками — они открывают свои души.

Наблюдательность, столь обогащающая и радующая каждого человека, — это качество, без которого криминалиста вообще нет. Если криминалист смотрит, но не видит; видит, но не наблюдает; наблюдает, но не анализирует, ему лучше как можно скорее менять профессию, потому что сколько-нибудь опытные преступники по его милости будут гулять на свободе, а ни в чем не повинные люди окажутся за решеткой или под подозрением.

Хотя обычно преступник и не оставляет на месте преступления свой паспорт, фотокарточку или записку с адресом, он все же не может прийти и уйти невидимкой. Даже в самых «тонких» случаях он «работает» грубо и зримо, оставляя незаметно для себя следы своей страшной «работы». Предусмотрительность не спасет — она лишь порой усложняет работу следователя, порой немного отдаляет час неминуемой расплаты. Да и предусмотреть все невозможно — при любых ухищрениях, при любой маскировке всегда что-нибудь остается.

Искусство следователя в том и состоит, чтобы это «что-нибудь» найти и обратить в реальное средство розыска и уличения преступника. Штука эта хитрая: ведь если не представлять себе, что может сказать какой-нибудь опавший с дерева лист или щепотка пыли на подоконнике, то на такие мелочи, ей-богу, не обратишь внимания, как это сделали мы, зеленые юнцы, над которыми потешался и которых терпеливо учил профессор Иван Николаевич Якимов.

Даже человек, весьма далекий от криминалистики, наслышан о злополучных пальцевых отпечатках. И не случайно.

Ладонная поверхность кисти руки покрыта целой сетью мельчайших (называют их папиллярными) линий, отчетливо видимых даже невооруженным глазом. Линии эти особенно ясны на концах пальцев, где они образуют вполне законченные узоры.

Еще в глубокой древности был подмечен удивительный, поистине чудесный дар природы, позаботившейся, как видно, о том, чтобы преступник не остался неузнанным: сложные рисунки на концах пальцев носят строго индивидуальный характер, причем узор рисунка остается неизменным в течение всей жизни человека.

Это подтверждено многочисленными опытами. Английский ученый В. Гершель сделал отпечатки своих пальцев сначала в 25 лет, а затем — в глубокой старости, когда ему было 82 года. И не смог обнаружить даже малейшего, даже самого ничтожного изменения рисунка. Такой же опыт проделал другой ученый — Велькер: он сравнивал свои пальцевые узоры, снятые с разрывом в 41 год. И тоже убедился в их абсолютном тождестве.

В древней Индии, в древнем Китае, да и в иных странах Востока этим издавна пользовались для установления личности, для подтверждения подлинности всевозможных сделок. Оттуда дошло до нас бытующее и поныне архаическое выражение: «К сему руку приложил». Сейчас это всего лишь образ, некий смысловой значок. А раньше и впрямь к деловой бумаге прикладывали руку, намазанную каким-нибудь красителем, а то и кровью. Отказаться потом от следа своего пальца было невозможно: второго такого же отпечатка не было ни у кого. Не только у родителей и детей, даже у близнецов узоры на, пальцах иные. Совершенно иные.

Эти узоры не повторяются даже через века и тысячелетия. Однажды сняли отпечатки у древнеегипетских мумий, сохранивших, кстати говоря, отчетливо видимые пальцевые узоры. Они оказались совершенно оригинальными. В уголовных картотеках множества стран не нашлось ни одного схожего отпечатка.

Ни одного!

Столь удивительные свойства пальцевых узоров ученые решили использовать для нужд криминалистики. Редкий преступник сумеет избежать следов своих рук на месте преступления.

Дело в том, что у наших пальцев есть еще одна особенность: они покрыты тончайшим слоем пота и жира. Прикасаясь к какой-либо гладкой поверхности, палец оставляет невидимый отпечаток со всеми деталями строения каждого узора. Невидимый… Но следователь непременно разглядит его, например, под косым пучком света. Разглядит — и сделает видимым. Для этого он призовет на помощь химию: различные цветные порошки, пары йода, азотнокислое серебро и другие реактивы «проявят» скрытые следы, отпечатают с «негатива» «позитив» и дадут в руки следопыту визитную карточку преступника.

Вот уже полвека успешно применяется в России опознание преступников по следам рук. Впервые таким способом настиг убийцу петербургский криминалист Лебедев, расследовавший в 1912 году дело об убийстве провизора Харламовской аптеки Вайсброда. Преступник оставил следы своих пальцев на куске стекла, валявшемся возле трупа. Когда сравнили эти отпечатки с пальцевыми узорами подозревавшегося в убийстве аптечного сторожа, обнаружили полное, абсолютное совпадение. Эта улика оказалась для сторожа роковой.

Преступники попытались приспособиться к тем ловушкам, которые заготовили для них ученые. Многие рецидивисты, грабители-профессионалы, чьи пальцевые отпечатки (так называемые дактилокарты) хранятся в картотеках уголовного розыска, пробовали изменить свои предательские узоры, изуродовать их так, чтобы сбить с толку детективов. Особенное рвение проявили в этой бесплодной затее американские гангстеры. Они обнаглели до того, что стали печатать в газетах объявления с обещанием фантастических премий тому хирургу, который возьмется «переделать» их пальцевые узоры.

Эти объявления не остались без ответов. Люди явно незаурядного таланта, искусные врачи не погнушались продать свое гуманнейшее ремесло для достижения античеловеческих, преступных целей. При этом, как сведущие люди, они не могли не понимать, что все их хитроумные и подлые уловки бесплодны, что они пытаются достичь недостижимого. А может быть, — не хочется думать плохо о врачах! — может быть, они потому и шли на это, что сознавали заведомую обреченность своих попыток. Не исключено и такое…

Один безвестный врач услужил, к примеру, крупному гангстеру Расу Уинклеру, пальцевый узор которого был не просто уничтожен, а переиначен. Хирург удалил своему пациенту часть мякоти вместе с рядом завитков, а на «освободившееся» место попытался «подтянуть» соседние папиллярные линии, замысловато изогнув их. Однако узоры на оставшихся нетронутыми частях пальцев столь же безошибочно выдавали Раса Уинклера, как и до мучительной экзекуции, на которую он отважился.

Другой гангстер — Джон Диллингер — пошел еще дальше: он совершенно уничтожил свои пальцевые узоры, воздействовав на них каким-то сильнодействующим разъедающим веществом. Но в результате этой операции его пальцы приобрели новые стойкие индивидуальные признаки, по которым Диллингер легко мог быть опознан.

Предвидя уловки преступников, неистовые ученые поставили опыты на самих себе, не убоявшись жестоких страданий. Французские криминалисты Локар и Витковский обжигали свои пальцы кипятком, горячим маслом, жгли их раскаленным металлом. Муки не прошли даром: ученые узнали еще одно чудесное свойство пальцевых узоров. Когда раны заживали, узоры полностью восстанавливались вплоть до самых тонких и мельчайших деталей. Если же на месте повреждений образовывались рубцы из соединительной ткани, то они тоже обладали своими неповторимыми особенностями, присущими только данному человеку.

По риску, которому подвергали себя Локар и Витковский, по своей объективной значимости, по достигнутым результатам их опыты, конечно, не могут идти в сравнение с бессмертными подвигами врачей — ученых и практиков, прививавших себе смертоносные бациллы и шедших на верную гибель, чтобы распознать загадочные болезни, спасти человечество от массовых эпидемий.

Но и маленький подвиг Локара и Витковского заслуживает глубокого уважения и доброй памяти, ибо он служил науке, служил правде и справедливости — прекрасным человеческим идеалам.

Даже самый неопытный преступник наслышан о значении пальцевых отпечатков и, конечно же, он стремится не оставлять их. Но, во-первых, это мало кому удается даже при очень сильном старании, а во-вторых, приспосабливаясь к тому, чтобы не оставить отпечатков пальцев, преступник неизбежно оставляет иные следы, их заменяющие, которые так же дружно «работают» во славу истины и закона.

Так случилось, например, в одном деле, которое отлично расследовал саратовский юрист В. Г. Степанов.

Была задушена женщина. Подозрение в убийстве пало на ее мужа. Но не было сколько-нибудь веских улик, а муж, разумеется, все отрицал. Он настойчиво (слишком уж настойчиво) требовал искать на шее убитой пальцевые отпечатки. «Раз установлено, — говорил он, — что душили руками, то должны же быть следы пальцев. Я уверен, что моих отпечатков вы не найдете».

И верно — не нашли. Зато осматривавший шею судебно-медицинский эксперт отметил, что точечные кровоизлияния расположены на одинаковых расстояниях одно от другого, напоминая рисунок переплетения ткани.

При обыске у мужа нашли сорванную с двери занавеску. Когда же сравнили группы точечных кровоподтеков на шее убитой с переплетением ткани этой занавески, оказалось, что их «рисунки» полностью совпадают. Таким образом, занавеска, через которую убийца душил свою жертву, чтобы не «наследить», как бы заменила собой отсутствующие пальцевые отпечатки и не хуже, чем они, помогла разоблачить преступника.

А уж о перчатках и говорить не приходится!.. Любой «новичок» толково разъяснит, вам, что подлое дело лучше творить в перчатках. Эти «полезные» сведения давно уже можно почерпнуть в детективных романах и кинофильмах. Но не все знают, что и перчатки служат борьбе за истину — криминалисты разных стран, особенно шведы А. Свенсон и О. Вендель, немало потрудились, чтобы «переманить» их на свою сторону. Они доказали, что в мире нет и двух абсолютно одинаковых перчаток! Взаиморасположение, форма, размер швов, морщин, повреждений, бороздок и других деталей каждой перчатки строго индивидуальны. Немало краж, грабежей, убийств было раскрыто по следам, оставленным перчатками, что дало полное право одному французскому юристу сочинить мрачноватый каламбур: «Кража только начинается в перчатках, а кончается в рукавицах». Нетрудно понять, на что намекал наш остроумный коллега: он имел в виду работы в местах заключения.

Большую роль в криминалистике играют следы крови. Они остаются почти всегда, когда преступление связано с посягательством на человека. Да и не только, конечно… Значение этих следов особенно возросло за последние десятилетия, когда ученые постигли многие тайны крови, дотоле остававшиеся неизвестными. В прошлом столетии найденные на месте преступления кровяные пятна и капли говорили не так уж много: достаточно было, скажем, заподозренному в убийстве сослаться на то, что он резал курицу, отчего и остались следы крови на его костюме, — и юристам нечего было возразить, потому что различать кровь животного и кровь человека тогда не умели.

В конце XIX века русский ученый профессор Ф. Я. Чистович, занимаясь проблемами, бесконечно далекими от криминалистики, оказал ей неоценимую услугу: он открыл метод, с помощью которого белок одного вида животного можно отличить от белка другого вида животного. Несложная реакция, названная его именем, позволяла быстро уличить лжеца, неосновательно ссылавшегося на куренка или поросенка, в то время как была пролита кровь человека.

Преступники опять приспособились: они уже не кивали на домашнюю живность, но, поняв, что реакция Чистовича все же не позволяет различать кровь разных людей, стали оправдываться иначе. Подозрительные пятна они объясняли то невинным кровотечением из носа, то случайным порезом пальца. И снова криминалисты беспомощно отступали: им нечем было это опровергнуть.

Прошло, однако, не так уж много времени, и чешский ученый Я. Янский, изучавший биохимические свойства крови, обнаружил группы внутри одного ее вида, которые зависят от особенностей белков. Четыре группы, на которые Я. Янский разделил кровь человека, тотчас взяли на вооружение криминалисты. И понятно, почему: когда кровь того, кто всего-навсего «случайно порезал себе палец», относится, скажем, к первой группе, а пятна крови, найденные в его квартире, — к третьей, цена его оправданиям невелика. Точнее, она велика, но в прямо противоположном смысле, ибо, как справедливо замечал английский юрист У. Уильз, серьезными уликами являются «все поступки обвиняемого, в том числе и лживость его оправданий».

Сейчас наука о крови пошла еще дальше. Установлено, что кровь человека делится не только на группы, но и по типам — в зависимости от определенных свойств, присущих, эритроцитам. Усилиями польских ученых в ядрах лейкоцитов крови женщины удалось обнаружить частицы — хроматины, которых нет в крови мужчины. Таким образом, по крови стало возможным определять и пол. Все это внедрено в криминалистическую практику. Теперь крохотное пятнышко крови все чаще и чаще может сказать о своей принадлежности вполне определенному лицу.

Еще четверть века назад стало известно, что специфические агглютиногены, по которым определяется группа крови, содержатся не только в ней самой, но и в слюне, желудочном соке, молоке, поте и в других выделениях человеческого организма, а также в веществе волос. А совсем недавно немецкий ученый К. Тома продолжил этот список: он разработал способ определения группы крови по веществу ногтей. Эти открытия еще больше увеличили «чудеса», совершаемые криминалистами, которые изо дня в день обращают всевозможные «мелочи» и «пустячки» в средство раскрытия преступлений.

Был такой случай. В глухом переулке несколько человек ограбили одинокого прохожего. В руках у потерпевшего осталась шапка одного из грабителей. На ее подкладке нашли два волоска. Экспертиза установила, что волосы принадлежат сильному мужчине средних лет, имеющему склонность к тучности, что он начал лысеть, что в шевелюре его появилась проседь и что, наконец, недавно он коротко постригся. Установлена была и группа его крови. По этим приметам разыскали и уличили одного преступника, а вслед за тем и остальных.

Хочу сделать одну важную оговорку. Боюсь, что кое у кого сложится мнение, будто достаточно найти волос или каплю крови, чтобы не только заподозрить человека в совершении преступления, но и осудить его. Ни в коем случае! Ни при каких условиях! Это было бы чудовищно: ведь возможны всякие случайности, совпадения, ошибки. Нет, эти важные «мелочи» только дают нить в руки следователя, помогают ему ориентироваться и выбрать правильный путь в своих поисках преступника, наконец, служат одной из улик — очень важной, но всего лишь одной в ряду остальных, которые нужно еще найти и обосновать.

Попытки превратить волос в дубину, дабы раскроить ею черепа непослушных, бывали. Каждый раз это случалось, когда во исполнение преступного приказа «свыше» надо было изыскивать несуществующие улики. Яркий пример — печально знаменитое Мултанское дело, где с такой силой и страстью прозвучал голос неистового правдолюбца Владимира Галактионовича Короленко.

Это произошло весной 1892 года. В Удмуртии, на тропинке, ведущей из деревни Чульи в деревню Анык, был обнаружен обезглавленный труп человека.

Среди отсталой части местного населения бытовали слухи, будто удмурты через каждые сорок лет приносят в жертву своим языческим богам человека, у которого в ритуальных целях отрезают голову и вырезают сердце. Вспомнили, что примерно за сорок лет до того был тоже вроде кто-то убит. Приплели сюда и голод, который постиг крестьян в предыдущем году из-за неурожая. Так родилась мысль обвинить в убийстве удмуртов, которые пошли на жертвоприношение для «ублажения» своих богов.

Становой пристав Тимофеев ревностно выполнил это предначертание, обвинив в убийстве жителей удмуртского села Старый Мултан. Впоследствии стараниями В. Г. Короленко удалось дознаться, что Тимофеев получил в деревне Чулье от сельского старосты сторублевую взятку и распорядился перенести труп с земли Чульи, где он был найден, на землю Старого Мултана. А Тимофееву было все равно, из какой деревни он «возьмет» убийц, лишь бы она была удмуртской.

Только через два месяца после того, как нашли обезглавленный труп, объявилась «важная находка»; в маленьком шалаше, устроенном на задах двора мултанского крестьянина Моисея Дмитриева, изъяли 97 волос. Понадобилось еще почти три месяца, чтобы послать их на экспертизу в Вятку. Но устроителей громкого процесса ждало разочарование: лишь пять волос оказались принадлежащими человеку, и ни один из них не походил на волосы убитого.

Мысль о «научной улике» все же крепко засела в голову режиссерам этого трагического спектакля. Более чем год спустя решили снова осмотреть маленький шалаш, и на верхней перекладине (а следствие пользовалось слухами, что удмурты во время жертвоприношения собирают кровь своей жертвы, подвешивая ее к перекладине и нанося ей уколы ножом) нашли еще один рыжий и несколько белых волосков. Эксперт «признал», что один (!) седой волос принадлежит человеку и похож по своему строению на волосы убитого. И этого была достаточно, чтобы, присовокупив к «научной улике» слухи, фанатичные домыслы и несколько фальсифицированных свидетельских показаний, вынести большой группе удмуртов обвинительный приговор.

В конце концов спектакль провалился. Против этого судебного фарса, продиктованного политикой звериного шовинизма и национальной непримиримости, выступили все честные люди России. Непосредственное участие в процессе — не только как журналист, воюющий за правду пером, но и как общественный защитник — принял В. Г. Короленко. Участниками процесса были и многие выдающиеся русские юристы и общественные деятели, такие, как А. Ф. Кони, Н. П. Карабчевский, и другие, возвысившие свой голос в защиту правды. После многолетних проволочек подсудимые были оправданы. Волосок не удалось превратить в дубину.

Но он все же необычайно увесист, тоненький волосок, окажись он в руках людей сведущих и непредубежденных. Десятилетия и века он может хранить важнейшие секреты, дожидаясь своего часа, а затем рассказать печальную повесть, раскрыть загадку давнего преступления, помочь ученым дописать драматические страницы истории.

Об этом свидетельствуют хотя бы работы английских судебных медиков X. Смита и С. Форшуфвуда, которые в содружестве со своим шведским коллегой А. Вассеном подвергли исследованию волосы Наполеона. Драгоценный экспонат французского военного музея — пучок волос с головы умершего императора — был передан ученым в надежде установить истинную причину смерти узника Св. Елены.

Официальная версия — рак желудка — не очень вязалась с описанием хода болезни, которое оставил личный врач императора: врачебные записи скорее говорили об отравлении мышьяком.

Почти полтора столетия это предположение было невозможно проверить. Казалось, тайне смерти Наполеона так и остаться вовек нераскрытой.

Но новейшие достижения судебной медицины, успехи физических и химических методов криминалистического исследования снова приковали внимание ученых к этой давней загадке. Толчком послужило открытие редкой способности волос накапливать мышьяк. И хотя речь идет о ничтожно малых его концентрациях, современные тончайшие методы, которыми пользуются криминалисты, позволяют эти концентрации обнаружить.

Несколько волосков Наполеона подверглись бомбардировке тепловыми нейтронами в ядерном реакторе, в результате чего образовался радиоактивный изотоп — мышьяк-76. По скорости его распада и интенсивности сопровождающих распад излучений удалось установить, что содержание мышьяка в волосах Наполеона в 13 раз превышает норму.

Подвергшиеся исследованию волосы были слишком коротки для того, чтобы ответить на другой вопрос: принял ли Наполеон сразу большую дозу мышьяка или его организм отравлялся постепенно малыми дозами. Однако вскоре удалось проникнуть и в эту тайну.

Помогли газетные сообщения о проделанном криминалистами исследовании: на них откликнулся один англичанин, в доме которого, переходя из поколения в поколение, хранится другая связка волос императору — волос большей длины, остриженных с его головы перед смертью.

Поскольку известен срок роста волос, ученые легко установили, что самым длинным волосам из этой связки около года. После бомбардировки их в ядерном реакторе было проверено распределение мышьяка по всей длине каждого волоса. Результаты исследования оказались ошеломляющими: они полностью подтвердили записи врача. Волосы рассказали, что четыре месяца подряд в организм Наполеона регулярно вводились большие дозы мышьяка. Объективно установленные промежутки между приемами этого зловещего «лекарства» Наполеоном в точности соответствуют имеющимся данным о ходе его болезни.

Исследования продолжаются…

След от подошвы, от укуса, от ногтя — самая малая малость скажет о многом. Это понимал и Шерлок Холмс, доверивший нам ход своих мыслей в «Тайне Боскомской долины».

«— Вот следы молодого Мак-Карти. Он проходил здесь дважды и один раз бежал так быстро, что следы каблуков почти не видны, а остальная часть подошвы отпечаталась четко… Он побежал, когда увидел отца лежащим на земле. Далее, здесь следы ног отца, когда он ходил взад и вперед. Что же это? След от приклада, на который опирался сын, когда стоял и слушал отца. А это? Ха-ха, что же это такое? Кто-то подкрадывался на цыпочках! К тому же это квадратные, совершенно необычные ботинки. Он пришел, ушел и снова вернулся…

…Холмс переворачивал опавшие листья и сухие сучья, собрал в конверт что-то похожее на пыль и осмотрел сквозь лупу землю, а также, сколько мог достать, и кору дерева. Камень с неровными краями лежал среди мха; он поднял и осмотрел его…

— Под ним росла трава. Он пролежал там всего лишь несколько дней. Нигде вокруг не было видно места, откуда он взят. Это имеет прямое отношение к убийству…»

Шерлок Холмс хорошо видит и рассуждает. Он умеет читать следы с проницательностью охотника и делать выводы с уверенностью всезнайки. Его выводам не хватает, однако, солидной научной базы, железной аргументации, которая наглядно для всех, а не только для него одного, демонстрировала бы их точность и исключала возможность всякого иного объяснения его находки. Без этого возможны ошибки. Без этого суд не может вынести приговор — он должен быть гарантирован от ошибок.

Да, каждая мелочь важна, но лишь в том случае, если сказала свое слово наука.

…На месте ограбления были найдены мелкие кусочки стекла. Физическое исследование установило, что это — раздробленные очки. Окулист разъяснил, что тот, кто носит эти очки, не сможет без них обойтись. Потерпевший очки не носил, — значит не исключено, что они принадлежали грабителю. Было установлено наблюдение за всеми оптическими магазинами и ремонтными мастерскими. На следующий день в одной из аптек задержали мужчину, заказывающего очки со стеклами той же диоптрии.

Но это, конечно, еще не было решающей уликой. Мало ли кто носит такие же очки! Мало ли кому пришлось их заказывать именно в этот день!

Задержанному осторожно почистили ногти. Крохотные комочки грязи осторожно положили под микроскоп, И нашли вторую серьезную улику. Дело в том, что грабитель вцепился в шерстяной свитер, который был на потерпевшем, и, безуспешно пытаясь снять его, порвал в двух местах. И вот в грязи из-под ногтей задержанного оказались мельчайшие шерстяные волокна, которые по своему строению, качеству и цвету полностью совпадали с шерстью свитера жертвы. Объяснить причину столь странного совпадения задержанный отказался. Да и как он мог объяснить?.. А вскоре нашлись и другие улики.

Трудно найти нечто вещественное, материальное, что не могло бы навести на преступный след, не помочь розыску и изобличению преступника.

Однажды при осмотре ограбленной квартиры следователь сумел найти всего-навсего спичку. Одну-единственную спичку. Это все, что великодушно подарил ему преступник. Не так-то уж много, конечно. Но и немало.

Спичка могла рассказать интересное о том, кто держал ее в руках. Впрочем, сначала надо было узнать, действительно ли это улика. А может, это спичка хозяев дома? Или их гостей?

Из всех спичечных коробков, которые оказались в квартире, взяли по нескольку спичек и сравнили их с той, что привлекла внимание следователя. Структура дерева и химический состав головок оказались различными. Эту спичку занес в дом чужой!

Но в квартиру уже давно никто не заглядывал — хозяева отбыли в длительную командировку. Перед отъездом квартира была тщательно прибрана. Как же тогда появилась на полу грязная спичка?

Прежде чем попасть на пол, она явно побывала в зубах. Головка ее не была сожжена, зато другой конец был сильно обкусан.

Но если преступник, находясь в чужой квартире, ковыряет спичкой в зубах, — видно, это его устойчивая привычка. Кто же станет иначе заниматься зубами в столь ответственный, в столь решительный час?.. Это — раз.

Ну, а «два» есть тоже: на спичке не могла не остаться слюна. А это уже целое богатство! Как мы знаем, по слюне можно определить группу крови. Можно сравнить слюну на спичке со слюной подозреваемого и установить различие или сходство. Словом, многое можно…

Этот маленький штришок — ковырянье спичкой в зубах — сразу привлек внимание к одному рецидивисту, уже не раз промышлявшему в здешних местах и недавно вернувшемуся из заключения в родные пенаты. Милиция приглядывалась к нему, но за ним не числилось новых грехов. Подумывали даже, что он решил идти по честной стезе. Ан — нет!

Нагрянули с обыском. На столе валялась обслюнявленная и обглоданная спичка. Взяли эту спичку. Взяли весь коробок, что был в его кармане. Совпала порода дерева. Совпал химический состав серы. Совпала группа слюны. Совпала даже оригинальная манера обкусывать от спички миниатюрные щепочки, как бы превращать ее в крохотную метелку.

Потом еще в саду и в подвале нашли кое-что из награбленного. А что было потом, пожалуй, и так ясно…

Архивы криминалистических лабораторий хранят память о многих преступлениях, раскрытых с помощью самых непредвиденных находок.

По составу ушной серы уличили фальшивомонетчика: там нашли частицы типографской краски и литографского камня — преступник имел дурную привычку почесывать ухо и не расставался с ней даже во время своих многотрудных занятий.

Другого преступника — насильника и убийцу — выдали прилипшие к его ботинкам и носкам кусочки ломаных стеблей соломы, мякины и ости. Он уверял, что не был даже вблизи тех мест, где нашли труп убитой. Тогда найденные на его обуви засохшие растения были отправлены в Ленинградский ботанический институт Академии наук СССР, где крупные специалисты установили полное их сходство с теми растениями, на которых лежал труп жертвы. Чешуя колосков и строение эпидермиса ржи, листочки соцветия василька — вот что «предало» негодяя.

Надкусанное яблоко привело в тюрьму мошенницу: ее уличила не только губная помада, но и хорошо сохранившийся след зубов. По форме дуги, по прикусу, по размеру промежутков между зубами, по детали их жевательной поверхности, по конфигурации клыков и резцов любительница яблок и обманов была опознана безошибочно.

Пыль, выбитая из мешка, найденного на месте пожарища в маленьком городке, уличила поджигателя: состав этой пыли подсказал профессию владельца, на квартире которого была обнаружена такая же пыль. И опять же — она была важной, но не единственной уликой. Эта находка будила мысль, направляла на правильный путь, вселяла веру в успех, помогала поискам других доказательств. Возражая, преступник путался все больше и больше, непроизвольно сам давая в руки следствия новые факты, новые аргументы. Так раскрывалась истина.

И здесь я опять возвращаюсь к тому, о чем уже говорил в начале этой главы: чтобы «мелочь» заговорила, надо понять, что она обладает голосом. И более того, понять, какую именно речь она в силах произнести. Без этого, окажись на месте преступления даже десятки красноречивейших улик, можно пройти мимо них без всякого внимания. И ничего не услышать.

Какая, скажем, связь между вкусным домашним печеньем и крупным хищением в промтоварном магазине? Ведь мука не обязательно покупается на ворованные деньги.

Украинского юриста М. И. Кагана, расследовавшего это дело, заинтересовал самодельный ключ, которым преступник открыл замок магазина. Интуиция опытного следователя подсказала ему, что в инсценировке кражи мог быть заинтересован директор магазина, у которого ревизия обнаружила недостачу товаров на большую сумму. Ему было нетрудно и подделать ключ — ведь подлинный всегда был в его распоряжении. А поддельный, нарочито «забытый» в замке, был изготовлен на славу: прекрасная копия, точь-в-точь…

Следователь пришел в дом директора с обыском, но — увы: ничего не нашел. Разве что печенье — сладкие, душистые сердечки, над которыми хлопотала в кухне гостеприимная бабушка. Легко догадаться, как приятно удивилась она, когда грозный гость стал запросто беседовать с ней о кулинарии: его заинтересовал оригинальный вид печенья. Ничего не ведавшая о махинациях своего зятя, бабушка похвасталась металлической формочкой, которой она вырезает из теста «сердца». И пожаловалась, что другая такая же недавно пропала. А следователь все это записал в протокол. И даже захватил формочку с собой.

Ключ и формочку отправили на экспертизу. Все совпало: и ширина, и толщина, и удельный вес, и линии изгиба, и состав камня, углерода и марганца. И, наконец, вот это: на спайке формочки и такой же спайке на ключе нашли одинаковые по своей структуре микрочастицы пшеничного теста.

А НАУКА ХИТРЕЕ


Было это в войну, за Уралом, на маленькой станции. Бесконечные составы с эвакуированными шли на Восток. Стояла жара. Дети изнывали от духоты в непродуваемых вагонах, кричали: «Пить!.. Пить!..» На остановках матери выбегали за водой.

Поезда шли без расписаний. Кондукторы в красных фуражках не звонили в сверкающие на солнце колокола: просто открывался семафор, и состав трогался. Отставшие догоняли его с бидонами в руках, прыгали на ходу в первый попавшийся вагон, расплескивая воду.

Некоторые не поспевали. Выбиваясь из сил, они еще бежали по перрону, обезумев от отчаяния и крича вслед бесполезные слова. Поезд шел, набирая ход, — уступал место другому…

Так потеряла свою дочь Вера Дмитриевна Соколова: она не успела догнать поезд. Ее взяли в следующий эшелон, и она выходила на каждой станции, металась от одного начальника к другому, тормошила дежурных, одолевала вопросами пассажиров. Но никто не утешил ее, не навел на след маленькой темноволосой девочки в платьице с синим горошком.

Двадцать лет ее не покидала надежда. Двадцать лет Красный Крест терпеливо искал ее дочь, как и тысячи других, которых война разлучила с родными. Через двадцать лет ей сообщили, что наконец-то появилась «кандидатка» в дочери — еще не дочь, но та, кто может ею оказаться. Ее тоже звали Светланой. Она тоже ехала из Ленинграда. Ей тоже было четыре года. У нее тоже были темные волосы. Ее мама тоже отстала от поезда. И все.

И все! Молодая женщина, сама уже мать двоих детей, воспитанная в детском доме, потом удочеренная многодетной крестьянской семьей, учившаяся в дальневосточном техникуме и вышедшая замуж за черноморского моряка, никогда не надеялась отыскать свою мать. Она не помнила ни фамилии, ил старого адреса, ни черт ее лица. Она взволновалась и обрадовалась, узнав, что есть матери, которые все еще ищут и находят своих потерянных детей. Но чем помочь, как доказать, что это она — дочь Веры Дмитриевны Соколовой, что именно ей выпало счастье вновь обрести взаправдашний родительский дом?


У матери не осталось даже ее детской фотографии: все растеряла она по дорогам эвакуации. Только соседка, чей сынишка вместе с ее Светой в предвоенную зиму стал ходить в детский сад, сохранила коллективный снимок: малыши смешно таращили глаза в объектив, уплетая компот. Света сидела в полуоборот, искоса поглядывая на фотографа и двумя руками держась за ложку. Ей было тогда три года.

Какое счастье, что сохранился этот снимок, годившийся разве что для семейного альбома, плохой, ремесленный снимок двадцатилетней давности!

Взрослую Светлану сняли в том же положении, в каком объектив фотографа некогда застал Свету маленькую. И сравнили два фотоснимка, увеличив, конечно, старый во много раз.

Вот что оказалось. Совпали не только формы ушей, но и все детали ушной раковины, которые можно было разглядеть на детском снимке. Совпали формы лба, спинки носа, подбородка. Совпали положение и толщина губ. И даже веки открывались одинаково.

А совокупность таких совпадений не может быть случайной. Она означает тождество. Это знали криминалисты. А именно они-то и проводили сопоставление снимков. Именно они помогли добрым людям из Красного Креста. Именно они подарили матери счастье обнять дочь после такой разлуки…

Криминалисты применили здесь метод опознания, которым они пользуются для того, чтобы разыскать скрывающегося преступника и уверовать в то, что пойман именно тот, кого искали. Ведь преступники — люди хитрые. Особенно те, кто бросает вызов закону не в первый раз. Они не сидят сложа руки, не ждут, когда за ними придет милиция. Они порой бегут в другие края, отращивают бороду и усы, красят волосы и меняют прическу, нацепляют очки, стряпают фиктивные документы.

Как и во всем, они стараются перехитрить науку. Как и всегда, наука оказывается хитрее их.

Многочисленные наблюдения и опыт убедили криминалистов, что человеку подвластно не так уже много черт его внешнего облика. Конечно, сделать себя неузнаваемым на первый взгляд — задача не из сложных. Скажем осторожнее: не из очень сложных. Парик, очки, мазок — тут, штришок — там, и вот уже с благоговейным почтением встречает зритель ковыляющего по сцене старичка, так и не распознав в нем любимого молодого артиста с устоявшимся комедийным амплуа…

Интересный случай из своей творческой биографии рассказывает народный артист СССР Николай Черкасов. Он работал тогда над ролью профессора Полежаева в фильме «Депутат Балтики». Это была трудная задача — ведь Черкасов был к тому времени известным комедийным актером, замечательным мастером эксцентрики и гротеска. И к тому же, заметьте, — молодым человеком. Чтобы вжиться в роль, органически войти, так сказать, в грим и костюм старого профессора, Черкасов, не расставался со своим героем и в перерывах между репетициями, и съемками. Он ходил «профессором» по своему родному Ленинграду, где едва ли не каждый знал его в лицо, и перед почтенным старцем расступались прохожие, освобождали место в трамваях, пропускали без очереди к кассе.

Пусть простит меня Николай Константинович, что я поминаю его имя в разговоре о преступности. Мне очень хотелось привести яркий пример не только сценического, но и житейского бытового перевоплощения, а примера ярче, нагляднее, убедительнее я не знаю.

Не противоречу ли, однако, я сам себе? Ведь я начал с утверждения, что человек не волен изменить свою внешность, а привел пример, подтверждающий нечто прямо противоположное. Нет, здесь нет противоречия. Талант, тренировка, техника, хитрость могут изменить лишь самые броские черты внешности, могут ввести в заблуждение несведущих людей. Но не криминалистов.

Многие слышали, быть может, такое привычное и вместе с тем странное выражение: «словесный портрет». Право же, оно звучит несколько странно — ведь под портретом мы привыкли понимать или зрительное или художественное изображение человека. А здесь — ни то, ни другое. Здесь — сухое, бесстрастное, протокольное описание внешности. Нарочито сухое, нарочито бесстрастное. Именно в этом-то, как говорится, вся соль.

Когда писатель или просто собеседник в живой речи стремится рассказать, как выглядит какой-либо человек, он старается найти свои, свежие, незатасканные слова, широко прибегает к ассоциации, сравнениям, гиперболам. Чем «новее» его слова, чем неожиданнее его сравнения, тем ярче, полнее, интереснее созданный им портрет.

В «словесном портрете» — все наоборот. Там пуще всего боятся «своих» слов и «своих» сравнений: они, оказывается, порождают лишь недоразумения и ошибки. Художественная точность и криминалистическая точность подчинены разным законам.

А «словесный портрет» изобретен криминалистами и служит только их «прозаическим» целям — целям розыска и опознания личности. Едва ли не главная его особенность — единая, точная, специальная терминология, не допускающая никаких кривотолков, никаких разночтений. Описываются же в нем лишь такие устойчивые характерные признаки внешности, которые не могут изменить ни обстоятельства, ни время, ни сам человек, такие, которые в своей совокупности никогда не совпадают со всеми признаками другого человека, как не совпадают отпечатки пальцев.

Рост, строение фигуры, общая форма лица в фас и в профиль, строение и размеры лба, носа, бровей, губ, рта, подбородка, цвет и разрез глаз, форма и строение деталей ушной раковины и многое другое — неизменяемо и описанное при помощи специальной терминологии дает точный «словесный портрет» человека, по которому следопыт его найдет и идентифицирует, то есть установит тождество найденного с тем, кого ищут.

Именно способ идентификации личности по «словесному портрету» был применен криминалистами при розыске Светланы Соколовой — девочки, потерявшейся во время войны. Только здесь сличали не человека с его описанием, а один фотоснимок с другим фотоснимком. Способ же идентификации по «словесному портрету» заключается еще и в том, что если на сличаемых изображениях представлено одно и то же лицо, то при совпадении двух устойчивых точек лица сами собой должны совпасть и остальные точки. Если они не совпадают, значит изображены разные люди, поскольку криминалистикой точно установлено, что изображения разных людей никогда не совпадают.

Замечательная точность «словесного портрета» позволила видному советскому криминалисту профессору С. М. Потапову довести до победы эксперимент, о котором многие знают по рассказам Ираклия Андроникова… Профессор Потапов «осмелился» сличить при помощи «словесного портрета» не фотоснимки, а живописные портреты. Это понадобилось для того, чтобы определить — Лермонтов или не Лермонтов изображен на так называемом «вульфертовском» портрете, найденном Андрониковым во время его розысков литературных реликвий.

Профессор Потапов сличил «вульфертовский» портрет с репродукцией с миниатюры, написанной в 1840 году художником Заболотским, ибо Лермонтов на портрете Заболотского и предполагаемый Лермонтов на «вульфертовском» портрете изображены в одинаковом повороте. Профессор сделал с портретов фотографии равной величины, избрав в качестве масштаба расстояние между окончанием мочки уха и уголком правого глаза на портрете Заболотского.

Когда лица на портретах стали одинакового размера, по ним изготовили два крупных диапозитива и наложили их друг на друга.

В двух случаях портреты не совпали бы. Во-первых, если на портретах были бы изображены разные люди. Во-вторых, если бы художники, которым позировал один и тот же человек, нарушили пропорции между отдельными частями лица. К счастью портреты писали хорошие художники: при наложении диапозитивов совпали и брови, и глаза, и носы, и губы, и подбородки, и уши — все без исключения устойчивые признаки лица: на «вульфертовском» портрете был изображен Лермонтов, предположение И. Андроникова подтвердилось.

Человека выдает не только внешность, но и многое иное, что присуще ему одному, что выделяет его из других — похожих и непохожих, и при этом обладает еще стабильностью — не меняется и не может быть изменено. Такова, например, осанка, то есть привычное положение туловища, головы, рук, таковы многие привычки, незаметные подчас для самого «хозяина» и практически неподвластные его желанию скрыть их, — своя, характерная манера закуривать, тушить окурок, морщить лоб, хмурить брови, прикрывать глаза, кривить рот, поджимать губы, подмаргивать, почесываться и т. д. и т. п.

К числу таких строго индивидуальных человеческих свойств относится, как недавно установили, и голос. В мире не найдется двух людей, обладающих совершенно одинаковым голосом, совершенно одинаковыми особенностями речи. Важно лишь суметь их различить.

В активе криминалистов уже есть опыт поимки преступников исключительно по голосу. Об одном случае, происшедшем несколько лет назад в Западной Германии, стоит рассказать: он интересен своей новой криминалистической техникой.

Злодеяние, раскрытое с ее помощью, завезено в Европу с другого берега океана, где оно имеет даже специальное название («киднэппинг»). Преступник похитил семилетнего малыша и, позвонив его отцу, предложил «выкупить» своего сына, угрожая в случае отказа убийством ребенка. Отец не знал, что к тому времени мальчика уже не было в живых, и поэтому согласился уплатить «выкуп», хотя астрономическая сумма, названная вымогателем, была ему заведомо не по карману. Не имея возможности самостоятельно выпутаться из этой истории, отец обратился в полицию.

Убийца, хоть и не ведал об этом, но трясся от страха: ему всюду чудились ловушки, и он не знал, как ему получить деньги, с готовностью предложенные отцом. Поэтому он много раз звонил отцу по телефону, уславливаясь о месте и способе передачи денег, а затем менял свое решение. С согласия отца все его телефонные разговоры с вымогателем записывались на магнитную пленку.

Большая группа профессоров — специалистов по научной фонетике и диалектам единодушно пришла к выводу, что преступнику около 40 лет, что он не принадлежит к образованным слоям населения, что в его речи преобладает диалект Рейнско-Рурской области, хотя встречаются и выражения, свойственные говору германского юго-запада. Впоследствии их вывод подтвердился.

Но этого было, конечно, слишком мало, чтобы назвать преступника по имени. А других сведений о нем не поступало. Во время поисков, которые продолжала вести полиция, ей удалось найти труп мальчика.

Теперь уже не имело смысла таиться. По радио несколько раз передали магнитную запись речи преступника и обратились с призывом к населению помочь установить его личность по голосу. Чтобы внимание слушателей не отвлекалось содержанием разговора, а было приковано исключительно к особенностям речи, криминалисты сделали монтаж, включающий в себя повторение одних и тех же фраз и оборотов. Шесть радиослушателей назвали имя человека, чей голос они узнали. Этот человек был арестован. Он действительно оказался тем вымогателем и убийцей, которого искали.

Пример любопытный, но не единственный: у голоса, как говорят юристы, большое криминалистическое будущее. В следственную практику прочно входит хорошо известный физикам прибор, регистрирующий звуковые колебания, — осциллограф. При помощи этого прибора с научной достоверностью может быть установлено, принадлежит ли записанный на пленку голос заподозренному лицу. Конечно, дабы исключить ошибку, при проверке создают те же акустические условия, что были при записи на пленку. Более того, предлагают произнести те же фразы, что произносились им, когда неведомо для него шла запись. И просят поторопиться, если тогда он говорил быстро. И, напротив, — не спешить, если тогда он говорил медленно. И если при всем этом осциллограф показывает тождество колебаний, можно с уверенностью сказать, что подозревается этот субъект не напрасно: на пленку записан его голос. Только его!

«Технология» использования голоса в криминалистических целях еще очень несовершенна, работы в этой области продолжаются. Но, ведя их, юристы не чувствуют себя одинокими, Так уж часто получалось, что помощь криминалистам приходила с неожиданной стороны — от тех, кто, возможно, и не догадывался об их нуждах. Вот и на этот раз нежданными помощниками оказались языковеды и лингвисты. В лаборатории фонетики Московского института иностранных языков давно уже ведется большая экспериментальная работа по изучению фонограмм — своеобразных графиков, воспроизводящих звуковую речь. Оказалось, что и методику, и техническую базу, применяемую языковедами, могут использовать криминалисты. Так неожиданное содружество столь несхожих наук внесло свой вклад в благородное дело борьбы с преступностью.

Конечно, не все, кто вступил в поединок с законом, стараются изменить свою внешность, «переделать» голос, избавиться от назойливых привычек, которые выдают с головой.

Гораздо чаще преступник уповает не на грим, а на географию: страна велика, неужто не найдется местечка, где можно было бы спрятаться, отсидеться?

Многие пробовали. Ни у кого не получалось…

Сотни нитей связывают человека с миром. Убегая, он рвет их. Но одна (хотя бы одна!) остается.

Доктор юридических наук М. П. Шаламов рассказывает такой случай.

Скрылся опасный преступник — крупный расхититель. И, конечно, постарался очень тщательно замести следы. Лишь одна деталь привлекла внимание следователя, производившего обыск в поспешно покинутой преступником квартире: книга по лесоведению, небрежно брошенная на столе.

Книге как книга, но зачем она здесь? Ведь беглец не лесовод, а торговый работник, никогда не имевший никакого касательства к лесному хозяйству. Зачем он читал эту скучную, специальную книгу?

На книге был штамп городской библиотеки. В читательском формуляре преступника оказалось еще много таких книг. Вряд ли случайно воспылал он любовью к науке.

Следователь узнал, что многие из книг, которые добросовестно штудировал этот странный читатель, вообще никому больше не выдавались. Тем интереснее стали пометки на полях: ясно, что их мог сделать только наш «герой».

Над пометками стоило призадуматься: они все были там, где шла речь об иркутской лесостепи, где помещались ее карты.

Так, склонившись над книгой в городской библиотеке, криминалист мысленно последовал за беглецом. Иркутские юристы проверили догадку своего коллеги: в одном из лесохозяйств они нашли преступника с фальшивым дипломом. Он сменил фамилию и даже подправил свою внешность. И никак не мог понять, как же это его все-таки разыскали.

А сейчас мне хочется вернуться к рассказу «Простой штык». Не правда ли, улик против Стулова было собрано более чем достаточно. Их убедительность была необычайно сильной. Но насколько же возросла она, отбросив прочь последние сомнения, когда в борьбу с коварством преступника вступило павловское учение об условных рефлексах, умело поставленное на службу следствию.

Навык такелажника, каждодневно, в течение многих месяцев и лет вяжущего канатные узлы, образовал в коре его головного мозга так называемый динамический стереотип, то есть, по словам академика И. П. Павлова, «слаженную, уравновешенную систему внутренних процессов, которая находится в зависимости от индивидуальности и состояния человека». Динамический стереотип, писал И. П. Павлов, «становится косным, часто трудно изменяемым, трудно преодолеваемым новой обстановкой, новыми раздражениями». Настолько косным, что совершенно новая обстановка (тюрьма) и совершенно новые раздражения (страх перед близким возмездием) не могли его изменить, дав в руки следствия и суда самую сильную, самую надежную, самую убедительную улику.

Долгие упражнения делают привычным, не только способ вязания узлов. У каждого человека привычной и неповторимой является, например, его походка: Это давно замечено, но сравнительно недавно объяснено все тем же учением о динамическом стереотипе. Так у криминалистов появилась еще одна верная помощница, а у преступника — еще одна предательница: походка.

Вот при осмотре ограбленного магазина следователь находит следы сапог. Еще прежде чем он обнаружит в них кусочки грязи, смешанной с известью (важная деталь!), его глаз поражает яркая подробность, говорящая о своеобразной походке грабителя: оба следа (от правой и левой ноги) идут не с развернутыми в сторону носками; а параллельно друг другу. Это — типичная примета «профессиональной» походки строительного рабочего, образовавшаяся от необходимости все время ходить по узким досочкам лесов.

Впрочем, так ходят, конечно, не только строители, но и, скажем, эквилибристы на проволоке. Однако вероятность того, что в магазин забрался цирковой артист, невелика, зато кое-кто из штукатуров, вот уже месяц ремонтирующих соседний дом, мог бы присмотреться за это время и к магазинным запорам, и к местному сторожу, любящему всхрапнуть на посту. Да и известь в следах подтверждает этот довод.

Теперь уж быстро найдут грабителя — ведь круг подозреваемых сузился, следователь знает, в каком направлении искать. След выдаст преступника — ему не удастся отпереться.

Но индивидуальность походки присуща не только «профессионалам» — всем и каждому. Криминалисты утверждают, что в мире не может быть двух людей с одинаковой походкой. И теоретические исследования, и многочисленные опыты убеждают в этом. А если кому-нибудь кажется, что он все же знает таких двойников, то эти заблуждения объясняются плохой наблюдательностью и еще несовершенством нашего глаза, не всегда позволяющего отличить одну походку от другой.

Не так давно произошел любопытный случай. К постовому милиционеру подбежал взволнованный подросток и попросил задержать идущего по тротуару мужчину: мальчонка шел за ним по пятам, но не решался сам остановить его — понимал, что силы были неравными. Паренек коротко объяснил, что по походке узнал в этом мужчине вора, «изъявшего» недавно деньги и драгоценности из соседней квартиры. Это было средь бела дня, и многие — не один этот мальчонок — видели выходящего из подъезда незнакомца с легким чемоданчиком в руке. Видели, но не придали этому значения. А когда кража обнаружилась, вора и след простыл. И вот паренек встретил его в толпе.

Мужчину задержали. Он, конечно, возмущался, даже грозил привлечь к ответственности «за насилие и оскорбление». Дело осложнялось тем, что ни тот паренек, ни другие, видевшие мужчину с чемоданчиком, не запомнили черты его лица, И теперь, приведенные в милицию на процедуру опознания, они не решались дать точный ответ. «Может быть, тот, — говорили они, — а может, и нет. Кто его знает… Тот вроде и одет был иначе. Темный костюм… Зеленая шляпа… А этот — в тениске, без шляпы…»

Тогда сделали так. Нашли десять мужчин того же роста и телосложения, что задержанный. Обрядили их всех в темные костюмы и зеленые шляпы. Переодели и возмущавшегося дядю. И повезли их всех туда, где была совершена кража.

Из злополучного подъезда поочередно выходили (чемоданчик в руке!) одиннадцать неизвестных, а свидетели тоже поочередно становились на исходную позицию — туда, где они стояли «в тот самый день» и откуда невозможно разглядеть человека в лицо.

Результаты этого своеобразного «голосования» оказались поразительными: все семь его участников единодушно опознали задержанного. Опознали, не колеблясь. И категорически. Каждый порознь объяснил следователю, что преступника выдала походка.

ПОМОЩЬ ИЗДАЛЕКА


Все, конечно, помнят рисунки из школьных учебников, где изображены вымершие животные. Гигантские ящеры, исчезнувшие с лица земли задолго до появления первого человека, жуют сочную травку с дом величиной или тычутся мордой в верхушки диковинных деревьев. Непонятно лишь, что за фотограф прятался вблизи со своим чудо-аппаратом.

А фотографа, между прочим, не было. И чудо-аппарата не было. Было другое чудо — чудо науки. Француз Жорж Кювье доказал, что все органы живого существа находятся в определенной взаимосвязи друг с другом. Этот принцип так называемой корреляции органов позволил палеонтологам по найденным при раскопках костям вымерших животных восстановить (реконструировать) их внешний облик. Иногда в распоряжении ученых оказывались всего лишь отдельные мелкие части скелета — фаланга, тазобедренная кость, деталь позвонка. И этого было достаточно, чтобы «домыслить» (но не дофантазировать) портрет неведомого зверя.

Антропологи делали то же самое. По костям и черепам они восстановили облик синантропа, неандертальца, кроманьонца — наших далеких предков, и путь от обезьяны к человеку стал для нас не умозрительным, не философски отвлеченным, а образным, видимым, наглядным.

Восстанавливали антропологи не только некий обобщенный тип («типичный средний неандерталец»…), но и облик конкретных людей, чьи подлинные портреты дороги сердцу потомков.

…Никто не знал, как выглядел великий ученый средневековья Улугбек, внук Тимура, прославившийся, однако, не своим родством, а созданием грандиознейшей обсерватории, которая поражает даже наших современников математическими расчетами и астрономическими наблюдениями, подготовившими открытия Коперника, Галилея, Тихо Браге.

Он был, однако, не только великий ученый, но и верный мусульманин. А коран запрещал художникам изображать человека. Так и не осталось потомкам ни одного портрета Улугбека, чья голова слетела от острой сабли наемного убийцы осенней ночью 1449 года.

И все же, заглянув в Большую Советскую Энциклопедию, в книги, посвященные Улугбеку, можно найти его портрет. Один-единственный портрет. Откуда же он взялся?

Летом 1941 года большая комиссия ученых вскрыла гробницы в самаркандском мавзолее Гур-Эмир. Проникли и в могилу Улугбека. Отрубленная голова лежала на груди — даже спустя пять веков был заметен след удара острым клинком. Убийца, видно, срубил немало голов — его удар был сильным и точным.

Бережно запакованный череп Улугбека доставили в лабораторию. Для непосвященных это был «просто череп» — никакая сила фантазии не могла облечь его в живую человеческую плоть.

У науки же есть не только фантазия…

Прошло не так уж много времени, и череп «ожил». Сначала — скульптурный муляж, а затем — сделанный с него фотоснимок вернули человечеству облик одного из самых выдающихся астрономов и математиков прошлого.

Глубокий старец в свои пятьдесят пять лет — таким предстал перед нами Улугбек. Осунувшееся, изможденное лицо, запавшие глаза… Перешагнув через столетия, череп бесстрастно поведал потомкам о нелегкой жизни ученого — внука Повелителя мира.

Данте, Шиллер, Кант, Бах, Рафаэль, Оливер Кромвель, Ярослав Мудрый, Андрей Боголюбский, Рудаки, адмирал Ушаков и многие другие предстали перед нами, «как живые».

Но отчего же как живые? Кто может поручиться, что ученые воссоздали их истинный облик? Кто засвидетельствует, что они не ошиблись, не погнались за сенсацией? Остались, правда, живописные портреты (ведь не все же мусульмане!), но они — ненадежные свидетели, там много фантазии, много лести.

Подтвердить подлинность воссозданных портретов великих деятелей прошлого не может, конечно, никто. Но можно подтвердить сам метод воссоздания, если ученые правильно реконструируют по черепу облик недавно умершего человека, внешность которого осталась в памяти родных, знакомых, друзей. И не только в памяти, но и на фотоснимке.

Тут-то антропологи и вспомнили о криминалистах. Вот кто может подтвердить или опровергнуть их метод! Ведь криминалистам тоже приходится домысливать внешность человека по его черепу. Это случается, когда найдены останки неизвестного. Как установить, кто это? И даже если догадываешься, что это тот, кого ищешь, — как это доказать? Такие загадки задают юристам убийцы не так уж редко. Не разгадаешь эту загадку — не сумеешь раскрыть преступление. А разгадать ее трудно. Оттого криминалисты охотно приняли предложение антропологов: они мечтали не только о роли арбитров в чужом споре, но и о роли заказчиков, поручающих антропологам важнейшие для следствия экспертизы. Такой случай вскоре представился.

В лесу обнаружили кости человека, в том числе и череп с явными следами топора… Убийство — это ясно. Но кто убит? Без ответа на первый вопрос не ответишь и на второй: кто убийца?

Череп послали профессору М. М. Герасимову — крупному антропологу, скульптору, впоследствии лауреату Государственной премии, Это он проделывал у нас свои дерзкие опыты по восстановлению лица, вызывавшие смешанное чувство восторга и сомнения не только у широкой публики, но и у своих ученых коллег.

М. М. Герасимов охотно взялся за сложную экспертизу, отлично сознавая, что на этот раз речь идет не просто о проверке научного метода, не об очередном эксперименте академического толка, но и о важнейшей практической задаче: раскрытии тяжелейшего преступления.

И вот на столе у следователя фотоснимок мальчика лег двенадцати. Не мальчика, конечно, а его скульптурного портрета, воссозданного профессором. Ученый пошел на единственный домысел: перед съемкой он надел на скульптуру кепчонку — просто для того, чтобы вдохнуть в этот муляж малую толику жизни.

Удалось узнать, что в одном из ближайших селений насколько месяцев назад пропал мальчик. Ему было двенадцать лет. Конечно, это он и убит.

Но почему, конечно? Надо проверить, доказать.

Собирают тридцать мальчишек того же возраста и подставляют их под объектив фотокамеры. Тридцать один паренек в кепочке набекрень смотрит в глаза отчаявшегося человека — отца пропавшего мальчугана. Его пригласили в прокуратуру поглядеть на снимки: не узнает ли он в ком-нибудь своего сына?

Тридцать одна фотокарточка разложена на столе. «Не спешите, — говорят отцу, — приглядитесь внимательно». Быстрый взгляд, и отец тяжело опускается в кресло. Слезы душат его. Вздрагивают на коленях натруженные руки. Нет сил оторваться от снимка. Сын… Он сразу узнал его. Сразу!

В чем, однако, секрет этого чуда?

Здесь нет никакого чуда. Просто ученые постигли закономерность распределения на черепе мягких тканей, их связь с рельефом скелета лица. Установлено, например, что у чрезмерно полных на лицо людей рельеф черепа сглажен, ибо избыток жира увеличивает и концентрацию жировой ткани в кости. Установлены и другие закономерности. Если утоньчены скуловые кости, если видны возрастные изменения в челюстях, на реконструированном скульптурном портрете можно смело показать дряблые щеки, опушенный кончик носа, запавший рот. Если поверхность черепной крышки отличается гладкостью, не надо размышлять о прическе: человек был лыс.

Все это детали, но детали существенные. В своей совокупности они приводят к воссозданию основных характерных черт лица, которые и придают скульптурной реконструкции портретное сходство с оригиналом.

Но — и это очень примечательно! — крупные судебные медики, такие, например, как профессора В. И. Прозоровский, Ю. М. Кубицкий и другие, не только признавая, но и высоко оценивая замечательное искусство М. М. Герасимова и его учеников, научную значимость и глубокую обоснованность их метода, в то же время призывают пользоваться им в криминалистических целях с большой осторожностью. Дело в том, что «данные» черепа оказываются все же недостаточными для точной реконструкции некоторых элементов лица, таких, например, как детали ушной раковины, формы губ и ноздрей, морщин, родинок, шрамов и иных «мелочей».

Да, мелочей, но мы уже знаем, что в криминалистике, где речь идет о судьбе живого человека, мелочей не существует. Традиции реалистического портрета, искусство грима убедительно говорят о том, что даже беглые и незначительные, казалось бы, штрихи могут сильно изменить облик человека, сделать сто лицо неузнаваемым для «непосвященных». А ведь «оценщиками» этой работы являются как раз не специалисты, овладевшие методикой «словесного портрета», а родственники, соседи, сослуживцы, друзья, бесхитростно ищущие черты чисто внешнего сходства, привычной похожести.

Вероятность ошибки, вызванной неточным восстановлением внешности по черепу, видимо, невелика (таков, во всяком случае, многолетний опыт применения этого метода), но она существует. Призывы к «осторожному», «очень осторожному», «максимально осторожному» его использованию, критическое отношение к нему со стороны высших органов суда и прокуратуры — все это продиктовано не стремлением принизить науку или скомпрометировать работу большого ученого. Отнюдь! Это продиктовано заботой о чистоте правосудия, о защите человека, о гарантии против ошибки, которая страшна и в том случае, если на тысячу бесспорных побед она одна.

Ясно ли, о чем идет спор? Спор идет о том, можно ли портрет, воссозданный по черепу, считать доказательством, а тем более единственным или хотя бы «главным» доказательством по делу? Скажем, пропал человек, его ищут. А тут — как раз «вовремя» — поблизости находят чьи-то останки. Среди них череп. Восстанавливают портрет по методу профессора Герасимова — оказывается, есть сходство с пропавшим. Так вот, можно ли этот портрет считать уликой против того, кто подозревается в убийстве пропавшего человека?

Обычно суды отвечают на этот вопрос отрицательно — боятся ошибки. И правильно делают. Тогда зачем я рассказываю об этом — ведь я собирался писать об успехах науки, а не об ее исканиях? И зачем вообще юристы обращаются к антропологам, если скептически относятся к их заключениям, не всегда верят их выводам, сомневаются, спорят?

Но, во-первых, без исканий не бывает успехов. Путь исканий и борьбы — это закономерный путь развития любой науки, любой школы, любого метода. Опровержение сомнений, критика критики, проверка и еще раз проверка — естественный процесс познания, иначе он был бы и безрезультатен, и пресен.

А во-вторых, антропологам верят. Их заключения активно помогают следствию.

…Было так: чистили подвал одного дома и в груде тряпья и костей нашли череп человека. Дали знать в прокуратуру. Новосибирский юрист Ю. И. Иванов приступил к следствию — так положено, когда объявляются следы загадочной смерти. Начались допросы свидетелей, и соседи вспомнили, что несколько лет назад таинственно исчез муж хозяйки того самого дома, в подвале которого нашли череп. «Бросил… сбежал…», — объясняла тогда жена его исчезновение. Ей поверили: жили они плохо, муж часто бил ее, «гулял» с другими. Оказалось, что его «бегство» логичнее объяснить иначе: жена из мести убила его, захоронив тут же, в подполье изуродованный труп.

Эту версию, казавшуюся единственно правильной и самой убедительной, нужно было подкрепить научными доказательствами. Но первая же экспертиза поставила следователя в тупик. Поначалу специалисты изучали не череп, а другие кости скелета, найденные в подвале, и установили, что погибший хромал на правую ногу. Более того, они пришли к выводу, что это была давняя, устойчивая хромота, не заметить которую окружающие не могли. У беглого мужа этого недуга не замечали.

Значит, убит «не тот». Но кто же? Обратились к М. М. Герасимову — в руководимую им лабораторию пластической реконструкции Института этнографии Академии наук СССР. Еще до того, пак был полностью воссоздан скульптурный портрет убитого, профессор, ознакомившись с присланным ему черепом, сообщил следователю важнейшие детали портрета: густые брови, близко сходившиеся над переносьем, скуластое лицо, глубоко сидящие глаза и широкий массивный подбородок. Снова — не «муж».

Так отпала «самая убедительная» версия. Зато появились важные сведения об убитом. С помощью антропологов следствие узнало такие характерные, легко запоминающиеся подробности его внешнего облика, которые позволили в конце концов установить, кто же был на самом деле убит, В ближайших городах, деревнях, поселках, на станциях и в совхозах — всюду искали людей, знавших хромого мужчину с такими-то бровями и таким-то подбородком, мужчину, исчезнувшего несколько лет назад, И нашли: это был одинокий железнодорожник — он исчез, и никто не поинтересовался его судьбой…

Ну, а там уж клубок стал разматываться и дальше. Беглого мужа продолжали искать, но уже не как жертву, а как возможного убийцу: вместе с женой, как оказалось впоследствии, он «порешил» скандального железнодорожника. Что-то они там не поделили за бутылкой водки. Муж «смылся», заодно прихватив кое-что из местного универмага. Жена разыгрывала страдающую «соломенную вдову».

Мужа нашли. И осудили. Вместе, конечно, с женой…

На помощь методу скульптурной реконструкции сравнительно недавно пришел еще один метод установления личности по черепу, разработанный судебными медиками и криминалистами. На ученом языке он именуется методом фотоаппликации (совмещения). В технологии его есть много сходного с технологией идентификации личности по фотоснимкам при помощи «словесного портрета», о чем рассказывалось в предыдущей главе.

Путем фотосъемки найденный череп и прижизненная фотокарточка исчезнувшего человека приводятся к одному масштабу. Затем череп снимают в том же ракурсе, в котором сделана фотокарточка, изготовляют диапозитивы и, наложив их один на другой, проецируют на экран. Если череп «вписывается» в снимок, то есть если совмещаются овал лица, глазницы, скуловые дуга и другие контрольные точки и линии, заключают, что «череп мог принадлежать лицу, изображенному на фотоснимке». Если не вписывается, то уж безусловно «принадлежать» не мог.

Впервые примененный в Англии этот метод успешно используется и у нас. Еще в 1941 году в физико-техническом отделе Института судебной медицины эксперт Ю. М. Кубицкий провел тонкую и сложную фотоаппликацию по делу об исчезновении редактора «Истринской правды» Чикина. С тех пор при помощи этого метода было раскрыто немало загадочных преступлений. Профессор М. М. Герасимов как бы проверяет им правильность воссозданного по черепу скульптурного портрета, достоверность которого увеличивается, если и фотоаппликация подтверждает возможность тождества.

В последнее время большое количество таких экспертиз с успехом провел молодой московский юрист и судебный медик Ю. Г. Корухов. А его саратовский коллега молодой судебный медик С. А. Буров пошел еще дальше. Он провел множество экспериментов, и ему не встретилось ни одного черепа, повторяющего размеры другого. Отсюда он сделал важный вывод: если раньше из благородной осторожности эксперты высказывались лишь за «возможность принадлежности черепа такому-то лицу», то теперь, не боясь ошибиться, они вправе говорить решительнее, категоричнее. Если «вписывается» — значит «да», не «вписывается» — значит «нет».

Впрочем, и здесь ученых не покинули их вечные сомнения. С. А. Бурову не встретились черепа, одинаковые по размерам. Ну а может, они встретились бы кому-нибудь другому?.. Может, это просто случайность?..

На помощь призвали математиков. Кафедра математического анализа Саратовского университета провела проверку данных, полученных С. А. Буровым, с точки зрения теории вероятностей. Результаты показали, что вероятность наличие черепов с одинаковыми размерами ничтожно мала и в криминалистической практике может не приниматься в расчет.

Так объединенными усилиями юристов, антропологов, медиков, математиков найден еще один путь к раскрытию преступной тайны. Все попытки замести следы, сделать неузнанным себя или свою жертву, а значит уйти от расплаты, обречены на провал. Наука верно стоит на страже человеческой жизни.

ФАКТЫ И ФАКТИКИ


«Если бы пришлось судить только тех убийц, которых застали с ножом над жертвой, только тех отравителей, у которых в руках захватили остатки только что данной ими кому-либо отравы, то большая часть виновников подобных преступлений осталась бы без законного возмездия. Наказание сделалось бы привилегией только тех, кто не умел совершить преступления, в ком преступная воля не настолько окрепла, чтобы давать возможность заранее обдумать и подготовить удобную обстановку для своего дела…»

Эти слова принадлежат выдающемуся русскому юристу, публицисту и общественному деятелю Анатолию Федоровичу Кони. И в самом деле, не так уж часто застают преступника прямо на месте преступления — стреляющим, мошенничающим, крадущим. Обычно бывает иначе: сделав свое подлое дело, преступник исчезает, приняв меры к тому, чтобы спрятать концы в воду. По мельчайшим крупицам, по отдельным кусочкам, расставленным точно на свои места и сцепленным воедино, надо силой воображения, опирающегося на строго установленные, бесспорные факты, восстановить подлинную картину. И помнить при этом, что решается судьба человека.

А работу эту делают не машины — люди. Они тоже иногда подвержены обычным человеческим слабостям — влиянию симпатий и антипатий, склонностью к поспешным обобщениям и выводам и многим иным, преодоление которых важнейший долг, непременная обязанность следователя. Ибо, попав под их влияние, слепо доверившись «очевидному», «само собой разумеющемуся», поддавшись воздействию ходячих, но весьма сомнительных «постулатов» типа: «этот уважаемый человек не может солгать», «всякий, кто затрудняется припомнить известные ему факты, вызывает подозрение», «человек с нехорошим прошлым скорее всего и преступник», следователь изменяет важнейшим законам своей профессии, в основу которых положены требования тщательности, добросовестности, непредубежденности, обоснованности, проверки и перепроверки.

«Ничто так не обманчиво, как слишком очевидные факты», — поучал Уотсона Шерлок Холмс и был абсолютно прав. «Слишком очевидные факты» как раз и стараются «подбросить» следователю опытные преступники, чтобы направить его по ложному пути. Опытные следователи не «клюют» на такие приманки, они видят их искусственность, их нарочитость.

Одному рецидивисту, возомнившему себя крупным ловкачом, пришла в голову идея перехитрить «наивного» юриста, который будет расследовать учиненное им злодеяние. Чтобы отвести следы от себя, он инсценировал живописную картинку выпивки, которая будто бы предшествовала преступлению.

Тогда, мол, следователь уверует, что его совершил кто-то из собутыльников. Настоящий же преступник, в силу сложившихся отношений, хорошо известных родственникам и соседям, пьянствовать со своей жертвой не мог. И, значит, его не могли заподозрить.

Инсценировка выглядела так: в комнате, где было совершено преступление, «ловкач» поставил на стол недопитые поллитровку и четвертинку, два граненых стаканчика, дюжину слив, разрезанные пополам помидоры, куски хлеба и рыбы, столовый нож. Все это выглядело весьма правдоподобно, и простака, конечно же, должно было сбить с толку.

Но — простака!.. Осматривавший комнату таганрогский следователь П. И. Ковтун к их числу не относился. Ему было присуще острое критическое чутье, умение сопоставлять и анализировать. Замыслу преступника не суждено было осуществиться.

В обеих бутылках, рассуждал следователь, осталось совсем мало водки — в общей сложности не более ста граммов. Трудно поверить, чтобы люди столько пили, не закусывая, когда закуска была под рукой. А к ней явно никто не притрагивался. В комнате нет ни одной сливовой косточки, ни одного кусочка недоеденной рыбы, ни одной хлебной крошки. Можно было бы подумать, что их успели убрать, но пыль и общая захламленность комнаты опровергали это: здесь давно уже не было никакой уборки.

Так, еще никого не подозревая, еще не имея никакой версии преступления, следователь уже понял, что его хотят сбить с толку «слишком очевидными фактами». Не сбили! Наоборот, эта инсценировка даже помогла — только не преступнику, а его разоблачению: планируя ход расследования, следователь в своих рассуждениях учитывает и эту жалкую попытку обмана.

Все-таки не случайно уже на первом курсе юридических факультетов студенты изучают логику. Законы логического мышления вообще не плохо бы знать каждому человеку. И не только знать по-школярски, но и пользоваться ими на практике — в своих рассуждениях. Возможно, поубавилось бы тогда число скороспелых всезнаек и доморощенных философов. Возможно, стали бы иные товарищи осторожнее относиться к своим выводам и оценкам. Юрист же, если он не в ладах с логикой, может, как говорится, наломать немало дров.

Все ли помнят о том, что очевидное далеко не всегда является несомненным? Скажем, море на горизонте явно для всех смыкается с «небом». Рельсы суживаются вдали. Полная женщина, умело подобравшая свой туалет, кажется стройной и элегантной. Эти «бытовые картинки» знакомы каждому, и никто в таких случаях видимое не принимает за сущее. Зато в других, более «тонких», менее привычных случаях человек склонен забывать о таком важнейшем логическом законе, как закон достаточного основания, и делать поспешные выводы там, где для окончательного суждения еще мало необходимого материала. Такую ошибку делает даже Шерлок Холмс, несмотря на свой хваленый «индуктивный метод». В «Тайне Боскомской долины» он демонстрирует Уотсону свои познания в логике и трасологии: «О росте можно приблизительно судить по длине шага. Об обуви — догадаться по следам. Вот — следы правой ноги не так отчетливы, как следы левой. На правую ногу приходится меньше веса. Почему? Потому что человек прихрамывает — он хромой».

Вывод Холмса явно поспешен: человек мог вовсе и не быть хромым, а лишь симулировать хромоту. Холмс забыл здесь важное правило: «что я вижу» и «что это означает» — вовсе не одно и то же.

Не скрою, вызубрить это правило гораздо легче, чем применять его на практике. Ошибаются и не такие, как Холмс, — настоящие криминалисты, вооруженные новейшей техникой. Ибо техника — техникой, а без логики и она не поможет: ведь вывод делает человек. Вывод же — это умозаключение, подчиненное логическим законам. Если оно выходит из их подчинения, может случиться досадная осечка.

Крупный советский криминалист профессор А. И. Винберг рассказывает, как однажды надо было установить, являются ли два клочка бумаги частями некогда единого листа. Проверка осуществлялась с помощью ультрафиолетовых лучей: одинаковая интенсивность люминесценции свидетельствовала бы о тождестве. Клочки же люминесцировали с различной, интенсивностью, и эксперт заключил, что они «не принадлежат одному листу бумаги». Впоследствии иным путем удалось доказать, что этот вывод неверен. Но ультрафиолетовые лучи здесь совершенно не виноваты. Виноват криминалист, нарушивший логический закон достаточного основания: делая вывод, он не учел возможность различного люминесцирования отдельных участков одного и того же листа бумаги. Оказалось, что краешек листа «выглядывал» из стопки других деловых бумаг, лежавшей на подоконнике, и длительное время «обогревался» солнцем. Оттого-то он и сильнее люминесцировал. Не обнаружь это следователь, и преступник, нежданно-негаданно «обеленный» заключением эксперта, мог бы увильнуть от ответственности.

Зато в другом деле, рассказанном А. А. Старченко, искусственные логические построения едва не привели к осуждению невиновного. Был найден труп задушенной семилетней девочки, в убийстве которой обвинили ее мать. Против матери, на первый взгляд, было собрано много неотразимых улик: своего старшего сына за несколько дней до убийства она отослала в город к сестре; за день до убийства ушла со своим любовником на заготовку дров, предполагая пробыть там два дня, а вернулась назавтра; все знали, что она хотела выйти замуж за своего любовника, но жаловалась знакомым, что тот, наверно, «не возьмет ее с детыми»; сразу же после убийства перешла в дом к любовнику, хотя раньше его мать не пускала ее на порог; требовала, чтобы лесник скорее отводил ей делянку, так как «у нее дома дочь одна — как бы с ней чего не случилось»; уверяла, что у нее в комнате похищены вещи, а какие именно, точно сказать не могла, несколько раз меняла свои показания; и, наконец, около трупа дочери «совсем не плакала».

Это были серьезные улики, но они вовсе не были неотразимыми. Это были всего лишь «отдельные кусочки, разноцветные камушки, не имеющие ни ценности, ни значения», которые, по словам А. Ф. Кони, «только в руках опытного, добросовестного мастера, связанные крепким цементом мышления, образуют более или менее цельную картину». Здесь же не было цельной картины, ибо «камушки» эти ничем не были связаны друг с другом. Любой из фактов допускал не единственное, а различные взаимоисключающие объяснения. Поэтому лечь в основу обвинительного приговора они не могли.

В самом деле: сестра часто приглашала к себе племянника погостить — значит, в отъезде сына к тетке не было ничего необычного; мать вернулась домой раньше, чем предполагала, потому что лесник не захотел отводить ей делянку ближе к дороге, и она с ним поссорилась; разговоры о том, что ей с детьми, наверно, будет трудно выйти замуж, по-житейски легко объяснимы — одна ли она так рассуждает? Перешла в дом к своему любовнику потому, что мать его смягчилась перед горем этой женщины, посочувствовала ей (да и тяжело одной быть там, где только что убит твой ребенок); тревога матери за свою малолетнюю дочь, оставшуюся без присмотра в стоящем на отшибе доме, совершенно естественна и ничего подозрительного в себе не содержит; от волнения не обратила внимания на то, какие вещи у нее украли; отнюдь не все плачут над гробом близкого человека — это зависит от характера, темперамента и многих других причин.

Таким образом, вывод из фактов, первоначально сделанный следователем, не был неизбежным, безусловным, единственно возможным. А в процессе умозаключений, говорил В. И. Ленин, «…надо попытаться установить такой фундамент из точных и бесспорных фактов, на который можно было бы опираться, с которым можно было бы сопоставлять любое из… «общих» или «примерных» рассуждений… Чтобы это был действительно фундамент, необходимо брать не отдельные факты, а всю совокупность относящихся к рассматриваемому вопросу фактов, без единого исключения, ибо иначе неизбежно возникнет подозрение, и вполне законное подозрение, в том, что факты выбраны или подобраны произвольно, что вместо объективной связи и взаимозависимости… преподносится «субъективная» стряпня для оправдания, может быть, грязного дела. Это ведь бывает… чаще, чем кажется».

Впоследствии, когда удалось установить, что девочка была задушена случайно проходившей мимо грабительницей-рецидивисткой, «подобранность» ничего не говорящих фактов (не намеренная, конечно, а вызванная нарушением законов логического мышления) стала особенно очевидной. Гораздо более очевидной, чем до этого была «очевидной» материнская вина.

Так бывает нередко и в судебной практике, и в повседневной жизни: нечто кажется несомненным, само собой разумеющимся — вот они, факты, пожалуйста, полюбуйтесь, все налицо… А начинаешь «любоваться», и выясняется, что это не факты, а фактики, которые Ленин называл «игрушкой или кое-чем еще похуже», а Маркс говорил, что они «искажение и ложь».

«Преступление и наказание» Достоевского, «Мачеха» Бальзака — убедительные свидетельства опасности, которую таят в себе далеко не милые «игрушки», выдающие себя за достоверные улики, за серьезные доказательства, будучи на самом деле лишь цепью случайностей, нагромождением трагических совпадений.

Вот, почему честные юристы издавна придерживались «благодетельного и разумного обычая», обратившегося, по словам А. Ф. Кони, «почти в неписаный закон». Он повелевает всякое сомнение толковать в пользу подсудимого. А это значит, что улика, которую можно рассматривать и так, и этак, — вообще не улика, ибо никого и ни в чем не уличает. Это значит, что всякое доказательство, вызывающее хотя бы самое малое сомнение, вообще не доказательство, ибо с равным успехом может доказывать и виновность, и невиновность.

Там, где есть одни лишь догадки и предположения, — не должно быть осуждения, это ясно. Но и там, где есть хотя бы малая толика сомнений в виновности, где не исключена хотя бы самая малая вероятность ошибки, тоже не должно его быть, потому что ошибка в пользу подсудимого несравненно менее ужасна и вредна по своим последствиям, нежели ошибка, лишившая ни в чем не повинного человека свободы, а то и жизни. Наказание виновного, говорил кто-то из старых юристов, — это пример и назидание для дурных людей, осуждение же невинного — дело, касающееся всех честных людей. И это, конечно, верно.

ПЕРВОЕ ДЕЛО


После долгих месяцев ученичества я получил, наконец, от своего шефа Ильи Давидовича Брауде разрешение сесть самому за стол защиты. До тех пор я восседал там лишь по правую руку от Брауде. Мне пришлось изрядно похныкать, прежде чем он сжалился и нашел, как он выразился, «малюсенький разбойчик», который мне предстояло «расхлебывать» одному.

И я начал «расхлебывать»…

Шли девушки из кино, с последнего сеанса. Размокшая, вязкая тропинка петляла в березняке. Где-то в стороне раскачивался на ветру одинокий фонарь, и тусклые желтые пятнышки прыгали по верхушкам деревьев. Девушки обсуждали фильм и весело смеялись. Неожиданно впереди тоже раздался смех — хриплый, отрывистый… Две темные фигуры загородили дорогу, и чей-то голос лениво протянул:

— Вот что, гражданочки, снимайте-ка часы! Снимайте и тикайте…

Девушки сунули часы в руки грабителей и опрометью бросились бежать. А дома, отдышавшись, стали думать, кто же это был. Сомневаться не приходилось: Севка Орловский и Петр Лебеденко из того же поселка — почти соседи. «Пошутили, наверно, — решили девушки. — Принесут часы, извинятся…»

Но никто не приходил, и подруги поняли, что это не было шуткой. Утром они заявили о случившемся в милицию, а к вечеру ученик 10-го класса Всеволод Орловский и слесарь ремонтных мастерских Петр Лебеденко, кстати сказать, уже судившийся за кражи, были арестованы.

Правда ведь, ясное дело? Но почему-то чем дальше листал я протоколы допросов и очных ставок, тем больше крепла во мне уверенность, что арестованные ни в чем не виновны.

Почему меня не убеждали ни бойкость ответов потерпевших, ни безапелляционность обвинительного заключения, утверждавшего, несмотря на их возражения, что «вина Орловского и Лебеденко очевидна»?

Да потому, наверно, что, кроме девушек, узнавших грабителей «сразу и точно», никто и ничто не подтверждало их вину.

Но можно ли, думал я, «упечь» за решетку двух молодых людей только потому, что перепуганным девушкам померещились их голоса? Ведь это догадка, не больше, А догадки не заменяют доказательств…

Время уже было за полночь, когда я влетел к Брауде домой. Он не спал. Рылся в бумагах и книгах, которыми была завалена вся комната.

— Что это ты какой-то вишневый?.. — пробурчал он. — Жаром пышешь, как пончик.

Глотая слова, я выпалил свои впечатления от дела.

— Ты определенно свихнулся, — участливо заметил Брауде, отхлебывая из стакана простоквашу. — Я же говорил, что тебя еще рано выпускать без узды. Пойми, голова садовая, жертвы были знакомы с разбойниками. Знали их, а не опознали, — видишь, и каламбур получился…

Я начал что-то с жаром доказывать, но Брауде лениво отмахивался:

— Во-первых, ты, пожалуйста, не волнуйся. Это вредно, Во-вторых, по случаю позднего времени объявляю прения, закрытыми и беру с тебя честное слово, что ты не будешь самовольничать. Раз ты есть мой помощник, я не хочу, чтобы ты выглядел смешным. Твоя единственная задача — просить суд о снисхождении…

Иду в тюрьму к своему подзащитному Севе Орловскому. Конвоир привел коренастого голубоглазого паренька с пухлыми розовыми губами и ямочками на щеках. Он так застенчиво краснел, так преданно смотрел мне в глаза, так часто хлопал своими длиннющими ресницами, что я с первого взгляда окончательно укрепился в своем мнении.

Наступает день процесса. Наконец-то я один сажусь за стол защиты — перед скамьей подсудимых. Мне все ясно. С видом победителя оглядев переполненный зал, я начинаю допрос тех девушек, у которых сняли часы.

— По каким, хотелось бы знать, признакам вы определили, что преступниками были именно Орловский и Лебеденко? — спрашиваю я, постукивая карандашиком о стол и впиваясь глазами в потерпевших.

— По кепке, — неуверенно говорит одна из девушек.

— Значит, по кепке… Так, так… Я попрошу товарища судью обратиться к листу дела седьмому, где прямо сказано, что грабители были без головных уборов.

— Ну, может, и так… — шепчут сбитые с толку подруги, и краска заливает их лица.

А я продолжаю:

— Уточните, пожалуйста, как вам удалось разглядеть лица грабителей. Разве было светло?

— Фонарь горел, — отвечают они.

— Где же он горел?

— Да недалеко, по правую руку….

Нет, это просто удивительно, до чего мне везет!

— Значит, по правую… Так, так… Я попрошу товарища судью засвидетельствовать, что, как отмечено на листе дела одиннадцатом, фонарь горел, во-первых, слева, а, во-вторых, сзади, так что разглядеть лица при свете этого фонаря вы не могли.

— Могли, не могли! — раздраженно перебивает меня одна из девушек. — Да мы же с этими ребятами много лет рядом жили. Да мы их из тысячи узнаем.

Вспоминаю другое дело. О нем рассказывал мне Илья Давидович.

Была совершена кража в промтоварном магазине. Сторож заболтался с подвыпившим приятелем и увидел только пятки убегавших ворюг. Но он недолго терзался сомнениями.

За несколько дней до кражи сосед этого сторожа, дотоле не очень с ним близкий, нежданно заявился в гости и даже принес с собой четвертинку. Он расспрашивал про то, про се и, пожалуй, больше всего интересовался тем, какие товары завезли в магазин. Простодушный сторож выложил ему все магазинные «секреты».

И теперь, припоминая тот разговор, сторож поймал себя на такой простой, но только сейчас пришедшей ему в голову мысли: сосед неспроста вел тогда с ним разговор про товары — он готовился к краже и хотел разузнать, чем сможет поживиться.

Уверовав в свою столь очевидную «версию», сторож вспомнил ту ночь, когда три незнакомца бросились наутек, проваливаясь в снежных сугробах. Сомневаться не приходилось: незнакомцев было только двое, третий же был сосед, которого он без труда узнал по спине и, кажется, даже по пяткам.

Сделали обыск у соседа, у его родных и знакомых. И хотя результатов этот обыск не дал, хотя никаких других улик не было, версия сторожа была признана бесспорной. Еще бы: «крамольные» вопросы соседа и опознание по спине. Разве этого мало? К чему бы сторожу зря наговаривать — они ведь даже никогда не ссорились…

И только через год после приговора, которым сосед и два сто приятеля были осуждены, совершенно случайно обнаружились истинные виновники. Расследовалось дело о совсем другой краже, и на квартире у одного из обвиняемых нашли вещи, похищенные в том магазине. Заинтересовались этим поглубже и без особого труда раскрыли давнее преступление.

А ведь было же «опознание». Категорическое. С клятвами и биением себя в грудь. «Опознание», обернувшееся горькой ошибкой.

Рассказываю об этом суду. Аналогия кажется убедительной: вижу — сидящие в зале согласно кивают мне головой.

…И вот оглашается приговор. Вместо заветного «оправдать», в котором я не сомневался, судья читает: «лишение свободы».

Мои доводы пропали впустую. Но борьба не окончена. Я был уверен в своей правоте. И я упорно писал жалобы, ходил по инстанциям… Наконец сделал последнюю попытку: пошел на прием в Верховный Суд, чтобы лично рассказать все, что я думаю об этом злополучном деле.

Меня встретил высокий человек с копной седых волос, молодым лицом и умными глазами. Что-то в его облике — быть может, косоворотка под мешковатым пиджаком — напоминало судей двадцатых годов: я любил всматриваться в их одухотворенные, волевые лица, запечатленные на страницах старых журналов.

Внимательно выслушав мою сумбурную речь, член Верховного Суда сказал:

— Говоря честно, я думаю, что рыльце-то у ребят в пуху. Вот вы говорите — потерпевшие не могли перечислить признаки, по которым опознали подсудимых. А вы сами попробуйте кому-нибудь рассказать, по каким признакам вы узнали в прохожем своего знакомого. Убежден, что вам это удастся с трудом. Хотя узнали вы его безошибочно. Потому что, когда люди знакомы, они узнают друг друга «по всему», а не по каким-то признакам. Назвать тот или другой из них — нелегкое дело… И все-таки доказательств маловато, вы правы… Есть сомнения. А сомнения толкуются в пользу подсудимых. Вдруг здесь действительно ошибка? Тогда это ужасно. У Дзержинского была любимая поговорка: лучше оправдать десять виновных, чем осудить одного невинного. Золотые слова… Ладно, мы подумаем. А вы справляйтесь.

Проходит месяц, другой, третий. Из Верховного Суда нет никаких известий. А пойти узнать результат я не решался. Ведь это последняя надежда. Если отказ — больше податься некуда. А так хочется довести до конца это дело. Первое дело!

…Бывают же такие встречи! На трамвайной остановке лицом к лицу сталкиваюсь с Орловским. Да, да, с тем самым Севой Орловским, только уже заметно повзрослевшим. Немного слиняли голубые глаза, и взгляд стал жестче, и ладонь мозолистой. Верховный Суд пересмотрел-таки его дело, и вот он на свободе. Но отчего же тогда он не пришел ко мне сразу, как возвратился в Москву? Отчего он так усердно разглядывает тротуар? Наконец, показывается трамвай. Сева прыгает в него, даже не попрощавшись. Я ничего не могу понять…

Несколько лет назад в одном из журналов были опубликованы мои заметки. Потом, как водится, стали приходить письма. Их было много — дружеских и сердитых, лирических и деловых. И когда поток писем уже совсем прекратился, пришло еще одно. Я привожу его дословно:

«Здравствуйте, Аркадий Иосифович! Пишет вам Орловский Всеволод, может быть, вы еще не забыли такого? Был у вас такой подсудимый, которого вы защищали и вытянули за уши из колонии. Аркадий Иосифович, я прочитал вашу статью в журнале и решил сразу написать вам, чтобы вы знали, что Орловский Всеволод очень виноват перед вами. Ведь часы-то украл я… Вместе с Петькой. Верите, прошло столько лет, а я все забыть не могу, какой был подлец. Не знаю, что меня толкнуло тогда на это дело, но урок получил я на всю жизнь. Вам, возможно, наплевать, но я хочу, чтобы вы знали: такое не повторится. Никогда! Честное комсомольское! Да, поздравьте меня, я снова комсомолец. Ребята у нас в совхозе замечательные. И они меня приняли, хотя я во всем признался и рассказал все, как было, про эти проклятые часы.

Работаю я механизатором недалеко от города Рубцовска Алтайского края. Пока еще не женился, но весной, наверно, женюсь. Если будете в наших краях, приезжайте на свадьбу! Правда, приезжайте! Ладно? А если соберетесь писать обо мне (кому-нибудь это будет наука!), то, пожалуйста, имя мое перемените. Сами понимаете, почему. Остаюсь ваш виноватый подсудимый…»

И вот я рассказал его историю. Просьбу выполнил — имя и фамилия «виноватого подсудимого» здесь изменены. Только на свадьбе побывать не довелось.

Так спустя много лет закончилось мое первое дело. Будучи обманутым и наделав пропасть ошибок, я все-таки не жалею об этом. Чего жалеть: ведь лучше оправдать десять виновных, чем осудить одного невинного…

ЧУДАК-ЧЕЛОВЕК


Несколько десятилетий назад на Литейном проспекте в Петербурге стоял дом с массивными колоннами, тяжелый и нескладный, как старинный сундук. Вход в него стерегли мраморные львы, а купол венчала трехметровая скульптура, изображавшая молодую женщину с завязанными глазами; в вытянутой руке она держала весы. Для тех, кто не знал, что скульптура эта изображает богиню правосудия Фемиду, к стене прибили чугунную плиту, на которой замысловатой славянской вязью было выведено: «Санкт-Петербургский окружной суд».

Каждое утро сюда подкатывали экипажи. Из экипажей степенно высаживались судебные чиновники в форменных мундирах, модные адвокаты с золотыми цепями на животах, напомаженные дамочки — завсегдатаи громких уголовных процессов. По широкому лестничному маршу, обмениваясь сухими приветствиями, все они величаво плыли к высокой зеркальной двери и, скрывшись за нею, растекались по залам и кабинетам.

Только один человек, столь же исправно являвшийся во «дворец правосудия» к восьми утра, выделялся из этой крикливой толпы своей внешностью и одеждой. На нем был потрепанный мешкообразный сюртук и видавшие виды ботинки. Широкий нос, толстые губы, нерасчесанная борода с проседью и глуховатый голос делали его похожим на «типичного» учителя чистописания из глухой провинции. Седина, сутулость, огромная — во весь череп — лысина говорили о старости, и только глаза, озорно поблескивавшие из-под очков с золотыми дужками, выдавали истинный возраст. Этому человеку едва исполнилось сорок.

Каждый чиновник окружного суда имел свой кабинет или хотя бы стол в кабинете. Даже истеричным дамочкам, ездившим в суд только для того, чтобы послушать захватывающую дух историю какого-нибудь кошмарного убийства, даже им были отведены удобные мягкие кресла.

И только человек с голым черепом и нерасчесанной седой бородой не имел ни кабинета, ни стола, ни кресла. Его рабочее место помещалось в углу темного, замусоренного коридора: начальство не было склонно особенно поощрять чудачества недоучившегося студента. Над ним посмеивались сослуживцы, его угол, заставленный громоздкими ящиками, треногами, бачками с едким, явно «несудебным» запахом, обходили стороной — чего доброго бачки могли взорваться!..

«Студента» звали Евгением Федоровичем Буринским, и его имени было вскорости суждено облететь весь научный мир.

Буринский именовался здесь судебным фотографом, хотя, строго говоря, такой официальной должности в суде вовсе и не было. Само сочетание этих слов — «судебный фотограф» — вызывало недоумение: что он там, в суде, снимает, этот фотограф? Подсудимых? Посетителей? Во-первых, зачем это нужно? А во-вторых, к чему еще иметь в суде специального фотографа, когда совсем рядом, в ателье на Невском, работает господин Чинизелли, у которого снимался сам великий князь Константин Константинович!.. Господин Чинизелли снимает лучше Буринского, он даже вклеивает портрет в изящную рамочку и все-таки не претендует на звание ученого, тогда как этот недоучка Буринский считается почему-то «ученым фотографом» — слова, сочетание которых тоже режет привычный слух.

Ну, право, что это за наука: «Спокойно… Снимаю…»?

И как может претендовать на звание ученого сын отставного почтмейстера — человек без диплома, без звания, но зато с весьма сомнительным послужным списком? Из военной гимназии его выгнали за неуспеваемость. Определился на физико-математический факультет вольнослушателем — не хватило терпения закончить курс. Поступил работать на железную дорогу — не ударил палец о палец, чтобы сделать хоть небольшую карьеру, ушел. И ради чего? Ради службы в каком-то захудалом журнальчике, который никто не читает. И добро бы хоть в нем-то прижился!.. Так нет же, меняет один на другой, такой же захудалый.

Все чего-то мечется, ищет, пробует. А что? Зачем? И знает ли он сам, чего хочет? Типичный неудачник. И к тому же чудак: определился бы хоть в фотографии, раз уж к ней потянуло, открыл бы свое ателье, завел бы солидную клиентуру. Так нет же, «колдует» в суде, тратит уйму времени я сил на какие-то опыты, и — подумать только! — за все платит сам: за аппарат, за оборудование, за реактивы. Своими-то деньгами!..

Вот уж, право, чудак-человек.

Да и в самом деле — ну как же можно бросать на ветер деньги казенные?! Опыты? Но ведь Буринский — не академик, чтобы делать опыты. И кто знает, что из них еще получится? Какую дадут они пользу? Никто не знает. Даже сам Буринский не может пообещать ничего определенного. Нет уж, увольте: экспериментируйте себе на здоровье, только казна не отпустит на это ни копейки. Ни копейки! Денежки любят счет…

Денежки любят счет, а Буринский любил науку. Любил то дело, которому посвятил без остатка всю свою жизнь. Дело и впрямь стоило жизни, а не только расходов на лабораторию, которую Буринский оборудовал целиком за счет своего тощего кармана. Он знал, что выбрасывает деньги не на ветер.

А на что же?

У Буринского был плохой послужной список, но интересная, богатая, хоть и трудная жизнь. Скучать ему, во всяком случае, не приходилось. Судьба не подарила ему кошелек, зато ей было угодно увлечь его тайнами фотоискусства, и на этом пути его ждали признание и слава.

Все началось с того, что издатель журнала «Российская библиография» Э. К. Гартье заинтересовался газетными сообщениями о поддельных автографах и старинных рукописях, появившихся на Лейпцигской книжной ярмарке. В поисках средств разоблачения подделки он вспомнил об упоминавшихся в печати работах по выявлению невидимых письменных знаков при помощи фотосъемки.

Правда, это нельзя было назвать работами в точном смысле этого слова. Каждый раз невидимок находили случайно, без малейшего намерения найти. К примеру, еще в середине прошлого века французский археолог Гро решил сфотографировать древнюю греческую рукопись. Просто ему было неудобно пользоваться громоздким и хрупким манускриптом, и он вознамерился облегчить свою работу. К его величайшему удивлению, на фотоснимке «вышли» не только знакомые строки, но и те, которых вовсе не было видно на оригинале.

Случались и другие «чудеса», когда нежданно-негаданно являлись на свет невидимки, никак не связанные с письменностью. Одна молодая женщина, например, позировала фотографу, а за снимком к назначенному сроку не пришла. Исполнительный фотограф отослал снимок по ее домашнему адресу, но клиентка к тому времени была уже похоронена: она умерла от натуральной оспы. На негативе были отчетливо видны прозрачные точки, происхождение которых фотограф раньше был склонен объяснять ошибками при съемке или проявлении. Оказалось, что никакой ошибки не было: просто фотообъектив разглядел оспенную сыпь в то время, когда невооруженный глаз был бессилен ее заметить.

О таких случаях не раз сообщала печать, и Э. К. Гартье поручил своему молодому сотруднику Е. Ф. Буринскому разыскать все эти сообщения, разбросанные по старым газетам и журналам: издатель библиографического обозрения понимал, что они могут пригодиться в борьбе с мошенниками, спекулировавшими на интересе к старине.

Буринский сделал больше, чем от него требовали: увлекшись, он тщательно изучил всю литературу по фотографии за пятьдесят лет на четырех языках, надеясь узнать, делались ли попытки выявить невидимое по воле экспериментаторов. Но он узнал лишь, что каждый раз тайна раскрывалась случайно, когда этого никто не ждал, более того, никто даже не знал, что она существует. Просто на фотоснимке сами собой «получались» загадочные письмена… Это походило бы на мистику, если бы ученые уже тогда не поняли, что фотообъектив как оптический прибор совершеннее, чем глаз, во всяком случае, цветовые оттенки он различает куда лучше. Но достаточной власти над ним наука еще не имела.

Недоучившийся студент Буринский как раз и вознамерился эту власть завоевать. И завоевал. Но не сразу: прошло пятнадцать лет, прежде чем он нашел возможным публично доложить и обосновать свой метод, названный им цветоделительным.

Почему цветоделительным? Да очень просто: ведь невидимое потому и становится видимым, что на фотоснимке делается резче разница между следом (текстом) и фоном (бумагой). Эта разница объективно существует и состоит не в чем ином, как в цвете. Значит, нужно эти цвета разделить так, чтобы их неодинаковость была доступна глазу.

Объясняя впоследствии сущность созданного Буринским фотографического цветоделения, профессор С. М. Потапов писал, что она основывается на чрезвычайно любопытном оптическом эффекте: «Снятые с двух одинаково экспонированных негативов или диапозитивов пленки, сложенные вместе, нарушают первоначальное соотношение светов и теней, так как удвоенный теневой слой пропускает количество света не в два, а в четыре раза меньше по сравнению с пропусканием одного слоя».

Теперь этот вывод кажется совсем несложным и даже самим собой разумеющимся. Буринскому же потребовался не один год кропотливейшего труда, чтобы прийти к нему и воплотить в жизнь.

Пятнадцать лет были посвящены не только размышлениям и чтению литературы, но и опытам, уточнениям, шлифовке. Поиск практической базы для своих опытов привел Буринского в суд. Но не одна лишь база была нужна талантливому ученому-самородку: он жаждал приносить пользу людям, он не представлял себе науку ради науки, ему был чужд бесстрастный академизм, чурающийся всякой утилитарности.

Благородно стремление служить истине, правосудию! Буринский добровольно поступил на эту службу, преодолевая сопротивление ретроградов, скепсис ученых мужей, косые взгляды судебных чиновников. Начиная с сентября 1889 года, он проводит в Петербургском окружном суде серию блестящих экспертиз. До той поры ничего подобного судебная практика не знала.

Речь шла о подлогах. Это едва ли не самое типичное преступление в обществе, построенном на власти денег. В обществе, где все продается и покупается. Где порочной романтикой окружены всевозможные купчие и закладные, дарственные и завещания, чеки и векселя.

Мало кто добивался богатства честным трудом. Но и бесчестность бывает разная. Сложные махинации «в рамках закона» считались честными, за них не судили — им аплодировали. Иные же, у кого размах поменьше и фантазия невелика, прибегали к другому обману: вытравляли на денежных или товарных документах имена, суммы, подписи, даты, вписывали на их место то, что могло их осчастливить.

Распознать эти уловки было трудно. Пользовались обычно химическими реактивами — пытались как бы «проявить» вытравленный текст, ослабив яркость того, что написан взамен уничтоженного. Редко это удавалось. К тому же «химия» уничтожала, портила сам документ, обесценивала его не только с точки зрения товарной или банковской, но и с точки зрения судебной, процессуальной: до суда доходил уже испорченный документ, далекий от вида, в который превратил его преступник, и судьи имели все основания сомневаться в точности представленной им улики.

И вот тут-то явился Буринский. Он не погружал документ в «священные жидкости», не капал на него всевозможными ядами — он его фотографировал. Много раз — по своему цветоделительному способу. И на фотоснимках документа в конце концов проступали дотоле невидимые слабенькие, совсем прозрачные штрихи. Еще снимок… Еще и еще… Штрихи становятся контрастнее, ярче. Вот он, прежний текст, гот, что так тщательно и, казалось бы, навечно был вытравлен злоумышленником. Весь процесс «оживления» запечатлен на последовательно выполненных снимках. Наглядность поразительна. Убедительность неотразима.

Подводя первые итоги своей работы в суде, Буринский торжественно заявил на первом русском фотографическом съезде, что у преступника уже нет «средств свести с бумаги без порчи ее поверхности следы письма таким образом, чтобы фотография была бессильна их обнаружить».

Человек редкого трудолюбия и скромности, преисполненный вместе с тем чувством собственного достоинства и гордости за свое открытие, он писал: «…я очень хорошо сознаю, что выработанный мною процесс страдает множеством недостатков… Необходимо, однако, принять во внимание, что один человек, располагавший самыми ничтожными денежными средствами, не мог довести до совершенства целую… отрасль светописи, не имея притом ни предшественников, ни сотрудников… Но думаю, что и в таком виде процесс мой имеет значение как зародыш новой отрасли светописи, фотографии исследующей… Я сделал, что мог; другие сделают более».

Он сделал тогда еще не все, что мог. Прошло всего два года, и Буринский провел свою самую знаменитую экспертизу. И хотя эта экспертиза не была судебной, она имеет все же прямое касательство к суду, потому что именно здесь цветоделительный метод Буринского выдержал самый трудный экзамен. Доказав свою полезность, обоснованность и огромные перспективы, этот метод прочно утвердил себя в криминалистической практике, сделал привычным и необходимым участие фотообъектива в раскрытии преступных тайн.

На этот же раз дело касалось тайны исторической, над которой бесплодно бились более полувека именитые академики. В 1843 году в Московском Кремле устраивали подземные ледники. Вместе с кусками земли лопата выбросила на поверхность и медный сосуд. Среди прочих «сувениров» в нем оказались и куски полуистлевшей кожи с еле различимыми следами текста. Впрочем, текст был виден не на всех кусках, хотя «бессловесная» кожа имела свинцовые и восковые печати.

Царь повелел передать находку академикам: ясное дело, кто же еще знает все на свете? Кому же еще покорно открываются тайны веков?

Нельзя сказать, что кремлевские находки попали в руки людей бесталанных. Отнюдь! Над их секретами трудились видные ученые. Академик Я. И. Бередников разгадал возраст документов — их «рождение» относилось ко времени Дмитрия Донского. Академик Г. И. Гесс тщетно пытался «проявить» поблекшие письмена химическим путем. Он не виноват, что тогдашняя химия была не столь всемогуща.

Но кто-то поспешил объявить документы вовсе не читаемыми. Пытавшихся разобраться — одернули. На ищущих — накричали. Зачем же так, боже мой, зачем?! Если ты не смог прочесть, то почему же не смогут другие? Хотя бы не столь именитые и не столь чиновные, как ты?

«Вовсе не читаемые» документы законсервировали на полсотни лет в архиве Министерства иностранных дел. В 1894 году другой академик — историк Н. П. Лихачев подверг сомнению категорическое заключение своего предшественника. Он не терял надежды увидеть невидимое и тем самым «дать русской науке целые открытия в области истории администрации и финансового управления Руси XIV столетия».

Пергаментные свитки вновь подверглись атаке химических реактивов. Эта атака была отбита: древняя тайна не хотела сдаваться без боя, она держалась насмерть.

Тогда-то и вспомнили о новом оружии, изобретенном Буринским. Оно сработало безотказно. «Сравнение кожаного документа XIV века, лишенного, по-видимому, всяких следов письма, — докладывал объективный наблюдатель академик А. С. Фаминцын, — и рядом фотографического снимка, сделанного Буринским, с ясным, отчетливым текстом, производило впечатление чуда и могло бы быть сочтено за мистификацию, если бы вся работа восстановления не происходила на глазах многих свидетелей».

Лавры и почести не обошли Буринского. Академия наук присудила ему Ломоносовскую премию. Петербургская фотовыставка — золотую медаль. Различные уважаемые общества избрали его своим действительным или почетным членом. Его открытие было официально приравнено к изобретению микроскопа. Д. И. Менделеев назвал его создателем второго зрения у человека.

Цветоделительный метод взяли на вооружение и физики, и медики, и биологи, и представители иных областей науки. Раскачались и юристы: прокуратура Петербургской судебной палаты отважилась создать судебно-фотографическую лабораторию и пригласила Буринского на официальную должность судебного фотографа, надеясь приручить его, купить должностью, званием, окладом.

Однако «безродный самоучка» отказался от этой сомнительной чести: «оставаясь человеком независимым», говорил Буринский, он сможет принести правосудию «несравненно больше пользы, чем в качестве чиновника канцелярии г. Прокурора Палаты». Буринский был человеком кристальной честности и не мог допустить, чтобы «служебная зависимость» оказывала «давление на его совесть». Так впоследствии он снова объяснял свой отказ идти в услужение, стоивший ему не только карьеры, но и доброго имени, здоровья, возможности служить истине, помогать людям.

«Наверху» не забыли слишком строптивого «выскочку». Из различных средств мести был избран один, далеко не самый оригинальный: против Буринского состряпали уголовное дело.

После смерти одного купца осталось огромное наследство, доставшееся его вдове. Однако неожиданно объявился еще один наследник — обедневший граф, представивший завещание, в котором купец передавал половину своего состояния графу. Вдова оспорила, завещание, считая его подложным. Началась судебная канитель.

Адвокат, представлявший интересы графа, обратился к Буринскому с частной просьбой изучить завещание и высказать свое мнение об его подлинности. Буринский, всегда охотно выполнявший такие просьбы, провел кропотливое исследование и написал адвокату, что при фотоисследовании документа он не нашел никаких следов скобления или травления и поэтому не имеет оснований считать его подложным.

Однако вдова не дремала. По ее настоянию солидная комиссия, в которую входили химики и криминалисты, признала завещание фальшивым. Трудно сейчас сказать, каким оно было на самом деле и сколь искренне действовали ученые мужи. Возможно, не обошлось и без взятки… Одно ясно: ошибался Буринский или нет, он действовал добросовестно, с полным сознанием ответственности за каждое свое слово.

Но уж слишком удобный был повод, чтобы разделаться с ученым, упорно отстаивавшим свое право на независимость и свободу. Буринского посадили на скамью подсудимых рядом с графом и его адвокатом, выдвинув против этого честнейшего человека заведомо вздорное обвинение: будто бы он намеревался ввести в заблуждение суд и, очевидно, разделить с мошенником солидный куш.

Присяжные, разумеется, оправдали Буринского, но имя его все же было скомпрометировано. Давний принцип: «Клевещи, клевещи, что-нибудь да останется», — сделал свое черное дело. Выдающийся ученый, отец судебной фотографии в расцвете творческих сил вынужден был прекратить экспертную деятельность, оторваться от практики, от активного служения правосудию. Он прожил еще восемнадцать лет, выпустил немало ценных трудов и пособий, но ни разу не переступил порог судебного зала в качестве эксперта. Его огромные знания, опыт, мастерство, его честность, неподкупность, прямота — все то, в чем так нуждается правосудие, пропадало впустую. Никому оно не было нужно. Только мешало.

Родина не забыла своего верного сына. Имя Буринского окружено почетом и уважением. Его работам посвящены много исследований, сообщений, архивных публикаций. Особенно потрудились над воссозданием благородного облика этого незаурядного ученого и человека профессор Н. В. Терзиев, ленинградские криминалисты А. В. Дулов и. И. Ф. Крылов и другие ученые, открывшие немало новых, дотоле неизвестных страниц его творческой жизни.

Но, конечно, лучшим памятником Буринскому является сам его метод судебно-исследовательской фотографии, нисколько не утративший своего значения в наши дни. Значительно усовершенствованный, обогащенный новейшими знаниями, современной техникой, огромным опытом десятков криминалистических лабораторий, он с еще большим успехом служит истине, являясь грозным оружием против ее врагов.

Буринский в свое время сам признавал, что выработанный им процесс распознавания невидимого «страдает… медленностью, хлопотностью, сложностью приемов и трудностью манипуляций, требующих навыка и сноровки». Дальнейшие усилия криминалистов были направлены на то, чтобы сократить и упростить этот процесс.

Большую помощь практике оказал, например, так называемый «оптический мультипликатор», сконструированный советским криминалистом А. А. Эйсманом, который, кстати сказать, является автором и других приборов, имеющих очень большое значение для практики судебной экспертизы. Оптический мультипликатор дает возможность намного ускорить явление невидимки народу, ибо при помощи проекционного фонаря удается сразу получать совмещенное изображение с трех и более негативов или диапозитивов.

Широко применяют усиление негативов химическим путем, отчего они становятся резче, контрастнее. В криминалистическую практику повсеместно вошла фотосъемка со светофильтрами. Умелый подбор светофильтров по специальной таблице также позволяет эксперту произвольно увеличивать и уменьшать контрасты. Эффект получается поразительный и, главное, быстрый.

Вот — расписка. Обычная расписка в получении денег. Несколько торопливо написанных фиолетовыми чернилами строк: Я, такой-то… получил там-то… тогда-то… за то-то… столько-то… и подпись. Как говорится, все честь по чести. Никаких следов подлога.

А расписка тем не менее подозрительна. Ревизор, проверявший бухгалтерию комбината, обнаружил множество нарушений, странностей, неувязок в отчетности. Вот и эта расписка противоречит банковской «проводке»: суммы не сходятся. Как быть?

Расписка попадает в криминалистическую лабораторию, где все противоречия устраняются буквально в два счета. Ее фотографируют с красным светофильтром, и подлог становится очевидным: последняя строка, в которой сумме проставлена прописью, на снимке просто не получается, Она исчезла. Начисто.

В чем же дело? Секрет прост: последняя строчка написана другими чернилами, нежели весь остальной текст. Глаз этих оттенков не различает: для него все фиолетовые чернила на одно лицо. Ну, а у фотообъектива, вооруженного светофильтром, глаз куда острее, внимательнее, тоньше. Палитра его богаче. Он нашел в ней оттенки, недоступные человеку. Эти «пустяковые» оттенки и раскрыли крупное хищение. Бухгалтер, промышлявший на подлогах, и его сообщники угодили в тюрьму.

В практике харьковских криминалистов М. В. Салтевского и В. Л. Голосняка встретился такой случай.

Мастера хлебоприемного пункта временно откомандировали на работу в один из целинных совхозов. Обычно в таких случаях заработную плату выдавали по месту временной работы. И когда мастер после нескольких месяцев отсутствия появился снова на своем хлебоприемном пункте, ему не собирались выписывать деньги, уже сполна полученные им на целине.

Возмущенный мастер подал жалобу. Он предъявил справку, где черным по белому было написано: «За период пребывания в командировке заработную плату не получал».

Раз такое дело, выплатили ему деньги. Целина далеко, а справка близко, и в ней написано: «не получал».

Слухами земля полнится. Дошел слух об этом и до Кокчетава. «Как так не получал?» — возмутились на целине и написали, что ему заплачено все полностью и в надлежащий срок.

Теперь уже злополучная справка стала не просто справкой, а вещественным доказательством по уголовному делу, и в этом новом своем качестве попала на стол эксперта.

Уже под микроскопом стало заметно, что слово «не» и первые буквы слова «получал» написаны не один раз, а дважды: чья-то рука старательно обводила их чернилами, которые не очень походили на те, «первые» чернила: и оттенок другой, и насыщенность другая. Это было особенно заметно в сравнении с последними буквами слова «получал», которые злоумышленник обвести второй раз поленился (кстати, если бы и обвел, ему это тоже не помогло бы). Для вящей убедительности эксперты сфотографировали справку с помощью специального светофильтра. Увеличенный во много раз снимок и был по существу приговором преступнику: буквы «…чал» еле заметны в сравнении с другими буквами слова, а частица «не» приписана дополнительно — это видно на снимке так отчетливо, что спорить не было смысла. Он, кажется, и не спорил, наивный мастер, не знавший азы современной науки. Если б знал, неужто сделал бы этот бессмысленный шаг, неминуемо ведущий к скамье подсудимых?

Зато в другом случае светофильтры спасли человека. В сберкассу предъявили к оплате облигацию, на которую пал крупный выигрыш. Такие облигации всегда проверяют. Кому-то из контролеров показалось, что цифра «ноль» исправлена. Была там будто бы шестерка, а теперь стоит ноль.

Послали облигацию на экспертизу, поведав криминалистам свои тревоги. А бывает, между прочим, что и криминалисты ошибаются, хотя они-то уж никак ошибаться не должны, Все же на этот раз ошиблись: установив разницу в оттенках красителя у цифры «ноль» и у всех остальных цифр, эксперт поспешил признать подделку.

Могло бы все это кончиться печально, если бы в криминалистике не придерживались золотого правила примерять сто семь раз, прежде чем резать. У всех облигаций есть секрет — так называемая защитная сетка; она образуется в процессе специальной печати поверх цифр и невооруженному глазу незаметна. Любая подчистка разрушает защитную сетку, потому что, минуя ее, невозможно добраться до цифры.

Это и решили проверить, поручив экспертизу криминалистам из другого города (для большей объективности). Там сфотографировали облигацию с темно-красным светофильтром, потому что цифры на ней были тоже красные. На фотоснимке они «исчезли», зато защитная сетка стала яснее, контрастнее. И все увидели, что она не нарушена. Контрольная экспертиза, проведенная криминалистами третьего города (великая вещь — объективность!), подтвердила этот вывод. Так была спасена честь человека, его доброе имя, его свобода.

Однако и светофильтры, увы, не всемогущи. Случается, что фотосъемка и при самом умелом подборе «цветных стеклышек» не дает желанного результата. Но отчаиваться не надо: возможности современной судебной фотографии так велики, что практически для нее нет неразрешимых загадок.

Однажды к криминалистам обратились по обыкновению товарищи из военного архива. Я говорю «по обыкновению», потому что криминалисты часто помогают архивным работникам: то им надо разобрать стершиеся слова, то восстановить размокшую рукопись, то сличить почерки. Криминалисты охотно идут навстречу, они рады любому случаю показать свое мастерство, свое искусство в поисках Ее Величества Истины.

Вот и на этот раз им предстояло воскресить волнующую страницу бессмертной летописи Великой Отечественной войны.

…Несколько дней шел неравный поединок на маленьком клочке земли. Три десятка бойцов, укрывшись в полуразрушенной церкви, отражали атаки гитлеровских полков. Два пулемета, несколько винтовок и изрядный, по счастью, запас гранат противостояли артиллерии и танкам…

Фугасные бомбы в конце концов стерли церковь с лица земли. Под ее обломками погибли бойцы — все, кто к тому времени был еще жив. Они погибли в немецком тылу, далеко от линии фронта, все уходившей и уходившей на восток: стояли трагические дни лета сорок первого года. Так никто и не узнал их имен: рискуя жизнью, крестьяне из ближней деревни похоронили героев в братской могиле, а после освобождения водрузили на ней красную звезду. Еще одна безымянная могила… Сколько таких на нашей земле?!

И все же имена героев не остались в забвении.

На том месте, где некогда стояла церковь, решили строить новую школу. Когда рыли котлован, наткнулись на полуистлевшую офицерскую планшетку; в ней оказался залитый кровью кусок картона. Лишь по краям огромного пятна проступали отдельные слова.

Этот картон и оказался в криминалистической лаборатории, где его сфотографировали в инфракрасных лучах: кровь свободно их пропускает, зато штрихи графитового карандаша эти лучи поглощают. И вот снимок: текст свободно читается, словно на картоне и не было никакого пятна. Так узнали имена героев, узнали подробности их бессмертного подвига, узнали их думы и чувства в момент прощания с жизнью.

Инфракрасные лучи, приданные фотообъективу, могут «читать» не только сквозь кровь, но и сквозь чернила, краску, бумагу. Они «читают» стершиеся тексты, возвращают к жизни слова, погибшие в огне, обнаруживают подлоги и приписки.

Ну, а если что-нибудь они прочесть и не в силах, тотчас шлют на подмогу своих кровных братьев — ультрафиолетовые лучи. Те тоже не сидят без дела. Уничтожил преступник какой-нибудь текст щелочью или кислотой и радуется: ишь, какой хитрый! А бумажечку ту снимут в ультрафиолетовых лучах, и на фотографии этот текст появится снова.

Напишет кто-нибудь тайное послание невидимыми «чернилами» (молоком, к примеру, или проявителем) и радуется: этакий ловкий конспиратор! Для ультрафиолетовых же лучей эти чернила так же «невидимы», как для нас с вами, дорогой читатель, чернила из магазина канцпринадлежностей. Это оттого так происходит, что ультрафиолетовые лучи заставляют невидимые штрихи люминесцировать — их холодный, но яркий свет и запечатлевает фотопластинка.

А то еще случается и такое: вскрывают чужие письма. Да, представьте себе, находятся и такие любители, как будто им нипочем право человека на тайну своей переписки. Право, предоставленное Конституцией… А им все равно — есть такое право, нет ли: вскрывают письмо, потом осторожненько его заклеивают. Просто в высшей степени осторожненько. Совершенно-таки незаметно. А ультрафиолетовым лучам в содружестве с фотообъективом заметно. Они легко распознают, вскрывалось ли письмо, и бессовестный нарушитель закона будет примерно наказан.

Но ведь есть еще и другие лучи, не только инфракрасные и ультрафиолетовые. С их помощью человек проникнет сквозь все преграды.

…При расследовании одного крупного хищения нужно было установить, что сделано раньше: текст документа или подпись под ним. От ответа на этот вопрос, по существу, зависела судьба одного из обвиняемых: признание того, что подпись «старше», чем текст, создавало против него решающую улику. И наоборот: подтвердись его утверждение, что расписался он, как и полагается, под уже написанным текстом, — и все подозрения против этого человека рассыпались в прах.

Подпись была исполнена красным карандашом, текст — черным графитным, причем в одном месте подпись и штрихи текста пересекались. Решили обратиться за помощью к лучам Рентгена: графит для них прозрачен, а штрихи красного карандаша должны быть видимы и в них.

Место пересечения черного и красного штрихов было запечатлено на микрорентгенограмму. Штрих, проведенный красным карандашом, был хорошо заметен в виде светлой линии, штрихи же графитного карандаша, как и следовало ожидать, видны не были. Но зато на месте исчезнувшего под рентгеновскими лучами черного штриха оказалось несколько светлых точек.

— Это, — рассказывает кандидат юридических наук Б. Р. Киричинский, — позволило экспертизе прийти к выводу, что светлые точки не что иное, как частицы пишущей массы красного карандаша, захваченные графитным. Отсюда можно было с полным основанием заключить, что штрих графитным карандашом был сделан поверх штриха красного карандаша, или, иначе говоря, текст был исполнен после подписи.

Так были убедительно опровергнуты лживые оправдания обвиняемого, которого постигла заслуженная кара.

Еще дальше рентгеновых проникают гамма-лучи. Мирный атом, пришедший на службу правосудию, позволяет заглянуть сквозь массивную толщу металла, «непробиваемую» даже для промышленных рентгеновских установок. Гамма-лучи радиоактивного кобальта или цезия дают возможность увидеть на пленке все детали внутреннего строения оружия, боеприпасов, пломб, замков, побывавших в руках преступника и хранящих следы его мерзких деяний. Эти лучи позволяют легко распутать такой клубок загадок, над которым еще вчера бесплодно ломали бы голову самые лучшие следопыты. Такой уж он исполин, наш маленький работяга, наш мирный и добрый атом. Посмотрите, как здорово он сражается во имя судебной правды.

На химическом комбинате из огромного металлического резервуара вытекло 75 тонн смеси фенола с формалином. Никто не сомневался в том, что это не кража. Не только потому, что гигантские лужи вытекшей жидкости хлюпали тут же под ногами: эта смесь вообще никому не нужна, она в быту не употребляется.

Но ведь семьдесят пять тонн!.. Огромный ущерб. Преступная бесхозяйственность, за которую надо отвечать. А кому отвечать? Кто в этом виновен? Не узнаешь причину утечки, — не ответишь и на этот вопрос. Как узнать? Ясно, что где-то образовалась дыра. Но где именно? И почему?

Вот перед какими загадками оказался лицом к лицу ленинградский юрист А. Ш. Пуховицкий, которому было поручено расследование этой аварии. Не хотелось бы представить дело так, будто все кругом стояли да хлопали глазами, так-таки ровным счетом ничего не понимая. Отнюдь! Специалисты посовещались и единодушно пришли к выводу, что прохудились, как видно, стальные патрубки, через которые в змеевик поступает пар, греющий фенол с формалином, дабы они на морозе не затвердели.

А. Ш. Пуховицкий всей душой готов был поверить мнению знатоков, только ни их мнение, ни его вера ничего не решали. Нужны были объективные и бесспорные доказательства, без которых дело не могло сдвинуться с мертвой точки. Злополучный змеевик никак не хотел раскрывать свои тайны. Извлеченный из резервуара, он предстал перед исследователями в самом неприглядном виде: покрытый толстым слоем пригорелой химической смеси, ну и, как водится, сильно изогнутый — на то он и змеевик. Сколько ни всматривайся, ничего не увидишь — ни снаружи, ни внутри.

И опять скажу: мы с вами не увидим, а криминалист увидит — у него есть помощники.

Облучили железную трубку гамма-лучами радиоактивного изотопа кобальта-60. Дело в том, что слой вещества, через который проходят гамма-лучи, пропускает их не очень охотно. Во всяком случае, ринувшаяся на штурм армада гамма-лучей, конечно, пробьет оборону «противника», но полки ее сильно поредеют: часть лучей окажется поглощенной веществом. Вот это-то свойство гамма-лучей поглощаться и сыграло злую шутку с теми, кто впоследствии попал на скамью подсудимых.

Чем толще слой, через который проходят гамма-лучи, тем сильнее они поглощаются. Чем плотнее вещество, подвергшееся их атаке, тем меньше лучей пробьется сквозь его заградительный барьер. А там, где они выходят наружу, их поджидает чувствительная фотопленка. Она подсчитывает потери. Не поштучно, разумеется, а на свой лад.

Если плотность вещества и толщина слоя на всем пространстве одинаковы, пленка засвечивается тоже равномерно. Там же, где лучам пришлось труднее, то есть, иначе говоря, где плотность или толщина была большей, насквозь сумеет пробиться меньше лучей, чем на других участках, и пленка об этом тотчас расскажет, покрывшись светлыми точками и пятнами.

Так здесь и было. На гамма-снимке патрубка отчетливо виднелись светлые островки — следы коррозии. Характер отпечатков позволил специалистам определить, в каких местах стальные стенки утоньчились, а в каких и вовсе отсутствовали. Нашлась и этому причина: оказывается, змеевик давно не осматривали и не ремонтировали (это установили уже, конечно, без гамма-лучей — по документам и рассказам свидетелей.

Преступная халатность начальника и главного механика цеха, убедительно и объективно доказанная, была справедливо осуждена: их приговорили к двум годам лишения свободы условно.

Совсем недавно по инициативе киевских ученых В. К. Лисиченко и Б. Р. Киричинского в криминалистическую практику вошли и бета-лучи. Их проникающая способность не очень велика, и поэтому на штурм могучих бастионов бета-лучи не посылают. Но есть все же крепости, в борьбе с которыми они незаменимы. Никто с такой точностью и быстроток не обнаружит в документе подчищенные и выскобленные места, в коже или одежде — застрявшие там мельчайшие частицы стекла, никто не сумеет сфотографировать структуру бумаги или ткани так, как это сделают бета-лучи. Да и техника здесь очень проста: нуждающийся в исследовании объект зажимают между фотопленкой и пластинкой, покрытой равномерным слоем радиоактивного изотопа. Огонь! — и лучи бросаются в атаку. Остается только обработать пленку, и бета-снимок готов. На языке, доступном для специалиста, он подробно расскажет обо всем, что высмотрел в преступных тайниках. Куда деться злоумышленнику от этого всевидящего глаза?

МОГУЧИЕ СОЮЗНИКИ


Два человека с пистолетами в руках стали друг против друга на снежной поляне. Два других держались в стороне. Они дали знак, и двое с пистолетами начали медленно сближаться. Когда между ними оказалось примерно десять шагов, один поспешно выстрелил. Его противник упал. Снег возле него покраснел. Он задыхался. Но все же собрал последние силы, приподнялся на локте и, долго целясь, произвел ответный выстрел. «Браво!» — воскликнул он, увидев, что стоившая перед ним фигура в щегольском мундире рухнула на землю. Потом он потерял сознание. Через два дня его не стало.

Это — протокольный пересказ одной из величайших трагедий России: так был убит Пушкин. Напрасно он крикнул «Браво!». Дантес отделался легким испугом. Пустяковая рана руки бесследно зажила через несколько дней. Считалось, что Дантесу улыбнулась судьба: пуля будто бы попала в пуговицу, не то на мундире, не то на брюках, которая задержала ее полет и спасла Дантеса от гибели. Эта версия была вне подозрений целое столетие.

И только в 1938 году инженер М. 3. Комар решил проделать простейший расчет: зная диаметр пули, начальную скорость и скорость движения при расстоянии в десять шагов, сон пришел к выводу, что пуля должна была если не разрушить, то хотя бы деформировать пуговицу и вдавить ее в тело. А из материалов военно-судной комиссии известно, что ничего этого на самом деле не было. Дантес не только не представил судьям злополучную пуговицу с какими-либо следами от пули, но не мог даже толком объяснить, в какую же именно пуговицу пуля попала.

Расчеты М. З. Комара в новом свете представили и «героическое самообладание», и «ледяное спокойствие», и «рыцарскую невозмутимость» Дантеса во время дуэли, и странное поведение его приемного отца Луи Геккерна в дни, предшествовавшие трагедии на Черной речке, когда он, позабыв про дворянскую честь, униженно просил Пушкина отсрочить поединок хотя бы на две недели. В. В. Вересаев высказал предположение, что в предвидении неизбежной дуэли Геккерн заказал для своего отпрыска нательную кольчугу, которая и была «пуговицей», спасшей Дантесу его подлую жизнь. А это означало убийство — уже не только в политическом, не только в образном смысле слова, но и в самом буквальном, в том, какой имеет в виду уголовный закон.

Совсем недавно расчеты М. З. Комара повторил судебный медик В. Сафронов. «Подставляя» известные данные о размере пули, расстоянии между противниками, положении, в котором они находились, и т. д., в элементарные формулы механики, он тоже пришел к безусловному выводу, что пуля ударилась о преграду большого размера и значительной плотности, способной противостоять ее ударной силе. По характеру скрытого перелома ребер у Дантеса В. Сафронов заключил, что такой преградой скорее всего служили тонкие металлические пластины. Впрочем, это уже существенного значения не имеет. Была ли на Дантесе «обычная» кольчуга в виде металлической сетки или «особая», изготовленная по специальному заказу, — ясно одно: на «дуэли» был убит фактически безоружный.

Простейшие формулы механики, которыми пользовались для своих расчетов М. Комар и В. Сафронов, были известны и во времена Пушкина. Проведение следственного эксперимента требовало самых примитивных физико-технических методов и несложной аппаратуры. Некоторый опыт привлечения ученых для экспертизы по сложным уголовным делам в тридцатые годы прошлого века уже был. Ничто не мешало проявить настойчивость и объективность, чтобы доискаться до истины.

Но… «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман», — писал Пушкин, не предполагая, наверно, с какой горькой иронией прозвучат эти слова, когда потомки разгадают тайну его гибели. «Низкая» правда об убийце была не нужна палачам свободы. Их вполне устраивал тот «возвышающий» обман, который создавал иллюзию честного поединка и тем самым как бы снимал с них ответственность за убийство поэта. Мы знаем, как отнеслись к этому современники — стихи Лермонтова достаточно красноречивы. Но всей правды современники не знали; они могли только догадываться. К ее сокрытию приложили руку не только враги, но и друзья. Миротворец Жуковский и после смерти поэта оберегал его от «неразумного шага»: он так ревностно поддерживал версию о «пуговице», что нетрудно понять, как слабо он в нее верил. Есть все основания считать, что сомневающихся было немало. Но одни предпочитали правде молчание. Другие были не прочь охотно поддакнуть лжи.

Минувшей зимой загадка пушкинской гибели окончательно перестала существовать. Юридическая общественность давно уже предлагала провести глубокую и всестороннюю проверку всех имеющихся материалов о гибели Пушкина при помощи новейших методов криминалистического исследования. В частности, предлагалось провести так называемый следственный эксперимент. Если изготовить фигуру рослого кавалергарда, обрядить ее в Дантесов мундир и выстрелить в пуговицу из пистолета, которым стрелял Пушкин, находясь при этом в той же позиции, что и раненый поэт, можно наглядно убедиться в лживости трусливых оправданий того, кто поднял руку на славу России.

Ленинградские юристы и судебные медики, взявшиеся за волнующую и сложнейшую экспертизу по «делу» Пушкина, убедились в этом.

И расчеты, и эксперимент, проведенный по правилам судебно-баллистической экспертизы, исключили какую бы то ни было возможность рикошетирования пули Пушкина от пресловутой «пуговицы».

Более того, в процессе исследования удалось установить, что Пушкина и его секунданта Данзаса — этих честнейших и благороднейших людей, не допускавших и мысли о проверке привезенных д'Аршиаком (секундантом Дантеса) дуэльных пистолетов, — подло надули: пистолет, из которого стрелял Пушкин, обладал значительно меньшей убойной силой, чем пистолет Дантеса.

Этот вывод эксперты сделали из сопоставления повреждений, нанесенных пулей Дантеса и пулей Пушкина: оказалось, что, стреляй Пушкин из пистолета такой же убойной силы, что и пистолет Дантеса, он причинил бы своему противнику неизмеримо более серьезные повреждения даже при наличии у того металлической защитной сетки под мундиром…

Так, в результате экспериментов, анализа многочисленных подлинных документов (более полутора тысяч) и архивных судебных дел криминалисты смогли внести ясность во все детали кровавого злодеяния Дантеса.

Загадки пушкинской гибели больше не существует. Но сама возможность ее длительного существования современному юристу кажется дикой. Ведь ныне и эксперимент, и расчеты, и тщательнейший осмотр тела и одежды при расследовании дел, связанных с применением оружия, — все это составляет элементарнейшую обязанность следователя; не исполнив ее, он не сможет закончить дела — прокурор не утвердит обвинительного заключения, суд не осудит.

Все богатство новейших технических средств и методов исследования с такой же добросовестностью служит судебной баллистике (так условно называют ту область криминалистики, к которой относится изучение огнестрельного оружия, боеприпасов и следов выстрела), как и любой другой области криминалистической науки, борющейся за истину и справедливость. Из какого оружия произведен выстрел; где находился стрелявший; какое расстояние пролетела пуля; какова ее траектория; какие повреждения она причинила? — на все эти и многие другие вопросы безошибочно ответит криминалист, если только он проведет внимательное исследование, мобилизовав весь свой опыт, все свои знания, всю свою настойчивость, обратившись к помощи могучего арсенала современного следопыта.

А он и в самом деле могуч. Кто только ни помогает судебной баллистике! Даже атом! Как верный друг, он приходит на помощь в самые трудные минуты.

Обнаружив след от пули, надо доказать, что обнаружен след от пули. Эта фраза похожа на дурной каламбур, но точнее не скажешь. Можно быть абсолютно уверенным в том, что отверстие сделано пулей, но если это не установлено объективным, научным путем, такой уверенности грош цена; никаких выводов из нее делать нельзя. Истинное происхождение пулевого отверстия устанавливается выявлением отлагающихся вокруг него несгоревших порошинок, частичек угля и пояска металлизации. А случается так, что, сколько ни бейся, ничего этого не обнаружишь: если вокруг пулевого отверстия отложилось слишком малое количество вещества, «обычным» путем распознать его не удается.

Вот тут-то и приходит на помощь атом. Его «приручил» для криминалистических нужд румынский ученый И. Гольдхаар, успешно поставивший серию интереснейших опытов в Бухарестской лаборатории атомных исследований и в химической лаборатории управления милиции румынской столицы.

Сверхмалые количества натрия, хлора, калия, входящие в состав несгоревших порошинок, или следы железа, меди, цинка — элементов, которые содержатся в пояске металлизации, невидимы для плохо вооруженного глаза. Но, превращенные в радиоактивные изотопы, они обнаруживают себя и в таких дозах, как миллиардные доли миллиграмма.

Это свойство и обратил на службу правосудию И. Гольдхаар: он воздействовал нейтронами на поверхность со следами выстрела и регистрировал излучение, исходящее из ничтожных количеств веществ, превращенных им в радиоактивные изотопы. Он узнавал таким путем не только сам факт их присутствия, но и количество их на поверхности, и область распространения вокруг пулевой пробоины.

А это помогало установить и направление выстрела, и оружие, которым пользовался стрелявший, и даже точное расстояние между стрелявшим и жертвой, так как многократно повторенными опытами доказано, что радиация вещества следов после превращения его в радиоактивный изотоп обратно пропорциональна расстоянию, с которого произведен выстрел.

Возможность обнаружить ничтожно малые количества вещества с помощью радиоактивных изотопов позволит криминалистам в самое ближайшее время обеспечить немедленное раскрытие некоторых преступлений (например, краж на производстве), а наглядность и безотказность, с какой это будет делаться, несомненно, остановят руку потенциального преступника.

Такой опыт уже есть у наших друзей из Демократической Германии. Они предложили метить некоторыми радиоактивными изотопами (в безвредных для здоровья концентрациях) различные ценные предметы, на которые нет-нет да и бросит глаз какой-нибудь любитель «легкой жизни». А в проходных установлены счетчики, немедленно отмечающие присутствие изотопов. Когда вор с маркированной драгоценностью в кармане шествует через проходную, срабатывают специальные сигнальные устройства.

Атомы могут помочь и борьбе с одним из самых опасных для государства преступлений — крупными хищениями. Когда спевшаяся шайка комбинаторов занимается выработкой так называемой неучтенной продукции, она нуждается в том, чтобы сбывать ее через торговую сеть. Не пойдет же, скажем, «солидный» мастер цеха торговать «левыми» ботинками, платочками или бусами на рынок!.. Это делается куда «культурней»: в шайку вовлекают продавцов всевозможных лотков и палаток и через них сбывают свое преступное богатство.

Если же в краситель или в сырье добавить радиоактивные изотопы (опять-таки в безвредных концентрациях), а затем со счетчиком, регистрирующим излучение, обойти «торговые точки», можно легко и незаметно установить преступные связи расхитителей, вывести их всех на чистую воду: счетчик честно отстукает важную информацию.

Есть возможность маркировать радиоактивными изотопами и чернила, ленты для пишущих машинок, клей и пр. Впоследствии, когда возникнет необходимость, это значительно облегчит возможность установить, теми ли чернилами написана квитанция, тем ли клеем запечатано письмо, этой ли лентой пользовался клеветник, чтобы изготовить свою ан